ПРЫЖОК

Вспомнилось это в конце жизни. И вышло очень коротко. Даже обидно. Вроде пустяки. Не случись, что случилось, все бы шло своим чередом, и ничего не надо. Но вот произошло то самое, и поляризовалось нечто такое… Будто костяшки домино вдруг сложились самопроизвольно в цепочку странной закономерности. Из пустяков будто, а предначертанность. Тут и прикинешь, что к чему…

Началось это так. Был возле глинобитного дувала глубокий бассейн. Примерно десять на десять метров. Был он глубиной до пяти метров, и вода в нем очень холодная, но чистая. Зеленовато-голубая. Так помнится. Поселковые женщины брали из него воду для хозяйственных нужд.

Бассейн был окантован осклизлым, поросшим зеленью срубом. Тропинка вокруг бассейна была белесоватая и плотно притоптана, с поперечными трещинками, четко обозначенными зеленоватой прозеленью. В тени хранила еще прохладноватую сырость, но на солнце уже прогрелась и своей теплой коркой приятно прилипала к босым ногам…

Я подошел и встал с краю, у самого берега. Смотрю, как ребятишки ныряют и бодро переплывают бассейн взад и вперед. Завидно было. И, как со мною часто бывало потом, ощутил я в себе, будто всегда умел плавать и что стоит только захотеть — я прыгну и поплыву.

Тело мое все более легчало, окрылялось. Мысленно я уже плыл, испытывая преждевременную радость…

Но я медлил. Солнце все более накаляло мои плечи. Я прижимался щеками то к одному, то к другому плечу, ощущая горячесть и запах разогретой солнцем, подрумяненной кожи. Узбекчонок Романчжон, сын хозяйки, у которой наша семья снимала комнату, гортанно крикнул:

— Прыгай!

Не раздумывая, я мигом скинул майку, будто только и ждал его призыва, прыгнул в воду «солдатиком» и стал тонуть. Романчжон прыгал на одной ножке, вытряхивая воду из уха, и скалил белые зубы. Глаза у него были огромные, черные. Лаково блестели.

Я то погружался в воду, то выныривал, отчаянно работал руками и ногами, но ни с места. Обильно глотал и прихватывал легкими противно пресную воду, которая при выныривании срыгивалась, вытекая через рот и нос и оставляя в носоглотке саднящий и тягучий болевой спазм. Но при этом я все же не испытывал страха, напротив — гордость, сознание своей силы, ловкости, уверенности в победе.

Но я тонул. Передо мною вспыхивали то ослепительно белые зубы Романчжона, то его огромные, тронутые слегка беспокойным блеском глаза…

Кумир поселковых мальчишек Мишка Коломацкий случайно проходил мимо, протянул руку и выдернул меня из воды. Романчжон прыгал вокруг меня на одной ножке, стряхивая воду из уха, и кричал:

— Холодный вода, да?! — и скалил ослепительно белые зубы.

Я тоже, с сознанием собственного достоинства, стал прыгать на одной ножке и трясти воду из уха. Это было удивительное чувство, и чтобы его испытать, стоит прыгнуть в воду, не умея плавать.

Я сказал, что вода ничего и что я еще буду плавать. Мишка Коломацкий давно скрылся за поворотом, и Романчжон тупо уставился на меня. Я понял, что тонул, потому что бултыхался на одном месте. Надо телу дать устремление вперед, тогда будет самый раз.

Я разбежался, испытывая снова то самое необычайное чувство силы, ловкости и свободы, пузом плюхнулся в воду и поплыл, поднимая тысячи брызг.

С Романчжоном я шел домой на равных, снисходительно простив ему его маленькую провокацию.

Солнце и голубое, без единого облачка небо, совсем уже подсохшая и раскалившаяся тропка, на которой быстро и с парком подсыхали мокрые следы ребячьих ног, бассейн с осклизлым, поросшим зеленью срубом, глубокая, теперь уже с голубизной, вода в нем — все это будто враз приблизилось ко мне вплотную и стало таким родным ж близким, что сердчишко мое радостно забултыхалось в груди словно бы в порыве ответной благодарности.


Второй раз я прыгал с плотины лет восьми от роду, уже отлично умея плавать. Предводитель нашей ребячьей ватаги Васька Сучок сказал:

— Ребя! Давай прыгать с плотины!

Все сказали:

— Давай!

И мы подошли к мельничной запруде. Плотина была метров восьми высотой. С гребня ее торчал покрытый зеленой слизью лоток. Из лотка текла тоненькая струйка. Внизу была яма метров пяти в диаметре, а из ямы вытекал ручей и между мшистых валунов, стеклянно подзенькивая, утекал куда-то вниз с горы.

— Ну, кто первый?! — властно спросил Васька Сучок, весь огненно-рыжий, с толстыми веснушчатыми ляжками.

Все смущенно молчали. Мне в таких случаях уже тогда было стыдно не только за себя, но и за всех. Про таких, наверное, говорят — «ему больше всех надо». Я и вылез:

— Можно, я первый?

— Валяй! — покровительственно разрешил Сучок, обрадованный, что и его достоинство инициатора не уронено.

Я взобрался на гребень плотины. Вода в запруде была чистая и очень прозрачная. На дне были видны чуть вздрагивающие белые камни.

Я прошел на самый край лотка. Под тонким слоем текущей воды шевелились волоски темно-зеленой тины. Было очень скользко. Высоко в небе парил беркут, делая неожиданные, нервные повороты. Под горой виднелись плоские крыши глинобитных кибиток кишлака, а дальше, за глубокой лощиной, отвесные белые срезы меловых гор, истыканных черными дырами стрижиных гнезд.

И тут я снова ощутил легкость, свободу и возвышенную приподнятость в груди. Мне казалось, что я, как тот беркут, могу взмахнуть крыльями и воспарить в небеса. Как хорошо жить на свете! Я взмахнул руками, желая как следует оттолкнуться и взлететь ласточкой, но поскользнулся и кувырком полетел вниз.

Я упал спиной на воду и больно зашибся. Встал, а глубина-то всего по пояс. Я вылез из ямы и подошел к ребятам Васька Сучок со знанием дела сказал:

— Сальто-мортале сделал… Не зашибся? — но конопатое лицо его при этом залилось малиновой краской, а глаза стыдливо ерзали, избегая моего прямого взгляда.

— Нисколечко! — сказал я бодро, ощущая в спине жар от удара плашмя о воду. — А кто следующий? — спросил я тут же с чувством исполненного долга.

— Видали, дураков нашел?! — выкрикнул Сучок и присвистнул, уже очухавшись от смущения.

Все засмеялись. И в этом смехе прозвучала хотя и смущенная, но все же радость, что прыгать на камни уже никому не надо.

Мы двинули дальше. А я все хотел спросить: «Почему же это Сучок Васька позвал всех прыгать с запруды, а сам не стал… Трус ты, Сучок, и все вы…»

Но не стал я этого говорить. Настроения не было.

Я плелся сзади, чуть не плача от обиды и осторожно ступая босыми ногами по обжигающей, раскаленной, как сковорода, земле…

С восемнадцатиметрового обрыва, что круто взвился над излучиной реки, я прыгал, уже будучи учеником четвёртого класса. Жили мы тогда в небольшом городке на берегу Днестра.

Был у меня в то время дружок Вовка с очень мужественным лицом. Бывает же — так, мальчишка совсем, а лицо мужественное. Я всегда завидовал таким людям — и тогда, в детстве, и потом, всю последующую жизнь. А уж у меня-то лицо… Так, не лицо, а обыкновенная физиономия и никакого мужества не предполагает…

Нельзя сказать, чтобы Вовка верховодил мною. Мы были равно независимы, но в душе я все же признавал за ним превосходство. И вполне возможно, что виновато в том было его мужественное лицо.

Я давно заметил этот обрыв, что возвышался на крутом повороте реки, и где-то глубоко точила мысль, что вот бы сигануть с него ласточкой…

В тот день мы валялись с Вовкой недалеко от обрыва на берегу и жарились на солнце. В это время всем нам знакомый Юрка из седьмого «В» появился на обрыве, разбежался и, сильно оттолкнувшись, упругой, четко обозначенной ласточкой прыгнул.

Он прыгал еще много раз, но я перестал смотреть, потому что меня оскорбляла легкость, с какою Юрка делал то, что для меня было невозможно.

Тут Вовка спокойно сказал:

— Пойдем прыгать.

Я глянул на него. Лицо у него было мужественное, уверенное, спокойное.

Когда мы пришли, Юрка еще был на обрыве.

— Хотим прыгать, — сказал я, испытывая неприятную слабость в ногах. — Научи…

Вовка спокойно стоял и молчал. Ни капельки страха не обозначилось на его мужественном лице. А я лез из кожи вон, оживился, угодливо лепетал что-то, восхваляя Юрку, проявлял, так сказать, инициативу.

— Чего тут учить, — сказал Юрка, — глядите.

Он разбежался и, сильно оттолкнувшись, взлетел в воздух. Я подбежал к краю обрыва и к ужасу своему увидел, что он не так круто обрывается к реке, как казалось со стороны, но имеет некоторый уклон. К тому же меж основанием обрыва и срезом берега еще проходила тропка с полметра шириной.

Юрка снова появился на обрыве и спокойно предложил:

— Ну чего же вы? Валяйте… Только сильнее толкайтесь, а то и в землю головой можно.

Вовка медленно подошел к краю обрыва, глянул вниз и отошел для разбега.

— Сильней толкайся, — снова сказал Юрка, — а то влупишься в землю.

Мужественное лицо Вовки было бесстрастным. Только, может быть, совсем чуточку побледнело.

Вовка решительно разбежался, но у самого края притормозил, сел на толстую задницу и, подняв клубы пыли, несколько метров съехал вниз по склону, зацепился руками за бурьян и вскарабкался наверх. Он подошел к нам и, отвернувшись, молча встал в стороне. На этот раз он был бледен. На черных, туго обтягивающих зад трусах его жирно отпечаталась пыль со склона обрыва. Мне стыдно было смотреть на него.

Я решительно начал разбег, но, подбегая к краю обрыва, почувствовал, что ноги и тело мое теряют упругость и становятся вроде не моими. Но я одновременно не допускал и мысли, что сяду на задницу и проделаю Вовкин путь. Эта мысль была мне противна до тошноты.

Далеко внизу сверкающая рябью вода реки казалась чужой и страшной. Я неловко оттолкнулся, мешком полетел головой вниз и, ощутив лицом жгучий удар, вошел в воду в вершке от среза берега. Мне определенно везло. Под обрывом глубина всегда начинается сразу.

Я взобрался на обрыв, хватаясь руками за теплую, зернистую на ощупь, осыпающуюся землю, за жесткий, выгоревший на солнце бурьян, казавшийся мне чужим и враждебным. Меня поташнивало. Юрка тронул меня за плечо.

— Молодец! Теперь будешь запросто прыгать. — И, поглядев в сторону Вовки, добавил: — Рожденный ползать летать не может…

И в следующий миг разбежался и покинул нас, взлетев в голубое небо упругой ласточкой.

Вовка глядел куда-то в сторону, все такой же бледный, с густым пятном пыли на трусах.

Я больше никогда не прыгал с обрыва. А с Вовкой мы с тех пор перестали дружить.

Встретились мы с ним через двадцать пять лет случайно в одной из московских ведомственных гостиниц. Я сразу узнал его мужественное лицо, тронутое несколькими глубокими и резкими штрихами морщин, придававших его лицу еще большую мужественность.

Он был с женой и оформлял у администратора семейный номер. Заглянув через плечо в его паспорт и удостоверившись, что не ошибся, я с дрожью в голосе представился.

Он изумленно, откуда-то из глубины детства посмотрел на меня и вспомнил.

Мы сели у журнального столика в кресла, и он сказал жене:

— Соня, знакомься, товарищ детства, — в голосе его сквозило некоторое смущение.

Жена Вовки сидела напротив и натужно, сильно покраснев, смотрела на меня и скрипучим, лишенным живых тональностей голосом повторяла:

— Надо же! Надо же! Вот так встреча!

Глядя на нее, я уже стал ощущать неловкость и не рад был, что признался. А Вовка вдруг сказал жене:

— Прыгали вместе с ним с обрыва… — Голос его дрогнул, и мне показалось, что ему до сих пор еще немного стыдно передо мной за ту свою давнюю трусость.

— Надо же! Надо же! — продолжала деланно изумляться она.

— Да-да-да! — обрадовался я. — Прыгали…

— Ну, кем ты стал? — спросил он осторожно, боясь, очевидно, что я достиг большего, чем он.

— Да так, — смутился я. — Физик… Дежурный научный руководитель на атомной критсборке…

Не знаю почему, но мне неловко было говорить о своей профессии атомщика, по тем временам редкой и вызывающей при упоминании о ней не столько удивление, сколько опаску.

— Да, да, — сказал он, поджал губы и понимающе покачал головой. Лицо его стало скучным. — А я директор завода в Сибири. — Он встал и протянул руку, покровительственно улыбнувшись. — А ты все такой же рисковый парень. Все прыгаешь… — сказал он на прощанье и, подумав, добавил: — Заходи между делом… Мы здесь на неделю.

Последняя его фраза прозвучала одолжением, и я ощутил саднящее чувство в груди.

Они удалились в свой номер и когда поднимались по лестнице, я слышал, как Вовкина Соня ехидно захихикала в ответ на что-то, сказанное им. Я почему-то подумал, что смеются надо мной.

«Ну и черт с вами!..» — мысленно воскликнул я, закурил и вышел на улицу.

«Рисковый парень… Рисковый парень»… — вертелись у меня в голове Вовкины слова. — Да, все прыгаю, все прыгаю…»

Вовка оказался прав. Человек не может изменить себе. Что-то таится в человеке, будто второстепенное. Дремлет до времени, как рецессивный ген, чтобы потом внезапно обнаружиться и поставить свою роковую мету.


Случилось это через два дня после нашей встречи. На атомной критической сборке, дежурное научное руководство которой я осуществлял, мы исследовали физические параметры активной зоны кипящего ядерного реактора. До критического состояния мы доводили активную зону заполнением реакторного бака водой.

И тут вышел прокол. При достижении нужного уровня воды насос от дистанционной кнопки «стоп» не отключился. Заполнение продолжалось. Аварийный донный клапан сброса воды из активной зоны по закону подлости не сработал. Заело.

Пока я остервенело давил кнопку «стоп», а дежурный механик побежал смотреть привод аварийного клапана, бак заполнился настолько, что начался разгон на мгновенных нейтронах. Последовала светло-голубая вспышка, вода вскипела, и часть ее выплеснуло из реакторного бака.

Все выскочили из помещения критсборки, кроме меня и Кольки, который стоял наверху бака, над активной зоной…

Я мгновенно прикинул мощность дозы. Выскочившие из помещения и я получили примерно по двести пятьдесят рентген. Колька же… Ему оставалось жить не более двух суток.

Меня вдруг пронзило: «Вот как люди убивают себя! Ни суда, ни гильотины… Все чушь!.. Как глупо!..»

Колька медленно спустился по лестнице и, отрешенно глядя перед собой, молча и-не торопясь покинул помещение. Он знал не хуже меня — СМЕРТЬ! Через тридцать минут он потеряет сознание.

— Надо уходить, — сказал я сам себе спокойно, но вместо этого бросился в щитовое отделение, чтобы разобрать электросхему насоса и тем самым остановить его. Это надо было сделать во что бы то ни стало! Иначе пульсации разгонов будут продолжаться.

«Ах ты, черт! — думал я. — Ведь радиация — это опасность-невидимка. Техника охраны труда в этой отрасли деятельности человека разрабатывалась в основном на опыте с годами. Сам же человек, не обладая соответствующими органами чувств для восприятия радиации, зачастую не проявлял своевременную предосторожность. Только глубокое понимание происходящих процессов, хорошая натренированность персонала и отлаженность защит давали гарантию от несчастных случаев. Но ведь все не предусмотреть… Надо уходить! Еще минута — и последует новый разгон…»

Влажно пахло радиоактивным паром. Лавсан прилипал к телу. Но холодная вода продолжала поступать, и парение вскоре прекратилось. Островатый запах ионизированного нейтронами воздуха отдавал словно бы едковатым дымком. Может быть, так пахнут нейтроны и гамма-лучи. Черт их знает, но атмосфера помещения ядерной критсборки словно бы загустела, и я ощущал ее раздражающую, упругую пульсацию.

«Дурак! Дурак же! Ах, дурак!» — кричал я сам себе, пытаясь понять, какой же из десяти автоматов отключает злополучный насос.

В это время последовала новая светло-голубая вспышка и выплеск воды из бака. Я быстро отключил все десять автоматов и выбежал из помещения.


Коля умирал очень тяжело. И я не мог прийти к нему. Но в короткие минуты, когда сам приходил в сознание, слышал его страшный крик. Скончался он к исходу вторых суток, и фактически это была смерть под лучом.

А я… Я шесть месяцев провалялся в клинике… Самой мерзкой там была, пожалуй, боль в животе, от которой я долго и душераздирающе кричал… Ни омертвевшая, пластами сходившая кожа, ни ампутации конечностей — ничто не приносило мне таких страданий…

Боль в животе… Будто когтями разрывали и растаскивали в разные стороны внутренности…

Как удалось спасти меня, не знаю. Я просил у них смерти. Морфию, яду, петли, пули… Избавления…

Они отрезали мне обе ноги выше колен и правую руку по плечо… Если б мог, я бы удавился. Но разве одной рукой удавишься? Да еще в моем состоянии… У меня не получилось…

Потом нахлынуло безразличие. Ко всему — к жизни, смерти. Ко всему… Оно порою длилось неделями, иногда только сменяясь краткотечным, приносившим эйфорическую радость обострением ощущений, когда все чувства доходили в своем проявлении до предела возможного. Умирающая душа как бы вскрикивала, спохватывалась и делала последние судорожные вдохи.

И поразило меня вдруг, сколь внезапным и стремительным оказался прыжок человечества от тысячелетий в общем-то относительного спокойствия к глобальным игрищам с ядерной энергией…

Но солнце… Голубое небо детства… Парящий беркут… Бассейн, плотина, обрыв, река… Активная зона… Светло-голубая вспышка ядерного всплеска… Моя последняя губительная голубизна… Детство человечества… Мое детство… И прыжок… Прыжок… Это и есть мой рецессивный ген, таившийся до времени… Но прошли поколения, прошли века. Я прыгнул… Цепочка замкнулась и оборвалась… Но почему закономерность? Потому что произошло… И, выходит, судьба.

Но озарения являлись редко. В основном попытки вспоминать, мыслить вызывали в голове отупляющий спазм, а в груди — удушье.


Когда через четыре месяца я стал выезжать на коляске в фойе, то первое, что я сделал, это подкатил к зеркалу. От того, что я увидел там, сжалось сердце: полу-иссохшее лицо мышиного цвета, оттопыренные, будто костистые уши, какой-то деформированный, совершенно мертвого вида лишайник на голове вместо волос. Скрюченная, в судорожном нетерпении скребущая на груди кофту единственная левая рука.

— Да-а, — сказал я сам себе вслух, — ничего себе портретик!

Голос был мой. Я узнал его… Вот и все…

Мне сделали протезы ног и руки. Организация выделила моей семье трехкомнатную квартиру. Меня собрали, как того пресловутого генерала из рассказца Эдгара По, и вывели на крыльцо. Жена держала меня за единственную левую руку.

— Допрыгался, — сказал я сам себе вполголоса и глубоко вдохнул свежий морозный воздух.

Раскинувшееся надо мной прозрачное ночное небо было густо усыпано звездами и оставалось для меня все таким же, как и раньше, — таинственным и прекрасным.

«Странно, — подумал я. — Душа еще не совсем убита…»

— Что ты сказал? — спросила жена.

— Да так… Ничего… Я сказал, что ни о чем не жалею… И все готов повторить сначала… Костяшки домино самопроизвольно сложились в цепочку странной закономерности. Мой прыжок завершен!

В глазах жены слезы горя и сострадания. Говорить больше не хотелось, но я все же добавил:

— Ну ладно… Меня берет на буксир семья… А кто же возьмет на буксир человечество?

И подумал: «Не господь же бог… Только человек… Он создал для себя перспективу уничтожения… Он же должен найти и выход…»

И я был уверен — такой выход будет найден… А я… Я — одна из ошибок на этом пути… Но ведь на ошибках учатся… И пусть другим будет легче…

У крыльца стояла машина. Меня с трудом усадили на заднее сиденье, рядом сел как-то виновато-притихший старший сын Петька, глухо щелкнула дверца, и таксист плавно тронул с места.

Загрузка...