«Как перейти жизнь? — как по струне
бездну: бережно, красиво
и стремительно.»
Собственно, можно было бы ограничиться в заглавии одним только именем Феликс, ибо оно и означает «счастливый», но Феликс Счастливый, согласитесь, звучит как-то лучше. Сознавал ли он свое счастье? О да! «Душа ликует!», «Для меня это чересчур большое счастье...», «Я счастлив безмерно...», «Не знаю, как благодарить Господа за то великое счастье, что Он дал мне. Да сохранит Он мне его и да сделает меня достойным его!» — подобные признания постоянно встречаются в его письмах родным и друзьям.
Все люди стремятся к счастью, не понимая, как правило, что оно — внутри нас. Быть счастливым — особый дар, и Феликс Мендельсон-Бартольди обладал им как мало кто другой; я бы даже сказал, что в этом главная черта его гения. Мне могут возразить: еще бы не быть счастливым, когда все тебе дано с самого детства — умные, любящие, образованные и вдобавок более чем состоятельные родители, физическая красота и здоровье, разностороннее образование и таланты. Это правда, но сколько людей в подобной ситуации становятся сибаритами, пресыщенными сластолюбцами, эгоистами, отъявленными паразитами, наконец. Феликс не стал; всю свою короткую жизнь он неустанно учился, трудился, «не выносил безделья /.../ бессмысленной болтовни» (Эдуард Девриент), «был чудесным человеком, правдивым, открытым, верным, добросовестным как в жизни, так и в своем искусстве /.../ без малейшей зависти признавал каждый настоящий талант» (Эдуард Генаст). Воистину изумляет букет его добродетелей: благодарный любящий сын и брат, идеальный муж и отец, преданный, всегда готовый к помощи друг, справедливый наставник, «короче — образец человека», как написала о нем жена его близкого друга Игнаца Мошелеса, знаменитого музыканта того времени. Возможно ли на самом деле такое? — ведь не святой же он, этот крещеный еврей! А бог его знает, ничего не кажется невозможным, когда думаешь об этой удивительной личности и ее неправдоподобно странной судьбе.
Его жизнь оборвалась внезапно, на полуслове, и я часто задумываюсь, а каково было бы сейчас отношение к Мендельсону, случись это с ним не в 38 лет, а годами этак двадцатью раньше? Послушать критиков, так Мендельсон, каким мы его знаем (притом достаточно плохо), явился миру в возрасте 17 лет, когда написал свою волшебную Увертюру к комедии Шекспира «Сон в летнюю ночь». Ничего подобного! — существует Мендельсон, даже не юноша — мальчик, которого критики то ли до последнего времени тоже не знали, как и мы, то ли просто не могли осознать, что такое возможно. Осознать это действительно трудно: ни до, ни после, ни в музыке — ни в какой-либо другой сфере творческой деятельности такого, мне кажется, не было. Не было, в частности, ни у Шопена, ни у Шуберта, ни, рискну предположить, даже у самого Моцарта — такой глубины мысли и такого профессионального совершенства, какое являют нам лучшие из двенадцати симфоний Мендельсона для струнных, все три его фортепьянных квартета, секстет и октет, не говоря уже о двух ре-минорных концертах: скрипичном (не путать со знаменитым концертом ми минор) и для скрипки и фортепьяно с оркестром. Говорю вам: если там и присутствует что-то от глубоко почитаемых Мендельсоном его великих предшественников, то не в большей степени, чем Гайдн в шедеврах молодого Бетховена. С той лишь существенной разницей, что все перечисленные мной произведения были написаны Феликсом в возрасте 10-15 лет! Вот я и думаю, что не доживи он до двадцати, его имя осталось бы легендой, в истории музыки — величайшей.
Такое начало сулило безмерно много, возможно действительно явление нового Моцарта или, вернее сказать, — гения, соизмеримого с ним по масштабу. Но этого, приходится признать, не случилось...
Между тем, слава молодого Мендельсона нарастала подобно океанской волне, на гребне которой, наряду с серьезными музыкантами, деятелями культуры и искусства оказались и царствующие особы. Сам композитор, однако, неоднократно подчеркивал, что никогда не стремился угождать ни чьим вкусам. Даже Гете! Феликсу было 20 лет, когда он (в очередной раз) оказался в гостях у боготворимого им писателя и ежедневно играл ему по утрам. «О Бетховене он ничего и знать не хотел... но я ему сказал, что тут уж ничем ему помочь не могу, и сыграл первую часть симфонии c-moll.» Нет, Мендельсон решительно не гнался за славой — она сама накатывалась на него со всех сторон. Были, правда, и недоброжелательные голоса — ладно бы только антисемитские выпады Вагнера или заведомо жестокая и несправедливая эпиграмма Грильпарцера: «Хоть ты и умер молодым, но ты родился старцем»; гораздо серьезней мнение тонко разбиравшегося в музыке Генриха Гейне: «В этом художнике мы больше всего дивимся его великому формальному, стилистическому таланту, его чарующе прекрасной фактуре, его тонкому ящеричному слуху, его нежным щупальцам и его серьезному, я почти сказал бы — страстному, равнодушию». И еще: «Мендельсон /.../ мог бы создать нечто бессмертное, но не в той области, где требуются страсть и правда».
Да, здесь есть над чем призадуматься, тем более, что жизнь, как уже говорилось, в какой-то степени подтвердила эту оценку. Мендельсон прожил «целых» 38 лет, и его беспрецедентная прижизненная слава постепенно померкла, и сам он отошел как бы в тень своих гениальных современников: Шумана, Шопена и Листа. Это не справедливо. Согласен, что Мендельсон был в меньшей мере, чем все трое, новатором, согласен, что его музыка не проникает до таких потаенных струн души, на которых постоянно играет Шопен, — что из того? Она возвышенна и прекрасна, как сама природа (недаром Шуман очень образно сказал, что Мендельсон насадил цветы во взращенном Бахом лесу!), она взывает к миру и любви, она — радостное ощущение полноты жизни.
Но вернемся к суждению Гейне. Итак, страсть, равнодушие, правда. Первое очевидно: гармоничной, уравновешенной натуре Мендельсона действительно была чужда всякая преувеличенность в выражении чувств; «по меньшей мере позорно, когда твоя музыка это одни только убийства, бедствия и горе». По этой причине он недолюбливал Берлиоза, кое-что у Листа («Большую долю моего глубокого уважения он утратил из-за своих глупых проделок не только с публикой (это было бы еще ничего), а с самой музыкой»), даже у Шопена ему несколько претила «парижская мания отчаяния». Можно с этим не соглашаться, но ведь такое кредо еще не означает равнодушие и отсутствие жизненной правды.
Дело, мне кажется, в другом. В музыке Мендельсона почти отсутствует элемент личного. Карел Чапек писал: «Твой урок задан тебе не для того, чтобы ты мог проявить себя в нем, но для того, чтобы ты в нем очистился, освободился от самого себя /.../ Ты творишь для того, чтобы в своем творении познать форму и совершенство окружающего тебя мира. Твое служение ему есть служение Богу, богослужение.» Мендельсон и служил, как мало кто другой — кроме Баха. Но баховский Бог обитал на небесах, а Бог Мендельсона (хоть и написавшего немало замечательной духовной музыки) — на земле. Я не знаю другого композитора, которому в такой мере было бы присуще упоение красотой и совершенством природы; были, конечно, «Времена года» Вивальди, была и Шестая симфония Бетховена, но для Мендельсона его пантеистическое по сути мироощущение было в творчестве не эпизодом, а темой, породившей его словно дышащие стихиями увертюры — пейзажи, «Гебриды» в особенности, Итальянскую и Шотландскую симфонии.
Но это не все. Кто еще, кроме Моцарта, так передал гармонию света и тени, радости и печали, влюбленности в жизнь и предчувствие ее мимолетности, кто еще, как не Феликс Счастливый в своем Втором, ми минорном, скрипичном концерте или в двух трио для скрипки, виолончели и фортепьяно!? Не спорю, у Моцарта, особенно в последние годы его жизни, тени резче, предчувствия глубже, на то он и Моцарт, но это никак не умаляет значения мендельсоновских шедевров и, тем более, не дает оснований говорить ни о равнодушии, ни об отсутствии жизненной правды. Иное дело, что в искусстве, как и в жизни, нас больше волнует драматическое, но ведь никому не придет в голову противопоставлять, скажем, Россини и Верди.
Но и это еще не все; чтобы понять истинное значение Мендельсона, нужно вспомнить, что он был одним из наиболее значительных концертирующих музыкантов и музыкальных деятелей своего времени: выдающимся дирижером и пианистом, многолетним руководителем оркестра Гевандхауз, стяжавшим при нем мировую славу, руководителем ряда музыкальных празднеств и фестивалей в Германии и Англии, основателем консерватории в Лейпциге. Благодаря его воистину мессианской деятельности вновь зазвучали полузабытые творения Баха и Генделя, многие сочинения Бетховена, Моцарта, Гайдна... Поразительно признание Мендельсона в связи с исполнением им Девятой симфонии Бетховена: «Я ее не пониманию, то есть я нахожу совершенными только частности, а если это случается с произведениями такого великого мастера, то вину мы должны искать в нас самих.» Мендельсону принадлежит историческая, без преувеличения, заслуга «воскрешения» «Страстей по Матфею» Баха и первого исполнения случайно обнаруженного незадолго до этого Шуманом посмертного шедевра Франца Шуберта — его до мажорной симфонии. «Мендельсона отличал не только его исключительный дар руководителя, — писал о нем известный музыковед и дирижер фон Вазилевски, — но и духовное превосходство его обаятельной личности /.../ Огненные глаза Мендельсона все время охватывали весь оркестр и царили над ним...» Нет, глубокоуважаемый Генрих Гейне, как-то все это очень уж не вяжется с отсутствием жизненной правды и равнодушием, я бы уж скорее сказал: «целомудрие».
По моему глубокому убеждению Феликс Счастливый был не только гениальным музыкантом, он был едва ли не самой многогранной и гармонично развитой личностью среди композиторов всех времен и народов! Он замечательно рисовал и наверное мог бы стать выдающимся художником; он свободно владел несколькими языками, очень много читал, занимался поэтическими переводами, а его письма, свидетельствующие о необыкновенной наблюдательности, проницательности и чувстве юмора, не оставляют ни малейших сомнений в подлинном писательском таланте. Ну вот хотя бы этот маленький шотландский фрагмент: «Глушь и дичь. Буря воет, стонет и свистит, внизу захлопывает двери, вверху распахивает ставни, за окнами шумит то ли проливной дождь, то ли кипящий поток — разобрать невозможно, оба неистовствуют, а мы сидим спокойно у камина, время от времени я помешиваю угли, и тогда ярко вспыхивает пламя...».
Вот пишу я сейчас о Мендельсоне, а мысленно вновь и вновь возвращаюсь... к Шуберту! У каждого гения своя особенная судьба, но эти двое как бы символизируют ее полюса, словно Провидение задумало осуществить на них какой-то чудовищный эксперимент: вот этому все земные блага, а этому все невзгоды — и посмотрим, на что вы, ребята, способны. А когда эксперимент был закончен и оба стали не нужны, они смогли умереть — но тоже по-разному: измученный беспрестанной борьбой за выживание Шуберт — мучительно и еще более молодым, тогда как утомленный трудами и славой Мендельсон словно даже и не умер, а просто сделал еще один шаг — в иной мир (кстати, точно так же — мгновенно и без мук ушли из жизни и почти все его родные, как бы проторивая дорогу своему Феликсу). И если вдохновенная песнь Шуберта была буквально задушена, то песнь Мендельсона оборвалась на полуслове, внезапно.
На этом вроде бы в пору и закончить, но странное дело: не могу отделаться от ощущения, что что-то упорно ускользает от меня, что-то неуловимое, дразнящее, быть может самое главное. То самое, что Гейне, так и не разобравшись, принял за «страстное равнодушие»? А на самом деле... Ладно, попробую еще раз, иначе:
Сон в летнюю ночь и счастливое плавание —
Богатство и слава! Богатство и слава! —
Море бескрайнее, уютные гавани...
Шотландии скалы, пещера Фингалова —
Пьянящие дали и небо Италии!
О, небо Италии! —
Нега Италии...
Солнце и звезды, ангелов пение —
Молодость мира, природы цветение! —
Душа окрыленная, блеск и изящество —
Гроз озарение!
Грезы дразнящие...
Любовь, словно песня без слов вдаль ле!.. тя...
Боль — и затмение.
Боль и затмение.
А теперь, с вашего позволения, несколько «Песен без слов». То есть без слов мне, конечно, не обойтись, но я надеюсь, что они не слишком помешают вам почувствовать нечто более важное — хотя бы слабые отголоски музыки Феликса Мендельсона-Бартольди.
И как это могло случиться? —
Мне в грудь вселилась птица!
Большая птица голубая.
Ну что еще могло б, не уставая,
Так трепетать, так биться,
Как не птица?
Так и живет она — то затихая,
То клювом и когтями раздирая
Свою обитель.
Что ни говорите,
А клетка, даже и грудная, — все же клетка
И тесна ей!
Я рад бы выпустить ее на волю,
Но очень грустно навсегда с ней распроститься.
Вот я и говорю ей: «Птица, птица, —
Лети! Но и меня возьми с собою».
Я грудь свою — темницу раскрываю,
И жду... и не дышу... и умираю!
И вечностью мне кажутся секунды.
Молчит она.
Лишь крылья шумно она вздымает...
Не улетает!
* * *
Свет брызжет, лучист,
Снег алмазно искрист.
Мелькают стрекозы, серебряно — розовы,
Воздух пронзительно звонок и чист.
Объятый морозом,
Лес празднично зелен:
Сосны и ели,
И можжевельник, —
Одни лишь берёзы,
Раздеты и босы,
Стоят под наркозом
В стерильных повязках.
Повсюду стрекозы,
Серебряно — розовы, —
Зимняя грёза,
Февральская сказка.
Лес распалён морозным коктейлем;
От этого зелья
Празднично зелены
Рослые сосны, ежи — можжевельники,
Ели — застывшие карусели.
Всё это сверкает, звенит изумрудом,
И чудо —
Берёзы как будто зарделись!
Раздеты и босы,
Стройны, как газели,
Тонкие руки к небу воздели —
И сбросили разом застывшие маски!
Мелькают стрекозы,
Серебряно — розовы, —
Зимняя грёза,
Февральская сказка!
* * *
Свершилось:
Сил полна земля,
Взломала лед,
В преддверье новых песен.
И я, их чуткий провозвестник,
Весь ожидание, дыханье затая.
* * *
Ночь целительным покровом
Обволакивает раны;
Ночью реют, словно совы,
Огоньки самообмана;
Ночью тягостны приметы,
Ночью нас пугают тени, —
Но зато есть пробужденья,
Ожидание рассвета!
Благодатна тихая ночь,
Сколько в ней доброты и покоя!
Свет далёких миров гонит прочь
Мелочное и злое.
Если очень чутко слушать
Да смотреть во все глаза,
Ночью вам раскроют душу
Тёмный лес и небеса.
В этой близости с природой,
Чудом жизни без конца,
Наполняются свободой
Утомлённые сердца.
Тем, кто днём богат немногим
И не так уж именит,
Ночь откроет все дороги,
Щедро их позолотит;
И быть может, утром ранним
Над светлеющей луной
Вдруг возвысится Страданье! —
Вспыхнув яркою звездой.
Благодатна тихая ночь,
Сколько в ней доброты и покоя.
И, наконец, еще одно стихотворение, которое хотя и не музыка Мендельсона, но, может быть, его завещание.
Друзья,
Благословляю вас на подвиг
Во имя Счастья.
Будьте смелы!
Не каждому дано найти,
Еще трудней сберечь,
Всего труднее — после...
Не бойтесь испытаний, жертв;
Помните: подлинное счастье запятнать нельзя,
Оно само отторгнет эгоизм!
Ибо ведут к нему ступени очищенья:
ЛЮБОВЬ,
СТРАДАНЬЕ,
РАДОСТЬ
и СВОБОДА.
Тебе понравилось, Феликс? Я старался.