Дитер Веллерсхоф МИНОТАВР

Furious at the crossroads,

striking at what I do not know.

Delmore Schwartz[4]

Действующие лица

Мужчина

Женщина


Звук шагов по лестнице жилого дома.


О н. Хильда, вероятно, он попросит деньги вперед. Заплати ему. Мы при этом ничем не рискуем. Тебе страшно? Если страшно, попытайся смотреть на весь этот процесс как бы со стороны. И на себя тоже. Как на нечто объективное. Понимаешь, что я имею в виду? Это простой прием, но он очень помогает. Когда будешь возвращаться, дай у подъезда два звонка. Я сразу спущусь.


Они выходят на улицу.


Иди сюда, вот такси.

Думай о том, что скоро все это будет уже позади. Учти, если бы это было опасно, я бы ни за что тебя туда не послал. Ну, до скорого. Я подожду пока у тебя в комнате. (Шоферу.) На Бергерсхоэ, пожалуйста.


Захлопывается дверца, машина трогается. Снова звук шагов по лестнице.


Ну, слава богу, уехала, через два часа она уже вернется, и, насколько я ее знаю, она вряд ли будет об этом долго распространяться. Но и слез тоже не будет. Наверняка сделает вид, как будто все это в порядке вещей.


Он входит в комнату. Внезапно — шум ярмарочного гулянья. Звонит колокол, слышна карусельная шарманка: одна и та же музыкальная фраза в очень быстром темпе. Нарастающий вой сирены.


З а з ы в а л а. Внимание, внимание, внимание! За тридцать пфеннигов — полет вокруг земного шара.

О н. Опять эта карусель.

З а з ы в а л а. Милости прошу, уважаемые!

О н. Куча обормотов в соломенных шляпах. Далась им всем эта центрифуга!

З а з ы в а л а. Путешествие вокруг света и к тайнам океанских глубин!


Звон колокола.


О н. Уже в третий раз в этом году! Можно подумать, что во всей округе нельзя найти другого места для ярмарки. (Закрывает окно. Тишина. После непродолжительной паузы.) Теперь все наладится. Ей надо будет лечь, поесть, наверное, чего-нибудь, выспаться. Субботу и воскресенье отлежится, а в понедельник на работу пойдет. Да нет, в понедельник это у нее не получится. И спешка тут совсем ни к чему. Но это хорошо, что у нее какие-то планы. Она очень цеплялась за эту мысль — в понедельник непременно снова пойти на работу. Понедельник, вторник или там среда — какая разница. Главное, все это будет уже позади.

Однако жарища тут. И дождя не предвидится. А окно не откроешь из-за этого балагана на улице.

Хорошо бы все-таки пошел дождь. Провались ты пропадом, все это… это… Хильда обязательно бы сказала: «Как его там»… Она всегда так говорит, если ей ничего не приходит в голову. Малейший затор в извилинах, и пожалуйста, вместо любого слова у нее «как его там». Полезно и удобно всегда иметь дома «как его там». Нет, не так. «Всегда под рукой», вот как это должно правильно звучать. «Всегда под рукой как его там». (Нервничает.) Ну, хорошо, все хорошо, все уже хорошо. Чушь собачья.


Насвистывает сквозь зубы какую-то размытую, стертую до неузнаваемости мелодию. Потом снова начинает говорить.


«Под молочно-стеклянным небом встреча с огненной дамой». Вот, хорошо, теперь хорошо. Parlando![5] Речитатив. Все странное — речитативом. Современное стихотворение не декламируют, его просто произносят. Возникновение образа в тишине.

«Old-fashioned Romeo

told me something

about a burning lady»[6].

Точка. Абзац. А теперь образ, реальный и ошарашивающий.

«В толчее среди загорелых курортников

этот чиновник смотрится как покойник…»

Ну как, хорошо? (Неуверенное, брезгливое бурчание. Неожиданно громко.)

Да хватит наконец! Довольно! (Снова начинает ходить по комнате.)

Нет, плакать она не будет. Она же приняла мою формулировку. «Нежелательное». Вот так, коротко и ясно: нежелательное! Это ее собственное решение. Ведь я что ей сказал? Никто не может тебя заставить, дорогая. Но, пожалуйста, учти, что потом, когда ты еле ноги будешь таскать, уже ничего нельзя будет сделать. Я боялся, что с течением дней ее сопротивление будет расти, что оно будет расти вместе с нежелательным в ней. Сперва колебания, потом проволочки, а потом вдруг — разъяренная тварь в своем гнезде, с которой уже особенно не поговоришь. Тварь с распущенными перьями, бац в лицо, бац в глаза, так-то вот. Только сделай одно неловкое движение, только попробуй — и сразу на тебя кинется что-то стремительное, клекочущее, бьющее крыльями. Наседка, защищающая свой выводок. Да, в один прекрасный день так бы все и было. За этой ее покорностью, за всей этой ее пассивностью что-то крылось, казалось, что-то в ней там собирается, накапливается. А ведь посмотреть на нее, и не подумаешь, что она на такое способна. Но я-то чуял это, я старался не пускать ее вглубь, держать на поверхности, я глушил все это разговорами и говорил, говорил, говорил, господи, целых два месяца я только об этом и говорил. Когда она на меня смотрела, лицо у меня становилось как каменное. С этим надо было кончать, самое время.

Ну а потом, вдруг бы он сказал, что сделать уже ничего нельзя? Что для вмешательства уже слишком поздно? Я и так хотел ее обмануть, послать на три недели раньше. Но это бы ее насторожило, она бы не поверила. Нет, это было бы неправильно… и подло. А у меня хватило бы мужества? Как у нее?

Давай, давай, как мужчина мужчине. Ты же можешь ответить что угодно. Потешь свое самолюбие, скажи: да! Вот так, это я понимаю, это звучит гордо, не правда ли? Или скажи: нет! Тебе же льстит, что ты можешь быть таким циничным наедине с собой. И так и эдак, что в лоб, что по лбу. Это все только мыслительные процессы, голубчик, а она-то тем временем давно уже в такси.

Она выглядела такой беспомощной за стеклом. Как в клетке. В неволе, но зато с избытком снабжена в дорогу моими речами. Транспортируйте ваших любимых в специальных контейнерах с автоматическими замками. Надежно, удобно и всегда к вашим услугам. А на лоб я ей наклеил табличку с точным адресом: «Бергерсхоэ». Для доставки.

Вообще-то нарядный дом. Построен в начале тридцатых годов, тогда все почему-то любили красить двери в лимонный или небесно-голубой цвет. И район очень миленький. Когда мы наконец раздобыли адрес и она туда пошла с ним договариваться, я остался ждать в скверике, возле клумбы. Маленький фонтан, правда выключенный, газон, цветы, кустики подстрижены, елочки, ракитник, все безупречно ухожено, просто мечта для отставных чиновников, им ведь вынь да положь их Баден-Баден прямо у крыльца. И я подумал — вдруг сейчас появится такой вот пенсионер, влача с собой итоги жизни, трость и таксу, и подсядет — «Извините, я не помешал?» — и заведет разговор, кивнув в сторону двух дроздов на газоне: «Милые птички, но в прошлом году у меня на участке клубники как не бывало». И тут я увидел ее, она шла ко мне своей слегка шаркающей походкой, и правое плечо у нее опять было опущено. Боже мой, я же ее совсем забыл, и теперь она шла ко мне через улицу ожившим воспоминанием, роковой тенью прошлого, дама тринадцати месяцев, которые давно миновали, чужая фигура на тротуаре, вот она переходит улицу, вот уже шуршит гравий под ее ногами, она приближается к клумбе, и тут меня что-то подбрасывает со скамьи, словно заводную куклу, и мы встречаемся как раз около елочки. «В субботу в три», — сказала она. Он почти не задавал вопросов. «Двести пятьдесят марок». Прямо диву даешься, бывают же такие люди, подходят и сразу выкладывают: вот так-то, мол, такой-сякой. А почему? Может, потому, что сидишь на скамейке, которую тебе указали, и всем видом показываешь: я здесь, я жду? И никаких тебе колебаний, куда там, одни только точные сведения: двести пятьдесят марок, в субботу в три.

А, вот и ты, ну и хорошо, ну и прекрасно, теперь все снова будет в порядке. Я ненавидел ее из-за этого опущенного правого плеча, я только и думал об этом плече — тупо, ожесточенно, яростно: нет, ты посмотри на себя! Ради бога, ты только посмотри на себя! Ты только посмотри на свое плечо! Это же самая чудовищная расхлябанность, какую можно придумать. Я понимаю, была бы какая-нибудь причина, физический недостаток там или еще что-нибудь. Ничего подобного. Уж лучше бы физический недостаток. Так нет же, она его просто опускает, опускает и все. Это же самое обыкновенное неуважение ко мне, ведь я же ей сколько раз говорил: пожалуйста, следи за своим плечом, сколько можно тебе повторять, ты же знаешь, при всей моей вежливости и любви, да-да, любви, как это меня бесит. И это женщина, с которой я живу уже тринадцать месяцев. Господи, как я это ненавижу. Хорошо же, в субботу в три, говорил я себе, в субботу в три. И я не знаю, какой смысл я вкладывал в эти слова: в субботу в три.


Пауза. Вдали звучит сирена.


Ужас, до какой мерзости можно докатиться.


Непродолжительная пауза.


Двести пятьдесят марок. Совсем неплохой приработок. Конечно, спору нет, он многим рискует. Наверняка превосходный знаток людей: с первого взгляда должен определить, с кем имеет дело. Хильда сказала, среднего роста, обрюзгший, лет шестьдесят с небольшим, в очках, теплые мягкие руки, прямо как лапки, он их прячет в карманах халата. Жена ему ассистирует.

Неужели она так и сказала — «лапки»? У нее приступы высокомерия.

Так вот он, значит, какой — Минотавр. Толстый и меланхоличный, потому что жертвы сами обивают порог. Сидит в паутине слухов: этот вот делает, он поможет, он сделал, паутина растет, а в центре — Минотавр, прячущий свои лапы. Интересно, сколько их к нему приходит в год? Как они выглядят в твоем кресле, и после — на твоей кожаной кушетке? Ну-ка, покажи свои лапы. Я знаю, знаю: ты странный гибрид, ты знаток людей и друг людей, не так ли? Ну, что ты думаешь обо всем этом? Тебя интересуют мотивы? Уже давно безразличны, да? Индивидуальное повторяется. «Тут еще одна, в субботу в три», — говоришь ты жене, а она в это время ставит на стол сливовый пирог. «Садись, пожалуйста». Учиться нужно только деловитости, больше ничему.

Когда люди стареют, интересно, о чем они могут говорить друг с другом. О времени трапез и о времени года, о том, что на столе и что за окном. А еще? «Чтобы речь вышла хорошей, прекрасной, разве разум оратора не должен постичь истину того, о чем он собирается говорить?»[7] Федр и Сократ беседуют под платаном о Лиссии и об искусстве красноречия — вот жили люди.

А что я всегда говорил? Ничего не имею против тех чудаков, которые пытаются растолковать нашему брату историю человеческой мысли. Разрешите представиться: студент философии. Но это ничего не значит. В моем случае это был только сложный обходный путь к одной простой фразе: «Что к лучшему, что к худшему — все дело случая». Минотавр, у тебя еще есть убеждения, прочные и всеобъемлющие? Когда мне исполнилось пятнадцать, я начал читать по ночам, этакий сонник в двенадцати томах, и я как сейчас помню гирлянду слов на переплетах: А — БАРОККО, БАРОМЕТР — ВИКТОРИЯ, ВИКУНЬЯ — ГЕРМАНАРИХ, ГЕРМАНИИ — ДЕМОС, ДЕМОСФЕН — ИНДИАНА, ИНДИВИД — КОНТИ, КОНТИНЕНТ — ЛЕСНИЧЕСТВО, ЛЕСНИЧИЙ — МЯТЕЖ, МЯТЛИК — ОРЕШНИК, ОРИГЕН — ПОЛЬЦИН, ПОЛЬША — СТИЛОДЫ, СТИЛТЬЕС — ЯЯ. Бессмысленно, но располагает к грезам. Что к лучшему, что к худшему — все дело случая в этом мире, и единственная достоверная система — алфавит. Ампула, ампурдан, ампутация. Советую попробовать. Поразительные встречаются сочетания, такие глубокомысленные и всегда новые, ведь начало и конец вы выбираете сами. Амрит, амрита, амритцар, амрун. Чем не заклинание? А означает: камень есть камень, вода есть вода. Или, говоря проще: предмет ваших размышлений прекрасно обойдется и без вас.

Да, вот еще что: особи, которые утверждают, что после десяти вечера они совершенно не в состоянии думать, не в состоянии делать это и до десяти. «Что-то тут не так», — твердят они. Где — тут? Вот тут, тут, тут у них что-то не так.

В свое время знал я одну даму, она была куропатка серая, но считала себя жаворонком. Ее все тянуло ввысь, ввысь, ей все хотелось чего-нибудь легонького «Принеси мне почитать что-нибудь легонькое из библиотеки. Ну что ты принес, я ведь это уже читала». Как будто ей не все равно, как будто она читает не одну и ту же засаленную дребедень, пока он там в командировках и, наверное, с другой женщиной. Как же, имелся ведь еще папаша, он пропадал целыми неделями, объезжал клиентуру, с собой брал саквояж с образцами, а в нем — коробка конфет за пять марок. До сих пор помню, как он однажды сказал: «Ты же тут с мальчишкой» — и взял чемодан, Это было неподражаемо сказано. «Ты же тут с мальчишкой», — так давай пили его, глодай, жми из него все соки, он у тебя для утехи и потехи. Хочешь, я принесу тебе почитать что-нибудь легонькое? «Храброе сердце», — это она любит, а еще «Счастье ждет тебя, маленькая Эрика». Да, тут-то уж у счастья дел по горло. Согласились бы вы, если бы вы были счастьем… и так далее. И опять у нее были эти ее колики, и я шел на почту посылать телеграмму тете Френцхен: «Мама очень больна. Пожалуйста, приезжай немедленно». Я так одинока, храброе сердце. Но счастье ждет тебя. Счастье выглядит как Валентино[8]. Картинка-шарада: найдите черного человека. Ты его не видишь? А он орудует в нашем районе. Он — охотник Шроффенштайн, он стреляет из арбалета, балет тут ни при чем, но прекрасный принц у тебя будет, его зовут Валентино, он тебя утешит, придет и утешит, — почитать тебе что-нибудь легонькое до прихода тети Френцхен? Но тут уж она заговорит на тему «если мать для тебя еще что-то значит» или «вот когда меня уже не будет». Если — то. Когда — тогда. Когда она это говорит, тогда у меня «вот тут, внутри» — и она непременно прижмет руку к груди, — «вот тут, внутри» что-то должно шевельнуться. Она замучила меня придаточными, она все надеялась этими придаточными выудить из меня золотую рыбку, на которой написано: «Любовь». Вот когда меня уже не будет, тогда… Вот когда тебя уже не будет, тогда… Ну и что, что тогда? Ладно, ладно, все хорошо, все снова наладится. Тут, тут, тут что-то не так, что-то, что она впитывает в себя вместе с улыбкой Валентино и голосом Рихарда Тауфера: «Никто тебя не любит так, как я». Она умерла от колики. Мне, пожалуйста, что-нибудь легонькое, — но ведь так недолго и обмануться. Эта каракатица в брюхе, этот кашалот, разрывавший ей внутренности, — нет, дудки, «никто тебя не любит так, как я» эта зверюга петь не будет, это уж точно, или у нее колоссальное чувство юмора. А впрочем, почему бы и нет? Вполне можно себе представить. Все эти простецкие души только и знают что распевать: «Ах, быть бы мне пичугой малой». Итак, во-первых, ты ноль без палочки, а во-вторых, тебя надуют. Это как пить дать. С ними же можно делать все что угодно, их голыми руками можно брать, потому что они, видите ли, лелеют надежды, они тешат себя сказками, а потом из кожи вон лезут и удивляются: что-то, что-то, что-то тут не так. «Только, пожалуйста, что-нибудь легонькое», — Карл Фридхельм, этот мальчишка, весь в поту от страха, мой несравненный Федр с лицом как три круга сыра, тоже так говорил. Я должен растолковать ему неправильные глаголы, и вот его благожелательные, благо-состоятельные, благовоспитанные господа родители с тоской взирают на свое произведение: «Он же ничего не понимает». Разумеется, он ничего не понимает. А вы что-нибудь понимаете? Что же вы понимаете? Вы, наверное, думаете, что вот вы — глагол действия? Возможно, так оно и есть. Но вот это самое непостижимое возьмет да и проспрягает вас в трех временах — и привет! Карл Фридхельм, объясняю еще раз, слушай внимательно, ибо я начисто лишен педагогического эроса. С гораздо большим удовольствием я продаю соковыжималки, вот эта работа мне по душе. Значит, так, против атеросклероза: чесночный сок, сок из шпината, лимонный сок, сок из цветной капусты, хреновый сок, господи, вот гадость-то! У вас пропал аппетит? Пожалуйста: огуречный сок, сок из капусты, из редьки, из сельдерея. Я готов хоть всю флору превратить в сок. Позвольте представиться: незаменимый помощник на кухне. Я всегда говорил: «Пейте ваши овощи! Это материнское молоко для любого больного». Сегодня все верят в соки.


Пауза.


Ты меня слушаешь, Минотавр? Я бы охотно поболтал с тобой еще. Ты-то уж, во всяком случае, не юморист, ты терпеть не можешь, когда тебе рассказывают сказки, на тебе все сказки кончаются. «Только не рассказывайте мне сказки» — так ведь ты говоришь? Я ее тоже предупреждал: «Только не рассказывай ему сказки, Хильда, смотри на дело трезво, будь трезва как стеклышко». А она кивала. Ради бога, ну что все это значит? Ты что, не хочешь? Тогда объясни, в конце концов, чего ты хочешь? Два месяца я только об этом и говорил, я уже оскомину набил, а она все отмалчивается. Ходит себе и кивает, соглашается, да, конечно, у нас нет денег, мы не можем себе этого позволить, значит, ничего не поделаешь, так тому и быть. Да нет же, этого вообще не должно быть, пойми это раз и навсегда. Ну что ты из себя строишь? Или, может, ты возомнила себя носительницей всеобщей идеи? Хоть один сколько-нибудь серьезный аргумент ты можешь предъявить? «Берегите зеленые насаждения» или что-то еще в этом духе, да? Или: случайность как проявление необходимости? Из-за того, что я стоял у окна и случайно обернулся, а ты в это время случайно оказалась на кровати, — из всего этого с необходимостью вытекает продолжение рода вплоть до дедушки, который баюкает своего внучка? А как на это посмотрит моя шляпа, что висит на вешалке? Как-нибудь вечером или утречком она тоже мне заявит: «Что к лучшему, что к худшему, все едино, давай пройдемся, красавчик, а там видно будет». Как прикажешь ей отвечать? Что это не полагается, поскольку я должен жить согласно общепринятым представлениям, что по паспорту я такой-то и такой-то? Хорошо, предположим, у меня были бы деньги, что тогда? Чего бы ты ждала от меня? Какие тогда выложила бы аргументы? Ну, поспорь со мной, дорогая, попробуй доказать мне свою правоту, это же интересно. Ведь единственное, чем мы еще держимся, — это спортивный интерес, или ты мне не веришь? А во что ты веришь? Из чего ты исходишь в жизни? Ну-ка, просвети меня насчет твоих экзистенциальных основ, твоего мировоззрения, раскинь передо мной горизонты твоих утопий со всеми их идеальными помыслами и миражами. Очнись, моя спящая красавица, посмотри вокруг — и все твои воздушные замки разлетятся в дым. Пчела, к примеру, делает четыреста сорок взмахов крылышками в секунду, а для чего, по-твоему, живем мы?


Непродолжительная пауза.


Я знаю: мы это знали.

Это было тогда во всем — в нашем дыхании, в наших руках.


Пауза.


Ладно, ладно, все хорошо. Она уже едет туда, а все остальное безразлично. Откроется лимонная дверь: «Входите, пожалуйста».

Она что-то комкала в руках. Что это было? Платок, наверное.


Сигнал уходящего времени, необычные звуки — как от падающих капель — с продолжительными паузами. Потом — ее голос.


О н а. Надо сосредоточиться, надо загнать все это совсем-совсем глубоко. Мне и нужна-то всего одна минуточка, а потом, когда они мне откроют, я уже ничего не буду чувствовать.


Непродолжительная пауза.


Они попросили меня подождать.

Четыре стула с твердыми спинками, и скамья у стены, и стол посередине, черный стол, четыре стула и скамья у стены, чтобы я могла спокойно подождать. Располагайтесь. Нет, подумать только, никого нет. «Моего мужа вызвали, подождите в приемной, он скоро должен вернуться». На ней была серая вязаная кофта. Она ушла наверх.

Он, наверное, ей сказал: «Эта дама, ну, ты помнишь, эта девушка на три часа, так ты ей скажи, пусть подождет, я, как приду, все сделаю».

Деньги-то я не забыла? (Роется в сумочке.) Нет, здесь.


Пауза.


Она, должно быть, вяжет сейчас. Что-нибудь теплое на зиму. Сразу же пошла обратно, к себе наверх. Спицы, а на коленях маленький клубок. Подпрыгивает. Скажи ей, пусть подождет. Подсунь ей журнал. Это простой прием, но он очень помогает. Как ты сказал? «Постарайся смотреть со стороны». Ты же должен был хоть что-то сказать, не мог же ты молчать до бесконечности, вот ты и не выдержал.

Она сидит прямо надо мной. Комната надо мной. А вот стол, это такой прием, гладкий черный стол.

Наверное, если перестать двигаться, можно сделаться вещью, — очевидно, ты это имел в виду. А все оттого, что ты говорил без умолку, все не мог остановиться; вот тебе и пришлось сказать: не двигайся, представь себя вещью.

Конечно, ты прав. На свой лад, как всегда. Для тебя это только процесс. А после ты будешь беспокоиться, как я себя чувствую. Всему свое время. Ты никогда не собьешься. Это очень удобно, надо только усвоить, что существует одно лишь «сейчас», «сейчас» и все, «сейчас» — и ничего больше, без всякой связи и всегда только «сейчас», и уже никогда не собьешься.

Ну а сейчас? Что ты делаешь сейчас? Газету читаешь?

Лицо, которое прячется за газетой. «Но ведь ты же согласилась со мной, в этом не было ничего особенного…» Где оно — это особенное? Его нельзя ни отличить, ни запомнить, у него нет качества, его нельзя описать или определить точно — ни качество боли, ни качество наслаждения. Пойми, я имею в виду именно качество, точное, определенное, неповторимое качество. Ну попытайся, найди слова, подыщи точное определение, как это было: как водопад, или как стремнина, или как вспышка молнии? Точное определение качества — где оно? Где оно — то особенное, что заставляет тебя метаться и стонать и так прекрасно преображает твое лицо. В том-то и дело, что оно неуловимо, его нельзя ни удержать, ни запомнить.


Пауза.


А я думала, ты настоящий.


Пауза.


Ты мне сказал: не береги себя, ненавижу, когда берегут себя, и это замечательно, что ты так сказал, потому что я этого хотела, я очень хорошо знала, что хотела именно этого: чтобы все по-настоящему и без остатка. А для тебя, что это значило для тебя? Просто слова? Твоя обычная вступительная фраза, которую нельзя ни удержать, ни запомнить? А что, если сейчас встать, тихо открыть дверь. Там сейчас никого. Большое зеркало, пустая прихожая. Я бы неслышно прошла по коридору, до дверей — и все.

Я ни за что бы не смогла сюда вернуться, это ясно, ну а дальше-то что?

На несколько дней я бы взяла отпуск, это первое. Ну а потом, что бы я сделала потом? Может, съездила бы к сестре?


Пауза.


Поезд приходит вечером. Мы вместе укладываем детей спать, я для них тетя Хильда, я привожу подарки, я обязательно должна присесть на край кровати и рассказать сказку, «тебе вершки, мне корешки», а потом Ганс Эрих вернется с работы и Барбара вылетит к нему навстречу: «Хильда приехала». «Привет, моя прекрасная невестушка, — он так обычно меня встречает, — по такому поводу не худо бы слазить в погреб за бутылочкой. Красное, белое, мозельское или рейнское? А то у меня еще есть бутылочка превосходного тирольского, если оно тебе больше по вкусу».

Весь вечер они будут рассказывать о детях и покажут свои испанские диапозитивы. Они весной были в Испании, местечко называется Бенидорм, там еще скалы прямо в море, я на открытке видела, они мне послали. Да, они там были, на машине, они жили в мотеле, очень славно, только выйдешь — и сразу пляж. «Представляешь, в каком восторге были наши малютки? Рольфи, конечно, еще мал для таких поездок. Мы отдали его Лило, ну, сестре Ганса Эриха, у нее у самой двое малышей и дом большой. Нет, ты только глянь на эту пигалицу в соломенной шляпе. А вот Ганс Мартин вместе с Гансом Эрихом плавают на матрасе, настоящие морские львы. Ну что ты скажешь о своем крестнике?» И я, конечно, что-нибудь скажу, а они обязательно дополнят, и, пока Ганс Эрих наливает, я опять вынуждена буду что-нибудь сказать, но они и тут не отвяжутся и не перестанут душить меня своим шумным счастьем.

Нет, эти ничего не упустят, даже самой малости; они не забудут дружно, с двух сторон, мягко взять меня под руки и, нежно подталкивая, отвести в детскую: «Ты только посмотри, как они спят, какие они тихие, милые, прямо три ангелочка». Только не ослаблять натиск. Иначе они не умеют. Они не потерпят. Это невестка, это сестра. Для них это восторг, для них это наслаждение. Им и потом еще нужно будет это обсудить. «Что такое с твоей сестрой?» — начнет он, когда они уже будут в спальне. А она, сидя на кровати и стягивая чулок, ответит: «Сама не знаю, Ганс Эрих. Но это ужасно, правда? Кто-то, наверно, у нее есть, он ей все портит». А он, по порядку, сверху вниз расстегивая все пуговицы на рубашке, ответит: «Замуж ей надо, вот что, найти хорошего мужа, завести детей, как мы». И, наверное, так оно и есть, и я хочу именно этого, только этого! И хотя их тупое самодовольство мне ненавистно и они мне противны до глубины души, я себя чувствую обездоленной и никчемной и не отрываясь глазею на эту сцену, смотрю на это представление, которое они для меня устраивают, и хотя у меня дух перехватывает от их хамства, я до крови впиваюсь ногтями в ладони, лишь бы не закричать: хочу только этого!

Почему я не ухожу? Почему я тут? Они меня не держат, никто меня не держит, ведь никого нет. Но я должна вернуться к тебе, ты же ждешь в нашей комнате, и я знаю, что ты скажешь. Нет, я не знаю этого точно. Но это будет так же, как тогда, когда я сказала, что жду ребенка, а ты в ответ только глянул на меня: «Что за шутки». Зачем мы потом целых два месяца говорили? Чтобы ты смог наконец предложить мне элегантную формулу? «Нежелательное». Два месяца о нежелательном. Я не знаю, что ты скажешь, если я сейчас к тебе вернусь. Но я уверена, уж ты найдешь что-нибудь такое, обо что я буду биться, как об стенку. Что-нибудь вроде: «Я не позволю себя шантажировать».

Пусть они придут! Немедленно! Пусть они это вынут! И покажут тебе! Тебе и мне: этот маленький сгусток крови! Расковыряй меня, я ничего не почувствую, и я никогда уже ничего не почувствую рядом с тобой, вместе с тобой. У тебя будет механическая возлюбленная, полная свобода и механическая возлюбленная. Она-то уж ничего не помнит, сейчас, только сейчас, вперед, назад, этот танец на месте мы хорошо разучили, всегда на месте, на этом месте уже ничего не растет, оно вытоптано тобой и твоей механической возлюбленной, вперед-назад, неужели ты не видишь, что все так и будет, или, может, ты этого хочешь, наверное, ты этого хочешь, только я не понимаю зачем.

Почему так? Почему я ищу в тебе это — и не могу найти. Это как болезнь, из которой уже не выкарабкаться. Бывают такие жуткие сны, когда снится, будто ты просыпаешься где-то в чужом доме, и за стеной слышишь голос, и не разобрать, что он говорит, но ты знаешь, что это что-то очень важное, что он снова и снова повторяет тебе решение, ответ, выход, — и нужно слушать, нужно во что бы то ни стало понять, пока он не умолк. Ну что, что же, что хочешь ты мне доказать? Ты просишь дать тебе время?

Если бы это было что-то настоящее, я бы смогла. Если бы я знала, что ты просишь просто повременить, я бы смогла сделать это и вернуться к тебе — невредимой. И никто бы не посмел бросить в меня камень. Это твои руки, и я хочу отдать это им, чтобы они наконец знали, что я тоже живой человек.


Пауза. Акустика меняется. Ее голос звучит теперь как бы в отдалении, она говорит чуть невнятно, как в полусне, отдельными фразами. Акустический образ времени теперь звучит чуждо и угрожающе.


Это только водяной знак в воздухе. Это ничто. Время, которое проходит, время, которое никому не нужно. Куст орешника за окном. Не шелохнется. Там, в листве, ничто не шелохнется. Там, в листве, комната с четырьмя стульями и черный стол. Кажется, я узнаю это место. Место, с которого мы так и не сдвинулись.

Какое лицо будет у того, кто ждет меня там, за дверью?


Акустический образ времени еще продолжает звучать несколько секунд. Потом фон меняется, снова музыка карусельной шарманки и вой сирены. Спустя некоторое время начинает говорить он.


О н. Опять эта карусель. (Закрывает окно. Тишина.) Не знаю, о чем она будет думать. Предотвратить это невозможно. Я стоял у окна и смотрел во двор. Очень точно все запомнилось: белье на веревках, мусорные ящики, а напротив, на четвертом этаже, кто-то оставил открытым окно в туалете. Чуть повыше на стене большое темное пятно. Я разглядывал его, казалось, уже целую вечность. Потом обернулся. Она лежала на кровати, легла, потому что у нее болела голова. Субботний вечер. Конторы закрыты. Магазины закрыты. Узники субботнего вечера.

Может, я успел подумать об этом. А может, нет. Она сама меня надоумила. Я подошел к ней, но она меня не так поняла, сказала: «Оставь, не надо», а у меня сперва и в мыслях ничего подобного не было. Или оттого, что вечер был такой мертвый и это было единственное, что пришло мне в голову. Но уже тогда я знал, что это ошибка, что это недоразумение, из которого потом не выпутаешься, раз — и влип, и вот уже руки, плечи, волосы… Субботний вечер, узники субботнего вечера. И уже нельзя было ей ничего объяснить, и вот она уже помогает мне, чтобы скорее, и теперь уже все безразлично, лишь бы скорее, скорее, скорее, как под откос.


Вой сирены, на сей раз сильно стилизованный, звучит все настойчивей.


И тут я услышал сирену.

Прямо за спиной, нарастающий, все заполняющий вой. Не может быть, что за дурацкая шутка, этот невыносимый вопль, эта шутка, эта воющая спираль и темная точка посередине. Надо встать. Встать и закрыть окно. Осторожно, двери закрываются. Спираль, которая воет, кружит, вгрызается, извивается вокруг черной точки. Теперь светится. Светится изнутри не переставая, прямо феерия, вот она начинается, и вот сейчас — длинный, грохочущий, сверкающий огнями поезд мчится из черной точки, которая стала огромным отверстием, и снова спираль, которая кружит, и гаснет, и белеет, остывая, и вот уже ничего не осталось, кроме этой бездыханной белизны.


Сирена умолкает. Пауза.


Твое лицо исчезло из того лица, что сейчас рядом со мной. Навсегда остаться рядом с этим опустошенным лицом. Как тяжело примириться с возвращением твоего лица, с возвращением этой комнаты, этого субботнего вечера. И ты это знаешь и пробуешь улыбнуться.

Ладно, вот уже и мы. Субботний вечер, узники субботнего вечера. Я курю сигарету, а ты кипятишь воду для кофе.

Ну давай, где там твое лицо. Будем жить дальше. После кофе пойдем в кино, или, может, хочешь, я выиграю для тебя на ярмарке бумажный цветок?

Вообще-то я бы Мог и поработать, сейчас как раз я очень даже не прочь немного Поработать. Диалектика как многовалентная логика, — только, рада бога, не задавай вопросов. А-а, ты улыбаешься. Примеряешь свое лицо. Тебе идет. Значит, в кино?

Казалось, в этот день она решила просадить все свои деньги. Сначала в кино. После — нет, пожалуйста, только не домой, пойдем куда-нибудь поужинаем. Форель. Ей захотелось форели. Совсем не так просто найти подходящий ресторан, если у человека навязчивая идея. Но в конце концов вот он, слава богу, нашли, тут была форель. Скромный такой храм для гурманов, красное дерево, ковры, маленькие настольные лампы, старомодно, дорого, пусто, почти никого. Официант, весьма распространенная помесь скрытого хамства и хорошего тона, неслышно возникает около нашего столика: «Господа уже выбрали?» И не успел я рта раскрыть, она говорит мне с улыбкой, словно ее только что осенило, словно это ее случайный каприз, которому она не в силах противостоять: «Знаешь, я, пожалуй, буду форель. А ты?» Нет, она просто рехнулась. Она видела себя на сцене, она была молодой избалованной дамой во время интимного ужина, она требовала, чтобы я ей подыграл. Пожалуйста, сколько угодно. «О, форель, какая превосходная идея, дорогая. Если ты не возражаешь, если ты не сочтешь меня слишком скучным, я с радостью к тебе присоединюсь».

Она сидела, словно ей дали пощечину.

Но почему бы ей не посмеяться? Ведь все эта было более чем нелепо, мы оба были нелепы, нелепа эта форель, и этот ресторан, и этот несколько шокированный кретин официант, и сирена, с которой все началось, тоже чудовищная нелепость. Почему бы ей не посмеяться? Получился бы прелестный вечер. Так нет же, ей обязательно нужно было сделать из этого что-то особенное, она и из меня все время хочет сделать что-то особенное, ей обязательно нужно что-то себе вообразить. Все эти представления, от которых она не в силах отрешиться: счастье, жизнь, какой она должна быть, какой она могла бы быть. Мне, пожалуйста, что-нибудь легонькое, что-нибудь красивое. «Знаешь, я, пожалуй, буду форель. А ты?»

Ведь у нее мягкие карие глаза, красивый спокойный лоб. И нет, она не может понять, что ей это постоянно мешает жить, она сама не знает, как ей это мешает.

Я, видите ли, ей все испортил. Все, это глобальное все, когда речь идет об ужине! Ради бога, ну что все?! Жизнь, счастье, жизнь, она все валит в одну кучу и катит все это на меня, и я должен ударить в ответ, должен. И тогда, я знаю, она замолкает, и ей словно плохо с сердцем, и она должна схватиться за что-нибудь, чтобы не упасть, как будто вот тут, тут, в этом месте у нее что-то смертельно сжимается, и она сдается. И на короткий миг я бываю очень доволен точностью встречного удара.

Она затихла. Она отпала от меня. Опустошенное лицо, тихое и размытое, как под водой, как поди льдом. Но она выберется, она всплывет и будет искать прорубь. «Что это было? Я что-нибудь не так сделала?» Будет искать, искать, и я уже не могу отводить глаза, я вынужден сказать, что ничего такого не было или что это была обыкновенная ерунда, что-нибудь, лишь бы к ней вернулось мужество, лишь бы она пришла в себя, попробовала улыбнуться, — и тогда все начинается сначала: жизнь, какой она могла бы быть, и эти ее мягкие карие глаза, которые ничему нельзя научить.

Видимо, я так до конца и не понял, что возможна только одна альтернатива: либо покончить с этим, либо продолжать жить так, как жили; либо уложить сразу и наповал, одним ударом, либо кружить и кружить по этой спирали, дальше, дальше, не разжимая этих отчаянных объятий, чувствуя, как ее рука впивается в мое плечо: «Что это? Скажи мне, скажи сейчас же! Что это?» Все дальше и дальше. Узники, дальше по кругу!


Голоса их встречаются, но расстояние между ними как бы растет, их разделяет все большее пространство. Ее голос звучит на переднем плане, совсем близко, настойчиво, не ослабевая, в то время как его голос, хотя все еще различимый, удаляется, отступает и постепенно окрашивается интонациями безудержного, истерического, припадочного веселья.


О н а. Что это? Скажи мне. Что это?

О н. Это недоразумение, мадам. Примите мои извинения, мадам.

О н а. Не понимаю, зачем тебе понадобилось все разрушить.

О н. Это неурядица, мадам. Но в нашей жизни все еще наладится, мадам.

О н а. Пожалуйста, скажи что-нибудь настоящее. Скажи мне, что это?

О н. Осторожно, двери закрываются.

О н а. И для чего ты меня сюда послал?


Он безудержно смеется.


Почему все так? Неужели ничего нельзя изменить, ведь все могло быть иначе. Почему ты не хочешь, скажи мне, прошу тебя, почему все должно пойти насмарку? Я не понимаю этого.

О н. Мадам, забудьте наш альянс. Мадам, не вышел ваш пасьянс. Такой уж расклад — сплошной разлад! Наша связь — просто грязь! Счастья нехватка — у вас, мадам, слабая хватка!


Пауза. Фон меняется.

Акустический образ времени — с одинаковыми интервалами звуки как от падающих капель. Оба голоса, сменяя друг друга, говорят словно в трансе, монотонно и почти без выражения, через долгие промежутки времени, отдельно, изолированно.


О н а. Я забыла сходить в магазин. Хлеба не хватит. И чай тоже кончился. Ничего, сходит куда-нибудь, поест в кафе.


Сигнал.


О н. Эти двести пятьдесят марок, надо их ей отдать. Обязательно, за это я должен отвечать. Нужно найти какой-нибудь способ. Даже то, что она сама за это платила, — уже свинство с моей стороны.


Сигнал.


О н а. Он может пойти в кафе на углу, поужинает там. Или двумя улицами дальше, там тоже есть кафе, как же оно называется? Ну, как его там, я еще однажды пиво у них брала.


Сигнал.


О н. Переберусь опять к себе, снова засяду за работу. Наконец-то смогу спокойно поработать. Пустая комната, книги, чайник. Наконец-то смогу побыть наедине с собой.


Сигнал.


О н а. Чудно, эта Барбара, у нее никогда никого не было. Она скучная была. К ней и не приставали даже. И повеселиться она не умела. Если приходили гости, то обязательно ко мне, а не к ней. Я всегда думала, что мне и повезет больше.


Сигнал.


О н. Интересно, Лео все еще ходит на лекции? Тот самый Лео, который предполагает, что все мы и не существуем вовсе. Если ходит, тогда это уже его восемнадцатый семестр.


Сигнал.


О н а. «Однажды, когда будет дождик»… Или: «Настанет день, и будет дождик…» Песенка такая. Было слышно из окна, мы даже несколько шагов под нее протанцевали.


Сигнал.


О н. Первый раз я ею заинтересовался, когда она сказала: «Хочу жить сейчас и не думать о том, что будет после». Влетел в нее, как в открытую дверь.


Сигнал.


О н а. Ничто, это ничто. Водяные знаки в воздухе. Время, которое проходит.


Сигнал.


О н. Этот обаятельный кретин Лео: «Вполне вероятно, что мы вовсе не существуем». В одном ты прав, Лео, говорю тебе как другу: живи в свое удовольствие и не ищи оправданий своего существования. И Гейнц существует, и Беата существует, и все это будет, и их милая присказка тоже: «Тебе не кажется, что я немножечко тю-тю?»


Сигнал.


О н а. Я думала, ты настоящий.


Сигнал.


О н. Может, цветов купить, или это неудобно, цветы? К черту все эти церемонии, я ей благодарен и поставлю цветы, вот здесь, у кровати. Но ей бы давно пора вернуться?! (Сигнал.) Ей давно пора вернуться, она уже час назад должна была вернуться! (Сигнал.) Ничего не понимаю. (Сигнал.) В чем там дело? (Сигнал.) Она сейчас придет. Немедленно! Я не допущу никакой мерзости! Вот сейчас, сейчас она придет, сейчас.


Сигнал повторяется еще неоднократно, становится все пронзительнее и обрывается диссонансом. Он продолжает говорить.


Во всяком случае, сейчас она уже едет обратно. Бледная, ее знобит, наверно, но она уже, в такси, это у нее уже позади. Если она не сможет заснуть, будет разглядывать рожицы на обоях. «Домовые», как она их однажды назвала. «Видишь, это наши домовые». И вдруг тихо шепнула мне прямо в ухо: «Свидетели». Серебристый узор, по всей стене намалеваны эти рожицы, губы возле пылающего уха, шепчущие, лепечущие, но я тогда не разобрал, что она там говорит. Да и что с нас взять, мы были как сумасшедшие, бери, хватай, раз-два, все убийственно точно и безотказно, а эти рожицы смотрели на нас со стены.

Свидетели. Но она тогда еще и знать ничего не знала. Даже и в мыслях быть не могло, это ведь сколько месяцев назад… Она и не думала, что будет вот так тут лежать — маленький холмик под одеялом. Ну и что, что в этом такого?! Всегда так выглядит, холмик под одеялом, а как же еще?! Да мне вовсе и не обязательно тут торчать и глазеть на нее. Она выспится, придет в себя, и я сразу почувствую, что я свободен и могу немножко прогуляться. Так просто, никуда, проветриться, прочистить мозги от всей этой дряни, встать просто вот так, с пустой головой, перед мисс Конни Шутер, этой хорошенькой трубачкой из ансамбля «Midnight Follies»[9], благо ее сейчас можно видеть на любой афишной тумбе. Моя голова всовывается в жерло твоей трубы, продуй ее, дунь что есть силы, во всю мочь твоей колоссальной груди, вот хорошо, я слышал самый мощный аккорд на свете, и плевал я на все, моя ласточка, меня на этой мякине не проведешь, я не буду спрашивать, как Беата, тю-тю я или не тю-тю, я не буду спрашивать, как Лео, существую я или нет, я слышал самый громкий аккорд на свете, все, поговорили — и баста, ты меня поняла, плевать я хотел на эти обойные рожицы, плевать я хотел на свидетелей, плевать на «никто тебя не любит так, как я», плевать на «что-нибудь легонькое» и на «что-нибудь красивое», и на то, какой могла быть жизнь, и на то, какой она должна быть, плевать, сегодня покончим, и все будет шито-крыто, и никаких забот больше, и я наконец-то вздохну спокойно, вы даже не представляете, как спокойно я вздохну. Сейчас она должна прийти. Сейчас! Сейчас же! Она сейчас же должна прийти! Сейчас! Я не могу больше ждать! Ты же получил свои двести пятьдесят марок, наличными, прямо в лапы?! О каких же еще сложностях может быть речь? Я ей сказал, что это совершенный пустяк, и я был прав, в чем, в чем, а тут я был прав, уж он-то дело знает, у него умелые лапы, они знают, за что и как браться, хватка хоть куда. Она даже не почувствует ничего, будет лежать тихо, лицо как под водой, как подо льдом.


Пауза.


Ничего не случится, не может случиться. С тем же успехом она может попасть в аварию, сидя в такси. С точки зрения статистики. Просто поразительно, до чего можно додуматься с точки зрения статистики. Вот они тащат что-то на кушетку. Холмик под одеялом, он не движется. Две фигуры над кожаной кушеткой. Он выпрямляется. Совершенно пустое лицо. Готово. С этим покончено. С этой покончено. Готово, покончено! И он прячет свои лапы, как будто он ни при чем. Но это тебе так не пройдет, ручаюсь, что не пройдет, ты, ты это сделал, не я, а ты, ведь ты там стоишь, а не я! Ведь где она сейчас? Здесь, у меня, ее нет.


Непродолжительная пауза.


Здесь ее нет.


Снова звук уходящего времени. Потом как бы издалека, из пространства, ее голос.


О н а. Это ты, ты идешь по коридору. Ты открываешь дверь, вот твое лицо. Я узнаю тебя. Я не узнаю тебя. Ты меня не узнаешь. Скажи же хоть что-нибудь. Скажи «здравствуй». «Здравствуй, вот и я».


Его голос — с монотонной тягучестью, как на магнитофонной ленте.


О н. На зеленом на лугу стоит чашка творогу, на зеленом на лугу стоит чашка творогу, на зеленом на лугу…

О н а (как и прежде). Зачем ты дразнишься и почему ты прячешь руки?

О н (кричит). Мои руки тут ни при чем!


Пауза.


Здесь, у меня, ее нет.

Мне надо быть в форме. Торчу тут как пень. Мне надо быть в форме. Полюбуйтесь, вот он я, мужчина, который покупает цветы. Цветы на всякий случай. Что к лучшему, что к худшему, все дело случая. Для того чтобы вставать каждое утро, вовсе не обязательно мнить о себе бог весть что.

Когда она возвращалась с работы и знала, что я ее здесь жду, она, прежде чем подняться по лестнице, звонила три раза, три коротких и резких звонка: иду, иду, иду!

Да, знаю, я тебя видел. Вот сейчас там наверху, на стенке, затрезвонит звонок — и разом ударит, загремит, застучит в висках!

Но нет, это подходит медленно, подходит исподволь, оно подступает неспешно, тихо урча, оно крадется по коридорам, крадется ощупью, чтобы не упустить меня. Здесь я! Ну же, вот он я! Ждать, ждать, слепо и бессильно. Здесь! Я жду тебя, слышишь, я кричу тебе, здесь я, иди сюда, мгновение истины, я схвачу тебя за глотку!


Пауза.


Ладно, к чему этот шум. Что будет, то будет, так или эдак. Факты есть факты, их надо признавать, и никуда они не денутся.

Проверьте ваше лицо. На правильном лице расстояние между глазами точно соответствует величине одного глаза.


Сигнал уходящего времени — теперь как нарастающая, диссонирующая последовательность звуков, жалобно обрывающаяся в кульминации — в тот момент, когда она входит в комнату.


О н. Хильда! Извини, я ничего не слышал. Ты звонила?

О н а. Нет.

О н. Иди сюда, скорее ложись. Вот сюда, разговоры потом, ложись.

Что тебе дать?

О н а. Там чай остался?

О н. Да, сейчас. Но ложись, ради бога. (Возится с чайником.) Чай холодный.

О н а. Мне только глотнуть.


Он наливает чай. Она пьет и отставляет чашку.


О н. Почему ты не ложишься? Это неразумно. Послушай, может, тебе что-нибудь нужно. Он не говорил, может, мне нужно за чем-нибудь сходить?

О н а. Его не было.

О н. Прости, как ты сказала?

О н а. Я проездила зря. Его не было.


Пауза.


О н. Если ты думаешь, что я понимаю, что ты там бормочешь, то ты ошибаешься. (Внезапно.) Ну что с тобой? Я только сказал, что я не понимаю. Тебя три с половиной часа не было.

О н а. Я не могу больше.

О н. Погоди, погоди. Я и сам докопаюсь. Ты была там три с половиной часа. Но его не было. Значит, он забыл, что назначил тебе? И вот через три с половиной часа ты наконец приходишь.

О н а (перебивая его). Он уехал, его вызвали, и он передал мне, чтобы я подождала.

О н. Ах вот как. И ты не выдержала. Сначала ждала, а потом сбежала.

О н а. Нет, нет.

О н. Но я тебя вполне понимаю.

О н а. Он позвонил и сказал, чтобы я не ждала больше.


Непродолжительная пауза.


О н. И что же теперь?

О н а. Я должна прийти еще раз. Завтра в три.


Пауза. Он закуривает сигарету.


О н. Прости, ты будешь?

О н а. Нет, спасибо.


Он насвистывает сквозь зубы размытую, стертую до неузнаваемости мелодию.


О н. Еще чаю?

О н а. Нет, спасибо.


Он открывает крышку чайника и снова закрывает ее.


О н. Там еще целая чашка! (Пауза.) Так говоришь, завтра в три?

О н а. Да.

О н. Пошли отсюда. Нельзя терять ни минуты, мы идем в город.

О н а. Куда ты хочешь идти?

О н. В город, в кино. Какой-нибудь фильм посмотрим. Пойдем, чего ты ждешь? У нас еще двадцать часов времени. Какой смысл сидеть тут и глазеть друг на друга.

О н а. Я хочу знать, кто ты.

О н. Хорошо, хорошо, возьми вот свою кофту. Вечером, наверно, будет холодно.

О н а. Неужели ты пошлешь меня туда еще раз?

О н. Я не могу больше об этом говорить, ты понимаешь или нет? Если ты будешь умницей, если мы сейчас отсюда уйдем…

О н а. Что тогда?

О н. Пожалуйста, возьми кофту. Все уже решено, я больше ни минуты не могу об этом говорить.

О н а. Ты прав.

О н. Что это значит? Что ты на меня уставилась?

О н а. Кажется, теперь я знаю, кто ты.


Перевел М. Рудницкий.

Загрузка...