Сергей Кузнецов
писатель, журналист
*1966
Страна победившего постмодернизма,год 1993-й
Сегодня вынесенное в заголовок слово уже как-то неловко произносить, но тогда, в середине 1990-х, оно было в большом почете. Журналы организовывали круглые столы, газеты печатали статьи, а Третьяковка спешно провела целые две международные конференции, соотнесенные с проблематикой модерна-авангарда-постмодерна. Лиотар приехал в Питер, а Джексон — в Москву. Прибывший на следующий год, в 1994-м, Деррида был встречен как поп-звезда, Майкл Джексон от философии. Все модное и интересное было постмодернизмом: «Твин Пикс» Линча, повести и рассказы Пелевина, отдел культуры газеты «Сегодня», курехинская поп-механика, фильмы Ковалова и «Никотин» Добротворского — Иванова.
Но главное было не это. Постмодернизм означал «неоднозначность» и «многослойность»: он был разлит в воздухе — и даже люди, не знавшие этого слова, вели себя будто персонажи переводного романа. Неслучайно это было время моды на словечко «как бы», зародившейся в середине 1980-х в кругах богемы и «новой культуры», а в 1990-е проникшее в речь журналистов, бизнесменов и студентов. И даже дошкольников — одна шестилетняя девочка говорила: «Наша мама как бы боится тараканов. И как увидит — сразу визжит», четко подмечая игровую доминанту этого слова (мол, наша мама никого не боится, а только играет. Правила игры просты: увидишь — визжать).
Вряд ли найдется другое выражение-паразит, которое анализировалось бы столь пристально. Все сходились на том, что «как бы» (так же, как и «типа того») заменяет кавычки. Вадим Руднев видел в нем расширение обычной логики до четырехзначной (истина, ложь, «как бы истина» и «как бы ложь»). Михаил Эпштейн считал, что «как бы» убивает саму идею логики, и сравнивал с английским virtual. Елена Джагинова разделяла людей на употребляющих «как бы» перед субъектом и перед предикатом. Но главным было разделение на говорящих «как бы» и «на самом деле»: первые верили в условность истины, иллюзорность мира и цитатность речи, вторые — в существование трансцендентных ценностей, возможность их постижения и аутентичность высказывания. Сегодня ясно, что одно органически дополняет другое, но 1993 год был временем людей «как бы», и носители идеологии «на самом деле» казались безнадежно отставшими от моды.
Были еще оценочные слова, которые не оценивали ничего. Постмодернистский вкус не знал однозначной эстетической оценки; оценочное слово должно быть по возможности полисемантично. «Как тебе „Книги Просперо?“», — спросил я у Наташи Прохоровой, хозяйки легендарного видеопроката на Маросейке. — «Ну, такой... крутой Гринуэй», — ответила она.
«Крутой» — значит, те качества, которые можно было ожидать от Гринуэя, доведены до крайности. И говорящая не берется судить, хорошо это или плохо, понравилось или нет. Постмодернизм означал «свободу» и «полулегальность» в отличие от «тайной свободы», подразумевающей почти полную нелегальность. Нельзя было понять, что запрещено, а что нет. Бабушки, вечером продававшие у метро яйца и хлеб, купленные днем в магазине, прятались от милиции, будто торговали «кислотой» и «экстази», которые, напротив, почти всегда можно было спокойно взять в LSDanse и «Эрмитаже». Какой-то посетитель Мавзолея поволок с собой килограмм конопли, а «Ровесник» на первое апреля напечатал рекламу оптовых поставок анаши, указав телефон приемной Хасбулатова.
Это было время расцвета видеопиратства, притом не только коммерческого (переснятый с экрана последний голливудский хит), но и эстетского, процветавшего на той же Маросейке, где были представлены почти полные собрания всех классиков европейского и американского кино. Классический «малый бизнес», еще не задушенный поборами и монополиями: «исходники» скорее приобретались по знакомству, чем покупались за деньги, да и вообще отношения с клиентами были скорее дружеские, чем официальные. Отсутствие авторского права тогда еще никому не мешало делать деньги.
Казалось, что это смешное и увлекательное занятие. Приятель, просыпаясь с похмелья, бросался к телефону и начинал о чем-то лихорадочно договариваться, а на вопрос, чем он занят, небрежно отвечал: «Я делаю такие маленькие штучки». На недоуменный взгляд следовало раздраженное объяснение: «Ну, штуки я делаю, штуки!» «Штука баксов» казалась фантастической суммой: на двести долларов можно было роскошно жить месяц. Продав ваучер, можно было купить себе зимние ботинки. Инфляция была такой, что, взяв взаймы рублями, можно было купить доллары и весь месяц жить на «естественные проценты».
Большие состояния приобретались быстрее, чем новая психология. Даже влезая в респектабельный костюм, олдовый хиппи сохранял лексику Системы. Вчерашние герои андеграунда начинали уходить на зарплату в «КоммерсантЪ».
Из дорогих машин вперемешку несся блатняк, экзотичный рейв, «Аквариум» и Щербаков.
Подруга, вышедшая замуж за владельца сети магазинов, саркастически декламировала переделанного Бродского: «Как там в Ливии, мой Постум? Или где там? / Неужели до сих пор еще торгуем?» и еще: «Равнина. Трубы. Входят двое. Лязг / сражения. „Ты кто такой?“ — „А сам ты?“ / „Я кто такой?“ — „Да, ты“. — „Мы коммерсанты!“»
Тут она обрывала цитату.
Зажигалки Zippo уже появились в Москве, но Dr. Martens надо было возить из-за границы.
Постмодернизм означал «полистиличность», но не означал ли он новый облик старого конформизма? Зарабатывание денег казалось игрой, и, сидя в Rosie O’Grady’s, приятно было попивать свежий Guinness, не думая о невыплатах пенсий и зарплат, в то время как на площади Маяковского демонстранты под красными флагами отмечали день рождения глашатая революции. Старушка сжимала плакат со стихами, интертекстуальность которых сделала бы честь Тимуру Кибирову:
Лицо демократии —
мурло мещанина.
Товарищ маузер —
знакомая мина?
Знакомый, мальчик 25 лет, всю жизнь боявшийся власти и задиравший правительство, стал работать «у Гайдара» и в период летнего обмена купюр пришел в сберкассу, требуя, чтобы его пустили за десять минут до закрытия. Для большей убедительности он надул щеки и сказал:
— Я работаю в правительстве, — и бравые менты, целый день дежурившие на входе, поломали ему два ребра и отшибли почку: «Это по вине твоего Гайдара мы здесь всю субботу торчим!»
Постмодернизм означал «хаос» и «отсутствие власти». Улицы не убирали, но фасады уже подновили; киоски торговали всем подряд и еще меняли валюту — к радости профессиональных кидал, появлявшихся как из-под земли, чтобы облапошить доверчивых граждан. В издательства и газеты можно было приходить с улицы, говоря: «Я к главному». Гонорары переводчиков колебались от десяти до пятидесяти долларов за лист — как договоришься. Половина оплаченных книг не вышла, половина вышедших не была оплачена. Россия казалась самой анархичной страной в мире, и чуявшие куда дует ветер иностранные маргиналы уже стекались в Москву, где еще не было речи об eXile, но зато в разгаре были «обыкновенные русские вечеринки», длящиеся по два месяца. Клубов почти не было, но еще были сквоты.
Осенью стало ясно, что «постмодернизм» означает не только «анархию», но и «кровь». Разъяренные толпы, пошедшие на «Останкино», «Французский канкан» Ренуара, прерванный сообщениями о штурме, танки, стреляющие в самом центре столицы. Артем Троицкий, выступая по CNN, артикулировал возбуждение, которое владело всеми: «Для многих пришедших сюда это просто увлекательное шоу, тем более что в Москве стоит прекрасная погода. Я и сам никогда не думал, что увижу, как танки расстреливают парламент». Может быть, он даже сказал «не надеялся увидеть».
Кровавое действо всегда завораживает и никогда не отрезвляет. Полторы сотни человек были принесены в жертву в самом центре государства, и смысл жертвы не в том, чтобы задобрить божество, а в попытке постичь смерть, глядя в глаза умирающего. Чтобы это могло сделать как можно больше людей. Расстрел Ельциным Белого дома стал первым событием в истории России, которое вся страна наблюдала в прямом эфире.
«Зрители жалуются, что недостаточно хорошо слышны стоны», — язвила «Сегодня», а Чарльз Дженкс предлагал покрасить Белый дом в три цвета, закрасив красным черные разводы на фасаде и выделив синим верхнюю часть здания в знак примирения. «Это был бы настоящий постмодернистский проект!» — восхищался теоретик. Не понимая, что только что предложил еще одну интерпретацию российского триколора, пояснял: «Закрасить все белым — означало бы сделать вид, что ничего не случилось».
Казалось, что Россия стала частью global village, но, может быть, вернее сказать, что она была инкорпорирована «обществом спектакля». Но еще не полностью — не случайно западных корреспондентов так удивили люди, которые вышли на улицу, где рисковали получить пулю. Вместо того, чтобы наблюдать за происходящим в качестве телезрителей. Но только этот риск и превращал их из пассивных зрителей в участников событий — пусть и косвенных.
Сегодня Белый дом восстановил свой девственный цвет. Но если бы все повторилось, вряд ли взволновались бы сограждане, окончательно угнездившиеся у голубого экрана.
Можно сказать, что тот год составил хрестоматию русского постмодерна: победа ЛДПР на декабрьских выборах показала нам еще один его лик. Для Жириновского логика снова стала двоичной, состоящей только из «как бы истины» и «как бы лжи», слабо различающихся для стороннего наблюдателя.
«Постмодернизм» означал культуру байки, а не анекдота. Вспоминая 1993 год, вспоминаешь случаи из жизни, а не «едет „новый русский“ на „Мерседесе“». Анекдот помнится только один — про выкреста в бане, которого попросили либо снять крест, либо надеть трусы... Он лучше всего выражает суть того времени, когда вся страна пыталась усидеть на двух стульях. Оказалось, что мы сидели между советским прошлым, и столь же безрадостным будущим. Денег не хватило на всех, а власть оказалась достойной тех инвектив, которые обращали к ее советской предшественнице.
Межвременье как ничто иное подрывает столь немилую теоретикам постмодерна линейную модель истории: в 1993-м прошлое еще не умерло, а будущее уже народилось. Это был год, когда уже все появилось: Кастанеда был в моде, Пелевин был напечатан, Гагарин-party отгремело два года назад, в интернете на SCS / SCR вовсю кипели словесные баталии, и даже национал-большевистская партия* уже возникла. Но Курёхин был еще жив и Бродский тоже.
В 1993 году в маргинальном состоянии оказались буквально все сословия — включая тех, что контролировали деньги и власть. Или думали, что делают это. Они заблуждались. Миллионеры в вытертых джинсах влетали на «конкретные деньги», меценаты подсаживались на кокаин, банкиров отстреливали, как в американском кино, которое многие из них так любили. Кому-то посчастливилось убежать.
В 1993-м еще рассказывали, как съездили в Дамаск, Европу и Америку; в конце 1990-х все чаще слушаешь другие рассказы: «Теперь меня зовут Вася Пупкин. Я иногда захожу на кладбище и смотрю на могилу, где написаны мои настоящие имя и фамилия. Знаешь, очень успокаивает». Постепенно привыкаешь замечать висящие на видном месте портреты еще живых людей, во избежание вопросов заключенные в траурную рамку, а потом получать от них письма с анонимных электронных адресов, в которых они, не ставя своей подписи, сообщают, что живы-здоровы и найти их просто, «до Шереметьево-2, потом самолетом и немного автобусом». Вероятно, это четвертая волна эмиграции — эмиграции неубитых — и тут снова вспоминается анекдот про еврея, который все мотался из Израиля в Россию, потому что ему нравилось посередине. Девяносто третий год и есть она самая, наша золотая середина. Но, на нашу беду, или счастье, нет самолетов, которые летают в прошлое.
Подруга не зря обрывала цитату, у Бродского дальше: «Потом везде валяются останки. / Шум нескончаемых вороньих дрязг».
* В 2007 году НБП была признана экстремистской организацией, а ее деятельность на территории РФ запрещена. — Примеч. ред.