Наших бьют!

I

Деревянный шарик на веревочке щелкал по деревянному бруску — колотушка.

— Вставай, Петя!

Анисимыч вскочил, не открывая глаз, ощупью нашел на столе кружку с холодным вчерашним чаем. Все так же на ощупь, молча, покряхтывая, оделся.

— Лука спит?

— Спит.

— Ладно, не буди!

Накинул ватный зипун, шапчонку с торчащим, как у бобика, ухом, надвинул по самые брови. Сладко потянулся в дверях, зевнул.

Сазоновна была уже готова.

— Ты погоди! Посиди дома. Придешь к смене. А я погляжу там…

Легонько нажал плечом на дверь.

Сазоновна подняла руку, чтобы благословить мужа крестом, а он уже по коридору: топ-топ-топ… Как ежик.

Только вышел из казармы, окликнули:

— Анисимыч!

Гаврила Чирьев.

— Ты чего?

— О вашей сходке Дианову сказали. Он приказал чернорабочих к фабрикам поставить. Поберегись, Петр. Я пошел. Прости. Как бы не увидали.

Убежал.

То ли известие не обрадовало, то ли мороз за шиворот забрался, поежился Анисимыч, сдвинул шапку с левой брови на правую, поглядел туда-сюда: идут люди на фабрику. Пять часов утра.

«Ладно!» — сам себе сказал и, разгоняя кровь, засеменил к фабрике бочком, постукивая нога об ногу, похлопывая по бокам руками.

Близко к фабрике не подошел. В стороне встал.

В дверях — сторожа, у кого дубина, у кого ломик, а у некоторых оглобли.

Задерживаться рабочим не позволяют. Как кто встанет — срываются, как борзые, и сразу драться.

Возле корпуса прядильщиков метался Тимофей Яковлев.

— Стой, ребята! Праздник ведь!

— Праздник-то праздник, — отвечали ему согласно, мешкали, ругались, но все равно шли в свой прядильный корпус.

«Ладно», — сказал себе Моисеенко и подбежал ближе к дверям, чтоб его видели рабочие.

К нему тотчас стали подходить. Набралось человек десять.

— Стойте здесь, не ходите на фабрику!

Побежал к боковым дверям.

И тут его узнали, окружили, спрашивали, чего делать.

— А ничего не делать! Стойте сами и других не пускайте. Вернулся к главным дверям, а все уже разошлись, кинулся к боковым — и там никого.

Еще подошли, узнали, остановились, Волков появился:

— Ну чего, Анисимыч?

— А ничего! Спишь больно долго. Ступай к главным дверям.

Волков пошел, но скоро вернулся:

— Сторожа дубинами гоняют.

— Слышь, Анисимыч, — сказал кто-то из ткачей. — Мы, пожалуй, того, на фабрику пойдем… А то ведь, не ровен час, запишут номер, и вместо одного — три дня оттрубишь. Ты не сердись. Ничего, видно, с нашим народом не поделаешь.

Понурились и пошли.

— Овцы! Истинные овцы! — Анисимыч сорвал шапку и бросил под ноги себе.

Волков поднял шапку, стряхнул с нее снег.

— Надень. Простудишься… Слышь, Анисимыч, забежим, что ли, ко мне. Ты небось и не завтракал?

— Да где уж было… Спешил!..


* * *

— Истинные овцы! — снова взъярился Моисеенко, обжигаясь кипятком, хрупая кусковой сахар.

— Не ругайся, Анисимыч. Вишь ведь, предатель сыскался… Сторожей нагнали. Я прикинул: у фабрики стоит человек двести.

— Их двести, а нас — восемь тыщ! — Моисеенко решительно запахнул зипунок. — Поглядим еще! Может, и вправду не бараны.

На фабрике прошли к станкам Анисимыча, они были уже раскрыты и пущены.

— Жена постаралась. Позовем наших — и на третий этаж, в уборную.

Собрались молчком.

— Мужиков с дубьем испугались? — накинулся Анисимыч на ткачей. — Или сил нет у нас, чтоб забор на колы растащить?

— Вот что, братцы! — крикнул Волков. — Ничего страшного, станки и теперь можно остановить.

— А потом чего?

— Морозов приедет, губернатор, жандармы. Подадим губернатору наши требования. Чтоб на виду, чтоб Морозов не отвертелся!

— Тихо! — крикнули стоявшие у дверей. — Младший мастер идет.

— Черт с ним! — Застучали в стенку женской уборной: — Бабы! Что делать думаете?

Заругались в ответ:

— Сами бабы! Вам только кнут покажи, сразу — шелковые.

— Марфа кричит, — сказал Волков. — Боевая — жуть. Она за собой всех уведет.

В уборную зашел младший мастер Прусаков.

— Почему не работаете? Если у вас праздник, так ступайте вон. А собираться запрещено.

— Ты, милый человек, — сказал из толпы Моисеенко, — катился бы отсюда! А то зашибем ненароком.

Все взбудоражены. И вправду зашибут.

Прусаков опустил глаза, постоял и, словно бы вспомнив что-то важное, быстро ушел.

— Ура! — гаркнули ткачи. — Домой!

К Моисеенко протиснулся Ваня-приютский.

— Дядя Анисимыч! Я знаю, как погасить газ.

— Я тоже знаю как, да ведь высоко, лестница нужна. А станем брать лестницу — увидят.

— Зачем лестницу? Нас трое. Мы друг дружке на плечи станем и закроем кран. Пусть только передние ряды завернут свои горелки, чтоб не так видно было.

— Бабы! — крикнул Моисеенко через стену. — Быстро заверните горелки в первых рядах.

Началось! Топот ног. Гаснут одна за другой горелки, помещение темнеет, словно пришли сумерки. Мальчишки полезли на плечи друг к другу под коренным краном газа. Ваня тянется к крану рукой. И пала на фабрику тьма…

Грохочут в темноте машины, словно поезд в тоннель нырнул. И разом тысячеголосый вопль:

— Выходи!

— Что делает-ии?!

— Выходи!

— Не трооонь!

Станки умолкали. Моисеенко бросился на второй этаж выпроваживать людей.

— Смелее! Смелее, ребятки!

— Бабы, за мнооой! — Марфа за грудки схватила какого-то мужичонку. — Останавливай машину! Глаза выдерем!

— Да как же…

— Не побаивайсии! — И по шее мужичку-то, к дверям его. Со второго этажа Моисеенко скатился на первый.

Сторожа закрыли боковые двери, в главных — давка. Столкнулся с Волковым.

— С прядильного корпуса были двое, просят, чтоб к ним пришли и остановили работу.

— Что же вы стоите? Айда! Кто короткую дорогу знает? Ваня-приютский со своими мальчишками тут как тут:

— Мы знаем!

— Веди!

Прибежали в чесальную.

— А ну, ребятки, кончай работу! — закричал Анисимыч. — Ткачи уже все на улице.

Рядом объявилась Марфа. Высокая, руки длинные, косищи в две руки. Платок сбился, головой тряхнула, косы — двумя золотыми молниями.

— Кто хлипенький? Подходи, сопли утирать буду!

Засмеялись. Рванулись, как ребятишки, к выходу, толкаясь, наминая друг другу бока.

А Марфа уже ворвалась в прядильный корпус. Отодрала от машины иссохшую дрожащую прядильщицу.

— Чего ты прилипла к ней! Она же, машина твоя, как паук — всю кровь твою высосала. Ступай домой, в зеркало поглядись.

«С такой не пропадешь!» Моисеенко вскочил на подоконник:

— Кончай работу! Все уже во дворе! Одни вы шуруете на благодетеля!.

— Выходи! — крикнул прядильщик Яковлев с другого конца. — Никому не позволим нас предать!

— Верно! Один за всех — все за одного. Поошли!

Работа замирала, но как-то не очень уверенно. К Моисеенко подбежали мальчишки:

— Дядя Анисимыч, давай завернем газ!

— Пусть горит! Теперь не страшно. Выходят. Вон уже в дверях тесно. — Обнял Ваню. — Спасибо тебе, сынок! Спасибо, ребятки! Великое вы дело сделали.


На фабричном дворе, окруженный толпою рабочих, стоял пристав Пашка Васильев и прекрасным басом рокотал успокоительное:

— Ну, разбежитесь вы по домам. А зачем? Да вы и без того нищие.

— А то и победней нищих! — откликнулись.

— Ну вот! А я про что говорю? Не бросили бы работать, у вас был бы лишний рабочий день. Ваши же дети в ноги вам бы поклонились.

— Тебе бы на клиросе петь, а ты шашку прицепил! — крикнула Марфа из толпы женщин.

Тут прибежал Моисеенко:

— Чего холуя морозовского слушать? У него брюхо всегда в сыте! Идемте на старый двор, там нужно остановить работу.

Побежали. И вдруг — пронзительный женский крик.

Сторожа торопливо, по-волчьи озираясь, били женщину.

Увидели бегущих, пошли было на них, но толпа катилась огромная, неудержимая. Остановились.

— Не робей! — крикнул Моисеенко.

Рабочие торопливо разламывали забор. Двинулись было, но здоровенный детина вдруг выскочил из толпы сторожей, бешено раскрутил оглоблю. Пустил. Оглобля со свистом пронеслась над Моисеенко, сзади охнул кто-то.

«Неужто специально в меня метил?»

Но это так, мелькнуло.

Марфа с бабами подняла на вытянутых руках избитую: не лицо — черная лепешка.

— Мужики-и!

Как по сердцу ножом бабий вопль.

И разом толпа рабочих хлынула на толпу сторожей. Захрустели спины под палками. Завыли, теряя человеческое.

Гнали сторожей до конного двора. Моисеенко и сам не понял, как в руках у него оказался мерзляк. Кинул. Зазвенело стекло. В доме торопливо гасили свет.

Да уже и светало.

Моисеенко снял шапку, сунул ее между коленями, обеими руками утирал взмокшие волосы, за ушами и верхнюю потливую губу.

Воинственный пыл уже сошел с него, и он понял вдруг, что произошло. Народ, который час тому назад праздновал труса, увидев палку, теперь сам поднял палку и, сам себе не веря, увидал, что его боятся, от него бегут, что победа легка: надо только налетать скопом, разом.

— Мужики! Мужики! — крикнул Моисеенко. — Довольно зайцев ловить, дело есть. Идемте в красилку. Там работают.

Но красилка уже не работала. Здесь Моисеенко поджидал Волков.

— Кое-как вытолкнули бестолочей. Все, Анисимыч! Фабрики Тимофея Саввича стоят. Все.

— Поглядеть надо, не спасовал ли кто? Встретимся в Зуеве, в погребке у Терентича.

Тут прибежали с ткацкой:

— Наших бьют!

Возле фабрики свалка. Сторожа и чернорабочие пустили в ход ломики, кирки, железные прутья.

Ухнули на свору лавиной. Погнали к реке, на лед. Сбивали с ног, выхватывали злодейское железное оружие.

У Моисеенко был красный большой платок. Проткнул в двух местах, натянул на острый лом. Поднял, грозя стоящим внизу. Толпа над рекой росла.

Чернорабочие и сторожа сбились на льду в кучу и сверху были похожи на пчелиный рой. Рой зашевелился, от него стали отскакивать по одиночке и кучками. И вдруг все там кинулись бежать в разные стороны.

— Наших бьют! — из-за спины крик.

Кинулись на чугунку, но здесь уже никого.

Моисеенко сел на рельсы, переводя дух, и тут к нему подошла Сазоновна:

— Господи, что с тобой?

— А чего мне? Устал бегать.

— Всюду драки. Говорят, дом Шорина разоряют.

— Скверно. Пошли, Волкова найдем. Надо унимать людей.

II

Волкову сдавило грудь, да так — ложись и помирай. Сплоховали больные легкие. Незаметно отстал от своих ткачей, которые теперь спешили к Главной конторе, добраться до проклятых бумаг. Крючкотворы Морозова работягу бумажными цепями приковывают к машине. У листа бумаги ни веса, ни запаха, а сделай по-своему, не по-писаному — в бараний рог согнет.

Волков бочком, обливаясь липким потом, вдоль забора Бумагопрядильной вышел на берег Клязьмы.

Снежные утесы, безмятежно розовые, вздымались по берегам околдованной реки. За рекою барином — сосновый бор; барин, угождая зиме, зеленый мех шубы прячет в густом инее. Зима — хозяин на земле, но в небе — красное от гнева, косматое солнце. Ему не одолеть сегодня стужи, да все, у кого глаза, кто затаился в норках, под кореньями, под сугробами, видят его, любят и ждут в силе.

Заглядевшись на солнце, Волков сам не заметил, как передохнул. Воздух проколол легкие, но стихла тупая боль застарелой хвори.

— Эй, дяденька!

Волков обернулся: девочка незнакомая, с кружкой, в кружке дымится кипяченое молоко.

— Нат-ко, выпей! Мама велела, чтоб ты выпил.

Волков послушно принял кружку из красных ручек девочки.

— Ты что без варежек?

— Выпей скорей, я и побегу.

Волков пил маленькими быстрыми глотками.

— Благодарствую.

Девочка схватила кружку и пустилась бегом в казарму, прижимая локтями с чужого плеча зипунок.

Окон в казарме, как семечек в арбузе, кто-то подсмотрел его немочь.

— Ладно! Недосуг загибаться!

Побежал было к Главной конторе, но его осенило:

«Под флаг нужно людей собрать — вот что! А то такой тарарам идет».

Над Ореховом не умолкала звень вдрызг разбиваемых стекол. В казарме в дверях стояли, слушали, что творится, дети, женщины, старухи.

— Василий Сергеевич, отец наш родной! — всплеснула руками крошечная, усохшая до семилетней девочки, бабушка. — Чего тебе? Занедужилось, что ли?

— Всё хорошо, милые! — весело улыбнулся Волков. — Мне бы кусок красного матерьялу! С флагом пойду народ вокруг себя собирать. А то ведь иные безобразничают.

— Поди к ним! Поди! — Крошечная бабушка перекрестила Волкова.

— Довели людей до того, что и конец света в радость, — выкрикнула молодая женщина с дитем на руках. — Кто ж им виноват, хозяевам-то?

— Верно, верно! — соглашалась старушка. — А ты, Василий Сергеевич, все ж поди к ним. Головы-то пусть не теряют.

Мальчишки притащили кусок красного сатина, молоток, гвозди. Шест нашли, тут же обернули материей, прибили.

— Спасибо вам всем! Пошел я! — Волков принял самодельное знамя. Окруженный толпой казарменных мальчишек, побежал к Главной конторе.

А там — все окна навылет, бумаги в воздухе, как голуби, стулья разломанные из окон летят.

Увидели бунтовщики красный флаг, стали подходить к Волкову.

Тот поднял уцелевший стул, встал на него, держа флаг на отлете.

— Люди! Братья мои рабочие! Не забывайтесь! Хоть разгромленного теперь не поправишь… Помните, вы — рабочие! Вы серьезные люди, а не разбойники какие. То, что мы здесь разбили в гневе на измывателей наших, — не умное дело. Не правильное. А вот то, что мы работу оставили, — это дело правильное. Мы, когда спросят нас, почему такое учинили, прятаться не будем. Не виноваты мы в том, что работа стала нам каторгой. Не больно-то мы разжились на работе у Морозова. Жиру не наели. Разуты, раздеты, голодны. Вот награда Морозова за наш честный труд. Нам, братцы, здорово попадет. Сюда и солдат, и казаков пришлют. Что ж! Пускай мы будем в ответе, но другие будут за нас бога молить!

Толпа сокрушенно вздыхала:

— Дай-то бог! Дай-то бог!

Под красным флагом шли до казарм за чугункой. От возбуждения, от быстрой ходьбы Волков взмок. Мороз, а у него с висков по белому, как полотно, лицу — пот ручьями.

— Поди-ка ты домой, переоденься! — сказал ему Щелухин. — Застынешь если — в неделю сгоришь.

— Васька, ты здоровьишком не выхваляйся! Ты нам здоровый нужен! — насели на Волкова рабочие.

Свернул флаг, пошел в казарму.

Жены дома не было. Переоделся. Хотел чаю выпить, да времени нет — в условленное место пора идти, спросить у Моисеенко, что дальше делать.


* * *

Волков ждал Моисеенко в погребке.

— Сядь, Анисимыч, отдохни.

— Рано праздновать! Дом Шорина, говорят, разносят.

— Ну и черт с ним!

Толпой ввалились в кабачок поммастера.

— Молодцы, ребята! Мы за вас!

Моисеенко уже на ногах, зипунок запахнут, шапка на бровях.

— Народ крепко рассердился. Надо унимать. До грабежей как бы не дошло.

Пошли к главной конторе. А там уже звон стекла, крики. Из пекарни хлеб через выбитые стекла выкидывают, бумаги по всему двору раскиданы.

Волков кинулся в самую гущу:

— Остановитесь! Мы труженики. Мы не разбойники!

Моисеенко рядом:

— Назад! Не надо нам чужого! Нам свое надо вернуть.

Рабочие отнимали хлеб у грабителей, валили назад, в хлебную.

— Где же администрация? — метался Моисеенко. — Попрятались, сволочи. К Дианову!

Ворота огромного каменного дома директора Никольской мануфактуры были заперты.

Легонький Моисеенко раз-два и забрался на забор.

На крыльце прислуга Дианова, как клуша, руками загораживает одетых, напуганных младших детей директора. Увидела на заборе человека, закричала, словно нож увидела:

— Не тронь!

— Чего орешь? — негромко, сердито спросил Моисеенко. — Дома директор?

— Нету! С утра к хозяину уехал.

— Ну, нет, и дела нет! Черт с ним! Если ему на хозяйское добро начхать, а нам и подавно!

Спрыгнул с забора, пошел с народом по Английской улице.

На Английской улице, в высоких двухэтажных домах, в огромных квартирах проживали инженеры и начальство. Заведующий ткацкой фабрикой мастер Шорин занимал целый дом, и дом этот был похож теперь на руину. В верхнем этаже все стекла навылет. В нижнем не только стекла, но и рамы были разворочены.

Мальчишки, стоящие перед домом, кусками торфа кидались в форточку верхнего этажа, только в этой форточке и уцелело еще стекло.

Моисеенко забежал в дом. Ни одной вещи здесь не было неразбитой или непомятой. Вся мебель вдребезги, картины все разорваны, пол засыпан пухом из растерзанных подушек и пуховиков, сундуки нараспашку, крышки содраны с петель.

«Сильна же ты, ненависть! — Моисеенко глядел завороженно на этот истерический разгром. — Ведь и не взяли ничего, но ничего и не оставили хозяину. Попадись сам Шорин, разорвали бы».

У дома Лотарева, директора прядильной, встретил Волкова. Волков с рабочими отгонял погромщиков.

— Ты унимай, — сказал Моисеенко, — а я пойду телеграмму губернатору пошлю. Надо, чтоб от нас, от рабочих, просьба о помощи пришла. Морозова надо опередить.

Прибежал на вокзал, а в телеграфной урядник. Подошел к служащему:

— Узнайте, пожалуйста, нельзя ли губернатору телеграмму дать от рабочих?

Служащий пошел спросить. Скоро вернулся.

— Нельзя! Попробуйте дать телеграмму в Дрезне или в Покрове.

Шли по Никольской улице. Навстречу бежал Ваня-приютский с чернявеньким и с третьим своим товарищем. Ребята где-то раздобыли ухват, на ухвате, как знамя, бордовая, плотного материала штора. Увидали Петра Анисимыча, крикнули «Ура!».

— Откуда у вас? — показал на штору.

— Из дома Шорина. В его доме все как есть разбили и разорвали. А мы штору вот схватили. Наш флаг. Красный, рабочий. Правильно?

— Рабочие чужого не берут.

— Так все равно бы разорвали, — сказал чернявенький.

— Мы же не себе! — возмутился Ваня. — Мы для всех.

— Вы скажите лучше, Волкова не видели?

— Видели. Когда общественную лавку грабили, он там был, воров отгонял.

— Час от часу не легче!

Моисеенко побежал к магазину общества потребителей. Окна высажены, толпа народа стоит.

— Что тут?

— Человека убили.

— Как так убили?

— Да не совсем… Они начали ставни ломать, окна. Этот полез — ему оттуда дали по башке и здесь еще добавили. Большая драка была.

— Неужто наши грабили?

— Упаси бог! Ты уж, Анисимыч, не греши! — зашумели в толпе. — Это не рабочие — босяки ореховские да из соседней деревни Войнова прискакали. Аж на подводах. Поживиться хотели. Спасибо Волкову, собрал народ. Отбил лавку.

— А где зашибленный?

— Да вот он.

Толпа расступилась, и Моисеенко увидел: у стены на снегу лежит человек. Голова в крови, одна рука на отлете, сломана.

Человек дышал.

— В больницу его надо. А ну, берись.

Подняли, но человек страшно застонал.

— Ноги у него перебиты.

Снова положили на снег. Петр Анисимыч подбежал к сторожевой будке, выхватил рогожку. Раненого положили на рогожку, понесли в больницу.

Фельдшер, сонный человек с толстыми веками, не разлепляя глаз по важности своей и по лености, уронил со слюнявых толстых губ одно только слово:

— Расписку.

— Какую тебе расписку? Человек при смерти.

— Расписку или уносите.

— Ах ты гадина! — гаркнул Моисеенко. — А ну принимай и лечи. Не то выволоку тебя отсюда и отделаю, как надо.

Веки у фельдшера вдруг взлетели, как бабочки с капусты, и на рабочих глянули выпученные синие преданные глаза.

— Да мы… не поняли-с. Мы его сразу… Подлечим-с… Семен! Васька!

Прибежали санитары. Унесли раненого.

— Так я пошел лечить-с, — доложил фельдшер, удаляясь важно, но торопливо.

III

Синие пронзительные сумерки, как ядовитые цветы, лезли из лоснящихся сугробов. И это были такие цветочки, которых не сорвешь.

Хоть в животе болезненно урчало, ноги подгибались — одиннадцать часов носят с одного конца Орехова на другой, — и хоть впору было бухнуться в снег и глаза закрыть, Петр Анисимыч приказал-таки себе сбегать еще на станцию.

На станции толпился народ, все больше чистые, мещане, — ожидали прибытия войска. В толпе говорили, что едет губернатор с полком, что губернатор стесняться не будет, живо уймет голодранцев. А «голодранцы», шнырявшие в толпе, покрывали эти разговорчики зловещим разбойным свистом.

«Как бы не разодрались», — подумал Петр Анисимыч, но у него были дела куда более важные, а потому, чтоб совсем не встать, как встает выбившаяся из сил лошадь, затрусил домой.

В каморку вошел, дверь за собой затворил и сел у порожка, в зипуне, в шапке, в валенках.

— Петя! — кинулась к нему Сазоновна, стащила шапку. А он улыбается. Сидит и улыбается во все свои щербины.

— Ох, Катя! Уморился, страсть! Да ничего со мной… Вот посижу.

— Черти! Эко загоняли мужика!

— Сам я себя, Катя, загонял… Собери поесть. Посижу вот и поем.

— Я водички принесу горячей, ноги попаришь.

— Ага! Ноги прямо уж не идут, хоть руками переставляй, а мне еще сегодня топать и топать… В Ликино пойду ночевать, войско ждут чистые-то.

— Я скоренько! — испуганно встрепенулась Сазоновна.

Он парил ноги, не снимая зипуна. Отошел маленько, разделся, умылся. Сел к столу. Поел щей, стал картошку от мундиров чистить. В коридоре шум. Пришли ото всех морозовских казарм спросить Анисимыча, как дальше быть.

С картофелиной в руках и вышел. Горячая. С руки на руку перекидывает.

— Вот что, братцы! Уже и сегодня мещане войско ждут. Не сегодня если, так завтра обязательно пригонят или солдат, или казаков. И тут нам надо ухо востро держать. Тут, это самое, промахнуться нам нельзя. И вот вам мой наказ, а вы ступайте по казармам и чтоб все наказ мой слушали ухом, а не брюхом… Надо сидеть смирно и никуда не выходить. Пресекайте всякое безобразие, чтоб себе на беду не дождаться от жандармов и казаков насилия. Молодежь пусть зря не болтается. Неслухов всем народом будем наказывать. Так и скажите. И все, братцы, будет хорошо. По-нашему будет, может, первый раз в жизни. То, что фабрики стоят, и нам убыток, и хозяину. Да ведь не наша вина, что работу мы бросили. Наш убыток — горькие копеечки, а хозяин многих тысяч недосчитается. Пусть у него и болит голова.

Поклонился людям Анисимыч, они в ответ загалдели благодарственно:

— Спасибо за науку.

— Бог тебе в помощь.

— Ты, Анисимыч, от жандармов-то схоронись. Без тебя-то мы как овцы.

— Э, неет! — засмеялся Анисимыч, помахивая остывшей картофелиной. — Я, каюсь, тоже овцами вас назвал, когда, это самое, все на фабрику пошли, а когда сообща сторожей гоняли да грабителей, вы были как истинные борцы.


Зайдя в каморку, Петр Анисимыч положил на стол так и не очищенную картошку и ничком бросился на кровать.

— Не ругайся, Сазоновна! Я всего-то на минутку — и пойду. Шубу мне достань и деньжонок.

Сазоновна принесла шубу и восемь рублей — весь их капитал. Петр Анисимыч деньги поделил поровну.

— Все, все возьми! Как знать, где тебе мыкаться придется! — заметалась Сазоновна.

Подумал, кивнул, взял шесть рублей.

Поцеловал Сазоновну.

— Луку не видно было? Домой, знать, ушел. Оно и к лучшему. Я завтра в Ликине отсижусь, а его пришлю. Его не знают. Кто бы меня ни спрашивал, говори — в Москве.

— Ах, Петя! — прижалась к нему Сазоновна, но не плакала. Знала, что от слез лихо ему.

Постояли обнявшись, поглядели в глаза друг другу, улыбнулись. А какие там улыбочки — сердца воют: сколько их, гончих-то, навострились за Анисимычем, одному губернатору известно.

…Самый длинный день в жизни Петра Анисимыча Моисеенко на том расставании с женой не закончился. Остановить фабрики Тимофея Саввича — полдела, дело — когда встанут все фабрики и в Орехове, и в Зуеве, чтоб ни один рабочий от общего дела не отстал — ни ткачи Викулы, ни ткачи Зимина.

В казарме Викулы Моисеенко ждали.

— Хотите, чтоб хозяева смотрели на вас, как на людей, примыкайте к стачке. Вашего терпения да молчания Викула не оценит.

Казарменские соглашались, но вздыхали.

— Уж больно много у нас старообрядцев на фабрике. Эти бунтовать не станут…

— Остановите завтра свои станки. А там видно будет… Старообрядцам за их старообрядчество хозяин не платит.

— Это верно.

Поздно ночью ушел Петр Анисимыч из Орехова. По дороге в Ликино нагнала его подвода. Возница за двадцать копеек согласился подвезти. Ехал он из Покрова.

— Все начальство в Орехово направляется. Говорят, большой бунт. Верно?

— Что посеешь, то и пожнешь, — откликнулся ездок. — Морозов последнюю копейку готов был у своих рабочих оттягать, вот его и наказали на целый рубль.

— Ох, царица небесная, матушка! — перекрестился возница. — Неспокойные, видать, времена наступают.

И стал молитвы бубнить. Анисимыч и соснул под сенью святых словес, под успокоительный скрип схваченного морозом снега.


— Проклятая баба! — Лачин уморился стучать, а провидица дверей не открывала.

Домишко ей Лачин купил — на хозяйские, конечно, — в Зуеве, у леса, и сам же к ней постояльцем напросился. Провидица концом света грозилась, а о грешном брюшке своем никогда не забывала. Самые богатенькие дамочки прибегали к ней под вуальками. Кому про дочкиных женихов нужно погадать, а кому про собственных ухажеров.

Лачин поставлял клиентуру, потому ни за постель, ни за стол не платил, да еще пользовался кое-каким кредитом.

И вот все рушилось. Бунт — это много полиции. Это суд. Не дай бог, в свидетели попадешь. С полицией у Лачина отношения были сложные. Да и сегодня господин бывший поручик не промахнулся. Пока рабочие громили контору и дома ненавистных управляющих, он успел пошуровать в сейфах, и не без пользы. Деньги положил в кальсоны, самое надежное место, не всякий полицейский, обыскивая, сообразит.

Лачин в ярости загрохотал в дверь ногой.

Святки! Стоишь под луной на виду, как голенький. Мороз. Стук слыхать на весь посад.

Наконец шаги в сенцах, проскрежетала задвижка.

— Ты что, спишь? — накинулся Лачин.

— Тихо, — сказала пророчица, выглядывая на улицу. — Один?

— Один. А кто дома?

— Шорин у нас прячется. В подполье все его семейство, как ты застучал, спровадила.

— Нелегкая принесла! Черт с ними, пускай сидят.

Заскочил в дом, сунул в саквояж фрак, пару рубашек, вытащил из кармана револьвер, проверил.

— Уходишь, что ли? — удивилась провидица.

Лачин окинул комнату взглядом. В красном углу футляр с киями. Поколебался. Взял.

— А должок? — спросила провидица.

— Матушка ты моя, в такое время о деньгах вспомнила. Вон шубу мою продашь, вещички… Может, и мою судьбу на прощанье предскажешь?

— Нет, — сказала пророчица, — твоя душа, как сточная канава, липко и грязно.

— Дура! — гаркнул Лачин. Так хлопнул дверью, что на столе повалилась на бочок длинногорлая цветочница.

Загрузка...