Праздник

I

— Ну, вот и все! — Анисимыч трахнул рублишками по столу и пошел-пошел, грохоча сапогами, елецкого.


Я работал дотемна,

Поработал — будя!

Была б спина,

Коромысло будет.


Все! Пропади оно пропадом, змеиное гнездо. Все, Сазоновна. Я уж и в Ликино сбегал, до покрова к Смирновым нанялся.

Выпалил все это, сел, а глаза сияют, смеются.

— Еще-то чего? — спросила Сазоновна с тревогой.

Опять вскочил, подхватил Сазоновну, поднял, закружил.

— Петя! Петя! Грех ведь! Страстная суббота!

Петр Анисимыч опустил Сазоновну, попытался поймать Танюшу, да она увернулась.

Достал из кармана железнодорожные билеты.

— Собирайтесь, дамы, в Москву. Праздник так праздник! Гулять так гулять!

Тут уж Танюша с Сазоновной заметались туда-сюда. Гладили, подшивали, пришпиливали — и про поезд бы забыли, если бы не Анисимыч.

Не опоздали все-таки. Анисимыч на станциях бегал за кипятком, приносил леденцы, пирожки, а в Обираловке газету купил.

На первой полосе стихи:


Чу!.. Запел торжествующий клир

Дивный гимн воскресенья Христова,

И душа, восприявшая мир,

Все земное оставить готова.


— Ну что, Катя, на небо махнем? — посмеивался Петр Анисимыч.

— Богохульник! — ужаснулась Сазоновна. — Ты уж молчи, ради бога. Страстная ведь, говорю, суббота!

Петр Анисимыч знал: Сазоновна нет-нет да и встанет перед иконой на колени, тайком от него и за него же у бога просит милости. Однажды посмеялся, а Катя — плакать. С той поры в этот темный чуланчик жениной души не заглядывал.

Самого-то жизнь отучила от бога, придет время — и Катя, глядишь, потихоньку снимет и спрячет свою иконку — материнское благословение.

Сошли с поезда. Весна! Почки на деревьях жирные, как воробьи, а сами-то воробьи верещат, кутерьмуют.

Пошли на Красную площадь.

Там уже полно народу. У кремлевской стены притулились бесчисленные палатки, ларьки, балаганы. Их поставили здесь еще на вербное воскресенье. Вербные катания на Красной площади — всем праздникам праздник. Начинал их сам генерал-губернатор князь Владимир Андреевич Долгорукий, верхом на красавце коне, со свитой. Картинка! А потом купцы выкатывали на тысячных рысаках. Отцы семейств. Обязательно с невестами-дочками. Уж такие цветы: одно облако розовое, а другое — голубое, от одного в жар кинет, а от другого ноги так и пристынут к мостовой.

— Долгорукому-то, говорят, по шапке за долголетнее воровство дали, — сказал Сазоновне Петр Анисимыч.

— Какому такому?

— Генерал-губернатору. Теперь, говорят, брат царя Москвой править будет, — ехидно засмеялся. — Великий князь Сергей. — И Танюше показал: — В палатках-то этих на вербное воскресенье чего-чего только нет. Французы — вафлями торгуют, греки — золотыми рыбками.

— Дядя Петя, гляди, шарики! — ахнула Танюша…

И точно, над площадью летели связки разноцветных шаров.

— Стало быть, карманы держи, — засмеялся Петр Анисимыч.

— Почему ж карманы-то?

— Жулики шары пускают. У них это первое дело. Зеваки рты разинут, а жулики — карманы чистить.

В толпе шныряли мальчишки, надувая тещины языки, привешивая к спинам прохожих бумажные фигурки обезьянок, пауков, клопиков.

И Петр Анисимыч вдруг поймал себя на том, что он вглядывается в мальчишек: не мог он Анисима забыть.

Свистели и пищали на сто ладов дуделки, свистульки. А тут вдруг явился среди толпы «Михаил Архангел». За плечами — черные огромные крылья, в белой рубахе, босиком, с медной полковой трубой в руках.

Полез было на Лобное место, да прибежали жандармы, крылья у «Архангела» выдернули, трубой по голове угостили. Кто чего говорит. Одни — святой, другие — жулик. Одни — тронутый, мол, другие — смутьян, анархист.

А толпа растет, гудит, время близится к двенадцати.

— Пошли потеху поглядим! — потащил Петр Анисимыч своих женщин к колокольне Ивана Великого.

Возле колокольни купцы оспаривали друг у друга первый удар в колокол. У купца спор один — деньги на бочку. Купчишки, правда, толкались не из китов — мелкота: окунишки, щучки, судачки. Оттого и ставки десяти рублей не превышали. Явился известный московский торговец мясом. Предложил звонарям двадцать пять целковых. Тотчас меховщик поманил тридцаточкой. Крещеный еврей, ювелир, не пожадничал и, перекрывая разом все ставки, вынул сотенную.

Московские купцы занервничали, и мясник к двадцати пяти тотчас прибавил еще сто рублей. Зрители вздохнули, но тут, за десять минут до первого удара, прибыл Тимофей Саввич Морозов. Седой, благообразный, строгий. Работников с ним человек пять.

— Наш! — шепнул Сазоновне Петр Анисимыч.

— Кто наш?

— Кто? Морозов!

Танюшке не видать, подпрыгивает, как козочка. Анисимыч ее поднял, а сам росточком тоже неудачник. Толпа-то прихлынула.

— Ну чего? — спрашивает Анисимыч.

— Деньги достает.

И тотчас уважительный шепоток доложил:

— Пятьсот рублей глазом не моргнув выкинул.

Охотка торговаться пропала, звонари, удивленные небывалой ставкой, взяли деньги и повели фабриканта наверх.

— А ведь Морозовы-то старообрядцы! — ахнул кто-то.

Все задумались, но уже наступила последняя минута. Воздух дрогнул, люди кинулись христосоваться, колокола Москвы затрезвонили, с Троицкой башни ударили пушки, ракета взвилась. Из Успенского собора, окруженные тысячами свечей, понесли хоругви.

— Ночь, а никто и спать не думает — как же хорошо! — воскликнула Танюша.

Вдруг Петр Анисимыч увидал того типа, который однажды примазался к нему в трактире Бубнова. Все такой же испитой, но одет прилично. Тип показывал жандарму на кого-то глазами и быстро шептал.

— Идемте отсюда, — сказал Петр Анисимыч женщинам.

Сазоновна вскинула вопрошающие глаза.

— Типа я тут одного приметил.

Не успели пробиться сквозь толпу, кто-то крикнул: «Горит!» Промчались пожарники на лошадях. Впереди сам брандмайор. Люди друг у друга спрашивают:

— Где горит?

— То ли на Петровке, то ли в Рахмановском!

— Бежим глядеть! — крикнула Танюша, увлекая Анисимыча и Сазоновну.

Анисимыч сразу-то не отговорил, а какие смотрины на пожаре? Человек сгорел — празднику тотчас и убыло.


Домой возвращались утренним поездом. Танюша спала и во сне, вспоминая, видно, сгоревшего, вздрагивала.

— Вот и пасху справили, — сказал Петр Анисимыч. — Переберемся в Ликино. Место тихое, зеленое. Что молчишь, Сазоновна?

— Чего говорить? Куда ты, туда и я. Наш-то и вправду змей! За один удар пятьсот рублей не пожалел. На такого не наработаешься.

— Объявили уже, — преодолевая дрему, но уже не в силах открыть глаза, сказал Петр Анисимыч, — объявили, что по новому договору на полтора рубля меньше будут платить.

— Куда ж меньше-то?

— Морозову видней.

II

В праздники Тимофей Саввич в купеческом клубе кутил на виду всей Москвы. Старообрядцы, известное дело, вина в рот не берут, у них строго, но по Москве гулял зловещий шепоток: Морозовы-де злейшие враги церкви, раскольники ярые, православным людям на их фабриках всяческое утеснение и неправда безобразная.

«Происки конкурентов», — доложили Тимофею Саввичу, и он решился дать представление.

В товарищах у Тимофея Саввича оказался томский купец Чувалдин. Этот кожами торговал, но фабричное дело показалось ему заманчивым, завел и стал прогорать. Кинулся за помощью к своему другу, нижегородцу Соболеву, а тот с рекомендательным письмом отправил его к Морозову.

Тимофей Саввич в клуб явился в самый апогей, в час ночи, тоже не без умыслу. С двух часов, по уставу, пребывающие в клубе подвергались штрафу. За первые полчаса взыскивали 30 копеек, за вторые — 90, за третьи — 2 рубля 10 копеек, а за последние, седьмые, — 38 рублей 10 копеек.

Разговоры Тимофей Саввич, выпив шампанского, вел громкие, и всё про театры. Вспоминал, как в семидесятых годах, когда частных театров не было, барышник Самсонов за три сезона нажил два каменных дома.

— Да и как было не нажиться?! — кричал на весь зал Тимофей Саввич. — Когда пела Патти, за кресло плачивали по сто и по двести рублей. Я сам за ложу бельэтажа выкидывал шестьсот целковых… В первом-то ряду, когда Патти пела, обязательно сидел ее муж; сначала это был маркиз Ко, потом тенор, красавец Николини. Но господи! Ради Патти и тысячу заплатить было не жалко. Запоет «Соловья» — душа на небеси. И представь себе, Чувалдин, как мудро было заведено: какую бы оперу ни давали, хоть Моцарта, хоть Россини или что-либо французское, без «Соловья» Алябьева не обходилось… Единственный, так сказать, русской души всплеск. Сама русская опера была в полном ничтожестве. Давали два спектакля в неделю, и оба при пустых залах.

«Вот мы какие раскольники, — говорил Тимофей Саввич своим противникам, — в театрах бывали и бываем».

Но в конце концов шампанское свое дело сделало. Морозов забыл, что он приехал давать представление, и, сбавив тон, заговорил с Чувалдиным о делах. Правда, и здесь не обошлось без позы.

— Я англичанам плачу очень даже хорошо. Пожалуй, они того и не стоят, сколько я им плачу, — мерцая рысьими глазами, перегнувшись через стол и похохатывая, говорил и говорил Тимофей Саввич. — Вот гляди!

Достал книжечку в красном сафьяновом переплете, тотчас открыл ее в нужном месте. Сначала прочитал написанное вслух, а потом и показал Чувалдину. Сверх листа стояла запись:

«Англичанину — инженеру Ригу деньгами в год 12 тысяч рублей. На харчевые припасы ему же — 1717 р. 03 копейки. За его прислугу — 363 р. 80 копеек. За его лошадей. — 443 р. 30 копеек. На разное — 1287 р. 62 копейки. Всего 15 811 рублей 75 копеек». Внизу листочка притулилась запись бисером: «Мастеру Шорину в год 1200 рублей».

— Чувалдин, — сказал Тимофей Саввич проникновенно, — хочешь иметь прибыльное дело — денег не жалей. Соболев Василий Алексеич мой друг, а ты его друг, значит, ты тоже друг… мой. Мой друг… Я от тебя ничего скрывать не буду, но помни — денег не жалей… Только на что? На английских инженеров. Шорину своему, а он у меня, как собака, как верный цепной пес, я кидаю 1200, а Ригу, чужому человеку, — шестнадцать тыщ… Запомни, Чувалдин, верность стоит дешево. Дорогая вещь, но стоит дешево. Упаси тебя бог за верность переплатить. Переплатишь, как перекормишь. Закормленные псы служат дурно. Руки, самые раззолотые, — это тоже все свое и тоже ничего не стоят. Плати за мозги. Много плати, не щадя мошны. И тогда мошна не опустеет. Запомнил?

Тимофей Саввич говорил все это, как бы совершенно запьянев. Сказал, выхлестал фужер шампанского, нарочито долго выбирал себе закуску и взял соленый огурец, похрустывая, оглядывая зал победителем.

Чувалдин давно смекнул, что участвует в какой-то непонятнои игре, и потому говорил мало, разве что спрашивал иногда:

— Тимофей Саввич, скажи, будь милостив, кризис-то одолеем?

Прежде чем ответить, Морозов позвал официанта, спросил сигару. Закурил. Курил ловко, дым пошел у него колечками. И поглядывая на сибиряка через эти колечки, словно бы хохотал. Впрочем, совершенно беззвучно.

— Я, Чувалдин, ни одного рабочего за ворота не выставил. Ни одного. А заработок за год понижал три раза. После пасхи будет у меня еще одно понижение, четвертое. Однако верю — рабочие не разбегутся, бежать некуда.

— Понижение и англичан ваших касается?

— Ну, зачем же? Заграничный человек наших внутренних дел не понимает, и даже более того, имеет к ним полное презрение… Я, Чувалдин, своего сына после университета в Англию отправил. Пусть учится, детям тяжелее придется. Мы вон как развернулись, а какая у нас грамота? Уже теперь не все охватываешь, а дело растет, ширится.

Чувалдин тихонько засмеялся.

— Моя школа и мой университет — беглый солдат Скрыпа. Двойные и тройные слоги, ангельские склады, прасодии по верхам: аз-глагол, глагол-титла, люди-ер-аз… Скрыпа у нас в деревне лет двадцать прятался. Знаменитый был угодник. Пришла за ним полиция, в избе темно. Урядник и попросил огня. Скрыпа говорит: «Позвольте пройти к печи, я огня достану». А за печкой у него узкий ход был в молельню. Он — туда, оттуда — в сени и через заднее крыльцо в прогон. Там казак стоит, он ему и говорит страшным шепотом: «Велено идти к главному крыльцу». Казак поверил, а Скрыпа — в овраг, и был таков.

Тимофей Саввич слушал Чувалдина серьезно, как бы даже грустя, но стоило рассказчику остановиться, тотчас самым официальным голосом предложил допить шампанское.

— Пять часов уже! За одно сидение придется заплатить страшные, можно сказать, деньги. Поглядел бы мой отец на это, пожалуй, и проклял бы. И даже не за питье вина, за пустое мотовство.

— А меня вот и клясть некому, — развел руками Чувалдин. — Я — купец первого колена. Основатель дома.

III

В мундире, с лентой ордена «Андрея Первозванного» через плечо, император Александр III сам подходил к награжденному, слегка поворачивался к министру двора графу Воронцову-Дашкову, брал у него медаль на цепи и, растягивая цепь, опускал ее на подставленную очередную голову.

Награждались туркмены-старшины, прибывшие из Мерва сообщить русскому императору о решении чрезвычайного Маслахата. Вдова Нурберды-хана Гюль-Джамал, отстранив от дел своего сына Мухтумкули-хана, созвала Маслахат, который провозгласил: Мервский оазис добровольно присоединяется к России в качестве Мервского уезда Закаспийской области.

В свите императора среди генералов в форме русского офицера находился Тыкма-сердар, самый знаменитый полководец Туркмении. Совсем еще недавно Тыкма-сердар защищал от генерала Скобелева крепость Геок-Тепе, но смог продержаться всего три недели. Тыкма-сердар вместе с Махтумкули-ханом бежали в Мерв. Там вокруг Махтумкули-хана тотчас закружился хоровод английских агентов. Набеги из Персии, стычки с русской армией. Гибли люди, гибли посевы, земля умирала от безводья, табуны коней и отары овец становились военной добычей, народ страдал от голода, и мудрая Гюль-Джамал отправила в Петербург Тыкма-сердара.

Сердару показали необъятную империю, бесчисленную армию, его обласкали, одарили, наградили, и в Мерве пошла молва: мира и покоя надо искать у русских! Народ можно было унять плетью, но когда о мире заговорили ближайшие нукеры Махтумкули-хана, вся власть перешла к Гюль-Джамал.

Старшины Мерва сообщили также, что под защиту русских хотят пойти туркмены Иолотанского оазиса.

Император был доволен. На обеде в честь туркменских старшин он посадил Тыкма-сердара возле себя и, улучив минуту, самодовольно сказал министру финансов Гирсу:

— Вы мне все о бедах хлопчатобумажных фабрик толкуете, и вот вам мой ответ: вот вам горячие земли Средней Азии, где хлопок родится не хуже, чем в Египте.

— Ваше величество, — ответил министр, — но откуда взять деньги на освоение диких земель?

— Деньги возьмите с фабрикантов, расходы, без всякого сомнения, оправдают себя.

— Ваше величество, а знаете ли вы, сколько Россия ввозит хлопка и пряжи из-за границы? Еще в 1860 году, в царствие вашего отца, императора Александра II, хлопка-сырца ввозили два миллиона шестьсот тысяч, а пряжи двести десять тысяч пудов, теперь же, в наш машинный век…

— Я понял вас, господин министр, вы хотите получить деньги из казны. Денег не будет. Убежден, что Англия не потерпит наших успехов в Средней Азии. Деньги пойдут на вооружение.

Загрузка...