Суд

I

— Листья-то какие! С ладонь! — У Волкова слезы на глазах. Виски у него совсем голубые, а губы — словно клюкву ел. Былая стать обветшала, лопатки, как топорики, через халат торчат. Плечи подняты, со стороны поглядишь — изнемог человек от холода.

— Ничего! — Моисеенко быстрым глазом схватывает: деревья зелены, конвоиры простолицы, серьезны, солнце играет. — До суда присяжных дожили, теперь не пропадем. Теперь не сгноят втихую, коли напоказ выставляют.

— Разговаривать запрещено! — без особой строгости предупреждает начальник конвоя.

— А мы и не разговариваем! — весело откликается Моисеенко. — Мы сами с собой. Полтора года без суда оттрубили, вот и заговариваемся.

— Глядите-ко! Воробьи в луже полощутся, — налегая по-владимирски на «о», радуется большому городу, деревьям и людям старик Лифанов. — Это к дождю. Верная примета.

Старик Лифанов — третий. Его вчера привезли из покровской тюрьмы. Статья, по которой его будут судить, та же, что и у Моисеенко: нападение на военный караул — 15–20 лет каторги. Во время стачки Лифанов прибежал отбивать сына из-под стражи. На солдата доской железной замахнулся. Не ударил. За один замах сидит.

— Ничего! — снова говорит Моисеенко и с нажимом хлопает по согнутой спине Волкова: распрямись, мол, люди смотрят.

А людей на улице много. Все Орехово и Зуево прикатили во Владимир.

— Анисимыч! Васька! Живехоньки? Табаку надоть? Деньжонок вот собрали.

Конвоиры щетинят винтовки:

— Назад! Не подходить!

— Ребята! — говорит Моисеенко. — Не сердите конвой. Солдаты люди подневольные, у них служба. Все, что хотите передать, передайте нашим женам, через них мы все получим.

Сазоновна шагает по краю тротуара, ведет под руку жену Волкова. Та перед судом целую неделю проплакала, а теперь каменная: одни глаза от нее остались. Перед собой глядит. Беспокойно Сазоновне за нее, с Анисимычем словечком некогда перекинуться. Идет Сазоновна и ласковое что-то говорит и говорит подружке по несчастью. Та не слушает и не слышит, а Сазоновна говорит, говорит, сама не помнит, что говорит. Знает, надо ручейком журчать, чтоб человек в себя пришел. Ручеек, если он добрый, весенний, в любой льдине проталинку выест, а где проталинка, там и полынья, и ледолом, и чистая вода.

— Анисимыч, Морозов-то — носа не кажет в Орехове! — кричат рабочие. — Теперь другой коленкор. Штрафов — ни боже мой!

Анисимыч подмигивает, улыбается, а краем глаза — на спину Волкова. Распрямилась спина.

— То-то, Василий Сергеич!

Волков понимает, улыбается.

— Господа, господа, скоро будет издан рабочий закон!

К ореховским рабочим присоединились владимирские студенты. Один из них, беленький, покраснел до корней волос.

— Я правду говорю. Я это знаю точно. Уже через неделю, в крайнем случае через две, будет издан рабочий закон.

— Все законы против нашего брата, — говорят рабочие студентику.

— Однако это все-таки закон. Он поставит фабрикантов в определенные рамки.

— Знаем мы эти рамки: у них любое окошко в крестах.

— Господа, но если бы не вы, не ваш бунт, не было бы и этого закона! — У студентика слезы на глазах. От волнения, от того, что рабочие не принимают его всерьез. Он знает и открыл им настоящую государственную тайну о новом законе, а рабочие смеются.

«Закон, — думает Моисеенко, — давняя новость».

Когда его арестовали, жандармский полковник настаивал, чтоб свои показания Моисеенко написал под его диктовку. Моисеенко отказался. Тогда к нему пожаловал прокурор Добржинский, посланный в Орехово из Петербурга министром внутренних дел.

— Голубчик, почему вы отказываетесь дать показания?

— Я не отказываюсь дать показания, я прошу только, чтобы мне дали бумаги, чернила и перо. Показания я напишу.

— В таком случае, вот вам комната и бумага. Садитесь, пишите, я прикажу, чтобы вам подали чай.

В Петербурге ждали сообщений, сам император ждал, потому за строптивым ткачом прямо-таки ухаживали.

Когда писал, пришли московский прокурор Муравьев и владимирский — Товарков. Посмотрели, что Моисеенко насочинял. Товарков плечами пожимает:

— К чему все эти мелочи?

— Из мелочей составляется целое, — возразил Муравьев.

— Да, но все это лишнее, ведь скоро должен быть издан закон о рабочих.

— Теперь, может, скоро, — усмехнулся московский прокурор. — Но не будь этой стачки, пришлось бы ждать лет десять.

Полтора года прошло, а закон не издан, стачка напугала, но забывается.

— Господа! Господа! — Беленький студентик пришел в себя и опять суетится. — Мы, то есть студенчество… Передовое, естественно. Пока еще не все понимают. Мы собрали деньги…

— У нас все есть! — смеется глазами Моисеенко. — Вы через наших жен книжек пришлите. Кроме Библии, в тюрьме нечего почитать.

— Конечно! Обязательно!.. Господа, мы теперь уйдем. Надо попасть в зал суда. Это трудно. По билетам пускают.

Студенты убежали вперед, и тотчас новый знакомый, на пролетке, господин Баскарев, следователь. Увидел процессию, нашел глазами Моисеенко и шляпу снял.

— Видал? — спросил у Волкова. — Что-то сегодня уважают нашего брата. Или оправдают, или уж на всю железку…

В первый день ареста этот господин, оставив его одного писать очередной протокол, как бы нечаянно забыл открытым том законоположения на статье 308-й: нападение на военный караул. Каторга от 15 до 20 лет.

«Каторги я не боюсь, — сказал тогда Баскареву Петр Анисимыч. — Я вперед знал, что вы меня не помилуете. Постараетесь запрятать, куда Макар телят не гонял».

Вспомнил это и потихоньку запел:


Жандарм с усищами в аршин

Девятый шкалик выпивает,

Гремит, звенит и улетает,

Куда Макар телят гоняет.


— Ты поешь? — вскидывает брови Волков.

— Пою, брат! Сегодня праздник у нас. Пою.

Подновленный, в золоте куполов Успенский собор.

— Ему бы усы! — говорит Моисеенко.

— Кому? — спрашивает Лифанов.

— Собору. На богатыря похож.

— Тьфу ты! Нехристи! — Лифанов истово крестится на золотые кресты.

Суд — рядом с Успенским. Огромное казенное здание.

— Здесь и взятки берут, здесь и горе мыкают, — бормочет Моисеенко: он в настроении.

В арестантской сели прямо на пол — лавки для солдат, — путь был не близкий, ноги с непривычки, давненько так не хаживали, гудят.

Вошел взволнованный Шубинский. Адвокат.

— Федор Никифорович все-таки не приехал. Вчера еще была надежда…

Федор Никифорович — это великий адвокат Плевако. Он был защитником Волкова и Моисеенко на первом суде, в феврале месяце 86-го. Тогда он здорово сказал: «Я сознаюсь, грешный человек, что до настоящего времени не знал ничего. Фабрика Морозова была защищена китайской стеной от взоров всех, туда не проникал луч света, и только благодаря стачке мы теперь можем проследить, какова была жизнь на фабрике. Если мы, читая книгу о чернокожих невольниках, возмущаемся, то теперь перед нами белые невольники». Куда как здорово сказал. Судили в феврале 17 человек по обвинению в буйстве и стачке. Двоих оправдали, остальных приговорили к отсидке от двух недель до двух месяцев, а Моисеенко, Волкову и прядильщику Яковлеву дали три месяца тюрьмы и постановили приговор в исполнение не приводить до решения суда присяжных по другому делу.

Сегодня 23 мая 1886 года. Сегодня слушается дело 33-х.

Плевако на этот суд не приехал.

— Обойдемся! — шепнул Моисеенко Волкову.

— Пойду-ка я в уборную. Может, с воли чего передадут. Двое конвоиров увели Волкова. Вернулся быстро.

— Тебя зовут.

Только Моисеенко за дверь, а там рабочие:

— Анисимыч! Щербачок ты наш! А говорили, что тебя через мельницу пропустили, чтоб концов не найти.

Эти, видно, только что приехали, не ходили к тюрьме смотреть, как поведут. В уборной Моисеенко поджидал рабочий с бутылкой.

— Анисимыч, пей! Для подкрепления духа. От всех нас.

— Благодарствую! Нельзя.

— От всего мира, Анисимыч! Не обижай!

— Дружок! Ты сообрази, сегодня будут судить не меня, Петьку Анисимова. Сегодня через меня да через Волкова будут судить всех рабочих. Судьи наши ума в заграничных университетах набирались. Мы с тобою для них — «пьяная морда». Ты представляешь, дружок, какое слово мне надо держать сегодня, чтобы ни у кого из них не повернулся язык олухами нас обозвать! А ты мне водку принес.

Вернулся Моисеенко в арестантскую, а там адвокаты: один — Шубинский, другой — молодой, с иголочки одетый, вместо Плевако. Фамилия ему Холщевников. Шубинский все охает:

— Как это плохо, что Плевако отказался вести ваше дело.

— За нас хорошо заступиться — себе беды нажить. Хлопочите не хлопочите, — усмехается Анисимыч, — а ссылки нам все равно не миновать, даже если оправдают. Нам, господа адвокаты, суд этот важен не ради спасения шкуры, нам нужно Морозова перед людьми выставить, чтоб за его седыми кудрями, за благолепием разглядели в нем волка.

Наконец повели в зал суда. В зале тесно, проходы заняты. Публика отборная, нарядная: для нее суд — представление. Рабочие — в задних рядах: обычная картина. И вдруг — движение по залу. Поглядел Анисимыч, а это все из рабочих встали и поясно подсудимым поклонились. У Анисимыча аж горло слезой перехватило. Поклонился и он в ответ, и Волков, и Лифанов. Тут привели остальных тридцать человек, которые до суда на свободе были.

Пошла судебная процедура.

Первым из свидетелей допрашивался следователь Баскарев.

«Хотят сразу к ногтю. — Моисеенко напряженно вглядывался в тонкое, женственное лицо свидетеля. — Красавец писаный, мерзавец».

— Я буду давать показания, — говорит Баскарев, волнуясь, прикрывая пушистыми веками печальные темные глаза, — не как следователь… Как следователю мне пришлось первому приехать на фабрику. Я буду говорить как свидетель того, что видел и знаю…

«И волнуется-то неестественно. — Моисеенко зол. — Спокойнее, браток, — говорит он себе, — спокойнее. Сегодня ты еще всякого наслушаешься».

— Я увидел картину народного гнева, стихийного, не поддающегося описанию. — У господина следователя голос срывается. — Здесь сидят на скамье подсудимых Моисеенко и Волков как руководители стачки. А я скажу, что эти руководители не разрушали, а защищали от разрушения. Они уговаривали народ не трогать хозяйского добра. Но накопившаяся злоба народа за гнет и попрание всяких человеческих прав фабрикантом сделала то, что мы теперь видим.

«Вот это да! — Моисеенко невольно поскреб затылок. — Я-то его мерзавцем обозвал, а он вон как! За нас».

— Нужно удивляться не тому, что произошло, — быстро и точно рассказав о положении на фабрике, заканчивал свои показания Баскарев, — а тому нужно удивляться, как это мог народ терпеть до сего времени.

Председатель суда предлагает сторонам задавать вопросы.

— У меня есть! — говорит Моисеенко.

Все взоры к нему. У дамочек — бинокли. Этот маленький человечек — главное действующее лицо. Моисеенко не торопится с вопросом. Прежде чем спросить, отирает ладонью рот, облокачивается на барьер, все это размягченно, и вдруг как бы вонзает прямой взгляд в свидетеля — от такого взгляда или правду сказать, или отвернуться.

— Известно ли свидетелю, что фабрика Тимофея Морозова находится в чересполосном владении с фабрикой Викулы Морозова? Были ли какие-либо разрушения у Викулы? — Голос спокойный, ясный, ровный.

— Прошу меня извинить. — Баскарев делает легкий поклон в сторону спрашивающего. — Я действительно упустил из вида тот факт, что у Викулы Морозова не было тронуто, что называется, ни одной щепки. Я просто поражался таким отношением народа к чужому добру.

Вызывается директор Дианов.

— На наших фабриках условия, видимо, хороши. Я сказал «видимо». А на самом деле они просто хороши. Если Тимофей Саввич плохо печется о рабочих, то кто же хорошо? У нас великолепные общежития, у нас баня, больница, школа, библиотека… А рабочим все мало. Все мало! Если у нас плохо, так почему же на нашу фабрику стремятся люди буквально со всех губерний России?.. Да, Тимофей Саввич строг. Он поставил великую задачу — вывести русскую промышленность на мировой рынок. Мы с гордостью нынче говорим: товары Никольской мануфактуры выдерживают любую конкуренцию. Для такой задачи, господа, качество продукции, вы отлично понимаете, — основа основ. Штрафы — бич лентяев. Русского лентяйства! Для талантливых людей на нашей фабрике дорога открыта. Я сам пришел к Морозовым мальчиком в контору, а ныне — директор.

У защитника Шубинского вопрос:

— Быть может, свидетель компаньон фабриканта?

— Да.

— Скажите, кем было дано распоряжение поставить у дверей стражу седьмого января?

— Стража была поставлена потому, что нам было сказано одним из рабочих, что ткачи хотят забастовать, что у них договор — остановить рабочих и не пускать на фабрику.

— А для чего стража ваша была вооружена?

— Боялись, что рабочие учинят бунт.

— Значит, вы хотели помешать рабочим собраться?

— Да.

— У меня все. — Защитник сел.

— Позвольте мне вопрос? — Опять Моисеенко. — По чьему распоряжению писались штрафы?

— Это зависело от хозяина.

— Вы тоже компаньон, без вашего согласия хозяин один не мог этого сделать.

— Ему было предоставлено право.

— И вы его утверждали?

— Мы делали то, что находили нужным.

— Значит, вы находили нужным грабить ваших рабочих? Председатель вскочил:

— Прекратите! Я делаю вам замечание.

— Но я хочу получить ответ на свой вопрос.

— Пре-кра-ти-те!

— Хорошо. У меня другой вопрос. Знали вы ткача Гаврилу Чирьева, у которого машиной оторвало руку?

— Он был пьяница.

— Значит, вы знали Чирьева. А не скажете ли вы, почему утопилась его жена?

— Прекратите! — говорит председатель. — Вопросы не имеют отношения к делу.

— Имеют. Она утопилась потому, что устала от вечной нужды, хотя всю жизнь работала сама и муж ее тоже всю жизнь работал. Они оба были ткачами.

Дианов развел руками:

— Тимофей Саввич богат, но он не может отвечать за всеобщую российскую нужду.

— Я спрашиваю вас, — голос у Моисеенко зазвенел, — виноват ли Морозов в том, что довел женщину, мать многих детей, до самоубийства?

— Прекратите! Я выведу вас! — кричит председатель. Объявляется перерыв.

В публике аплодисменты. Публике нравятся скандалы.


* * *

В перерыве адвокат Шубинский подошел к следователю Баскареву.

— Уважаемый Павел Андреевич! Я от всего сердца благодарен вам за ваш благороднейший поступок… Нет, не возражайте. Благороднейший. Вы так облегчили защиту. Вот посмотрите, что я буду говорить в своей речи. Я на вас и в речи своей, как на фундамент, опираюсь.

Шубинский подал листочек, через плечо Павла Андреевича показал, какое место нужно прочитать, и сам же шепотом зачитал:

— «Но где же данные, решающие вопрос о чрезмерной тяготе налагавшихся на фабрике Морозова штрафов? Они собраны в прекрасных таблицах, составленных и приложенных к настоящему делу судебным следователем г. Баскаревым. Таблицы эти говорят нам, что штрафы с 1881 года к 1884 году возросли на 155 процентов и что они простирались от пяти до сорока процентов заработка». Ну и так далее. Я вас несколько раз поминаю, и всякий раз добрым словом… Знаете, что я буду просить у суда? — Прозвенел звонок, и Шубинский торопливо складывал листочки. — Я буду просить оправдания для всех без исключения. И вы мне очень помогли.

II

Четвертый день идет суд.

Дал свои показания Лука Иванов. На процессе он свидетель. Отсидел в тюрьме десять месяцев и был отпущен за отсутствием улик.

Прокурор при допросе поднимает вопрос о переписке подсудимого Моисеенко и свидетеля Иванова с Аппельбергом и другими революционерами, отбывающими ссылку в Сибири.

Защита отклоняет эти нападки как не имеющие отношения к делу.

Тогда прокурор предъявляет суду перехваченную в тюрьме записку. Ее написал Моисеенко для передачи Луке Иванову: «Давай писать газету «Голос заключенных», все, что узнаешь, пиши, и я буду писать… И тут будет бунт, а мы постараемся раздуть, я уже кое-что начал…»

— Против хорошего не бунтуют! — дает ответ Моисеенко. — Арестантские щи — хоть руки полощи. В тюрьме кормят такими помоями, если на собаку плеснуть, за тридевять земель убежит. Посмотрите на моего товарища Волкова. У него в тюрьме развился туберкулез, но он не получает никакой медицинской помощи.

Прокурор дает попятный: опасная тема. Спешит вызвать очередного свидетеля, лишь бы Моисеенко помалкивал.

…Дианов, столкнувшись в перерыве с братом Моисеенко, спросил:

— Твой брат из студентов? Где он учился?

— Нигде.

— Не верю. И Лука этот тоже из студентов.

…Перед лицом суда мастер Шорин. Бледный, испитой, с пачкой документов. От себя он ничего почти не говорит. Он читает письма Морозова, его телеграммы, распоряжения, разносы. И вся эта пачка бумаг об одном: Тимофей Саввич требует штрафов. Думайте, изощряйтесь, применяйте силу, но возьмите у рабочего часть заработка.

— У вас, конечно, будут вопросы? — говорит председатель Моисеенко, хоть так, насмешкой, смягчить силу возмутительных по откровенности спрашиваний.

— Да. Будет вопрос. — Моисеенко понимает шутку, улыбается. — Один. — И кивает в сторону Шорина: — Почему разгромили вашу квартиру, а не другого кого?

— Но все думали, что я своевольно пишу штрафы! — кричит Шорин и потрясает бумагами.

Моисеенко ищет глазами Луку. Лука незаметно для других показывает большой палец.

Допрашивают очередного свидетеля. Свидетель называет Моисеенко «бунтарем», но Петр Анисимыч весь в себе. Нужно передохнуть перед показаниями Тимофея Саввича.

Вызывают свидетелей от рабочих. Те рассказывают о штрафах. Один, второй, третий. В зале несколько дремотных минут. Слушают плохо. Публика утомилась, судьи тоже. Пора!

— Прошу вызвать свидетеля Морозова! — гремит голос Моисеенко, сон, как стекло от камня, — вдрызг. — Пусть господин Морозов объяснит, за что писали штрафы.

Старика не узнать. Волосы на две стороны, прилизаны, согнулся, ногами шаркает. Глаза какие-то маленькие, бегают, поддержки ищут.

— Что я должен говорить? — спрашивает у председателя.

— Повторите вопрос, — обращается председатель к Моисеенко.

— Скажите, пожалуйста, за что писались штрафы?

Морозов напряженно следит за губами Моисеенко, словно оглох.

— Штрафы писались за порчу.

— Покажите господину Морозову расчетные книжки, — просит Моисеенко.

Подают книжки.

— Объясните вот эту запись, — требует защитник Шубинский. — Штраф пятьдесят копеек. И буква «Б».

У Морозова дрожат руки. Берет книжку. Потом возвращает. Достает очки. Опять берет книжку.

— Пятьдесят копеек. «Б»… Действительно… Видимо… Думаю, что… Это, видимо, бездельничал.

«Вот это да! — удивляется про себя Моисеенко. — Хозяин не знал своей же азбуки: «Б» — близна, «К» — кромка, «Н» — недосека».

Председатель затевает с защитой перепалку, выгораживает фабриканта, но за дело взялся Холщевников. Вцепился, как клещ. В книжках много штрафов вообще без всяких букв.

Тимофей Саввич красный как рак. Перебирает предлагаемые ему книжки, чешет затылок, вздыхает, поднимает глаза к потолку. Седовласый школьник. В зале смешки.

— Прошу на время освободить меня от дачи показаний, — выдавливает он из себя.

Просьбу тотчас уважили.

Тимофей Саввич семенит по залу, все взоры на него. Гримасы презрения — как же, поверженный кумир. Гримасы сожаления. А у рабочих улыбки до ушей. Скорее бы сесть и слиться с залом. Свободное место. Взявшись за ручки кресла, стал опускаться, опасаясь за свой радикулит, глянул на соседку, а это — Сазоновна. Жена заводилы. Ему ее показали. Тимофей Саввич подскочил, шарахнулся в сторону, а ботинки на коже, поехали по паркету. Взмахнул руками, пытаясь устоять. Тело грузное — развернуло, и хлопнулось его степенство перед Сазоновной на колени. Хохот — как кнутом. Вскочил — и через зал! Бегом! Через весь этот хохот, как сквозь строй.


Новый жандармский полковник Николай Ираклиевич Воронов, назначенный во Владимир вместо старика Фоминцына, при котором случился бунт у Морозова, человек подтянутый во всех отношениях: живота никакого, никаких лишних подбородков или кудрей, в мыслях не только без вольностей, но и без цинизма, обычного для деятелей, знающих больше, чем положено знать обычным людям, — так вот, Николай Ираклиевич, словно самых прекрасных кровей гончая, влетел в кабинет председателя окружного суда и сделал перед хозяином, губернатором Судиенко, как бы собачью стойку.

— Николай Ираклиевич, вы сегодня что-то неспокойны, — удивился губернатор. — Бога ради, выпейте чаю и съешьте пирожок. Моя жена сама готовила. Очень вкусно… Хлопот сегодня, конечно, много будет. Тридцать три подсудимых под стражей да семьдесят два под надзором. Думаю, что присяжные немало из них подвергнут аресту. Владимирская тюрьма — битком, придется одних — в Покров, других — в Ковров. Бумага из Петербурга пришла. Трех лиц из группы приказано передать в ваше ведомство: Петра Моисеенко, Волкова Василия и Луку, как его там…

— Я слышал, простите меня, что перебиваю, — прерывающимся шепотом доложил полковник, — присяжные собираются оправдать всех без исключения.

Губернатор лениво засмеялся:

— Уж вы скажете! Такой факт, как нападение на полковника Кобордо, безнаказанным остаться не может.

Полковник Воронов поджал губы и отошел в сторону.

— Все, что мне сказано, верно. Вы в этом скоро убедитесь, — шепнул он Кобордо.

— Вы о чем это? — спросил губернатор.

— Мне отвратителен этот наглый грубиян Моисеенко. Он своими вопросами прямо-таки оскорблял свидетелей, при полном попустительстве суда, — отчеканил Кобордо.

— Да, груб, — согласился Судиенко, — но, знаете, в нем что-то есть. Всю жизнь на фабриках, а, однако ж, перед Морозовым не сробел… Бедный Тимофей Саввич! Упал… Под общий смех… Ужасно! Этак весь престиж можно растерять.

Позвонили.

— Господа, пожалуйте в зал суда.

И вот они стояли лицом к лицу, обвинители и обвиняемые. Председатель суда, порывшись в бумагах, торопливо объявил:

— Присяжные на сто один вопрос обвинения ответили: «Нет, не виновны. Действовали в свою защиту».

И опять единая масса зала распалась на людей. И все увидали Моисеенко, маленького, нахохленного человека, улыбавшегося во весь широкий щербатый рот через головы чистой публики своим фабричным.

— Анисимыч! — взревели задние ряды.

— Э-эх! — И кто-то из рабочих пустил, как бумеранг, свою кепку.

К Моисеенко кинулись газетчики. Полетели цветы.

Но председатель настойчиво звонит в колокольчик. Суд еще не закончен. Еще одно совещание.

Моисеенко подсаживается к Волкову:

— Василий, ты поспокойнее будь. Это против нас затевают. Ты уж держись. Не зря ведь пострадаем. Не нас с тобою здесь судили, а самого черта, Морозова.

Суд возвращается. Вид у председателя довольный.

— Вынесено решение: Моисеенко и Волкова оставить под стражей. Остальных освободить.

Загрузка...