ТЕПЛО РОДИТЕЛЬСКИХ РУК

Как соскучился я

По простой крестьянской работе!

Взять бы в руки топор —

И дрова упоенно рубить,

Иль с косою пройтись

По осоке на старом болоте,

А потом молока

Из махотки холодной попить.

Я учиться уехал,

Как сотни других уезжали,

И живу в общежитии,

Книжки охапкой ношу,

Только рвется душа

В край колосьев и дымчатых далей,

И все вижу во сне,

Будто дома осоку кошу…

Когда мы вырастаем из школьной формы, нам тесен становится и родительский дом. Манит, зовет нас огромный неизведанный мир. И невдомек нам, для чего перед расставанием отец и мать так крепко прижимают нас к сердцу, долго не выпускают из своих рук. А они просто хотят передать нам свое тепло, чтобы сердца наши не остыли до срока.

Все это поймем мы значительно позже, когда будем вдали от родного дома. Я сам это понял только сегодня, под серым сентябрьским небом, на окраине небольшого рабочего поселка, куда приехал учиться на каменщика.

Нахальный сквозняк, перемешанный с дождем, забирается за воротник, плюется в лицо. Хочется уйти в тепло, под крышу, но мы стоим по щиколотку в липкой жиже и закладываем фундамент нового дома. Утром я надел шерстяные носки, которые связала мама, и ногам моим тепло и уютно.

Во время работы хочется думать о хорошем, и я вспоминаю детство, далекое-далекое, еще дошкольное.

…Вернулся с фронта отец — незнакомый, с жесткими прокуренными усами. Вечером, когда в избу набились односельчане (у нас еще никогда не собиралось столько народу, и я радовался этому многолюдью), отец много и долго рассказывал. Слушали его с таким интересом, что даже забывали о закусках, которыми были уставлены два сдвинутых вместе стола. Но я, конечно, о них не забывал.

Из многочисленных рассказов отца мне отчетливее других помнится один — о его руках. Однажды они обороняли небольшую деревушку в Белоруссии. Отец залег в меже на огороде и оттуда отстреливался. Во время боя начался дождь, который вскоре перешел в настоящий ливень. А немец все прет и прет, по деревушке стала бить его минометная батарея. Одна мина разорвалась совсем близко, отца ранило в обе руки, он потерял сознание. После боя здесь, в меже, по которой с шумом бежала вода, его подобрали санитары и отправили в госпиталь.

— Руки у меня почернели аж по самые плечи. Врачи говорили: надо отрезать, а то помрешь… Но я не дался: какой же я работник без рук? — со смущенной улыбкой признавался отец. — И вот ничего, целы остались.

Он положил на стол два тяжелых кулака, затем разжал их и пошевелил длинными, желтоватыми от махорки пальцами. Мужики за столом качали головами, тоже что-то говорили, гремели вилками и стаканами. Мама в белом платочке беззвучно плакала, улыбалась сквозь слезы и поминутно выбегала на кухню, чтобы принести то горячей картошки, то зеленого луку, то еще чего-нибудь из съестного. А я во все глаза смотрел на отца и никак не мог представить его себе без рук.

Гости у нас засиделись далеко за полночь. Как расходились, я не помню: уснул на коленях у отца, прижавшись щекой к его теплой шершавой ладони.

На следующее утро отец подозвал меня к себе, развязал свой походный вещмешок и вынул оттуда небольшую дощечку с дырочками с одной стороны. Плоские бока дощечки были обиты блестящими железными полосками.

— Это тебе, — сказал отец, — играй.

Я повертел дощечку в руках, прикидывая, куда бы ее можно было приспособить в своих играх, но ничего придумать сразу не мог. Отец засмеялся, взял у меня дощечку и стал дуть в дырочки. И дощечка ожила: из нее вдруг посыпались, как звонкие шарики, мелодичные певучие звуки.

— Это губная гармошка, — объяснил мне отец. — В Германии на таких не только ребятишки, но и большие играют.

Вот это да! Ведь такого еще не было ни у кого из ребят во всей Ключевке!

— Ну, а теперь пойдем посмотрим наше хозяйство, пока мама завтрак готовит.

И мы пошли с отцом осматривать хозяйство. Он то тут, то там замечал непорядок, и в руках его оказывался молоток с гвоздями, или топор, или пила-ножовка. В то утро он наточил пилу, поправил дверь в сенцах, которая висела на одной петле, вытесал и положил сушить на солнышко новое топорище, заделал хворостом дыру в палисаднике, куда раньше беспрепятственно лазили куры, расколол на тонкие поленья два суковатых чурбака, валявшиеся во дворе, с незапамятных времен, вставил в окно вместо фанерки новое стекло и переделал еще множество дел, необходимых и нужных. Я, конечно, вертелся рядом и все не мог насмотреться на отцовские руки, которые то с одного-двух ударов забивали по самую шляпку гвоздь, то ловко затесывали лозиновый кол и от него брызгами разлетались щепки, то ерошили волосы на моей голове…

Мне хотелось чем-нибудь помочь отцу, и он дал мне два гнутых гвоздя:

— Ну-ка распрями их…

— Сейчас, пап.

Я положил гвоздь на камень, долго стучал по нему молотком, но гвоздь вертелся, выскальзывал, и я в конце концов угодил себе по пальцу. От боли хотелось тут же зареветь, но надо мной склонилось Похожее на солнышко отцовское лицо с рыжими усами, и я сдержался.

— Больно? — ласково говорил он. — Крепись, солдату плакать не положено. А ты ведь будущий солдат.

Я крепился, но предательские слезы сами бежали по щекам, и отец вытирал их мне горячими от работы ладонями.

— Знаешь, что всего важнее для солдата? — спрашивал он.

— Что-о?

— Котелок. Причем такой, который хорошо варит… А если у солдата котелок не варит, то он не солдат, а одно название. Смекаешь? — улыбнулся отец.

Я тоже улыбнулся, хотя не сразу понял, о каком котелке идет речь. А отец показал мне, как лучше расправиться с гвоздем: надо положить его горбом кверху, прижать за кончик, стукнуть два-три раза молотком — и вся недолга. Со вторым гвоздем я справился самостоятельно. Это мне так понравилось, что я разыскал еще несколько гнутых гвоздей и их выпрямил. Потом мы вместе с отцом сколачивали ими скворечник. А губная гармошка, привезенная из далекой Германии, уже мало интересовала меня.



В обед к нам снова пришли мужики, долго о чем-то разговаривали, и отец ушел вместе с ними в правление. С тех пор он целыми днями стал пропадать на работе, в поле, а домой приходил лишь ночевать.

Это было тяжелое время: разруха, неурожаи, голод… А для меня жизнь казалась праздником. С утра до вечера носились мы с ребятами по деревне, а то уходили в овраг собирать луговую клубнику или совершали налеты на колхозное гороховое поле. Домой я возвращался лишь в сумерках — босой, растрепанный… Если мать, бывало, уже управилась с домашними делами и сидела с бабами возле избы на лавочке, поджидая отца, я забирался к ней на колени, прижимался к теплой груди и сидел смирно-смирно. Она гладила меня по голове, потом прятала в ладонях мои озябшие ножонки. Ладони шершавые, теплые, и мне было так хорошо, что я незаметно засыпал.

…Хорошо об этом вспоминать в холодный сентябрьский день! А сквозняк все-таки умудрился засунуть мне за воротник свою мокрую лапу и заставил съежиться, потоптаться на месте. Но от ног, обутых в шерстяные носки, по всему телу расходится приятная спокойная теплота. Я снова выпрямляюсь и начинаю работать. И кажется мне, что согревают меня не шерстяные носки из грубой домашней пряжи, а все те же шершавые и теплые материнские руки…

Загрузка...