Пригорок, излучина Дона…
Эй, поезд! Скорее домчи
До милого отчего дома —
В деревню Большие Ключи!
Там детство мое пробежало
По тропкам и росным лугам…
Отправлюсь я прямо с вокзала
Туда, где крутые стога,
Где бродит конек полудикий,
Скрипят дергачи в ивняке
И алое сердце клубники
Качается на стебельке!
Однажды у нас в деревне появился морячок. Идет по выгону не спеша, чуть вразвалочку, бескозырка лихо сдвинута набекрень, и черные ленты с золотыми якорьками так и плещутся на ветру за спиной.
Пригляделись люди и ахнули: ведь это же Сенька Репей, Марьи Филипповой сын! На побывку, видать, приехал. Провожали в армию полтора года назад — и взглянуть было не на что: конопатый, кожа на носу шелушится, уши здоровые в стороны торчат — ну настоящий репей, не зря же ему такое прозвище дали! В детстве все, бывало, за материну юбку держался: она в поле — и он за ней, она на стойло корову доить, — и он тащится. А не возьмет его Марья, так рев на всю деревню поднимет. И вот смотри ты… Соколом глядит!
Всю неделю только и было разговоров, что о Сеньке. Старики заходили к нему побеседовать о международном положении, и в разговоре нет-нет да и назовут его по имени-отчеству. Девушки зачастили к Марье то соли попросить, то попить квасу: дескать, квас у тебя, тетка Марья, удивительный, ни у кого в деревне такого нету… Марья понимала, какой им квас нужен, и сама смотрела на сына как-то по-новому. В мечтах она уже видела рядом с ним Клавку-медичку, первую деревенскую красавицу. А Сенька обо всем говорил обстоятельно, уверенно и на вопрос стариков о войне отчеканил, как рапорт, что русскому оружию не страшны никакие враги. И Марья все больше проникалась гордостью за сына, даже робела перед ним.
— Что ты, Мишка, топаешь, как битюг? — ворчала она на хромого старшего сына, который утром собирался на работу. — Сеня отдыхает, вчера поздно с вечерки пришел…
Мишка, усмехался каким-то своим мыслям, молча перекидывал через плечо старый прорезиненный плащ и уходил на целый день из дома: он пас колхозное стадо.
А Сенька вставал поздно, не спеша ел яичницу, которую Марья оставляла для него в печке, чтобы не остыла, запивал ее густыми сливками и отправлялся на улицу. Но народ весь на посевной, в деревне пусто, одни старухи копошились на огородах да босоногие мальчишки бегали по лужкам и канавам, отыскивая молодой сочный анис и щавель. Увидев Сеньку, мальчишки с восхищением таращили на него глаза, а самый смелый из них, шестилетний Федор, даже спросил однажды:
— Дядя, а правда морские волки бывают?
— Бывают, — снисходительно отвечал Сенька. — Зубищи у них во-от такие, и хвост метра полтора.
От скуки Сенька заглядывал в колхозную столовую, где хозяйничали повариха Дарья Акимовна и ее молодая помощница Зойка Егорова.
— Как дела на камбузе, кок? — приветствовал он повариху, а сам все поглядывал на Зойку, дожидаясь, когда она повезет в поле трактористам и сеяльщикам обед.
Он помогал Зойке запрягать Буланку («жива еще, старая кляча!»), затем они устанавливали на телегу алюминиевые бачки с горячим борщом и компотом, укрывали их брезентом. Умная Буланка дорогу знала сама, и Зойка, замотав вожжи за оглоблю, шла сзади телеги рядом с Сенькой. А морячок то и дело наклонялся к девушке и что-то говорил ей вполголоса, отчего она, запрокидывая голову, отчаянно хохотала, словно ей щекотали пятки.
Дарья Акимовна в первый день встретила Сеньку приветливо и даже угостила наваристым борщом, а потом, когда он зачастил, стала посматривать неодобрительно и даже на шутливые Сенькины приветствия перестала отвечать. Сенька догадывался, чем недовольна повариха: Зойка считалась в Ключевке невестой его брата. Но это морячка, казалось, ничуть не смущало. «А у Мишки губа не дура, — думал он, глядя на тугие Зойкины щеки, полыхавшие румянцем, точно спелые помидоры, и на всю ее ладную фигурку. — Ишь какую деваху себе высмотрел, хромой черт…»
К брату Сенька всегда относился с болезненной ревностью. Все у Мишки получалось легко и просто. Годов с семи он уже носился галопом на лошадях, лучше любого взрослого умел свистеть в два пальца, проворнее и выше всех взбирался на тополя, обсыпанные грачиными гнездами. Правда, однажды ему не повезло: тонкий тополиный сук сломался, и Мишка полетел вниз. Четыре месяца он пролежал в районной больнице, а когда его выписали, ходил на костылях, и мать купила ему для утешения гармонь. По целым днем Мишка пиликал на ней и, на удивление всем, самостоятельно выучился играть.
Костыли ему со временем стали не нужны, но одна нога срослась криво, и он навсегда остался хромым. Правда, это не мешало ему лучше многих мальчишек играть в лапту и бешено носиться по окрестным проселочным дорогам на велосипеде.
А Сенька… Но о себе морячок старался не думать. Проводив за околицу Зойку, он возвращался в деревню и на ходу любовно оправлял свою матросскую форму. В ней он чувствовал себя ловким, уверенным и красивым.
Как-то утром он увидел в окно бригадира дядю Ваню, который направлялся к их дому, — конечно же, шел проведать его, отпускника. Сенька только что умылся, насухо вытерся праздничным, расшитым петухами, полотенцем (Марья достала его со дна сундука) и садился за стол — завтракать.
— Вот и гость кстати! Заходи, дядь Вань, заходи, — по-хозяйски приглашал Сенька. — Мать, давай-ка нам твой графинчик с «живой водой».
— Здорово, матрос! — улыбнулся бригадир и даванул своей единственной заскорузлой ручищей (вторую он потерял на фронте) тонкие Сенькины пальцы. — С приездом тебя!
— Спасибо, дядь Вань. Садись вот поближе к столу.
Бригадир сел. Ловко вытянув из пачки «беломорину», закурил, спросил, как служится. Сенька особенно распространяться не стал, намекнул только, что часто приходится бывать в «загранке», а в каких портах, умолчал, будто это бог весть какая тайна.
— Повидать многое пришлось, — загадочно говорил он. — Но до поры до времени не расскажешь: расписку давал.
И, видя, что гость поскучнел лицом, слушает рассеянно и даже чуть-чуть морщит губы, словно верит и не верит, добавил внушительно:
— За плохую службу, дядь Вань, отпуск не дадут.
— Это верно, Семен, — согласился бригадир, — за плохую службу не дадут… — И продолжал доверительно: — А я ведь к тебе по делу. Прогноз погоды слыхал? Дождь обещали, а мы гречу не досеяли. И осталось-то на полдня работы, а сеяльщица, Зинка Макарова, заболела, дьявол… Зашел я сейчас к ней — зеленая вся лежит, как трава весенняя. Я уж медичку к ней послал, а сам вот к тебе. Выручай, браток… поработай на сеялке.
Но Сенька отказался. Сначала шутил: на сеялке, дескать, за день так пропылишься, что и за неделю не отмоешься, Балтийское море черным станет. А потом встал из-за стола, зачем-то надел бескозырку и пошел высказывать давнишние полудетские обиды и претензии к односельчанам.
«Ишь, раскипятился…» — машинально отметил про себя бригадир. Ему даже показалось, что бескозырка на макушке у Сеньки подпрыгивала, словно крышка на чайнике.
— Ладно, матрос, — сказал он, поднимаясь. — Не хочешь помочь — не надо. Обойдемся. Я ведь подумал, что душа у тебя хоть немножко да болит о земле. А ты — ломоть отрезанный. Бывай здоров.
К концу Сенькиного отпуска односельчане увидели, что перед ними — прежний Репей, только в красивой форме. И старики смущенно почесывали в затылках, удивляясь самим себе, что не смогли сразу разглядеть, кто перед ними есть. «Видно, мундир ослепил», — говорили они.
После службы Сенька Репей в Ключевку не вернулся. Говорили, будто прицепился к какой-то вдове на шахтерском поселке, ходит, как начальник, с кожаным портфелем и под ногами земли не чует. Писем он не присылал, и односельчане постепенно забыли о нем. Только постаревшая Марья, страдая бессонницей, молилась по ночам за своего непутевого сына, да и то больше по привычке.
И вот, спустя двадцать лет, Сенька снова объявился в родных краях. Встретил я его в автобусе.
Все дела, ради которых ездил я в райцентр, мне удалось выполнить быстро, даже еще успел гостинцев накупить, и домой возвращался с легкой душой. От нечего делать поглядывал за окно, на скошенную в валки рожь, прислушивался к разговорам попутчиков. Вдруг кто-то окликнул меня полузабытым детским прозвищем — Карабчик. Оглянувшись, встретился я взглядом с незнакомым человеком, пожал плечами, а тот уже двинулся ко мне, улыбался и протягивал руку для пожатия.
— Не узнаёшь? — опустился он рядом со мной на сиденье.
Я всмотрелся получше в этого приземистого, располневшего, начинающего лысеть мужчину с большими оттопыренными ушами и неуверенно произнес:
— Кажется, Сенька?
— Он… он самый, Сенька Репей! — обрадовался мой спутник, усаживаясь поудобнее. — Еду вот, понимаешь, проведать. Потянуло, брат, на родину, дело прошлое… Как она там, наша Ключевка, стоит?
И, не дожидаясь ответа, все говорил, говорил, словно хотел облегчить разговором свою огрузневшую душу.
— Помнишь, я в отпуск с флота приходил? Дело прошлое, чудно он мне тогда достался, случайно, можно сказать… Я в береговой обороне служил, а на кораблях, дело прошлое, за всю службу и не был ни разу. Только видел с берега, когда они на рейде стояли. Ну, а форма у нас была настоящая, матросская. Тельник, бескозырка с ленточками — всё чин чинарем. Ух и форсили мы перед девками, когда в увольнение ходили! А тут еще с отпуском подфартило. Стою, понимаешь, у склада на посту, а темнота — как сажа. И ни одной звездочки в небе, даже оторопь берет, дело прошлое.
Вдруг сверху шорох какой-то… Чую, на складской крыше кто-то возится. Кто там, что — поди разбери в темнотище. Ну, я орать: «Стой, кто идет?» Никакого ответа. Тогда даю предупредительную очередь в воздух; и второй очередью — по этому шороху. Через минуту прибегают дежурные из караулки, я докладываю ситуацию. Заглянули на крышу, а там наш козел Яшка, он у нас в хозвзводе жил. И зачем его, дьявола, на крышу занесло? Наповал я его срезал, даже мекнуть не успел.
Перепугался я тогда, дело прошлое, здорово. Не миновать, думаю, мне губы из-за этого козла. А вышло все наоборот — отпуск дали. За бдительное несение службы.
И Сенька, поблескивая золотым зубом, довольно расхохотался.
— Вот ведь как бывает — подфартило, — говорил он сквозь смех.
На перекрестке мы вышли из автобуса и отправились по Куликовскому большаку пешком. До Больших Ключей было километра четыре, можно бы дождаться попутную машину, но Сенька уговорил меня пройтись.
— На местность нашу взгляну, как она тут… Дело прошлое, заскучал я последнее время. Вроде что-то изнутри меня сосет и сосет, как болезнь какая.
— И давно это у тебя?
— Скажу — не поверишь. Получаю недавно посылку от матери, верней, и не посылку, а так, узелок. Приношу в общежитие (я сейчас в общаге живу, со своей каргой развелся), развязываю, а там — банка с солеными грибами. Открыл — и на меня так и дохнуло укропом да лесом. И грибы-то, дело прошлое, немудреные — волнушки, скрипухи, лисички… в общем, какие мы в детстве в нашем лесу собирали. Подцеплю я грибок вилкой, положу в рот, и — Ключевка передо мной как на ладони, как живая. Вот с тех пор и заскучал…
Я посмотрел на Сеньку с интересом. Говорил он искренне, словно бы исповедовался, и я верил ему. «Значит, душа у человека не совсем измочалилась, если обыкновенная банка с грибами смогла напомнить о родине, позвала в дорогу…» — думал я. А Сенька все поглядывал по сторонам и радовался, как друзьям детства, то деревянному мосточку, то роднику в ложбинке, то крутому изгибу полевой дороги.
— А сейчас будет Голая лощина, — угадывал он родные места. И вдруг посмотрел на меня с едва заметной тревогой: — Мы не заблудились?
— Нет, по большаку же идем…
Но Сенька, кажется, мне не поверил. И тут я догадался, в чем дело. Ведь Голой лощины давно не стало, на ее месте сейчас растет молодая сосновая роща. Выросла уже без него, колхозники посадили. Когда я сказал об этом Сеньке, он примолк, задумался.
Возле рощи догнали нас на мотоциклах Ванюшка с братом, мои соседи. Притормозили, с любопытством разглядывая незнакомого человека.
— Садитесь, подвезем, дядя Леша!
— Спасибо, ребята, мы пешочком прогуляемся.
— Правильно. Меньше народу — больше кислороду! — засмеялся младший.
И они умчались.
— Ключевские? — кивнул Сенька им вслед.
— Племянники твои…
— Ну? — удивился Сенька. — У Мишки, значит, уже такие ребята здоровые? Вот, дело прошлое, будет встреча!.. А у тебя кто есть?
— Дочка растет, Маша, — отвечал я. — В сентябре в четвертый класс пойдет.
— В России у нас так — Машки да Ваньки… — безучастно сказал он, а сам все думал о чем-то своем, глубоко спрятанном, невысказанном.
Думал и я — о Сеньке, о его озорных племянниках и о том, что они наверняка прилепят ему еще одно прозвище — «Дело прошлое…».