«БЛАЖЕННЫЙ»

Уходит лирика из сердца,

Как сок из вянущей травы.

Вот-вот тоска начнет глядеться

В меня глазищами совы.

И я свыкаюсь с прозой этой.

И мне уж, право, все равно,

Что умирает молча лето,

Что плачут зрители в кино.

Но вдруг на позабытой полке

Найду хорошие стихи —

И от тоски моей осколки

Летят, как будто черепки!

О, буйство слов, что не прощают

В глазах потухшего огня!

Стихи, как рашпилем, счищают

Густую ржавчину с меня…

На самой окраине Ключевки стоит изба плотника Николы Баландина. Тесовая крыша ее, по которой пятнами расползся зеленый мох, сдвинута набекрень, щелястая дверь в сенцах хлопает и дребезжит на ветру, окна смотрят на мир задумчиво и печально. Под стать избе и хозяин. Неряшливый, мешковатый, он курит только махорку, и длинные тонкие пальцы его всегда покрыты желтым налетом.

Нрав у Николы тихий, мужик он безотказный, и в деревне относятся к нему снисходительно.

— Никола, может, останешься во вторую смену? — говорит иногда бригадир в конце рабочего дня. — Леса надо подремонтировать.

— Хорошо, — соглашается тот.

— А в помощники возьми кого-нибудь из ребят, вот хоть его, — указывает бригадир на меня.

И мы с Николой остаемся во вторую смену. Он посылает меня в магазин купить «тормозок», то есть хлеба и плавленых сырков, а сам усаживается в затишье, скручивает изящную козью ножку и принимается что-нибудь строгать: палочку, дощечку или подвернувшееся под руку суковатое полено. Это его страсть — что-нибудь строгать своим перочинным ножичком с двумя лезвиями, одно из которых наполовину обломано. Он строгает во время перекуров, в обеденный перерыв, даже на собраниях в правлении колхоза, за что ему всегда потом попадает от уборщицы.

— Опять намусорил! — ворчит она.

— Это не мусор, — виновато говорит Баландин, — это стружки… Я сейчас уберу.

И рукавом комбинезона принимается сгребать стружки в кучку.

— Господи, веник же рядом стоит! — оттаявшим голосом говорит уборщица.

Иногда он строгает просто так, машинально, но часто из полена или чурочки вдруг начинают прорисовываться очертания птичьей головы, какого-либо зверька или смешного человечка. Но кончается обеденный перерыв, Баландин бросает недоструганное полено куда-нибудь в угол и тут же забывает о нем. А если времени достаточно, то сосновая чурка в его руках может превратиться в какую-нибудь забавную фигурку — например, зайца или усатого старика.

Эти деревянные игрушки особенно восхищают в нашей бригаде женщин, и Никола охотно им их дарит — для ребятишек.

Так вот, когда мы оставались с ним во вторую смену, он отдавался своей страсти самозабвенно, с наслаждением: ведь никто не мешал. Я приносил хлеб и плавленые сырки, мы не торопясь ели, а ножичек в Николиных руках не останавливался, продолжал свое дело. Проходил и час, и больше, и я напоминал Баландину, не пора ли нам приниматься за ремонт лесов.

— Чего ты торопишься? — отвечал он. — Тут и работы всего на час, я уж посмотрел, прикинул.

А если мне все-таки не сиделось, нужно было уйти по своим ребячьим делам пораньше, он охотно отпускал меня.

— Только смотри, бригадиру — молчок! — предупреждал Баландин.

— Само собой!

На следующее утро я первым делом кидался к лесам. Они были в полном порядке: катальные хода заменены, оторвавшиеся доски накрепко прибиты заново, даже сделаны перила, о которых бригадир и не напоминал. «И когда только успел?» — думал я о Баландине, но потом понял: для хорошего плотника, если ему не мешают и не путаются под ногами, сделать все это — пара пустяков.

Бригадир на вполне законных основаниях разрешал нам взять по отгулу, что я и делал, но Баландин пользовался ими редко.

Вот такой он чудаковатый человек.

И случилась с Николой непоправимая беда: умерла у него жена. Он сразу как-то постарел, стал еще неряшливее, еще задумчивее. Да и было отчего задуматься. Заработок у плотника не министерский, семью в восемь человек содержать нелегко. Но пока жива была Настя, из положения выходили. Хотя она и не работала (мучили бесконечные приступы астмы, а в последнее время и сердце прихватывало так, что невмоготу), но семью содержала в порядке: и обстирает, и из школы девочек встретит (у них были одни дочери), и получкой Николиной распорядится так, что голодные не сидели. Да и одевались не хуже других; пусть иногда и в заштопанном платьишке, зато в чистеньком, аккуратно выглаженном, так что любо посмотреть. А как она умела радоваться какой-нибудь малости — например, тому, что удачно получились зеленые щи из щавеля, или очередной Николиной игрушке, которую он выстругивал между делом для дочерей!

И вот Насти не стало… На руках у Николы осталось шестеро. Старшая, правда, уже в техническое училище поступила после восьмилетки, а остальные — как горох, их до ума доводить надо. Предлагали Николе делать табуретки и продавать их на базаре, но он в ответ только усмехался. Зато строгать не перестал. Только теперь у него все игрушки выходили одинаковыми — голова женщины в платочке. И он их уже не разбрасывал и никому не дарил, а бережно убирал в карман.

— Горюет мужик… — говорили о нем старухи. — Прямо блаженный какой-то стал, как бы умом не тронулся.

Как же я удивился, когда однажды, оставшись с Николой во вторую смену, услышал от него почти то же самое!

— Знаешь, я чуть с ума не сошел, когда Настюша умерла, — говорил он, по привычке вертя в руках сосновую щепку. — Руки хотел на себя наложить, да удержал один пустячок. Вот так задумаешься, ругаешь себя последними словами, что не смог Настюшу ни разу на курорт отправить, подлечиться, а сам (ты ведь знаешь мою слабость) все какую-нибудь чурочку строгаю. Опомнишься, поглядишь — женская голова получается, и платочек на ней, как Настюша любила повязывать. И чудится мне ее, Настюшин, голос: «Коля, Коля, тебе еще жить надо, дочерей растить. Они еще глупые, ничего-то в жизни не понимают…» Вот так мы и стали с ней разговаривать. Вырежу фигурку — и разговариваю, рассказываю, как день прошел, что у нас нового. И вроде становится мне легче…



— Это и есть тот пустячок, что помог на ногах устоять? — догадался я.

— Тот самый, — застенчиво улыбнулся Баландин.

Я потом долго размышлял о Николином «пустячке». И на поверку выходило, что его невинное увлечение вырезать деревянные игрушки совсем не пустячок, если помогло ему пережить, пересилить непоправимую беду. Скорее его можно назвать зацепкой в жизни. А для Баландина эта зацепка даже переросла в призвание.

Буквально на днях все ключевцы с удовольствием смотрели передачу нашего областного телевидения, которая называлась «Второе призвание». Показывали плотника Николая Евстигнеевича Баландина и его деревянные игрушки: зайцев, медведей, болотного хмыря, детей, собирающих грибы… Были там и скульптурные портреты. Особенно выделялся и запоминался портрет женщины в платочке, повязанной, как говорят у нас в деревне, «под косячку»: платок низко спущен на лоб, шея открыта, чтобы легче было дышать, а концы платка небрежно (потому что торопливо) завязаны на затылке. Так обычно повязываются по утрам все ключевские женщины, когда на них сразу сваливается ворох неотложных дел: подоить и отогнать в стадо корову, затопить печку, напоить теленка, приготовить завтрак, накормить и проводить в школу ребятишек…

Лицо женщины в платочке было приветливым и немного печальным. В нем легко угадывались черты Насти, Николиной жены…

— Вот тебе и Блаженный, — рассуждали потом между собой ключевцы. — Молодец, одним словом. Наш мужик!

Загрузка...