IX Рассказ путешественницы

По тому, как усаживаются посетители, особенно интервьюеры, обычно нетрудно угадать, сколько времени они намерены у вас провести. Мисс Эррил Джинкинс — имя, вероятно, настоящее — медленно погрузилась в кожаное кресло с подлокотниками, стоявшее у окна гостиной моего номера люкс в сиднейском отеле «Риджент» и, пока погружалась, не вымолвила ни словечка. Она была высокого роста и пропорционально сложена; уронив свое тело на мягкое сиденье и скрестив ноги, она будто навсегда припечатала себя к этому месту. Кресло не замедлило отозваться — прогнулось и насторожилось, но быстро успокоилось, издав короткое одобрительное ворчание.

Мисс Джинкинс производила впечатление строго и довольно изящно одетой женщины, но, едва она села, строгое ее одеяние словно подмигнуло мне, и я с изумлением обнаружил, как ловко меня провели. Темная блузка мисс Джинкинс была полупрозрачной и позволяла теням прихотливо скользить по скрывавшимся под тканью изгибам; юбка имела разрез до самого бедра, во всю длину обнажавший ее стройную ногу.

Было что-то смутно-подозрительное в ее имени, как, впрочем, в очень многих австралийских именах, наводивших на мысль о преступниках или каторжниках. Она была элегантная женщина, но слова «Эррил Джинкинс» попахивали старинным написанием с грубыми орфографическими ошибками и намеками на злодеяние.

— Я вам помешала, — сказала она. — Пишете домой?

Шустрая, однако, особа. Успела заметить начатое письмо, лежавшее в противоположном углу комнаты возле конверта с маркой. Это меня встревожило.

— Да. Я уже бог знает когда уехал.

— А разве вы не в разводе? Я где-то читала…

— Читать вы могли что угодно, но это ложь. Я женат и счастлив в браке. — Стоило этим словам вылететь у меня изо рта, как я уже обругал себя за них. Экое самодовольство! И еще я подумал с суеверным страхом: кто это услышал?

Эррил Джинкинс вытащила свой диктофон: она держала его в руке, как маленький бутерброд, она поставила его на стол между нами, она улыбнулась, она устремила взгляд куда-то поверх моей головы, хотя ничего увлекательного не могла там увидеть, она захлопала ресницами… Меня ужаснули ее медлительность, нарочитая неспешность. Улыбка этой женщины тоже внушала тревогу. Улыбка словно предупреждала: сейчас прозвучит щекотливый вопрос.

— Не возражаете, если я воспользуюсь вашими удобствами?

Мне стало противно; противна была ее манера задавать вопросы, противны сами слова… И почему она не спросила разрешения перед тем, как с такой бесцеремонностью усесться в кресло?

— Прямо по коридору, — объяснил я, пока она неторопливо выбиралась из кресла. Стоило ей встать и сделать шаг в сторону двери, как полы юбки прикрыли обнаженное бедро. Интересно, почему так возбуждает цоканье женских каблучков по натертому полу?

Я подошел к дальнему окну, где на треножнике была укреплена зрительная труба, наведенная на здание оперного театра, укоротил фокус и нацелил трубу на залив, на толкучку на набережной. Я стоял и глядел, как люди покупают билеты, садятся на паром, удобно устраиваются. Какой-то мужчина расположился на скамье на солнышке, держа бутерброд в одной руке и книгу в дешевой мягкой обложке в другой. Он с аппетитом ел и читал. А я подумал: хорошо бы мне быть этим одиноким, довольным жизнью человеком, и спросил себя, чего ради я торчу тут с этой женщиной.

* * *

Сколько раз случалось: интервьюер задает банальные, наводящие скуку вопросы и вдруг обмолвится о чем-то таком, от чего буквально цепенеешь.

Журналистке из Сан-Диего муж привел на ночь здорового светловолосого серфингиста — в качестве презента по случаю сорокового дня ее рождения. Крошечная и весьма некрасивая старая дева в Денвере, готовившая обо мне статью, похвасталась, что перепробовала все наркотики, какие есть на белом свете. «А еще время от времени я балуюсь „кислотой“».

Тридцатилетняя репортерша из Хьюстона вспоминала, как в первые годы замужества устраивала вечеринки с кокаином, частенько переходившие в оргии; в итоге она то и дело оказывалась в постели с двумя мужчинами, одним из которых был ее муж. «Ну, теперь-то жизнь совсем скучная. В том смысле, что у нас дети, дом, долги». Диктор на радиостудии бросил жену и троих детей ради мужчины, с которым уехал в Тусон. Женщина из Чикаго развелась с мужем-юристом из-за того, что тот решил стать водопроводчиком. Балтиморская радиожурналистка оставила мужа с тремя детьми и последовала в Канаду за толстым индийским гуру-травником. Глупо ухмыляющаяся девица в Канзас-сити рассказала мне, как ее брат по прозвищу «Сало» одновременно занимается любовью с матерью и дочерью, и, когда я недоуменно поднял брови, пояснила: «Попеременно».

«Но это интервью будет только о вас», — спохватываются они и смеются и меняют тему. Я подчиняюсь, ибо чем скорее отвечу на их вопросы, тем раньше меня оставят в покое и можно будет посидеть на скамейке на солнышке, уминая сандвич и читая книжку.

«Пари держу, обо всем этом вас уже спрашивали», — в какой-то момент объявляет интервьюер, и я каждый раз энергично протестую: «Нет, нет, что вы, с вами так интересно разговаривать!» Это ничего не значит. Я на автопилоте, я отвечаю на те же вопросы, которые мне задают уже почти двадцать лет. Зачем я поехал в Африку? Что за пристрастие к поездам? Пользуюсь ли я компьютером? Какую из своих книг я люблю больше остальных? Кто мой любимый писатель? Если бы я мог уехать куда захочу, какую страну я бы выбрал? Случалось ли мне во время путешествий рисковать жизнью? Есть ли реальные прототипы у моих героев? Что я думаю о мерзкой рецензии на свой роман, опубликованной в последнем воскресном книжном обозрении?

Одному интервьюеру восемнадцать лет; смешливая девочка, только-только закончила школу, все еще живет с родителями и действительно хочет рассказать мне о своей новорожденной сестренке. Другой уже в летах и нервозен и совершенно не похож на юную журналистку со значком Элвиса на груди, минуту назад покинувшую комнату. Значительная часть этой публики — женщины с невзрачной наружностью. Они меня поражают рассказами о наркотиках, многочисленных разводах или неожиданными замечаниями типа «Ну, в таких-то делах я разбираюсь. Меня саму изнасиловали еще в детстве».

Интервьюеры эти украдкой рассматривают меня, стремглав убегают и потом описывают в своих газетах: раскованный… типичный представитель интеллектуальной элиты… очки в роговой оправе… простодушный… уклончивый… вежливый, но отчужденный… дружелюбный, но сдержанный… моложе, чем я ожидала… более рослый, чем я ожидала… меньше ростом, чем я ожидала… средних лет… очень здоровый и бодрый… немного бледный… застенчивый… высокомерный… стопроцентный американец…

Меня это не волнует. Я давным-давно усвоил, что газетная страница — не зеркало и только иногда витрина.

Однако я нередко думаю: не грех бы и мне порассказать о них. Я бы это сделал лучше, чем они, вогнал бы их в краску, написав, как они чешут в затылке, как небрежно роняют блокноты, как проливают кофе, как перевирают названия моих книг: «Верхом на красном петухе», «Верхом на железном чудище», «Большой базар в поезде», «Моя тайная жизнь». А простоватый коротышка из Крайстчерча (Новая Зеландия), похваливший меня за «Уолдена» (вместо «Уолдо»)! К тому же записывающее устройство сплошь и рядом отказывается записывать. Это неизменно сопровождается одним и тем же комментарием: «Я всегда боялся (боялась), что диктофон сломается». Очень часто интервьюерша приходит с опозданием и начинает оправдываться: дома большие неприятности (больной ребенок, хворающие родители, несчастье с любимой собачкой). Их обкусанные ногти, их трогательное восхищение, их плохо скрываемая злость или зависть, их грусть, их сетования на жесткие редакционные сроки… И это еще не все. «Сколько нужно времени, чтобы написать книгу?» «Вы уважаете своих героев?» «А что труднее сочинять — художественную прозу или документальную?»

И все-таки я не могу вычеркнуть из памяти их жалкий вид, их пластиковые кейсы, их усталость, их туфли — особенно их туфли, растоптанные до такой степени, что они уже похожи не на обувь, а на изуродованные человеческие ноги. В конце концов я решаю ничего не делать, не писать ни о ком, потому что каждый из них слишком много работает и слишком мало получает.

* * *

Только тут послышался шум воды в туалете, похожий на звук неудавшегося взрыва. Стукнула дверь, я поднял глаза и узрел Эррил Джинкинс. Все это время моя гостья отсутствовала. Теперь она возвратилась в гостиную, и поблагодарила меня, и пошевелила пальцами (я догадался, что они еще влажные), и опустилась в кресло все с тем же неторопливым достоинством.

— Славное жилье, — проговорила она.

Мне достался номер люкс, и я уже готов был ей это сказать, но специально сбавил скорость, чтобы литературный поденщик, появись здесь таковой, успел бы записать, как делала сейчас она: Роскошные апартаменты… глубокие кресла… обои с узорами… подписные гравюры местных художников… цветы… восточные ковры… вид на залив… медная зрительная труба…

— Я его не выбирал, — ответил я, презирая себя за то, что опускаюсь до объяснений. — Они сами мне его отвели.

— Я здесь уже бывала, — сказала Эррил Джинкинс.

Я пристально на нее посмотрел. Врет, наверное?

— У Джона Ле Карре.

Она прищурилась, улыбнулась и огляделась по сторонам.

— Странная вещь — комнаты в отелях. Меня они возбуждают.

Джинкинс все еще с жадностью рассматривала гостиную.

— Он меня просто уморил, — продолжала она. — Настаивал, чтобы я звала его Дэвидом.

Я попытался вообразить, как он настаивает, и когда она подняла на меня глаза, ей, по-моему, стало ясно, что я не верю ни единому ее слову.

— Это, конечно, его настоящее имя, — сказала она.

Как легко общаться с писателем, который не рискует держаться уверенно и независимо — из страха, что его сочтут высокомерным или напыщенным.

Главное — вести себя так, будто все вопросы задаются из лучших побуждений, а все интервьюеры — интеллигентные и умные люди. Сыграешь игру как надо, они и уберутся восвояси не мешкая. Такова была моя обычная тактика.

— Невозможно открыть газету, чтобы не наткнуться на вашу физиономию, — заявила Джинкинс. — А бесконечные статьи о вас! А рецензии на ваши новые книги!

Я начал было оправдываться, однако она прервала меня, не дав зайти слишком далеко:

— Сколько времени вы пробыли в Китае?

— Примерно год, правда, с перерывами. Но самое смешное…

— Я жила там два года, — оборвала она меня снова. — Сперва в Шандуне и Дунфане, где нефтяные месторождения, а потом в Хами. Хами вы не упоминали.

— Я проезжал Хами на поезде по дороге в Турфан.

— Вот где вам следовало бы задержаться. Хами стоит на Шелковом пути, и это настоящий мусульманский город. Еда там потрясающая. Я успела довольно хорошо узнать местных жителей. Они могут быть очень дружелюбны. Хотя с ханьцами[84] у них вечные раздоры, что понятно.

— Я об этом упоминал, — быстро проговорил я, но где именно, сообщить не смог: она уже двинулась дальше.

— Взять хотя бы их законы о браке, размере семьи, свободе вероисповедания, возможности паломничества в Мекку для совершения хаджа… Да мало ли что еще! И я убедилась: если выучиться их языку, этих людей можно узнать по-настоящему близко.

— Вы что же, овладели мандаринским наречием?

— Я выучила уйгурский, — объявила она гордо, произнеся последнее слово с непривычным акцентом. — Мандаринское наречие я тоже знаю, но с уйгурами на нем лучше не говорить: у большинства из них это вызовет недоверие.

— Уйгурский, говорят, очень труден.

Она пожала плечами и оставила мое замечание без ответа. Зато сказала:

— Писать по-уйгурски чертовски сложно.

— Вы и писать умеете? — Меня изумило, что она осилила этот кошмарный шрифт с его завитушками и закорючками.

Она кивнула, а я опять подумал про себя — не ложь ли это? Потом она заметила:

— Этот поезд доходит до Корлы. По пустыне.

— Корла закрыта для иностранцев, — сказал я.

Она снова улыбнулась, и я догадался: на сей раз ее улыбка выражала насмешку и презрение.

— Я провела там месяц, — сообщила она. — Жила в семье уйгурских крестьян. Мы питались бараниной, козьим молоком и совершенно сказочным хлебом, который у них называется «нан». Хозяева относились ко мне как к члену семьи, показали запретный оазис, учили ездить верхом на верблюде, брали с собой охотиться («На волков», — пояснила она, прежде чем я успел спросить). Мы убили трех огромных зверей. Они мне подарили безрукавку из шкуры. Уезжая, я оставила им свой плеер «Сони» и компас — чтобы они всегда знали, в какую сторону обращать лицо во время молитвы. Взамен мне дали самовар. Старинный, русский. Стоит, думаю, кучу денег.

Ее болтовня меня раздражала, но я ей завидовал; зависть вызывала не только поездка в Корлу, но и жизнь в семье уйгуров, и знание языка, даже самовар. Я видел эти сверкающие медные сосуды в нескольких уйгурских домах в Синьцзяне, но никто мне такого подарка не сделал. Полагаю, было бы иначе, будь я красивой и решительной австралийкой, у которой в запасе целая вечность. Вот этому я завидовал больше всего — тому, что она могла проводить недели и даже месяцы где угодно, не чувствуя необходимости вернуться домой к назначенному сроку. Я бы хотел, как она, ни с того ни сего взять и отправиться к уйгурам, погрузиться во всю эту экзотику, быть независимым и безвестным в чужом мире. Это настоящее путешествие, со всеми трудностями и радостями пребывания на просторах пустынной, невозделанной земли Синьцзяна.

Есть что-то удручающе неестественное в книгах о путешествиях: делаешь себе и делаешь записи, а потом вытаскиваешь их на свет Божий и превращаешь в книгу — словно оправдывая потакание своим прихотям. Хотя, с другой стороны, не означает ли работа над такой книгой еще большее потворство самому себе? Будучи писателем, приверженным странствиям, я почему-то ощущал, что обязан отчитываться за свои передвижения в пространстве, мало того — должен изображать их как нечто, имеющее важный смысл.

— Словом, поездили вы изрядно? — спросил я.

— Вспоминаешь путешествия — вспоминаешь людей. — Улыбнувшись, она продолжала: — Самое большое удовольствие в жизни я испытала, когда медленно ехала по африканской саванне, слушая звукозапись «Дивы» в наушниках своего плеера и разглядывая слонов: их бывало штук пятнадцать — двадцать сразу. Они разгуливали вокруг, чем-то там лакомились. Представляете — опера, слоны и пыль?

Точно въяве я видел все, что она описывала. Сцену эту я мысленно перенес в пыльную саванну Малави, где тоже видел слонов.

— В Китае, — говорила она тем временем, — в ушах моих раздавалось «Маргаритка, Маргаритка, дай же мне ответ», а глаза смотрели, как три тысячи человек катят на велосипедах по площади Тяньаньмынь. Поразительное зрелище! Это было… Не это ли Джеймс Джойс назвал явлением запредельного? Чувство такое, что словами не передать…

Она была права: книга о путешествиях — всего только бледная копия реальности, некоторые великие путешественники не написали ни слова. Имена их канули в безвестность. Это люди, подобные Эррил Джинкинс, их можно встретить на базарах в дальних краях. Вы всматриваетесь и всматриваетесь в них, вы пытаетесь поймать их взгляд, но они исчезают. Их истории так и не будут рассказаны.

— Я ездила по Европе и Азии. В начале семидесятых я таскалась за хиппи… — Тут она усмехнулась и внимательно посмотрела мне в глаза: какова будет моя реакция. — Впрочем, большей частью я странствовала по Южной Америке. Плавала по рекам.

— Всегда мечтал об этом, — признался я.

— Времени уходит уйма, но дело того стоит, — сказала она. — Только без помощи индейцев ничего не получится. Я летала в Колумбию, в Боготу. После Боготы — в Чавиву. Вы там бывали?

— Только слышал о тех местах, — ответил я и мысленно спросил себя, в самом ли деле слышал.

— Оттуда на каноэ по реке Мета в Пуэрто-Карреньо. Это на границе с Венесуэлой. Потом вниз по Ориноко, миль примерно четыреста. Просто великолепно.

Эррил Джинкинс больше не казалась безликой женщиной в роскошном туалете, напротив, это несомненно была личность с именем и прошлым. Ее сила и отвага привлекали меня больше, чем ее красота, но благодаря им сама эта красота обретала силу.

Она сказала:

— В мире, я обнаружила, есть места, где никто не бывал. Это не только горные вершины, куда еще не взбирался человек, но и долины, никем не виденные, и реки, по которым никогда не плавали. Дикие пространства, девственная земля. То, что сэр Ричард Бёртон называл «природой в первозданном виде». Ей-то и следует быть единственной целью путешествия. Вы не находите? Отыскать эти места, а потом хранить их в тайне.

Она переложила левую ногу на правую и снова улыбнулась. Какие красивые у нес зубы…

Затем я услышал:

— Давайте побеседуем о вашей книге.

Пока она рассуждала о дикой природе, я пересмотрел свое мнение о ней. Разумеется, среди интервьюеров всегда найдутся люди, которым до зарезу нужно рассказать о себе. Встреч с писателем они домогаются не ради того, чтобы слушать, а чтобы говорить. Они агрессивны, они одержимы духом соперничества, они могут быть смертельно скучны. Эррил Джинкинс к таковым не принадлежала. Возможно, она намеренно хотела произвести на меня впечатление. Что ж, в таком случае ей это удалось. Я не мог не признать: даже если половина рассказанного ею было правдой, я имел дело с человеком по-своему исключительным. Я не возражал против того, что она завладела отведенным для интервью часом, — часом, который, между прочим, близился к концу.

Она спросила:

— Вы что-нибудь сочиняете в своих книгах о путешествиях? То есть выдумываете факты, обстоятельства?

— Нет. Я пишу так, чтобы…

Она снова прервала меня в середине фразы. Можно было подумать, что я вообще ничего не говорил.

— Пытаетесь лгать, изображая свои поездки не такими, какими они были, ради того, чтобы развлечь читателя?

— Я как раз собирался сказать…

Дальше мне продвинуться не удалось.

— Потому что существует расхожая теория, согласно которой путевые записки есть род беллетристики, ибо вымысел, фантазия — непременная часть процесса писательства. Может, то или иное случилось, может, нет, какая, дескать разница?..

— Это не моя теория, — сказал я, побаиваясь, что она опять не даст мне закончить. — Я стараюсь описывать людей и события в точном соответствии с реальностью. Так, как было дело. И горжусь тем, что говорю правду, поскольку правда всегда интереснее любой выдумки.

Она протянула руку, схватила свой диктофон и выключила его.

— Отличный финал. Спасибо за интервью.

«Какое интервью?» — чуть было не воскликнул я.

Я же ей почти ничего не сказал. Она, казалось, этого даже не заметила. В последующие несколько минут она убирала в сумку свои записи и диктофон в футляре на молнии. Час ее уже истек, она даже, пожалуй, пересидела. Впрочем, сие не играло роли.

Момент был критический — последнее интервью в этот день и на этой неделе, последнее интервью в отеле чужого города и целый уик-энд впереди, пустой и скучный. Для меня, по крайней мере. Я подумал: не пригласить ли мне ее выпить по стаканчику? Мы бы потолковали о Сиднее, о краткости моего визита, о насущных сложностях, связанных с рекламированием книги. Правда, такая откровенность могла оказаться рискованной.

Я колебался, потому что чувствовал: она согласится. Стаканчик означал пару стаканчиков, обед сулил большие перспективы, равно как и остаток вечера. Предложение выпить, адресованное незнакомой женщине в таком городе, было серьезной авантюрой. И все-таки мне хотелось узнать ее поближе.

— Может, пропустим вместе по стаканчику?

Она отреагировала мгновенно, словно именно этого от меня и ждала, но вместо того чтобы сказать «да», взялась за подлокотник кресла и встала. Разрез на юбке был предназначен не для сидения, а для движения. Процесс вставания состоял из нескольких четких этапов, похожих на хорошо продуманные танцевальные па, которые делаются все смелее. Но закончилось все не так, как я предполагал.

— Спасибо, — произнесла она, и это означало «Спасибо, нет». — Не хочу вас задерживать. Вы и так уделили мне массу времени. К тому же у вас наверняка есть другие планы.

— Нет у меня никаких других планов, — сказал я и немедленно об этом пожалел.

— Зато у меня есть, — сказала она.

И направилась к двери; ее каблучки, посмеиваясь надо мной, звонко стучали по гладкому полу.

* * *

Я выпил свой стакан в одиночестве. Меня слегка обидело то, как она распорядилась моим временем, как испытывала мое терпение. С острой неприязнью я вспомнил и ее замечание о моем письме домой. Тем не менее думать, что она меня поддразнивала, не хотелось.

Она была путешественницей, сомнения тут исключались. Ее замкнутость, явная внутренняя сила одновременно и привлекали, и раздражали. Она отлично сознавала свое превосходство: ее путешествия не шли ни в какое сравнение с тем, как медленно, трудно я бродил по миру, с этим непрестанным «поглядите же на меня!» из моего путевого блокнота. Она была путешественницей. Я — писакой. Размышления навели меня на мысль о рассказе — таком, каких я прежде не читал, но теперь страшно захотел прочитать. Рассказе, который доказал бы, что идея сочинить его вполне плодотворна.

Прозаик, много пишущий о путешествиях, отправился в рекламную поездку далеко за море. Не в Австралию, а, скажем, в Новую Зеландию (упомянуть о продуваемых ветрами безлюдных улицах Веллингтона). Местная журналистка берет интервью у этого симпатичного парня. Нужно будет описать выстывшую комнату отеля, отсвет неба, напоминающего перламутровую раковину, редких прохожих, все эти шляпы и ворсистые свитера… Вместо того чтобы позволить писателю отвечать на вопросы, женщина болтает о пустяках, поминутно его перебивая. Потом она рассказывает ему о своих странствиях, и писатель понимает, что ее приключения куда интереснее, чем его собственные. Потрясенный, он начинает сам ее расспрашивать. Словом, эта женщина и есть героиня повествования.

Рассказ мог бы стать восторженным описанием путешественницы, но ирония заключалась в том, что на вид она была ничем не примечательной особой, заурядной жительницей этого унылого, богом забытого города. Однако на ее примере я сумел бы показать то, что давно и остро ощущал сам. Что неизбежные в дальних странствиях тяжелые испытания, опасности, неудачи, смертельный риск выпадают на долю тех, кто в жизни не написал ни строчки. Истинные путешественники — люди, неведомые миру.

Название — «Рассказ путешественницы». Правильнее всего вести повествование от первого лица. Для пущего эффекта сделать журналистку непривлекательной, приземленной. Она принадлежала к тем грузным людям, чья одежда, нечеловечески тесная, заставляет думать, что им не просто неудобно, но что они распухли и, быть может, продолжают пухнуть, и не исключено, что взорвутся. Платье опасно переполняется и натягивается, угрожая, кажется, вот-вот лопнуть.

Я могу дать ей имя Джойлин, изобразить ее насмешницей, лгуньей, занудой или потаскушкой. Поначалу пускай она кажется просто унылой толстухой, немного жалкой, поглощенной своими невеселыми мыслями, навевающей — точно запах сырости — беспросветную тоску. Но к концу новеллы читатель увидит, — я заставлю его увидеть! — что перед ним смелый, одаренный богатым воображением человек, мужественно перенесший все тяготы своих странствий и открывший немало замечательного.

А про рассказчика, этого господина, у которого полно историй о своих поездках, про его не ахти какую славу, про его многочисленные книги и дружеские связи никто не услышит ни слова. Интервьюер тоже о нем ничего не узнает. Тяжело ступая, Джойлин удалится, унося на пленке только собственный голос.

Я вернулся к зрительной трубе, но на улице уже стемнело, и глаза будто подернулись пеленой. Разумеется, лучше всего было бы спокойно посидеть в баре в обществе Эррил Джинкинс, хорошенькой девушки с забавным именем. Я бы поподробнее расспросил ее о дикой природе, о местах, где никто никогда не бывал. У меня имелся целый список таких мест, да только что от него толку. Это была моя любимая тема, почти навязчивая идея: неоткрытые земли.

Рассказ получился. Это немного утешало. Утешение — одна из наград за одиночество. Рекламная поездка оказалась не совсем напрасной.

* * *

Тем не менее она еще не закончилась. Ранним утром следующего дня в номере зазвонил телефон. А когда звонит телефон и едва знакомый голос сурово заявляет: «Я внизу, в вестибюле», делается не по себе. Такое сообщение может быть чревато неприятностями.

Во-первых, пугает внезапность. Да и близость говорящего тоже. Раз звонят из вестибюля, стало быть, путь к бегству отрезан. Что остается делать? Слушать дальше.

— Так я поднимусь?

Я не знал, что ответить. Хуже всего, что сразу не сумел сообразить, чей это голос. Но потом сообразил. Хоть я и не ждал ее звонка, но все равно о ней думал. В этом было что-то неслучайное и аномальное, словно она появилась потому, что я упорно думал о ней и вызвал ее в своем воображении, как вызывают духов.

Несколько минут спустя она прикоснулась к моему дверному колокольчику. Эррил Джинкинс. Однако это уже была не та очаровательная представительница племени интервьюеров в юбке с разрезом и блузке из прозрачного шелка, и высокие каблуки не цокали, как вчера, когда она прошествовала мимо меня в благоухающем облаке и одежды ее шуршали и дразнили. Отнюдь. Она была в льняной рубашке, голубых джинсах и в сандалиях, отчего казалась меньше и проще. Шла беззвучно, не источая никаких запахов; легко уселась в то же самое кресло. Типичная девушка семидесятых: путешественница-хиппи, готовая к чему угодно. В своей уличной одежде она выглядела спокойной, хладнокровной. Вот так она одевалась в Южной Америке и в Китае.

— Какой сюрприз, — начал я. — А мне казалось, что я видел вас вчера в последний раз.

— Надо полагать, вы ошиблись.

Это было доказательством того, что Эррил Джинкинс — путешественница: она была любознательна, чтобы не сказать въедливо-любопытна; она была смела, даже чуточку нахальна. Она, конечно, напугала меня. И разве это не рискованно — вот так запросто взять и заявиться ко мне в гости?

— Чудесный день, — проговорил я. — У вас есть какое-то дело? Или пойдем в город?

Она сказала «нет». Без макияжа лицо у нее было немного другое: более тонкое и выразительное, хотя такое же яркое. Сонный взгляд, бледные губы; в ней появилось что-то девичье, чего я вчера не заметил.

— Итак, вы в самом деле не знаете, кто я?

Меня это совершенно сбило с толку.

— Мы встречались прежде?

Вместо того чтобы ответить «да» или «нет», она горлом издала какой-то звук и, в свою очередь, осведомилась:

— Вы не узнаете мои громкие, неприятные стоны, свойственные антиподам?

Я расхохотался: абсурд какой-то! О чем она говорит?

Из матерчатой сумки на ремне Эррил Джинкинс извлекла толстую книгу в бумажном переплете. На рваной обложке трудно было прочитать название.

— Сумку эту я купила в семьдесят третьем году в Афганистане. В городе Герате, если быть точной.

— Я туда ездил, — сказал я.

— Конечно ездили, — согласилась она. — Можно мне сесть? Я хочу вам прочитать небольшой отрывок.

Что-то в ее тоне побудило меня заподозрить неладное. Тем не менее я жестом указал ей на кресло, не потрудившись произнести что-нибудь любезное вроде «Будьте моей гостьей». Я не испытывал уверенности, что рад такой гостье.

Она села, открыла книгу, положила ее на колени и приступила к чтению.

— «Он сунул меня в каюту второго класса с тремя австралийцами. В подобной ситуации я потом еще не раз оказывался в ближайшие три месяца. Когда дела шли хуже некуда, когда положение становилось совсем уже отчаянным и невыносимым, я непременно попадал в компанию австралийцев. Они как бы служили напоминанием о том, что я достиг дна. Эта троица на пароме через озеро Ван сочла меня нарушителем их покоя. Они глянули в мою сторону, застигнутые во время еды: шла дележка буханки хлеба, они сгорбились над ней, как обезьяны, два парня и девушка с глазами навыкате. Когда я попросил их убрать рюкзаки с моей полки, они недовольно заворчали».

Туг, оторвавшись от текста, она с улыбкой на меня поглядела. Улыбка, однако, была откровенно презрительной.

— Это еще не конец, — объявила она.

— Не трудитесь — я все помню.

Но она пропустила мои слова мимо ушей.

— «Я плохо спал, и один раз меня разбудили громкие, неприятные стоны, свойственные антиподам. Стонала девушка, лежавшая под одним из своих пыхтящих спутников меньше чем в двух футах от меня».

Она отложила книгу.

— Той девушкой была я. Более или менее. Вы говорите, что не помните меня, однако же написали это в своем «Железнодорожном базаре».

Я сказал:

— Очень давно. Это вправду были вы?

— И мой друг. И Кевин, товарищ Энди. Мы с Энди поженились. Попутешествовали немного, а потом отправились в Дарвин. Энди работал геологом в горно-промышленной компании. Через несколько лет мы развелись. Уже потом были все остальные поездки. Но эта, через Иран и Турцию, осталась одной из лучших в моей жизни. Я была счастлива. Я не догадывалась, что вы за нами подглядываете.

О господи!

— Почему вы ни словом не обмолвились об этом вчера?

— Просто хотела поговорить с вами. И мне нужен был материал для статьи. Я знаю, что отняла у вас время. Теперь объясню зачем.

Ее взгляд стал тверже, холоднее, чисто вымытое лицо исказилось от злости. Такой я ее еще не видел. Она продолжала:

— По-вашему, люди — это насекомые, которых следует ловить и выставлять на всеобщее обозрение. Их одежду. Их манеру есть, их стоны. И если они не уродливы, вы сделаете их уродами, а если они не слишком привлекательны, вы их приукрасите для собственного удовольствия. Но самое омерзительное, самое наглое — другое. Вы уверены, что если однажды о них написали, то они уже ваши, принадлежат вам со всеми потрохами, поскольку вы налепили их на страницу.

— Абсолютно не согласен, — начал я. — То, что написано, больше не мое и никогда…

Но она уже заговорила снова, прервав меня, — бесстрашная австралийка, жаждущая оставить за собой последнее слово и удалиться.

— У каждого из нас своя собственная жизнь! Мы имеем право делать свой собственный выбор! — как мне показалось, заученно воскликнула она. — Я не принадлежу вам. Я не та, какой вы меня сделали.

Я попытался что-то возразить, но она еще не закончила.

— Я настоящая, — заявила она. — А вы?

— Увидим, — сказал я ей вдогонку. Она ушла, хлопнув дверью с такой силой, что зрительная труба затряслась на треножнике.

Я воспринял это как намек. Занял обычную позицию и поискал ее на набережной. Нигде не увидел, вернулся к своему столу и начал писать.

Загрузка...