Историю Артуро Триподи рассказал мне Руперт Муди, потому я с самого начала знал, что чего-то там наверняка не хватает.
Мы были в Лондоне. Он приехал ко мне на велосипеде. Сказал:
— Жена моя на природе. Я бы тоже уехал, но телепередачу делаю с Джулианом. Да не смотри ты на меня, словно я шлюха с обложки!
Дело было в конце лета. Я настолько не привык к Лондону в это время (обычно проводил лето на Кейп-Коде), что он казался совершенно другим городом, открывался какой-то другой стороной. На летней жаре он так пересох, что потрескался по всем плоскостям. По кирпичным стенам, по оштукатуренным фасадам, по тротуарам. Город был неряшлив и выглядел изможденным. Из-за всех этих трещин, и тяжелой пыли на листьях деревьев, и побуревшей лохматой травы; из-за слишком разросшихся, уродливых, нестриженых изгородей и розовых кустов. Весеннее великолепие цветов исчезло, ушло в семена. В августе ничто уже не цвело; а дни стояли либо гнусно сырые, либо несносно жаркие, насыщенные выхлопными газами так, что голова раскалывалась. Летом город был затоплен, задавлен своей погодой; и стал гораздо шумнее из-за открытых окон. А англичане на улицах казались застенчивыми, неловкими — даже полуодетыми казались, потому что резали глаз чрезмерной белизной кожи или неестественно розовым загаром.
— Мы с женой в Тибет собирались, но тут возникла эта передача, — сказал Руперт. — Теперь в октябре в Индию поедем. Октябрь на самом деле лучше, во всех смыслах; и там в это время потрясающий религиозный праздник, Кумба-мела, его обязательно надо посмотреть. А ты что делаешь?
А я писал повесть, изнывая и зверея от городской жары. Так я ему и сказал. Жену с детьми я отослал на Кейп-Код, и в Лондоне был один.
— И как это нравится твоим?
— Нынче я у них не в фаворе.
— Я в прошлом месяце в Амстердаме был, так там по тебе с ума сходят. Ты в Голландии звезда, знаешь?
— Кто-то недавно брал интервью у Алисон. Она вроде сказала: «Даже гений обязан мыть посуду».
— О да! Детская коляска в холле — смерть художника.
— Ну, этой-то проблемы у меня нет… Но писательство — весьма антиобщественная деятельность, не находишь? Вот ты бы смог жениться на писательнице?
— Ха! Моя пишет без передышки, как сумасшедшая, — сказал он.
Но я размышлял о своей собственной семейной жизни; и гадал, не слишком ли она затянулась.
— А что за повесть? — спросил он.
— В мае начал. Беда в том, что писать ее можно только здесь. Не могу уехать, пока не закончу. Слишком я ее люблю, отрываться не хочется. Так что сижу здесь один, доделываю.
Я рассказал, что повесть о молодой американке, Лорин Слотэр, которая ведет двойную жизнь: днем она политолог, а ночью — наемная «спутница», фешенебельная девушка-по-вызову. Я полагал, что такой сюжет позволит лучше всего показать разные слои лондонского общества. Моя американка попадает на все социальные уровни, от своей скромной квартирки в Брикстоне и научно-исследовательского института на Сент-Джеймской площади — до роскошных апартаментов в Мэйфэйре. Адрес этих апартаментов — Хафмун-стрит — должен был стать названием повести.
Сильные мира сего не обращают никакого внимания на неприметного и низкооплачиваемого ученого; но они же потом вызывают ее через агентство, и она ужинает с нефтяными шейхами, уже в качестве «спутницы». Такая женщина дома везде — и нигде, потому что без мужа у нее нет никакого социального статуса. Но она одна из немногих, кто умеет ориентироваться в лабиринте Лондона. Помогает то, что она американка; ум и внешность тоже весьма кстати. Она ничего не имеет против проституции — скорее даже этот промысел ей нравится: шикарная жизнь и другую ее жизнь уравновешивает. Денег у нее нет. Совести тоже.
— Жена познакомилась недавно как раз с такой особой, — обрадовался Руперт. — На приеме в Белгравии. Она спросила: «Вы здесь с Уайти Грачфилдом?», а та удивилась: «Это так его зовут?» Сэр Стэффорд Грачфилд.
Муди пристал ко мне, чтобы рассказал о Лорин Слотэр поподробнее. Он считал себя в Англии чужаком и постоянно издевался над англичанами; и ему очень понравилась вульгарная сторона моей истории: непонятность и дерзость этой женщины, порочный секс, деньги, кочующие из рук в руки; а особенно он восхитился тем, как очень важная шишка — некто чрезвычайно таинственный из палаты лордов, загадка для родных и друзей, — раздевается перед американской куколкой, знающей все его секреты. Мне это тоже нравилось. Я спросил его о той девке сэра Стэффорда.
— Она сказала: «Я этого малого только что увидела, меня агентство прислало», представляешь? Жене пришлось язык прикусить, чтобы не расхохотаться и не вызвать скандал. Там был герцог Вестминстерский!
И вот так, словно бы в награду за мой рассказ о Лорин Слотэр, Муди поведал мне об Артуро Триподи. Даже больше: он предложил мне сделать из этого вторую сюжетную линию, добавить еще один пример человека, живущего в Лондоне совершенно загадочным образом.
Триподи жил за Уондзуорским мостом в Фулеме, на Масгрэйв-кресент напротив Ил-Брук Комэн, в крошечном домике в длинном сплошном ряду таких же. Если я правильно понял Руперта, он предлагал сделать Лорин Слотэр и Артуро Триподи соседями по Хафмун-стрит, в районе Пиккадилли, с тем чтобы один персонаж поднимался в жизни, а другой сползал вниз. Чтобы их связывала только эта улица — и их другая жизнь. Когда-нибудь они могли бы столкнуться на лестнице, не больше, но чтобы от этой случайной встречи был какой-то резонанс.
Я читал Артуро Триподи. Я слышал, что он живет в Лондоне, но у меня он ассоциировался с Каиром и Римом. Меня потрясло, что крупный писатель, которого я связывал с Египтом и Италией, оказался чуть ли не соседом моим, на маленькой улочке напротив моего дома через реку. Он был итальянец, из купеческой семьи, жившей в Египте с начала девятнадцатого века. Свободно владел арабским, а писал и по-французски. И у него был очень сильный акцент. Когда он говорил, казалось, что английский его хромает. Но при этом он был одним из лучших стилистов в английской прозе.
— Моя жена видела его в Париже, в программе «Апостроф». По-французски он говорит блестяще, только с легким арабским акцентом, что и естественно. Так мы с ним и подружились. Ты должен с ним познакомиться.
— Наверно, познакомлюсь когда-нибудь.
— Нет! Я потому и в Лондоне, что про него передачу делаю. Говорят, его уже внесли в следующий Почетный список на получение дворянства, знаешь? А у меня в кармане ключ от его дома!
— Как это тебе удалось?
— Он мне для передачи нужен. Триподи настолько глух, что стука не слышит. А домработница его настолько ленива, что не подходит к двери.
Было очень типично для Руперта, что он повел меня в гости к Артуро Триподи чай пить, даже не спросив позволения. Сказал, мол, старик будет рад нас видеть. А мне, мол, совершенно необходимо познакомиться с ним лично, прежде чем увижу ту телепрограмму. Потом, когда я уже сочинил свою историю, — во всяком случае, основную ее часть, как мне казалось, — Руперт досказал мне остальное, и я понял, что не смогу ее написать; и поселить Артуро на Хафмун-стрит тоже не смогу. Я знал его тайну, но она должна была остаться тайной. Если бы я спрятал эту тайну, а правда о Триподи как-нибудь вылезла бы наружу — я бы выглядел легковерным простачком. Руперт это знал. И потому я просто запомнил эту историю, чтобы рассказать ее когда-нибудь.
Артуро Триподи уже умер, и Руперт Муди тоже. Теперь можно.
Чаепитие в Фулеме у Триподи оказалось не ахти каким интересным. Старик был грузен, глух и страшно близорук. На нем были тяжелые очки, а из уха торчал слуховой аппарат. Обут он был в туфли на толстой подошве, хотя явно никуда не выходил, и в его маленьком домике они смотрелись нелепо. Так же нелепо, как мешковатые брюки, мятый пиджак и галстук. Не думаю, чтобы он специально нарядился в мою честь. Просто европейская манера — твидовый пиджак и галстук в жаркий летний день. И от этих потуг выглядел он еще потрепаннее, чем если бы был одет в тряпье.
Я задал ему какой-то вопрос, что-то о жизни в Лондоне, надеясь на ответ, который мог бы мне пригодиться.
— О, Руперт знает всех английских интеллектуалов! — ответил он, явно не услышав моего вопроса.
Быть может, он хотел сделать мне комплимент, но слово «интеллектуал» в Англии никто не употребляет. По-английски оно звучит старомодно и смешно. Это европейское слово. Интеллектуал — это европеец; это тот, кто говорит с сильным акцентом, кто одевается, вроде него самого, в дешевый вытертый твид и сидит в уродливом, пузатом кресле, вырядившись в пиджак, галстук и тяжелые башмаки, посреди книжных шкафов. Плюс к тому он обязательно курит трубку и ест обильную тяжелую пищу, приготовленную преданной усатой старухой.
— Английских интеллектуалов не бывает, — сказал Руперт.
Этого старик тоже не услышал. Несмотря на жару, мы пили горячий чай, и Триподи оставался в своем пиджаке. В ящиках на окнах росла какая-то трава, на стенах висело что-то классическое — гравюры Пиранези, греческие развалины, — и еще там было несколько ваз с мертвыми цветами. Я не мог определить, то ли они просто завяли и почернели, то ли их засушили специально. Так или иначе, они придавали комнате похоронный вид.
Артуро Триподи не был изгнанником. Это был выдающийся иностранец, известный своими публицистическими заметками, тонким пониманием истории и мрачноватой экзотичностью. В Америке ему пришлось бы интегрироваться и стать лояльным американцем. В Англии от такого человека ожидалось, что он будет держаться в стороне и прославится своей иностранностью, своей не-совсем-приспособленностью, как Джозеф Конрад когда-то. Триподи входил в неанглийскую элиту, к которой принадлежали Георг Штайнер[77], сэр Исайя Берлин[78] и Элиас Канетти[79]. У всех у них были английские паспорта, но они оставались иммигрантами. Я тоже мог бы стать таким, если бы захотел.
Кроме того, Артуро Триподи был знаменит своим безденежьем. Мудрый старец без определенного дохода, он жил на премии. В Англии прорва всевозможных литературных премий. Англичане вручали ему подарок, но не за то, что он опубликовал, а за то, над чем он работал, за само его существование. Он близко знал членов жюри, но все было по-честному. Триподи на самом деле стоил этих денег; но хоть на жизнь ему хватало, разбогатеть на премиях было невозможно. Английское покровительство было скупо: мизерная сумма с каким-нибудь громким названием. Когда я видел на суперобложке его книг Лауреат премии Боувуд-Хэнкока, на ум приходили королевские гарантии на банках с горчицей (Поставщик Его Королевского Высочества Принца Уэльского).
У Триподи были изданы мемуары, которые он назвал романом, несколько эссе и отдельных воспоминаний, очерк о мавританской мысли в Испании, недавняя работа по поводу смерти Набокова, длинная статья о художнике Бальтюсе[80] и монография о романе Итало Свево[81] «Дряхлость», длиннее самого романа. Похоже было, что когда-нибудь он и Нобелевскую премию получит; и почти наверняка ему предложат дворянство — еще один акт покровительства, — и он его примет. С ним обращались так, будто дворянство это он уже получил.
Усатой старухи, которую я ожидал увидеть, не было. Чай он заваривал сам, очень осторожно, словно проводил сложный химический эксперимент. И выставил на стол какое-то древнее печенье. Он был один. Несмотря на сильный акцент, разговорами своими Триподи прославился больше, чем сочинениями; а уж о молчании его ходили легенды.
Руперт предупредил меня, на что рассчитывать, еще до нашего визита:
— Жена спросила его: «Так в чем же смысл вашего анализа одиночества?» А он вообще ничего не ответил, представляешь? Просто улыбнулся, и всё. Ни слова. Фантастика!
Триподи был замечателен тем, что никогда ни в ком не нуждался, был всегда одинок и специально изучал это свое одиночество, его историю. Он уже много лет (жена Руперта сказала — тридцать) работал над книгой под названием «Когда ты один».
В тот день он говорил очень мало. Мне не всегда удавалось заполнить паузы его знаменитого молчания. Он был на самом деле очень глух. И очень инертен. Просто сидел и пил чай прихлюпывая.
То ли из-за его толстого пиджака, то ли из-за седой щетины, от которой кожа казалась матовой, или, может быть, какой-то свету него в глазах мерцал, — но я не мог отделаться от ощущения, что внутри него кто-то есть. Внутри этого пиджака, внутри этого тела. Он был невнимателен; казался занят тем «кем-то», кто был у него внутри. Быть может, как раз об этом Руперт и говорил?
— Подожди, увидишь, — сказал Руперт.
Визит закончился; я уходил с облегчением. И отлично понял почему, когда вдохнул свежего воздуха на улице. Это удушающая атмосфера дома Триподи так на меня подействовала, тесное помещение с великим множеством пыльных книг. И сам бескровный старик — тоже. Я впервые в жизни понял, как простые люди относятся к книжникам: бездушные, бесплодные, пустые болтуны. Да и болтовня его, при этом ужасном акценте, была маловразумительна — трудно было уловить, что он говорит. С ним я почувствовал себя простаком, в котором доктринер вызывает враждебность. Слово «интеллектуал» в Англии и вправду употреблялось редко, хотя «псевдоинтеллектуал» было слышно на каждом шагу. Но мне казалось, что этот человек, состоящий только из мысли, без души, был вечен и несокрушим.
— Я тебе все расскажу, — пообещал Руперт.
— Когда? — На самом деле меня интересовало не когда, а все ли он мне расскажет.
— Ну, ты точь-в-точь как моя жена!
Руперт тогда возился с передачей о Триподи. Но ему хотелось познакомить меня со своим героем еще в процессе работы, чтобы увидеть мою реакцию. Я не стал скрывать свои впечатления.
Конечно, Артуро Триподи — чудо, сказал я. Но весь он — одно мышление. Он не действует, это голова без тела. То, что я читал, мне очень нравилось; но когда я его увидел в той душной комнате, меня просто ужаснуло, как чопорно он сидит; и пиджак с галстуком тоже ужаснул. А акцент у него неестественно резкий. Он что — нарочно его культивирует? Слово «бездушный» кажется метафорой, пока не встретится вот такой, с таким нечеловечески бледным лицом и огромным серым лбом. Да еще и глухой. Рядом с ним я безграмотный, суетливый — какой угодно, — но живой, черт возьми!
Моя реакция Руперта восхитила, и вскоре после того он пригласил меня посмотреть неотредактированную запись своей программы.
— Там есть ключ к нему, но боюсь, что последнюю правку этот ключ не переживет, — сказал Руперт. — Жена настаивает, чтобы я его сохранил.
Мы встретились в здании Би-би-си на Шепердз-буш. Запись смотрели в студии, которая выглядела лабораторией, а пахла старой, душной гостиной. На столе, покрытом скатертью, толпились использованные пластмассовые чашки, полные окурков, и торчал стеклянный графин с мутной водой на донышке. Я ненавижу все эти студии. Я всегда знал, что не смогу работать на радио или телевидении, потому что все там делается в комнатах без окон.
— Поехали, — сказал Руперт. Ему, как всегда, не терпелось, глаза блестели. Я узнал дом Триподи. — Это самое начало. Для моего вступления. А может, мы его самого пустим, чтобы говорил, пока титры идут.
На экране был дом в Фулеме, потом парк, Ил-Брук Комэн, Масгрэйв-кресент, вдали Кингз-роуд; потом камера перешла на ближний план, мягко въехала внутрь дома, прошлась по книжным шкафам и остановилась на кресле, где сидел Артуро Триподи.
— Джулиан назвал это своей «линией Феллини», — прокомментировал Руперт.
— Романа, как такового, больше не существует, — сказал Триподи. — Эта форма себя изжила. Как сонет. Как пьеса в стихах. Неужели кто-то еще верит в роман?
— А что придет ему на смену?
Голос Руперта, но сам он оставался за кадром.
— А разве он не глухой? — спросил я.
— Вопросы были на больших кусках картона. Наша девушка держала их у меня над головой.
— Что уже пришло ему на смену? Нечто, более похожее на автобиографию или мемуары. Как раз поэтому так важен Свево. Он современнее Джойса. Джойс это знал, потому и старался привлечь внимание европейских интеллектуалов.
— Но разве так называемые мемуары не такая же фантазия, как и роман?
Триподи подался вперед, поднял руки к вискам и стал поправлять очки. Видно было, как он напрягается, читая вопрос.
— Они ближе к действительности, — сказал он наконец. — В них больше потрясений, и потрясения настоящие. Живая плоть. Живая кровь.
— А есть еще примеры этой новой формы?
— Ну, есть, конечно, моя книга. Но я предпочел бы поговорить о картинах Фрэнсиса Бэкона. Конечно, это не литература, но они являют наилучший пример того художественного вымысла, о котором сейчас речь. Вспомните, насколько его полотна отличаются от формального портрета. Люди так одиноки при взгляде под косым углом, так беззащитны при взгляде со спины. Это поза отступления. Боль, крик, плоть, тошнота, эротизм… Откровенность.
— Но, — в голосе Руперта появилась издевка, — моя жена утверждает, что абстрактный экспрессионизм превзошел Бэкона.
— Ваша жена ошибается. Любое абстрактное искусство недалеко ушло от простого орнамента. Если в живописи нет образа — это уже не живопись. Это просто конструкция, чертеж. Мондриан — это прекрасный линолеум. Альбер — обои.
— Вы звучите очень категорично.
Триподи заколебался. Потом опять наклонился вперед и спросил:
— Простите, а это еще долго?
— Всего несколько вопросов.
Этого на картоне, разумеется, не было. А Триподи ответа не услышал.
— Время покажет, — сказал он. — Джексон Поллок может быть интересен как пример личности, находящейся в глубоком душевном кризисе, но художественной ценности его полотна не представляют.
— Я думал, мы говорим о романе.
Программа продолжалась. Старый мудрец неподвижно сидел в своем кресле, ухватившись за колени. Он был одинок, он был почти бесплотен, весь — мысль. Как дряхлый Папа Римский на старом портрете.
Вдруг Триподи поднял руку и замахал нетерпеливо. Хоть какой-то признак жизни. Но тут же все оборвалось, надо было менять кассету, потом со стуком закрылась черно-белая хлопушка — Триподи Би-би-си «Арена» 16.08.82, — и снова пошла пленка.
— Флобер никогда не женился. Он работал. Он писал.
— Я женат, и мне хочется думать, что…
Но Триподи не слышал Руперта. Это была реплика, а не вопрос на картоне. Триподи продолжал говорить:
— «Мадам Бовари» — современный роман, насколько это вообще возможно для романа. Но в здании художественной литературы много залов. Роман — в нашем представлении — не более чем развлечение. Забава.
Триподи продолжал развивать свои абстракции; но когда эта говорящая голова стала пророчить будущее литературы, я вдруг обнаружил, что потерял нить его рассуждений. Я понял, как это уже было в Фулеме, что такие дискуссии не по мне. Мне нужно что-то более конкретное, иначе я превращаюсь в ворчливого обывателя. Триподи в этой программе был интеллектуалом сверх всякой меры.
— Ты где, Пол? — спросил Руперт.
— Нет, это очень интересно…
— У тебя глаза остекленели, как сказала бы моя жена.
— Знаешь, я на самом деле не понимаю, о чем он.
— Потому что у тебя традиционный подход. «Он сказал, она сказала… Облака, трава, деревья…»
— Я так не пишу.
— Да я просто дразнюсь. Неужели ты не понимаешь, что он толкует как раз о таких книгах, какие я пишу?
— Потому ты и хотел мне это показать?
— Нет. — Руперт улыбался. — А ты ничего странного там не заметил?
Я начал было отвечать, но он стал перематывать пленку. Триподи запрыгал, как клоун, двигаясь с неимоверной быстротой и задом наперед. Потом Руперт нажал «Пуск», и пленка пошла снова, со слов «Вы звучите очень категорично».
Я увидел, как старик заколебался и повернулся. Руперт остановил пленку.
— Что ты там видишь?
— Ничего.
— Глянь еще раз.
На заднем плане, за окном, промелькнуло что-то неясное по направлению к черному ходу. Какое-то пятно? Или фигура? Вроде затылок маленькой головы и узкие плечи; но это могло быть и кучей листьев, поднятой ветром, или взмахом тряпки, или просто сполохом света.
На переднем плане Артуро Триподи повернулся, так что стал виден его затылок и шея сзади: жилистая, слабая, жалкая, слишком тонкая для воротника, который на этой несчастной плоти морщился под галстуком, как пустой мешок, завязанный шнурком. Люди так одиноки при взгляде под косым углом, так беззащитны при взгляде со спины.
— Что это?
— Ты хочешь сказать «Кто это?» — поправил Руперт. — Запомни это пятно.
— Твоя жена, что ли?
Руперт так безудержно расхохотался, что я понял — мой неуклюжий вопрос наверняка имеет какой-то непонятный мне, но важный для него смысл. Наконец он вытер глаза, отдышался и ответил:
— Дочка домработницы, Клара.
Значит, там была-таки усатая старуха.
— Ты хочешь мне что-то сказать, верно?
Глаза Руперта возбужденно блестели. Судя по выражению лица, он собирался сказать мне нечто такое, чего я и представить себе не мог. Была у него эта трогательная черта: он всегда сиял и захлебывался от восторга, если знал что-нибудь, чего не знал его собеседник. Ведь мудрость в том и состоит, что вы знаете нечто, неизвестное другим. А это так здорово! Руперт редко показывался на глаза, но уж коли появлялся — всегда был полон энтузиазма. Об Артуро Триподи такого не скажешь.
Положив руку на видеоплеер, Руперт держал пленку на месте: пятно за окном, повернутая голова Триподи, хилая шея, поза отступления.
— Когда мы закончили и расставили мебель по местам, — сказал Руперт, — мы его поблагодарили и ушли.
Я представил себе душную комнату, полную пыльных книг, и чрезмерно одетого старика в уродливом пузатом кресле.
— Я уже был на полпути домой, когда вспомнил про ключ. Ведь мне ж его дали, чтобы войти к нему со съемочной группой. А ключ остался у меня. Звонить ему без толку — все равно моих извинений не услышит. Потому ключ и был у меня, что он глухой, звонка в дверь услышать не может. Мы-то договорились, что я положу ключ в конверт и брошу в почтовый ящик.
Он улыбнулся и сжал пальцы, словно держал в них ключ.
— Я собирался жену к нему послать, но она уехала за город и вернуться должна была только к вечеру. Так что пошел назад сам — а конверта у меня не было, — я открыл дверь и вошел. Захожу — в кабинете его нет…
Я представил себе Руперта там. Как он затаил дыхание и оглядывается, прислушивается, а лицо его сияет от радости.
— Конечно, можно было бы положить ключ — и все и дверь захлопнуть. Но времени у меня было много, жену встречать только к семи… Ну и что-то меня остановило. Голос его. Послышалось вроде «для души». Мне это показалось просто потрясающим!
Руперт глянул на меня, оценивая реакцию. Он явно наслаждался недоговоренностью: тем, как я жду, что будет дальше.
— Он сидел в библиотеке, ко мне спиной. В нескольких футах от того места, где мы писали передачу. Домишко маленький, но комнат в нем больше, чем кажется. Так это — соседняя; всего-то пара шагов от того места, где мы столь серьезно обсуждали новый роман, его концепцию литературы и всё такое, представляешь? Откровенность. Одиночество. Когда ты один…
Руперт ликовал, его тонкие пальцы дрожали.
— Он сидел там в своем мохнатом пиджаке, но он не был один, представляешь? Он маленькую девочку разглядывал: ту самую, пятно на пленке… А девочка-то была голенькая! Такая бледная, хрупкая, лет восемь-девять, не больше; грудки еще не проклюнулись. И ничегошеньки на ней, кроме беленьких носочков. Глаза громадные, перепуганные… Можешь себе представить! А Артуро шепчет: «Попляши… попляши…»
Вот это и рассказал мне Руперт.
Несколько лет спустя Артуро Триподи умер от сердечной недостаточности. Руперт Муди умер от СПИДа.