XV Джордж и я

1

Медфордский судостроитель Тэтчер Магун (его более известный отец, тоже Тэтчер, основал фирму) подарил городу свой фамильный особняк на Мэйн-стрит в 1875-м, через два года после того, как в Медфорде был спущен на воду последний корабль. Чудесное старое здание «со всей дорогой бронзовой фурнитурой, мраморными статуями и вазами» (как написал Магун в своем дарственном письме) стало Медфордской публичной библиотекой.

Когда я учился в старших классах, я там и все уроки делал, и писал, и читал. В особняк затащили стеллажи и книжные шкафы, но все помещения сохранились нетронутыми: никаких перепланировок, никаких переделок, даже лепные карнизы остались как были. Все великолепие, включая камины, газовую фурнитуру, статуи, вазы, картины, окна во всю стену, внутренние двери, громадные колонны и портику входа — это все сохранили.

И пол там тоже не трогали со времен Магуна наверняка. Я отлично помню, как звучали доски, словно произносили вдруг какие-то короткие, отчетливые фразы. Проходя от стеллажа к стулу — обычно это было почтенное кресло с высоченной спинкой и огромным ушастым подголовьем, — вы слышали целую речь, полную стонов. Этот скрипучий пол приводил меня в отчаянье, потому что шум моих шагов казался совершенно несоразмерен моему росту и я боялся, что он привлекает внимание ко мне, такому тщедушному и неловкому.

Камины — это было здорово. Пока я не уехал из Медфорда, мне и в голову не приходило, что камины в библиотеках большая редкость. Я никогда и нигде больше не видел таких огромных каминов; они были похожи на пещеры, с железными решетками для дров внутри, с полками поверху и с отделкой из дерева. В каждой комнате было по камину и по два шикарных кресла по обе стороны.

Я не знал этого имени — Тэтчер Магун, — услышал его только через много лет. Хотя их семья была одной из самых знаменитых в городе, большинству горожан имя этого мецената было неизвестно. Но я испытывал в его бывшем доме ощущение комфорта, простора, тепла и благодатной тишины, которые были даже важнее книг. Я любил своих родных, нуждался в их поддержке, но в большой семье неизбежна теснота. Поэтому в библиотеке мне было лучше, чем дома.

Однажды, зимой пятьдесят седьмого, я сидел со своим другом Джорджем Дэвисом возле одного из тех каминов под громко тикавшими часами. Джордж пропадал в библиотеке по той же причине, что и я: большая семья, шумное хозяйство, нет своего угла. К тому же он был одним из лучших моих друзей. Мы тогда учились в десятом классе в Медфордской средней. Нам задали обзор книги. У меня была «Белая башня» Джеймса Рамси Улмана: альпинизм, риск, любовь и даже немножко секса.

Я поднял голову от своей писанины и спросил:

— Что у тебя за книга?

Он глубоко вздохнул, мотнул головой и посмотрел куда-то вдаль, словно пытаясь вспомнить. Потом сказал:

— Это про одного парня, который едет в Мексику кошек продавать, потому что… — он запнулся, — потому что у них там мыши в деревне. И они его зовут Кошачий Малый. А там одна женщина, ну так она в него влюбляется. Она вроде как мышка, а он — кот. Ну, он деревню от мышей избавляет, они женятся… — он рассмеялся. — А дальше я еще не знаю.

— Как она называется?

Он скорчил рожу типа я-не-знаю.

— Это роман или что?

— Наверно, я ее назову просто «Кошачий Малый».

Выдумать книгу, выдумать название для нее, выдумать весь обзор — это было смело и опасно. Я сказал:

— Возьми лучше прочитай что-нибудь.

— А чем тебе моя история не нравится?

История была хороша; но очень уж странный это был способ книжный обзор писать. Я спросил:

— А что, если он захочет посмотреть книгу?

Джордж об этом не подумал. Он нахмурился.

— Ну хоть вон ту возьми.

Книжная полка была рядом. На ней стоял «Алый цветок» баронессы Орчи.

— Думаешь, это лучше?

Он потратил так много времени, сочиняя свою историю, что теперь уже некогда было читать этот «Алый цветок». И потому в обзоре заявил, что книга довольно скучная. А она оказалась одной из любимых у нашего учителя, и Джордж получил тройку. Он с негодованием показал мне отметку на своем сочинении. А виноват-то был я. Оставь я его в покое с его выдумкой, он вполне мог бы и пятерку заработать.

Он меня простил, не стал зла держать. Он вообще был очень веселый и уверенный в себе парень. Сочинить интересную историю, вместо того чтобы скучную книгу читать, — это было в его духе. Казалось, он добивается всего, чего захочет. И мыслил он очень самостоятельно, так что частенько выдавал что-нибудь совершенно неожиданное, и скептицизм его выглядел вызывающе. У него была своя машина, как мало у кого еще в школе. И не важно, что эта машина была крошечная, жалкая и он сам выкрасил ее в сиреневый цвет, — колеса-то у нее были. Это давало мне возможность пойти на свидание, а там встретиться с Джорджем и его девушкой — и пригласить мою подружку к нему в машину, а не возвращаться на автобусе. Мы ездили в джаз-клубы. Нам было шестнадцать лет, потом семнадцать, нам подавали безалкогольные напитки, в то время как все вокруг пили что покрепче, а в зале висел табачный дым; но мы вместе с остальными слушали Телониуса Монка и Мэйнарда Фергюссона и других тогдашних звезд.

Мы с Джорджем были в футбольной команде Медфордской средней, и в легкоатлетической тоже. Я принимал первый мяч от центра, а Джордж всегда начинал игру и был блестящим, виртуозным футболистом. В большинстве обычных школ футбола не было, так что мы играли с Андоверской и Экзетерской — элитарными частными школами. Мы завидовали тем игрокам и ненавидели их: они были привилегированные, у них деньги водились. Нам казалось, родители определили их в эти школы, чтобы избавить от всех трудностей и неприятностей, какие приходились на нашу долю. Мы играли со студентами младших курсов Тафта[101] и Массачусетского политеха. У них в командах всегда бывали иностранцы, которые здорово умели играть, но все равно мы нередко выигрывали благодаря Джорджу. В автобусе, возвращаясь с очередной игры с Андовером, мы с превеликой радостью вспоминали, как кто-то из наших залепил мячом прямо по морде андоверцу, и бедняга ушел с поля с разбитым носом и в слезах. Но однажды в их команде появился черный парнишка. Это было странно, Джордж удивился, что негритенок попал в такое богатое место, и заговорил с ним.

Я бегал 220 ярдов. Бегал плохо, скорости не хватало, так что не выигрывал никогда, и даже приличное место занять редко получалось. В те дни — а может быть, и сейчас — на тренировках не отводили времени, чтобы кого-нибудь чему-нибудь научить. Если получалось, то тебя включали в команду; если нет — терпели, и только. Нацеленность исключительно на победу приводила к тому, что тренеры считали обучение слабых спортсменов напрасной тратой времени.

Джордж тренировался самостоятельно. Он хотел бегать кроссы, но тренер утверждал, что он спринтер, и поставил его на 220. Джордж бегал с такой сосредоточенностью, какую до того я видел только у людей, решавших умственные задачи; он бывал поглощен своим бегом без остатка, у него других мыслей в это время не было. Странно для человека, обычно легкомысленного и расслабленного. Но он умел приходить в состояние контролируемой ярости, что и делало его превосходным атлетом.

На спортивной площадке переход от детства к взрослости особенно заметен. Заурядный во всем остальном мальчишка, оказавшись сильным спортсменом, становится человеком уважаемым. Джордж стал мужчиной, все с ним считались. А я был слабак, ни одна команда меня не принимала. Джордж помогал мне советами: «Стопу ставь вот так», «Наклонись побольше» и все такое, — но я знал, что безнадежен.

Он был самым быстрым в школе, все это знали; и одним из самых веселых, жизнерадостных, талантливых и разносторонних. Он даже петь умел. Иногда в коридоре собиралась группа ребят, и слышен был фальцет Джорджа: «Оу, йе-е».

Однажды из-за этого пения Джордж попал в беду. И опять же характерно для Джорджа: он выскочил из этой передряги так же легко, как и вляпался. Очень типичный случай. Он стоял в коридоре еще с двумя парнями, импровизировал, «ду-ап» тогда был в моде. Поблизости оказался учитель, возмутился и сказал что-то грубое, даже, кажется, выругался. Но этого ему мало показалось, он еще начал Джорджа за грудки хватать, а тот не постеснялся и как врежет. «На тебе», — говорит. Началась драка, ну а потом, конечно, всех троих к директору вызвали, к Генри Хормэлу.

За то, что учителя ударил, — надо исключать из школы. Но с Джорджем опять парадокс получился, потому я его и любил так. За месяц до того он стал у нас героем: мальчишку от смерти спас. Как раз тогда строили дорогу № 93 — которая потом разрезала город и довела его до упадка, — так тот свалился в котлован, а в котловане было полно воды; мальчишка пошел ко дну, но Джордж случайно оказался рядом и вытащил его. Дело попало в городскую газету, отец того малыша был полицейским. Теперь за смелость и сообразительность Джорджу причиталась медаль; так что он не только хулиганом был, но и героем. В результате мистер Холмэр двух других из школы выгнал, а его оставил.

Джордж любил шутить на эту тему. Он вообще любил пошутить. К примеру, изучая линзы на уроке физики, мы узнали слово «вогнутый»; так он повернулся к нашему итальянцу — могучий был парень — и говорит: «Только тронь, я тебе все ребра вогну».

Мы с Джорджем гулять с нашими девушками ходили вместе. Мы вместе работали в библиотеке. Хоть способности у нас были очень разные, мы были друзьями и по команде: осенью футбол, весной легкая атлетика. Я жил на северной окраине, на Фелзуэй, возле леса. Джордж — возле реки, в Западном районе, через три дома от того, в котором выросла моя мать. Они учились в одной и той же школе — правда, с интервалом в тридцать лет, но район за это время не изменился, да и школа тоже, — вот и еще одна связь между нами. А моя овдовевшая бабушка до сих пор жила рядом с Джорджем. Я ночевал у нее по пятницам, когда работал допоздна в супермаркете.

На выпускном вечере Джордж был элегантен, как всегда, и горд. Он уходил на подготовительные курсы и не сомневался, что получит полную стипендию в университете Род-Айленда. А я был рад расстаться с Медфордской средней, но и понятия не имел тогда, что продержусь в Мэнском университете только два семестра.

После церемонии наша учительница-итальянка, мисс Пьетранджело, сказала:

— Я видела, как вы с Джорджем Дэвисом спускались по лестнице. У вас такой вид был, словно вам принадлежит весь мир.

Это было в пятьдесят девятом. За три долгих года в школе мы ни разу не заговаривали — да и не задумывались — о том, что Джордж черный, а я белый.


Прошло тридцать два года. За все это время я ни разу не видел Джорджа, хоть нередко его вспоминал. В средней школе мы были не-разлей-вода, так что, естественно, я себя спрашивал: «Что-то сейчас Джордж поделывает, где он?» У меня было такое чувство, что я должен его где-нибудь встретить — не в Медфорде, а в тех местах, где я жил или путешествовал: Уганда, Сингапур, Европа, Мексика, Южная Америка… На встрече выпускников школы — через 20 лет — я его искал, но он там не появился. А на другие встречи я ни разу не приезжал. Я очень много думал о Джордже. Никто из тех, с кем я вырос, и в сравнение с ним не шел.

И вдруг однажды совершенно неожиданно Джордж прислал мне письмо. Мол, он читал несколько моих книг и много думает обо мне. Он предлагал встретиться. Чертовски трудная была дорога, писал он. Преувеличивал Джордж редко.

2

Я позвонил ему в тот же день; и понял, что, говоря о чертовски трудной дороге, он имел в виду не какую-нибудь недавнюю поездку, и вообще не поездку, а всю свою жизнь после школы, все эти годы.

Вскоре мы встретились у него, в том самом старом доме на Джером-стрит в западном Медфорде, где встречались, бывало, после уроков и по выходным. Джордж вернулся домой. И даже выглядел как прежде. Только волосы — такие же густые — стали похожи на хлопок; такая удивительная белизна приходит не от возраста, а от шока, переживаний. Но во всем остальном он был таким же, как в школе. Та же улыбка, то же телосложение — обманчивая хрупкость тренированного спортсмена. Он снова начал бегать кроссы, две мили по трассе Тафта.

— Готовлюсь к состязаниям в январе, — сказал он.

— Ты совсем не изменился.

— Это и хорошо, и плохо. — Он рассмеялся своим характерным хрипловатым смехом, едва приоткрыв губы.

Мы прошли вверх по дороге, нашли местечко под деревьями на каменистом берегу озера Аппэр-Мистик-лейк и сели разговаривать.

После школы, пока я без толку торчал год в Ороно, штат Мэн, Джордж учился на курсах в Бостоне. Годом позже я перевелся в Массачусетский университет в Амхерсте — 100 долларов за семестр, — а Джордж получил стипендию в университете Род-Айленда, спортивную стипендию. В университете было всего семь черных ребят, слишком мало, чтобы организовать коммуну. За ним гонялись ребята из «Тау Эпсилон Пи»[102], и он подумывал к ним присоединиться.

В этой коммуне — в основном там были евреи — работали по найму две черные женщины: готовили и прибирали в доме. Джорджа возмущало, как его однокашники обращались с пожилыми женщинами — этакая небрежная грубость — и как гнусно шутили на их счет, стоило им отвернуться. Но они ведь видели, что Джордж тоже черный; или им наплевать было на его чувства? Джордж познакомился с женщинами. Оказалось, что они сестры; их предков борцы против рабства провезли контрабандой в Провиденс по железной дороге еще до Гражданской войны. Члены той еврейской коммуны не знали — их это не интересовало, — что сестры входили в «Народ ислама»[103]. Они были поразительно чистоплотны; они изучали Коран и соблюдали мусульманскую диету. Когда Джордж переехал к ним квартирантом, оказалось, что они еще и страстные проповедницы. Сестры рассказали ему об Илайдже Мухаммаде[104]; объяснили, что белые не могут предложить спасения черным, что черные должны искать свой собственный путь. Их идеи Джорджа увлекли, но в университете ему стало совсем неуютно.

Однажды на стадионе Джордж бежал мимо тренера. Тот уже успел сравнить его время с результатом другого новичка и крикнул:

— Давай, Джордж! Ты можешь быстрее того еврея!

Джордж потом перешел на шаг. «Если я здорово волнуюсь — хожу». Он часами размышлял над теми словами тренера. А самая первая мысль была: «Если это он сказал мне — что же он сказал следующему?» Следом за ним бежал белый.

— Что-то во мне сломалось в тот день. Доверие к университету, к команде, к тренеру… Легкая атлетика тем и хороша, что в ней нет балагана. Каждый бежит за себя — и знает, что делают остальные… Бег — дело серьезное, ты же знаешь.

Он стал догадываться, что говорят о нем за спиной в Род-Айленде. И почувствовал себя затерянным в море белых студентов. «Я понял, что надо уходить».

Он бросил университет, вернулся в Медфорд и принялся искать работу через агентство. Он сидел перед столом белого агента средних лет, когда тот позвонил в какой-то банк в Бостоне.

— У меня тут негр сидит, — сказал он. Послушал, что говорят оттуда, потом ответил: — Да нет, на вид ничего…

Джордж получил работу в Первом национальном банке в Бостоне и был там единственным черным. Шел 1962 год. В свободное время он ходил в Бостонскую публичную библиотеку — с девушками знакомиться — и в джаз-клуб. Одевался он отменно: должность была такая, что в кредите ему не отказывали. А на работе намекали на повышение. Джордж был умен, привлекателен и отлично считал. Он начал строить планы. Один из этих планов состоял в том, чтобы взять кредит в банке и купить «остин-хили 3000». Он уже видел себя в этой шикарной машине: как он катит в Бостон через Медфорд с откинутым верхом.

А я весной того года участвовал в организации студенческого протеста с пикетами перед Белым домом. Целая колонна автобусов прикатила тогда из Амхерста в Вашингтон. Но хоть и известно было, что главное там гражданские права, мы ратовали за ядерное разоружение. Это было самое начало антивоенного движения; а через месяц мы еще и танк измазали краской, исписали; его поставили перед зданием Студенческого союза ради какого-то торжества в Центре подготовки офицеров запаса. Арестовали тогда меня одного, да и то через шесть часов выпустили. Но я еще долго с удовольствием вспоминал, как моя группа кричала: «Пола забрали!»

Джордж антивоенными пикетами не интересовался. У него все мысли были заняты расовой проблемой, но его она даже не так возмущала, как озадачивала, удивляла. Он был банковским служащим с отличным заработком, но «в некоторые места — в клубы — я попасть не мог. Просто не пускают, и все тут. И не говорят почему».

— Так ты из-за этого активистом стал?

— Тогда я об этом и не думал. Плевал я тогда на всю ту борьбу. Единственно, чего хотелось, — попасть туда.

К тому времени у него появилась подружка, белая. И его раздражало, что он не мог ходить с ней в ее клуб.

— У меня возникла идея снова пойти учиться. И я связался с другом, который учился в Таскиги[105], с Томом Пулом.

Он объяснил, что Том Пул — тот самый мальчишка, единственный черный в команде Академии Филлипса[106], с кем он заговорил после одного из наших матчей в школьные времена. Они, оказывается, подружились тогда. Я не знал.

— Он из Таскиги родом, их семья там на виду. Я связался с ним и еще кое с кем… Дело пошло быстро. Меня приняли, и я туда поехал.

Да, если Джорджу чего-нибудь очень хотелось, он этого всегда добивался.

— Прилетел я в Бирмингем, взял такси и поехал на автовокзал. У них там сегрегация, а я нечаянно не в тот зал зашел. Смотрю — вокруг все белые. «Ну, — думаю, — ладно. Это у пас сейчас проба, посмотрим, что будет». По ничего не было, никаких происшествий. Тогда пошел я в другую сторону, в зал ожидания для черных. А там — фантастика. Праздник, бал!..

В зале для черных разговаривали, пели, и Джорджа встретили очень тепло, хотя никто его не знал. Джордж вырос на севере и никогда такого не видывал. Он был покорен.

— На автобусе до Таскиги ехать долго. Приехали — там дождь. Пошел я в кафетерий, по дороге девчушку увидел. Красивая такая, выходит из дома с зонтиком. Так она прикрыла меня своим зонтом и всю дорогу со мной прошла. Она улыбалась, и я улыбался. Великий был момент. Я подумал: «Все. Мое место здесь».

Тогда, в сентябре шестьдесят третьего, я закончил Массачусетский университет в Амхерсте, и мне сказали, что в Корпус мира меня не возьмут, поскольку когда-то я был замешан в подрывной деятельности. В отчаянье я написал в отборочную комиссию длиннющее письмо, по сути слезную мольбу: «Дайте мне шанс, и я стану образцовым добровольцем Корпуса мира». Когда мне сообщили, что меня посылают в Центральную Африку, я хотел похвастаться Джорджу, но он был в Алабаме. Я тогда подумал: «Неужто он еще учится?»

Джордж сразу стал активистом студенческого движения. После демонстрации за свободу слова он пригласил Малколма Экса[107] выступить в Таскиги. К тому времени, когда Малколм приехал, Джордж оказался в тюрьме в Сельме, вместе с доктором Кингом. «Мы его звали Господь: Господь сказал, надо сделать то-то». Студенты привезли Малколма в Сельм, на встречу с Кингом; а Джордж с друзьями организовал в тюрьме Таскигийский институт лиги прогресса.

Это было в шестьдесят четвертом и шестьдесят пятом. Все это время я преподавал английский в Малави, в Центральной Африке.

А Джордж был в Алабаме, в основном организацией занимался. «Мы мотались по сельской местности, учили людей читать и писать, списки избирателей составляли… У нас особое слово было для этого — инфильтрация, я придумал».

Я жил в хижине в Канджедзе — африканский поселок возле Лимбе — и каждое утро на заре ездил на велосипеде в гору, на Соче-хилл, к своим ученикам. А во время каникул работал в саванне, и даже в лепрозории Мойо проработал довольно долго, недалеко от озера.

Джордж кочевал по Алабаме в фермерском комбинезоне, чтобы не выделяться из толпы. «Нам не хотелось бросаться в глаза. Мы были против костюмов. Джесси Джексон ходил в костюме, так мы ему никогда не верили: думали, он из ЦРУ».

А в Таскиги он был дома. Тот город на холме построен, чтобы от Клана уберечься, там безопасно было. Джорджа приняли в «Омегу Пси Фи», это братство считалось самым мощным в США. Ему и татуировку сделали — подкову, она похожа на букву «омега». Один из ритуалов посвящения в «Омеге» состоял в изучении «Перлов мудрости». Там не знали характерной улыбки, характерного хриплого смеха Джорджа Дэвиса, поэтому кто-то заподозрил его в несерьезности. Подошел и сказал торжественно: «Когда-нибудь эти перлы тебе ох как пригодятся!» В «Омеге» Джорджу дали кличку «Гриф».

Были другие демонстрации, другие аресты. Джорджа и еще много народу арестовали за сопротивление полиции, когда они пытались вручить Джорджу Уоллесу, губернатору, петицию с протестом по поводу избиения демонстрантов. Ближайшие несколько дней все тюрьмы были забиты так, что «Уоллесу некуда было посадить Кинга и других демонстрантов». В результате ему пришлось впустить Кинга и всех остальных в Монтгомери, где Джордж сидел тогда в тюрьме строгого режима.

В это время, в конце шестьдесят пятого, я согласился помочь одному другу-африканцу, члену прежнего правительства Малави. Передал какое-то письмо и машину его перегнал через границу. Я не знал, что его группа намеревалась убить премьер-министра, доктора Гастингса Бэнду. Меня разоблачили и выслали из страны, а потом — после двух лет, проведенных в саванне, — выкинули из Корпуса мира. Хорошее выражение: «уволен досрочно».

Воевать во Вьетнаме мне совсем не хотелось, поэтому я тотчас вернулся в Африку, преподавать английский в университете Макерере, в Уганде. Это один из самых знаменитых африканских университетов, туда часто приезжали черные американцы. Некоторые говорили, что слышали о Джордже Дэвисе; но, как я понял, Джордж — будучи очень активен в борьбе за права — был практически неуловим, работал чуть ли не в подполье, яростный призрак Алабамы.

— В январе шестьдесят шестого Сэмми убили, — сказал Джордж. — Это было ужасно.

Сэмми Янга, страстного активиста, расисты застрелили в Таскиги, а потом — он уже мертвый лежал на земле — вложили ему в руки клюшку для гольфа и заявили, будто он напал на них. Когда убийц выпустили, в шестьдесят седьмом, «мы сожгли центр Таскиги. Это не стихийно получилось, это было спланировано. Мы подожгли заправочные станции и несколько домов снесли. Таскиги — черный город, но все деньги там только белые делали».

У нас в Уганде тоже были демонстрации, нередко буйные. Студенты восставали против Родезии, Вьетнама и против белых, вообще всех. Я нечаянно попал в демонстрацию, которая кончилась уличными беспорядками. Меня побили, машину мою изуродовали — переживание страшноватое. Я понял, что для большинства африканцев — даже для тех, кого я хорошо знал, — у меня нет имени, нет личности; я — просто бвана, белый. От этого мне стало не по себе, ощущение безопасности исчезло.

В шестьдесят седьмом Джордж женился в Таскиги. Я тоже — в Кампале, в Уганде. Жена Джорджа, Туни, была ровесницей Алисон.

К тому времени когда Джордж закончил университет в Таскиги, у них в движении начались склоки. А он в те годы — когда боролся за гражданские права — прекрасно знал, что нарушает закон и считается рецидивистом, но тюрьмы не боялся, а полицию презирал. Его уже четыре раза сажали в Алабаме.

— Я все больше с толпой ренегатов якшался, — рассказывал Джордж.

Он — и те, кого он назвал своей «основной группой», — покуривал с «ренегатами» марихуану на знаменитом съезде Студенческого координационного комитета ненасильственных действий в Атланте, где председателем выбрали Стоукли. Белым (и «неграм из северных колледжей» — то есть тем, кто был под влиянием белых) запретили занимать какие-либо должности.

— Чувства по этому поводу у меня были сложные, — рассказывал Джордж, — но впечатление произвело сильное. Я вспомнил, что мне говорили те женщины из Провиденса, из «Народа ислама». Мол, ложь все это, будто наше спасение может прийти от белых, а не от нас самих.

Мои студенты в Уганде пришли к тем же самым выводам и очень были настроены против белых и индийцев, против любого неафриканца. Как и у Джорджа, у меня была жена и ребенок; я напечатал свой первый роман, закончил второй и уже писал третий. Я попросился на работу в Сингапурский университет. Сначала возникли проблемы. Правительство Сингапура стало наводить справки обо мне и получило информацию из ФБР. А там в моем досье были и студенческие дела с арестом в Амхерсте, и то, что меня из-за этого в Корпус мира брать не хотели, и что вышибли оттуда за тайное участие в африканских политических делах, нанесшее Корпусу мира ущерб. Все это рассказал мне брат — ему в Вашингтон позвонил его приятель, работавший в ФБР. Брат уверил приятеля, что я никакой опасности не представляю, так что в конце концов меня в Сингапур взяли.

С Джорджа Дэвиса ФБР тоже глаз не спускало. Он только через много лет узнал, какой толщины было его досье, но завели папку при первом же аресте в 64-м. Спустя три года, на съезде Координационного комитета, он уже вполне сознавал себя вне закона и разделял взгляды «ренегатов» — которые марихуану курили, а не тех, кто в костюмах.

Несмотря на свои бунтарские настроения, Джордж решил пойти на юридический. И написал заявления сразу в несколько мест. «Я был заметный черный абитуриент, один из лучших в стране. Меня везде приняли. Тогда во все университеты приняли одних и тех же черных». Джордж получил полную стипендию в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе и стал там консультантом «Движения черных студентов». «Я тогда в политику по уши влез, знаешь. С „Пантерами“[108] работал». И с выдающимися черными спортсменами, и со студенческими лидерами. «Приходилось часто улыбаться…» Он не учился. «Кажется, только один курс закончил».

В шестьдесят восьмом столько всего произошло, Кинга убили и Роберта Кеннеди, а Джордж преуспевал: «Я совсем озверел». Ему, с его математическим талантом, не составило труда провернуть аферу с кредитными картами и авиабилетами: и того и другого у него вскоре скопились горы. Вдобавок он пристрастился к кокаину и решил, что наркотики дело прибыльное.

— Под конец второго семестра, в шестьдесят восьмому жил в доме Фрэнка Заппы в Лавровом каньоне и начал этим бизнесом заниматься. Одного из наших Панамских курьеров тогда взяли.

Хотя Джордж никогда прежде не выезжал из Соединенных Штатов, он решил податься в Панаму — один — и закупить столько кокаина, на сколько денег хватит. Когда прилетел в панамский аэропорт, услышал, вроде фейерверки трещат. Но самолеты не вылетали, и на улицах было пусто. Ему сказали — революция: Омар Торрихос власть берет.

Вскоре он встретился с панамским наркоторговцем, Крошкой Тито.

— Он стал моим учителем. От него я все тонкости контрабанды узнал.

— А ты и в школе дурь пробовал?

— Ага. Я на Ньюпортском джазовом фестивале одного парня встретил из Нью-Йорка, в первый год.

— Наверно, ты в школе был один такой.

— Я много чего первым начинал.

3

Раздвоенность Джорджа была мне понятна: самому не чужда. Был Джордж спокойный, рациональный, методичный, способный мыслить философски и трезво оценивать варианты; но был и другой — стремительный, самый быстрый в Медфорде, фантазер, готовый все испытать и пойти на любой риск. Я был на него похож — но весь свой жизненный опыт и фантазии выплескивал на бумагу. В том состоянии, в каком Джордж, загоревшись очередной идеей, принимался действовать, я запирался и начинал писать. А он уходил из дому и воплощал свои фантазии в жизнь.

Несколько месяцев после той первой встречи мы с Джорджем не виделись, но меня уже увлекла параллель наших жизненных путей. Мы были медфордскими мальчишками. Ровесниками. Наши семейные обстоятельства были схожи, мы учились в одной школе, очень дружили. Успевали почти одинаково, но Джордж был гораздо сильнее в спорте и гораздо общительнее. Мы росли на городских окраинах: он на Мистик-ривер, а я возле леса Мидлсекс-Феллз. Как мы выяснили, наши первые воспоминания тоже были одинаковы; и оба мы уехали из Медфорда за приключениями.

Я заехал за Джорджем в Медфорд, и мы двинулись в Бостон, поговорить где-нибудь.

— Сворачивай налево, — сказал он.

— Здесь не проехать, Джордж.

— Ты слушай меня. Здесь проезд отличный.

И правда, Джордж знал все боковые улочки, все закоулки. Я вырос здесь, но никогда не ездил в Бостон таким путем, через Сомервилл. Меня поразило, что у него своя карта города; а когда я сказал ему об этом, он ответил, что всегда ездил именно так. Когда он возвращался поздно вечером из Бостона или с футбольного матча в Сомервилле, ему приходилось держаться в стороне от центральных улиц, чтобы не нарваться на шумную компанию белых парней, которые могли спровоцировать его на драку. У него в голове была карта для черных, карта безопасных мест.

Проезжая по тем улицам, я включил радио. Я совершенно забыл, что в магнитофоне была кассета моего сына, и из динамиков загремела рэп-песня про «ниггера» и его «долбаную пушку».

Джордж рассмеялся, но я понял, что поранил его.

— Это не моя музыка, — сказал он. — Я по-прежнему люблю Колтрэйна.

Он писал диссертацию о лечении наркомании — и сам тоже лечился, в Бостоне. Тихая домашняя жизнь, почти монашеская: занятия, тренировки, никаких опасных знакомств. В этом затворничестве, от одиночества, он начал писать. Иногда писал о своем прошлом; очень яркие рассказы: один о перестрелке, еще один — об ограблении. И еще был длинный рассказ про двух закадычных друзей, «Надежные партнеры». В этих рассказах проглядывала его прежняя жизнь; но в ней столько было всего, что несколько эпизодов полного представления дать не могли; да он еще и путался в хаосе мест и событий. Оглядываясь назад, он не мог увязать одно с другим. Он потерял жену и снова ее нашел; он мотался по разным странам; у него бывали деньги и наркотики, но деньги он часто терял, а наркотики спускал в унитаз. Он возил контрабанду; иногда его ловили, но чаще нет.

— Знаешь, через какое-то время контрабанда становится кайфом сама по себе. Уже не деньги важны, не кока — а как ты их накалываешь, всех, как ловко выкручиваешься.

Джордж насыпал кокаин в презервативы и прятал их в банках с тальком. В тропиках все пользуются тальком и дезодорантами, каждый их таскает с собой. А Джордж у своих банок менял крышки и донышки.

— Помню, у меня однажды был товар в дезодоранте, а таможенник раскрыл банку и уже собирался засунуть туда палец. Золотое правило — никогда не сбивайся с ритма. Так что говорю я с ним как ни в чем небывало и вроде бы между делом спрашиваю: «Кстати, где тут у вас можно деньги поменять?» Он на секунду задумался, а потом тем же самым пальцем показывает: там, мол. Потом смотрит на меня, а вид такой: «Что же это я делал только что?» Посмотрел опять на мой дезодорант — и крышку завинтил. Это было лихо!

Чтобы основательно изучить весь наркобизнес, Джордж несколько месяцев проработал в Лос-Анджелесе, в цеху, принадлежавшем печально знаменитой семье Хаггинс из Нового Орлеана. Зарабатывал он там немного, зато многому научился.

— Обработка кокаина — сложное дело, — рассказывал Джордж.

Сначала это паста, тесто из листьев. Из него делают основу, ее все знают. Основа потом кристаллизуется в камень, его можно назвать первичным камнем. Эту штуку можно еще раз обработать — получаются хлопья. Если удалить из них всю соляную кислоту, получится кристаллический, фармацевтический кокаин.

Камень — возможно, это куча мелочи, а то и целый кусок до килограмма весом — мелко крошат ножами, потом растирают, потом просеивают через нейлоновые чулки. Что просеялось — тщательно перемешивают, добавляя молочный сахар, чтобы увеличить массу на продажу.

Если это хороший, чистый кокаин, то его разбавляют постепенно и все время дают пробовать «поросенку», который докладывает о своих ощущениях. Прибыль зависит от крепости — разбавлять надо так, чтобы он еще сохранял эту крепость, — и от того, насколько тщательно смешан товар. Чтобы получить идеально однородную смесь, необходим опыт и тонкий настрой: кокаин никогда не выходит одинаковым по чистоте и составу.

Джордж начинал рубщиком — иной раз двухфунтовые камни колол — и дошел до составителя смеси, а это гораздо более высокая квалификация. Он и продавать помогал. Тут у каждого своя клиентура. Джордж с коллегой были эксклюзивными поставщиками «прекрасных людей», как он сказал. Баскетболисты, актеры, певцы — знаменитости, словом.

— А можно всерьез играть в баскетбол, если на кокаине сидишь? — удивился я.

— Они-то не сидели. Баловались. Эти ребята очень серьезно относятся к своему делу, но и к развлечениям тоже серьезно. Так что никакой «небесной пыли», никакой химии. Нюхали — да; курили тоже, но не кололись.

Однажды в Лос-Анджелесе они с Джином, приятелем из Таскиги еще со времен борьбы за гражданские права, пошли продавать фунт кокаина.

— Мы с Джином гангстеров изображали, у меня даже пушчонка маленькая была. Договорились обо всем и взяли номер в гостинице, покупателей встречать. А один из покупателей этих сказал, ему, мол, не надо, — ну они и ушли. А поздно вечером к Джину стучат. Слышу — «Полиция!» Комнаты у нас с ним были смежные. Ну, я ту комнату, где кокаин, закрыл. Их там трое было, все черные. Один — ну чистая горилла, и глаза красные, век его не забуду. Они нас на пол швырнули, да еще и пистолетами по башке: мол, не сопротивляйтесь. Руки-ноги связали, на голову наволочку от подушки… «На колени! Где кокаин?» — «Какой кокаин?» И все такое. А один говорит: «Я это очень просто сделаю. Кто из них жив останется — все-все расскажет».

Я в это время был в Сингапуре. Преподавал, писал, жил, можно сказать, на самом краю. Зарабатывал я крохи даже по сингапурским стандартам — пятьдесят американских долларов в неделю. Долгов — куча. У нас было двое детей, и жили мы в крошечном домишке, в постоянной вони от выхлопных газов и от сточной канавы, проходившей прямо перед дверью. Я закончил четвертый роман, «Любовь в джунглях», и работал над «Сэйнт-Джеком». Иногда рассказы мои появлялись в «Плейбое». Джордж, увидев мое имя, их читая. Надо же! Я с этим малым в школу ходил, хе-хе.

— А почему ты в наркотики не влез, Пол?

— Влез-таки. Только ненадолго.

Иногда я на самом деле покуривал ганджу. У китайца покупал, официанта в клубе, или у малайца в баре на Араб-стрит. Однажды в субботу взял я у своего малайца косяк, пришел домой и закурил. Чувство было такое, будто руки-ноги газом надуты, мозги плавятся, и глаза кипят изнутри. Я уже ничего не соображал, рвал на себе одежду, по полу катался, задыхался — но с наслаждением. Казалось, я лечу, хоть иногда и страшно становилось от головокружения. Сигарета оказалась не с ганджой, а с героином. Это была моя первая проба — и последняя. Больше я к наркотикам не прикасался.

Джордж в это время «погорел в Атланте. Мой первый серьезный арест. Я ведь еще новичок был. Это во время матча Мухаммеда Али случилось, так что в городе все гангстеры собрались и все игроки».

Он был в доме у человека, за которым следила полиция. А торговля в тот день — в день боя — вяло шла, клиенты сомневались, увиливали. Полиция нагрянула — а Джордж только что согласился бумажник приятеля положить к себе в карман. А в бумажнике — отвешенные дозы.

— Отсидел месяц в атлантской тюрьме. Потом выпустили под залог.

Готовясь к суду, Джордж написал в один из северных университетов. Еще одна вдохновенная выдумка Джорджа Дэвиса. Когда положение становилось отчаянным, в нем прорезалась не только изобретательность, но и красноречие.

— Я им написал о проблемах с высшей школой. В университетах атмосфера враждебная…

Там, на самом деле черных или очень мало или вовсе нет.

— …но они черных приглашали, понимаешь? Я сказал, мол, хочу к вам. Но при условии, чтобы Джин тоже туда поехал, вместе с женой. Дали мне стипендию, стипендию Мартина Лютера Кинга. И приняли в аспирантуру, но еще и курс дали читать: «История негров».

Я это название переиначил: «История черных — американская внутренняя политика».

— А как с твоим арестом в Атланте? Это тебе не помешало?

— А я выиграл дело. И все было прекрасно. Но тут я себе подгадил. Такого натворил, что и рассказывать неохота.

— Но мне же надо знать, Джордж.

— Хе-хе, все ему знать надо. Я одного кента ножом пырнул, уж больно гнусно он обзывался. Скверно получилось.

— Он что, умер?

— Нет-нет. Но мне пришлось оттуда мотать, так что кончилась моя «Американская внутренняя политика». — Джордж сменил преподавание истории на вторую свою страсть: контрабанду кокаина. — Я снова в бизнес ввязался. Но тут Тито погорел в Панаме, так что пришлось мне новые источники искать.

— Других дилеров?

— Другие страны. Я пошел в Музей Пибоди в Гарварде; у них там самые лучшие работы собраны по кокаину. Нашел отличную книжку, «Перу. История коки, священного растения инков». Голден Мортимер, доктор медицины, издана еще в девятьсот первом.

Это был тот самый Джордж, какого я помнил со школьных времен: как он бродил вдоль полок Медфордской публичной библиотеки, шарил по ним и выкапывал самые невероятные книги.

— Прочитал я очень много. И выяснил, что кока растет в Гане, например. Везде, где кофе, заберись на девять тысяч футов — будет и кока. В мире есть четыре места, где произрастают виды, дающие что нам нужно.

Пояс поперек Южной Америки, район в Африке, Золотой Треугольник и еще один район в Индонезии, на Яве. Около сотни разновидностей. А больше всего кокаина в Африке. Так что поехал я в Гану и на Берег Слоновой Кости.

Это было в августе шестьдесят восьмого.

— Знаешь, покрутился я с африканцами — и вообще захотелось все дела бросить и остаться там. Никогда раньше не видел такого количества черных на улицах. Ходят себе как будто им и не надо унижаться. Здорово!

Но у него была жена и ребенок, и обязанности были. Поездка та обошлась очень дорого, а никакого кокаина он не нашел. Поэтому он вернулся в Штаты и тут же подался в Перу, в поисках товара, «чтобы африканское путешествие свое компенсировать». Кое-что он оттуда привез и продал с прибылью. А потом махнул в Эквадор.

— А как ты узнал про Эквадор?

— Джин в «Нэшнл джиографик» прочитал. Но я и сам знал, из того музея в Гарварде.

— Прибыльное было дело?

— О, еще как!

— А я всего полсотни в неделю получал в Сингапурском университете.

У Джорджа все шло прекрасно. Но в 1970-м его самолет вдруг совершил незапланированную посадку в Санта-Крусе, и ему пришлось проходить таможенный и паспортный контроль, на который он не рассчитывал. Он к тому времени проложил новый маршрут из Эквадора в Канаду через Венесуэлу и Тринидад. Фокус был в том, что в Тринидаде надо было потерять паспорт и избавиться от билета; а дальше брать новый билет уже без паспорта, по водительскому удостоверению, чтобы вообще не видно было, что ты из Южной Америки летишь.

У жизни продуманного сюжета нет, потому она запутаннее любого романа. Но если у вас есть к этому вкус, то вы ощущаете насыщенность и очарование сырья — из которого делается искусство — в его чистом виде. Джордж подсказал мне кокаиновое сравнение: жизнь — камень, литература — кристаллы. Столько разных событий происходит в человеческой жизни, неожиданных, противоречивых, без видимой связи друг с другом, без какой бы то ни было системы, — кажется, что во всех отдельно взятых случаях один и тот же человек проживает множество совершенно разных и раздельных жизней. Сколько разных людей, сколько разных жизней в одной-единственной, если она не слишком коротка! Но ведь все в ней происходит с одним человеком; и общая картина получается такая огромная и сложная, что ее невозможно рассмотреть, глядя на то малое, что охватывает глаз. Кто может сказать за несколько сот ярдов от дороги, что это автострада, пересекающая весь материк? В любой долгой жизни любого человека есть и логика, и гармония — и кристаллизуются они в литературе.

В Санта-Крусе, в аэропорту, перед таможенным и паспортным контролем выстроилась очередь. Пожилая негритянка, стоявшая перед Джорджем, тоже не ожидала, что окажется там; она растерялась и стала путаться, когда чиновник начал требовать объяснений. А тот так долбил свои вопросы, так ее запугал, что она вообще умолкла. Тут он вконец озверел.

— Босяк-южанин, понимаешь? И белый против черной, молодой против старухи, а про самолет наш он ничего не мог понять. И вот он той бабке говорит: «Много вас тут желающих пролезть. До чего ж вы мне все надоели!»

Джордж шагнул вперед и спросил:

— Мистер, у вас есть бабушка? — Тот уставился на него. — А вам бы понравилось, если бы с ней обращались так, как вы сейчас с этой женщиной?

Чиновник среагировал резко:

— Пройдите-ка вон туда, мистер Умник.

За эту дерзость Джорджа допросили и обыскали. «Ох до чего ж они обрадовались!»

В банке с тальком нашли три унции кокаина. «Ага! Ну теперь мы тебя взяли за твою черную жопу!»

Джордж провел три месяца в крепости Санта-Крус. «Историческое место. Там рабов держали».

После следующего ареста, на этот раз в Сан-Франциско, Джордж решил, что безопаснее будет перебраться в Эквадор. Так что подался он в Кито и совершенно влюбился в этот город — там как раз праздник Солнца проходил, — а еще и в женщину влюбился, из очень хорошей семьи. Ее родители считали Джорджа американским бизнесменом и души в нем не чаяли.

— Я вырос по службе. Ничего больше сам не возил — стал экспертом по упаковке. Заварочные машины туда завез.

Весь семьдесят первый год он прожил в Кито, пакуя кокаин и отправляя его из Эквадора. При собственном доме, при машине; жизнь в эмиграции хоть и имела темные стороны, но зато была безопасна.

А я в семьдесят первом бросил работу в Сингапуре и поехал в Англию. Жил в Дорсете, в коттедже, за который платил всего пять фунтов в неделю, меньше десяти долларов. В Сингапуре я немного денег скопил, но даже этой малости хватило надолго. Это мне и было нужно: надежная, спокойная жизнь в семье. После девяти лет в тропиках не мешало отдохнуть от впечатлений.

Я спросил Джорджа, что он делал тогда.

— Шиковал, — сказал он.

4

Тем летом мы часто встречались с Джорджем, в Медфорде или в Бостоне, по рабочим дням. И я иной раз видел, как, взглянув на нас, люди тотчас отводили глаза и строили кислые мины неодобрения, бормоча что-то; так бывает, если кто-то незнакомый плохо вписывается в знакомую картину и внушает опасения.

Все работают — а тут сидят себе на скамеечке двое, не сказать чтоб молодые, один белый, другой черный; и смеются слишком громко, и одеты кое-как, и физиономии у них какие-то подозрительные… Не иначе безработные, а может, и бездомные, того и гляди, учинят что-нибудь… Непонятны мы были прохожим; но, вероятно, особое недовольство вызывали мы своим явным безразличием к тому, что о нас думают. Такие ничем не занятые личности, торчащие на одном месте, плохо смотрятся в городском пейзаже: чем они заслужили право на безделье?

Заметив испытующий взгляд какого-нибудь прохожего или проезжего, Джордж говорил: «Посмотри-ка» — и улыбался им, незнакомым, неотразимой улыбкой Джорджа Дэвиса. Не было случая, чтобы ему не улыбнулись в ответ.

То, что видели посторонние люди, было отчасти верно. Мы были оба банкроты; оба занимались черт-те чем; оба работали, когда хотели, — два школьных друга через тридцать четыре года после школы. Седые, но еще вполне в форме, бегун и гребец, мы посиживали где-нибудь возле Мистик-ривер или у памятника адмиралу Морисону на Коммонуэлс-авеню, снова одинокие, снова дома.

Вся боль, все радости и трудности, риски, компромиссы, дружбы, потери — все это было в прошлом. Теперь наша жизнь состояла из разговоров, довольно сумбурных. Мы могли начать с одной темы — наркотики, гражданские права, школа — и закончить, говоря о наших бывших женах, или обидах, или детях, о музыке или бейсболе.

«Снова дома» — вот что это было. Джордж поселился у своих родителей, Джером-стрит, 148; а я был один на Кейпе. Мы с женой разошлись — я наконец осознал это и смирился; Джордж с Туни — тоже. Джордж не работал, я не писал. Но когда мы бывали вместе, это было несущественно; как несущественно было все, что произошло с нами за минувшие долгие годы. Ведь когда-то мы начали вместе, двое мальчишек, белый и черный; а теперь оба были там же, откуда начали; и не надо нам никаких надежд — потому что никакого чуда с нами уже не произойдет, — зато и все опасности уже позади, вместе с болью и яростью, произрастающей из нетерпения и честолюбия. Мы ощущали не смирение, а просветление какое-то, даже мудрость. Никакой горечи — только всепрощение и благодарность за то, что еще живы. Джордж говорил: «Улыбайся им в ответ».

То, что мы вот здесь, на скамейке, — тоже своего рода победа. Само место было важно. Тем прохожим наша скамья могла казаться невзрачным реквизитом невзрачной сцены, но для нас это был дом. Никто не мог спросить, по какому праву мы тут сидим; никто не мог прогнать нас отсюда. Мы вернулись.

Вернулись в то же самое место и в том же состоянии. Джордж не изменился; он был добр и щедр, как всегда; и так же наблюдателен и насторожен; так же весел, так же спортивен и быстр. А ведь ему пришлось гораздо хуже, чем мне.

— Не знаю, как и жив остался, — сказал он однажды.

Я пригласил его к себе на Кейп. Он привез свою новую женщину с двумя ее детьми. «Ух ты!» — сказал он осматриваясь, когда шел по газону. Подошел к дому, оглядел его и опять:

— Ух ты! Шикарно. Ты высоко поднялся.

Он опять расхаживал взад-вперед; не от возбуждения, а просто размышляя.

Вскоре после того мы снова начали встречаться на наших скамейках. В Бостоне, в Медфорде, под тенистыми кленами, под нагретыми солнцем смолистыми соснами. И говорили, говорили. «На чем мы остановились в прошлый раз?» — спросил я. А, да. Джордж шиковал в Эквадоре: дом в Кито, и в Эсмеральдас не последний человек. Ну а дальше?

Однажды, в начале семьдесят второго, Джордж у себя дома готовил посылку друзьям в Штаты.

— И я как-то почувствовал. Знаешь, как это бывает, верно?

Он вышел на улицу и увидел двоих в штатском, которые спрашивали сеньора Дэвиса в соседнем доме. Он повернулся к ним спиной и пошел по улице прочь, а едва свернул за угол — побежал. Лучший спринтер Медфордской средней мчался по улицам Кито. Полиция заметила его и задержала; он понял, что его выдал один из курьеров: того взяли и били на допросах.

— Где кокаин? — спросили в полиции.

Джордж начал врать как мог, чтобы дать время другому курьеру уйти из его дома. Полицейские ему не поверили. Арестовали — не официально, просто загнали в подвал. Там на него насели пять человек, чтобы заговорил.

— Они мне всю ночь уснуть не давали. Сначала просто подвесили, а после стали руки-ноги растягивать в разные стороны. От души тянули.

Один поднес штык к лицу, трое других продолжали растягивать. Позже от этого эквадорского варианта дыбы у Джорджа развилась грыжа, серьезную операцию делали. А тогда тот, со штыком, спросил:

— Тебе какой глаз лучше, левый или правый?

Джордж молчал. Тот вроде начал левый глаз выкалывать.

— Неужто тебе страшно не было?

— Ты знаешь, я онемел, отключился напрочь. Перестал соображать. Но, наверно, как-то чуял все-таки, что пугают, а на самом деле им просто деньги нужны.

Он был в этом уверен, потому что знал: никаких наркотиков они пока не нашли.

— В конце концов я признался, и они от меня отстали.

Джорджа перевели в тюрьму в Кито, в подземелье, а тем временем в городе хватали всех, кто был хоть как-то с ним связан (таксистов, гостиничных администраторов и «моих коллег по профессии»). В тюрьме было «ужасно, ужасно. Нора. По мне там крысы ползали. А через три дня увезли меня в Гуаякиль, решили крупное дело состряпать».

Чем больше людей под следствием, тем больше вероятность взяток.

Джорджа отвезли в Приморскую каторжную тюрьму. Сначала в одиночке держали, пока следствие шло, потом перевели в общую, это у них casal называется. Даже не камера, а громадный зал на две баскетбольные площадки, и народу там бывало до трех сотен. Каждый отмечал на полу свою территорию — кое-кто еще простынями отгораживал, — на которой только что лечь можно было. И весь день их держали взаперти.

Это был январь семьдесят второго. Я еще жил с женой и детьми в коттедже в западном Дорсете, возле крошечного поселка нищих и озлобленных батраков. Мы были чужаки, они нас ненавидели, хотели знать, когда уедем; я сказал, уехать не могу, пока не закончу книгу.

Гуаякиль — на побережье, в устье мутной реки Гуайас — одно из самых жарких и влажных мест в Эквадоре. Я проезжал через него в конце семидесятых, и у меня в номере, в лучшей гостинице, было полно крыс. Они так шумели на подвесном потолке, что я спать не мог. Это был город крыс. Они постоянно шныряли вокруг и ничего не боялись, словно в заповеднике.

— О да, у нас их тоже хватало, — сказал Джордж. — Но крысы были наименьшим злом. — Понимаешь, если у тебя там хоть что-нибудь есть — за это драться приходится. Заключенные — кое-кто — стали меня задирать. Запутать пробовали, провоцировали по-всякому, угрожали… Я был богатый, я был одет прилично… Они решили, что и деньги есть. Хотели, чтобы я эти деньги отдал или уж чтобы марихуану им покупал. И одежку отдай, и обувь отдай — все отдай. Когда надзиратели уходили, они у меня на кормушке так лючок заклинивали снаружи, что я его не мог открыть.

И тут меня ловят: марихуану курю. Надзиратель один принес, а меня застукали. Другие охранники пообещали, что наизнанку меня вывернут, но дознаются, где я дурь взял. Ну, перед моей камерой собралась команда курильщиков, и один парень мне лезвие дал. Порежь, говорит, себе живот и руки, глубоко, чтоб крови много было, — тогда подвешивать за пальцы и бить не станут; а то загнешься у них — им отвечать. Но я себя кромсать не стал. Откупился. Дал им бумажку в пятьдесят сукров.

Джордж подписал признание, и вскоре после того его отправили в тюремную больницу, грыжу оперировать. Грыжу от той первой ночи в полиции, когда его пытали. Доктор сказал, что если заплатит достаточно — выйдет отсюда. Но такой суммы у Джорджа не было; в тот первый год все норовили из него деньги выкачать.

После операции его отправили в корпус В, и начался второй год тюремной жизни. Денег у него поубавилось; вместо того чтобы других арестантов кормить, он сам побирался. Неожиданно оказалось, что те, кто раньше — пока он был побогаче — на него наезжал, теперь ему сочувствуют и помогают.

Джордж начал играть в волейбол; а учился он всегда быстро, так что скоро стал капитаном команды своего корпуса на тюремных соревнованиях.

Каким-то образом заключенные могли иметь все что угодно. И еду, и выпивку, и марихуану, и «красных чертей» (таблетки секонала) — но это стоило денег. Став волейбольной звездой, Джордж получил возможность изредка звонить домой. Его и арестанты зауважали, и тюремная администрация; он уже стал там своим.

— У меня теперь совсем другой ранг был, понимаешь? Я арестант, я личность; и уже не гринго какой-то, а ветеран.

По вторникам у них бывали visita intima: подруги приходили и жены, а к холостякам пускали проституток.

— Как они выглядели?

— Ну, с этим плоховато было. Старые, жирные. Только такие, кому на улице уже делать нечего. В нашем корпусе богатых не было, к нам приходила только одна. В других — в А и Б — было повеселее. По вторникам и баб навалом, и музыка, и танцы. Но самый лучший корпус — Pabellón Político, для политических. Прежний мэр Гуаякиля тоже там сидел, так губернатор провинции частенько приезжал, выразить почтение Дону Хаиме.

Под Новый год Джордж едва не погиб. Он встретил на лестнице индейца-психопата. Тот уже в тюрьме троих убил, заточенной велосипедной спицей. Джордж посторонился, чтобы дать индейцу пройти, а псих кинулся на него. Джордж прыгнул назад, спиной через перила, пролетел восемь футов, но как-то ухитрился ничего себе не сломать.

— Это так меня достало, что я спросил надзирателя, нельзя ли повидать доктора Кастельо, бывшего гуаякильского мэра. А тот большой воротила был в наркоделе, по сто — двести кусков делал зараз. Я ему рассказал про случай с индейцем. Не то чтобы жаловался, а как бы к слову. И в тот же вечер меня перевели к ним.

Это был третий этап его тюремной жизни. Начав с борьбы за существование в толпе заключенных, добившись уважения, в частности своими волейбольными победами, он добрался до самого верха тюремной иерархии, где были люди, по-прежнему влиятельные на воле, имевшие много прав и привилегий и сознававшие свою силу. Это давало Джорджу надежду. Не на то, что его выпустят, нет. Но будущее в тюрьме уже не казалось таким страшным: он стал «чистым».

Хотя Джордж написал кучу писем консулу в Гуаякиле, никакого отклика не было. Но к другим американцам сотрудники консульства приходили. Однажды Джордж заметил американца, пришедшего к Фрэнку Диасу, который на воле работал на мафиози Джозефа Галло (Бешеного Джо). Этот человек из консульства пристально смотрел на Джорджа; и хотя кожа у него была белая, Джордж сказал себе: «Он черный!»

— Я просто знал это, и все тут. Потому что на юге жил, там научился различать.

Это оказался вице-консул. Он подошел к Джорджу и произнес пароль, известный всем братьям в «Омеге Пси Фи», подтверждение дружбы и братства. В своих письмах в консульство Джордж рассказывал, что был выбран в «Омеге» «Человеком года». Очевидно, вице-консул эти письма читал. Его звали Вьятт Джонсон, и он тоже был в «Омеге», в университете Линкольна. У них девиз: «Мы в „Омеге-Пси-Фи“ до последнего дня нашей жизни».

— Сколько у тебя друзей? — спросил Джонсон.

Джордж, услышав тайную формулу «Омеги» — один из «Перлов мудрости», — ответил как надо и показал свою татуировку. А потом прошептал: «Удели мне от жемчужин своих». Это означало, что у него есть просьба.

Джонсон стал приходить к Джорджу, приносил ему еду, приготовленную женой; два «омеги» пели песни братства и разговаривали — и подружились. Тогда Джордж объяснил, в чем суть просьбы.

Дела против него не завели. Обвинения ему за все это время так и не предъявили, поскольку никаких наркотиков не нашли. Не было ни судебного разбирательства, ни приговора — ничего, кроме допроса и пытки. Единственное, что имелось в его досье, — это признание, подписанное в ту ночь, когда его растягивали. Однажды он пытался бежать: поставил стражнику бутылку, подправленную секоналом. Но тот уговорил Джорджа составить ему компанию, и кончилось дело тем, что наутро их обоих нашли спящими.

Был там один судья, который вполне мог бы Джорджа освободить. В том году Джордж уже посылал ему деньги, но секретарь их прикарманил, вместо того чтобы передать своему шефу. Теперь Джордж просил Джонсона побыть рядом, когда он станет новые деньги тому секретарю отдавать. Джордж знал, что ни один мелкий чиновник не решится присвоить деньги, если они будут переданы в присутствии американского официального лица. Джонсон согласился, Джордж отослал взятку судье.

— Этот секретарь просто не мог Джонсона подвести. К кому же он после за визой пойдет, если соберется в Штаты? И вот — отворились мои двери! А ребята пели, представляешь себе? Все мои братья по заключению пели в тот день, за меня радовались. Это был один из самых прекрасных дней в моей жизни, ей-богу.

Дело было в ноябре семьдесят четвертого. Пока Джордж сидел в тюрьме, я осуществил свою идею проехать по свету, специально чтобы написать книгу о путешествии. И написал. Вскоре после его ареста я отправился по железной дороге из Лондона в Токио и обратно. Вернулся я в состоянии шока; вся моя семейная жизнь оказалась порушена. Слишком далеко я уезжал, слишком долго отсутствовал. К тому времени, как Джорджа выпустили, я закончил «Большой железнодорожный базар».

— Мне нельзя было уезжать из страны, пока не подтвердят мое освобождение, — рассказывал Джордж. — Это означало, что надо еще кому-то заплатить. Но я втихаря подался на автовокзал и сквозанул из Гуаякиля; добрался до Кито и сел на автобус до границы, до Тулькана. А там перебрался через границу на такси, будто на один день еду. И смылся.

К январю семьдесят пятого, после двух лет в эквадорской тюрьме, Джордж вернулся в Медфорд. Он никому не рассказывал про тюрьму, кроме Туни, с которой снова сошелся. Все остальные знали только, что он был в каких-то дальних разъездах. Он получил работу в качестве подменного преподавателя, а потом — писал он блестяще — стал писать заявки на гранты от имени Школы изящных искусств Альмы Льюис в Бостоне. Скоро его повысили до главного бухгалтера.

В сентябре семьдесят девятого в ходе своей предвыборной кампании в эту школу приезжал Джимми Картер и говорил с Джорджем лично. Когда выяснилось, что Джордж учился в Таскиги, заговорили о выращивании арахиса. А потом в фойе, просто ради эксперимента, «я его заколол». Именно так это ему представлялось. Когда Картер проходил мимо, Джордж, чтобы показать, что его охрана недостаточно внимательна, выбросил вперед руку и прикоснулся к нему. Будь у него в руке нож — Картеру конец.

Примерно в это время Джордж начал читать мои книги. Прочел «Черный дом», изданный в семьдесят четвертом. Прочел «Большой базар». Он хотел связаться со мной. Ему было что рассказать. Особенно одну тюремную историю о черном заключенном — они его звали Радиобашка, из-за огромной головы величиной с хороший приемник, — как он после какого-то visita intima во вторник спокойненько ушел из тюрьмы в женском платье, которое одна из проституток на себе занесла. Его поймали и убили. И труп его, в платье, насквозь пропитанном кровью, привезли на открытом джипе в тюремный двор; и оставили этот джип на видном месте, для острастки.

Джордж навел справки и узнал, что я в Лондоне. А ему нужен был друг.

— Потому что однажды прихожу я домой в обеденный перерыв — смотрю, грузовое такси стоит. Она и кошку забрала, и собаку, и вообще все. Прощай, Туни!

Теперь он снова был один.

— Ну, решил я тогда до магистра доучиться.

Он поехал в Атланту; на ту сцену, где такие драмы разыгрывались в шестидесятых. И борьба за гражданские права, и тот съезд Студенческого координационного комитета, и его неудача с наркотиками. Но теперь его целью был юридический факультет, и на этот раз он доучился до второго курса.

Когда его вышибли, это уже не было такой катастрофой, как десять лет назад в Лос-Анджелесе. Он стал старше и научился терпению в тюрьме. Уж сколько раз вся его жизнь переворачивалась вверх тормашками! Один приятель порекомендовал его ведущему дерматологу в исследовательском отделе в «Морхаус». «Джордж может научиться всему». Джорджа взяли и очень скоро назначили заведующим лабораторией. Он там эксперименты ставил и отчеты писал. Шефом у него был сам доктор Луис Салливэн, нынешний министр здравоохранения, а занимался Джордж испытаниями кремов от загара на белых мышах.

На этой работе он продержался до восемьдесят четвертого. Он еще и в легкоатлетический клуб вступил, снова начал бегать.

— Но начал я помаленьку баловаться. — Джордж сам не мог понять, с какой стати стал нюхать кокаин. — Наверно, потому же, почему за все остальное брался: хотелось убедиться, что и это могу, все могу. Я не задумывался. Не соображал, что могу влипнуть. А влип еще как!

Первые признаки проявились, когда он своих подопытных животных терять начал. Он стал небрежен. Бывало, засыпал в лаборатории, пока мыши были под облучением, и приходилось их списывать. Объяснить потери было нечем. Его выгнали.

Ему стало тоскливо, потянуло обратно в Таскиги. С тем местом много хорошего было связано: борьба за права, песни, дружба. И он был уверен, что там его всегда примут. Так что он загрузился в микроавтобус и поехал туда. Стал консультантом, директором студенческого общежития и преподавателем на факультете. И снова начал бегать.

Летом восемьдесят седьмого Джордж съездил в Медфорд и решил вернуться. Последствия оказались скверными. «Я снова пошел в бизнес, с большими грузами работал» — с килограммами кокаина. С его многолетним опытом, так что теперь все было просто. Он снова делал деньги. У него и официальная работа была, крыша; но и года не прошло, как он начал нюхать сам.

— Подсел я на кокаин, — вспоминал он. — Сначала по-хорошему брал, помаленьку, но характера не хватило. В конце концов опять влип.

Теперь Джордж принимал такие дозы, что по-настоящему заболел, физически. Во всяком случае, так тогда казалось. Он пошел в центр детоксикации, но там выяснилось, что наркотики ни при чем. Он их уже бросил, а здоровье лучше не становилось. Прошел обследование — туберкулез, результат тюремных лет в Эквадоре. Когда его выписали из больницы в девяносто первом, он написал мне то письмо. Чертовски трудная была дорога.

Я был несказанно благодарен Джорджу за компанию, за всегда хорошее настроение. После двадцати лет семейной жизни меня тяготило постоянное одиночество. Хлопнула дверь — и тишина. Только брошенный мужчина может понять, что это такое. Родственники не знают, что сказать, и от их потуг утешить какой-нибудь банальностью становится еще тошнее. После всей борьбы, всех затраченных усилий — никакая пустота не сравнится с потерей любви; и с этой постыдной невыносимостью одиночества. Я был несчастен, ничто не помогало; а когда мне говорили — родичи в основном — «Оно и к лучшему», я особенно остро чувствовал, что проиграл. Джордж жил почти монахом, затворником, но все равно был весел. Мне повезло, что я его встретил. Мы оба были одиноки; мы не давали друг другу никаких советов, только сочувствие. Один говорил, другой слушал, по очереди. Никто больше нас не понял бы, но для нас эти разговоры были поддержкой.

Он теперь наглухо завязал с наркотой, занимался своей диссертацией, бегал каждый день, работал на полставки в Бостоне, еще навещал своего нарколога, жил тихо и спокойно и читал запоем. А я — после долгого периода тоски и психического расстройства — снова начал писать. Мне теперь было о чем писать.

— Ты много пережил, — сказал я при нашей последней встрече. — Но кажешься таким же, каким был всегда.

— Это ты мне уже говорил, не помнишь? Но я еще тогда ответил, что это и хорошо и плохо. Надо меняться, надо двигаться. Знаешь, я ведь за деньгами не гонялся. Мне надо было мир посмотреть и себя показать. И наш рассказ еще не дописан, это еще не конец. Я сейчас просто свою жизнь привожу в порядок. И радуюсь ей, какой бы она ни была. И знаю, что очень скоро опять за что-нибудь возьмусь.

— У меня то же чувство, — сказал я.

— Да. Знаешь, есть люди, которые созданы, чтобы делать что-нибудь. Не смотреть, не описывать — самим делать. Мы с тобой как раз из таких. И много, очень много людей, у кого своя жизнь не удалась, живут через нас.

Он задумался надолго. Потом добавил:

— Я — связующее звено.

Загрузка...