XVI Моя другая жена

1

Я едва выбрался из своей хандры, когда на Кейп, ко мне домой, пришла открытка. «Посмотри, я нашла картинку нашего любимого места. Часто вспоминаю тебя. Жизнь моя изменилась весьма и весьма. А тебя могу представить только таким же безмятежным, как был». И подпись: В.

В. — это Ванда Фаган.

— Ненавижу свою фамилию, — сказала она однажды. — Наверно, потому, что отца ненавижу.

— Так возьми материнскую, — посоветовал я.

— Та еще хуже. Фесковиц. И потом, мать я тоже ненавижу.

Еще одна женщина. Не Одна Женщина — нет. Если бы я рассказал о ней раньше, эта история могла бы показаться причиной, почему мы разошлись с Алисон. А мне не хотелось преувеличивать значение того случая. Тот конкретный случай моей неверности на самом деле причиной и не был. Браки расстраиваются, когда уходят любовь и надежда; а какой-то период одержимости и иллюзий еще не конец любви.

История была недолгая. Мне не терпелось, я согрешил, меня разоблачили; потом были ссоры, яростные слезы, выяснения отношений. Но этот период прошел, и жизнь потекла дальше, и мы оставались вместе, и я был несказанно благодарен за это. Бывало, смотрел на Алисон и думал: «Как я мог хоть на миг представить, что расстанусь с тобой?» А иногда и говорил ей, не только думал.

— Может, тебе было бы лучше, если б ты ушел от меня, — отвечала она.

— Нет-нет, что ты! — И это была правда, я не притворялся.

Меня приняли обратно домой; и я никогда не задумывался о том, какой могла бы стать моя жизнь с Вандой Фаган. Говорил себе, что наша связь уже кончилась — и разве не была она странным образом похожа на брак, разве что помельче и покороче? Алисон сумела меня простить. Она всегда говорила, что это все не важно. «Важно то, чем оно кончается. А я чувствую, что ты меня любишь. Но не толкай меня слишком далеко».

Через несколько лет, когда мы с Алисон разошлись, я удивился, что вместо ярких событий нашей совместной жизни все время вспоминается повседневная рутина, самые прозаические дела. Наверно, была в той однообразности какая-то успокаивающая устойчивость, что ли. Меня больше трогали воспоминания о походах за покупками, чем об уик-энде в Париже. Вспоминались общие дела, общие проблемы, общая работа: то полки красим, то обои клеим, ковер расстилаем, прибираем на чердаке… Не дальние плавания, а качка на якорной стоянке.

Эти воспоминания о долгих часах, что мы проводили вместе вот так, были самыми дорогими. Наверно, потому, что не все давалось легко; удовольствие от утомительной возни было доказательством любви. Как и дом наш, который мы построили, словно трудолюбивые птахи, создающие грубую симметрию несокрушимого гнезда из сухих травинок и обрывков старых веревочек. Все эти хлопоты, внешне совсем не романтичные, со временем стали мне казаться почти религиозными обрядами, страстным служением.

Когда мы расставались с Алисон, я ни разу не подумал позвонить Ванде Фаган и предложить ей сойтись снова. Точнее, мысль такая у меня возникала, но я тотчас же ее отбрасывал: чувствовал, что не надо. Я ни о чем думать не мог, кроме разрыва с Алисон, состояние у меня было ужасное, и я знал, что Ванда посочувствовать мне не сможет. В свое время меня оттолкнуло от Ванды именно ее отношение к Алисон. Она звонила нам домой; она угрожала самоубийством; у них с Алисон было несколько желчных бесед. И вся эта ужасная заваруха была целиком на моей совести. Из самых скверных случаев: во время праздничного обеда — то ли на Рождество, то ли в День благодарения — Алисон режет индейку, мальчишки раскладывают гарнир, все веселы, радостны — и вдруг звонит телефон.

— Пол, это тебя.

— Алло? — Я взял трубку.

— Я погибаю! — Голос просто страшный.

— Я попозже перезвоню.

— Не клади трубку!

— Спасибо.

— За что ты меня так?!

— Послушайте, мы как раз за стол садимся.

— А как же я? Я этого не вынесу, я с ума схожу!.. Ты не слышал, что я сказала? Я по-ги-ба-ю!!!

Я как-то ухитрился закончить тот разговор, не показав, что напуган; а потом весь день дрожал в ожидании следующего звонка. Ни один роман, ни одна связь не выдержит подобных угроз и жалоб. Такие звонки ничего нам не приносили, кроме стыда и страха; ведь унижение убивает даже самую сильную страсть, от него сердце выгорает. В другой раз она закричала в трубку: «Я просто не могу больше так жить!» Я разозлился, живо представив себе, как она повторяет ту же самую фразу, которую услышала — с той же самой интонацией — от кого-то другого.

Ни один нормальный человек, прошедший через такое, не решится рисковать снова. А если решится — так ему и надо. Я тогда понял, как близко подошел к тому, чтобы вообще потерять свою жизнь.

Она была вечно несчастна, вечно шмыгала носом и моргала, как кролик, и вечно повторяла что-нибудь вроде: «Я ненавидела свое тело, когда росла» или: «Мне пришлось искать компромисс со своей сексуальностью».

— Ну как ты там? — спрашивал я, бывало, в начале наших долгих телефонных бесед.

— Если бы ты меня утром спросил, я бы сказала «Отлично». А теперь — хуже некуда. — Здесь следовала длинная пауза, а потом обреченное: — Слушай, я просто не знаю, смогу ли это вынести.

Конечно же, на этом она не останавливалась. Когда я заметил, что наши разговоры длятся по часу, мне бы надо было догадаться, что она привыкла разговаривать, все больше монологами, со своим психоаналитиком.

Я не мог понять, почему она так ненавидит свою фамилию.

— Фамилия как фамилия, — сказал я однажды. И привел несколько, из «Новостей»: Уолтер Ткач, Роберт Абпланалп, Муррэй Макаду, Шерман Пинскер, Лех Валенса, Лоренс Иглбургер. — Фаган — это, наверно, что-то ирландское?

— Не хочу об этом говорить!

Но говорила она постоянно, только и делала, что говорила. Это было спустя несколько месяцев после моей несостоявшейся роли в кино. Я понял тогда, что значат иллюзии и насколько мне важно работать, чтобы не свихнуться.

Шло время, и я иногда задумывался, как-то там поживает Ванда Фаган. Странным образом, когда мы с Алисон разошлись, я перестал вспоминать о Ванде; наверно, не решался. Оказавшись один, я начал ощущать свою ранимость. Слабость свою почувствовал. Быть может, какой-то позыв еще где-то прятался — но это такой был жалкий, такой безнадежный ночной призрак, что не стоило его вытаскивать на свет божий. Пусть-ка он лучше спит, пусть себе бредит во сне и пусть умрет, не просыпаясь.

Когда-то, еще живой, он легко превращался в вожделение. Так куча промасленной ветоши, оставленная вонять в темноте, начинает нагреваться — словно от нарастающей плотности своей собственной вони — и вдруг вспыхивает оранжевым пламенем, покрывая все вокруг черной копотью. Каждая связь имеет начало, продолжение и конец; и уже этим может быть похожа на брак, на плохой брак. Наша была похожа. Возможно, она была даже получше большинства плохих браков; а возможно, и дольше многих. Ванда тоже это знала. В университете она как-то сходила замуж, ненадолго, за своего однокашника по имени Гарри Коул. Я был наслышан только о его бороде, его старой машине и куче долгов. У меня в машине была пленка Филиппа Гласса. «Гарри тоже его любил», — сказала она. Вот и все, что я знал о нем. Их брак расстроился из-за его долгов, которых становилось все больше.

Благодаря нашей связи я узнал очень много нового. В том числе — как легко недооценить претензии твоей любовницы; и этого следовало опасаться. Я вообще едва ли замечал ход времени. Но Ванда Фаган — быть может, подобно большинству других женщин — не переставала думать о своем возрасте. Когда женщины без умолку говорят, как они стареют, как выглядят, как время уходит, — это превращается в постоянно действующий раздражитель, отвлекающий от всего на свете, словно тиканье громких часов с маятником. Вскоре после нашего знакомства она заговорила о том, какими мы будем в старости. Она видела нас обоих пенсионерами: два старичка держатся за руки, сидя в качалках на крылечке. Она искала другую жизнь.

Собственная жизнь ее бесила. Она ненавидела свою фамилию, свое тело, свою бедность. По ее понятиям, она вообще не жила. И ей казалось, что если она прицепит свою полужизнь к моей — это ее спасет.

— Дело не в том, что ты писатель. Ты гораздо больше, — сказала она однажды.

Она ошибалась. Но перебить ее я не мог: она говорила без остановки.

— Я тебя люблю такого, как есть. Ты очень хороший человек; умный, щедрый, чуткий…

Опять ошибка, Ванда. С какой стати у человека при всех этих качествах, такого хорошего и любимого, возникнет потребность писать то, что пишу я?

Этого она не знала. Она и меня не знала. Надо свихнуться или впасть в отчаяние, чтобы смотреть на жизнь так, как смотрела она. И хотя мы по очереди впадали в короткие, но бешеные пароксизмы страсти — было очевидно, что конец у этой интриги может быть только один. Потом у нас с Алисон появилось одинаковое ощущение тяжелого, мрачного праздника. Так бывает, когда ваш трудный друг уходит после долгой и мучительной болезни. Или уезжает гость — и в доме снова просторно и свободно. Теперь Алисон уже не приходилось думать о Ванде Фаган, а я — при том что стыд мой и чувство вины притупились — думал только одно: «Никогда больше!»


А потом мы с Алисон расстались. Я сбежал. Теперь уже я страдал от своей полужизни. Та холодная зима, и мучения мои, и что из них получилось — это «Медфорд — 3 ближайших съезда» и «Джордж».

Но когда пришла та открытка — мне уже было лучше. Гораздо лучше. Я уже готовился к долгому путешествию по островам Тихого океана. А собираться в путешествие можно только в настроении оптимистическом, так что я знал: со мной все в порядке. Я уезжал с намерением вернуться, а не новую жизнь искать. Таких путешествий в моей жизни еще не бывало.

Почерк Ванды Фаган меня никогда не радовал; в нем всегда было что-то обрывистое, торопливое. Так пишут только в автобусе, на ходу; или дети, или люди очень несчастные. Этот почерк выдавал все: вечную спешку, жалость к себе, неуверенность. Не интеллигентный почерк. Вы бы ни за что не догадались, что имеете дело с доктором наук, специалистом по компьютерным делам, при должности в одном из крупных университетов. Если точнее — в Нью-Йоркском.

Мне очень не понравилась ее фраза в открытке про «наше любимое место». Речь шла о фотографии — ветряная мельница на Кейпе, в Брустере, — и из этой фразы следовало, что память у нее такая же шаткая, как и почерк. Неужто она забыла, как ужасно мы поругались на пути оттуда к моему дому? То была ее старая, вечная тема: «А как же я?»

Если бы я сдался, бросил все и отдал ей свою жизнь — она была бы счастлива. Ну а что осталось бы мне? В настоящей романтической любви этим вопросом не задаются. Такая любовь — безумный риск; но часто она расцветает, как у нас с Алисон, и вянет только спустя долгое-долгое время. Я был слишком стар для такого риска. А она — достаточно молода для любого риска; и потому я чувствовал, что долго мы не протянем. Я все про нас знал из обширной эгоистической литературы, написанной мужчинами, которые без особой радости предавали жен, обзаводясь любовницами. Как и там, у нас бывали короткие спокойные периоды, но в остальном — нервотрепка и усталость.

Первое мрачное предчувствие у меня появилось, когда я заметил, что после физической близости она мне нравится уже поменьше, а иногда и вовсе не нравится. Иногда я не знал, чего от нее ждать. Кто она и почему я с ней? Я был уверен, что она задает себе те же постыдные вопросы. И мы подолгу испытывали отвращение друг к другу, пока очередной приступ лихорадочной страсти не превращал нас в любовников снова. Вот вам и эгоистическая литература предательства.

В ретроспективе наша связь виделась несерьезной. Я подозревал, что для Ванды она значила больше; или ей хотелось, чтобы больше значила. Но сейчас все у нее было хорошо. По открытке судя. Она ошибочно полагала, что я остался прежним — и женатым, — потому что уж если даже она не смогла расстроить наш брак своими слезами и угрозами, то кому это под силу?

Боль меня уже отпустила. Настолько, что хватило сил ответить.

Дорогая Ванда!

Получил твою весточку — вот так сюрприз! Ума не приложу, где ты нашла эту старую открытку, но уверен, что…

Здесь я споткнулся и застрял. Сообразил, что на открытке нет обратного адреса. Где она сейчас? Семь лет прошло — все еще в Нью-Йорке? Я посмотрел на почтовый штемпель. Данбери и код.

Не мог же я продолжать письмо, пока адреса не знаю. Я позвонил ей на домашний номер — единственный, какой знал, — но строгий голос автоответчика телефонной компании сообщил мне, что этого номера больше не существует. Справочная по Манхэттену сказала, что в списках ее нет.

Зато старая секретарша на кафедре оказалась на месте:

— Доктор Фаган у нас больше не работает.

— А вы не скажете, по какому номеру с ней можно связаться?

— Минутку. — Она вздохнула. Ей хотелось повесить трубку. Но все-таки вернулась к телефону и спросила: — Кто говорит?

Я сказал, что я книготорговец, что заказ доктора Фаган когда-то положили не на место, и я просто обязан послать ей книгу.

— Но ведь вы у меня телефон спрашивали.

До чего въедливая тетка.

— Адрес был бы еще лучше. Я тогда сразу и отошлю.

— Она больше не Фаган. Ванда Фолкэнберг.

Сердитая дама медленно продиктовала мне фамилию, по буквам, и адрес, в окрестностях Нью-Йорка. Я позвонил в справочную и раздобыл номер. Звонил несколько дней, в разное время. Наконец мужской голос очистил:

— Она здесь больше не живет.

Этот голос сказал мне все. Почти наверняка ее бывший муж: мрачный, потерянный — и хочет знать, кто я такой. С ним поговорить мне хотелось гораздо больше, чем найти Ванду. Но я знал, что сначала должен услышать ее.

— У меня для нее бандероль. — Я выдал ему свою книготорговую легенду.

Довольно хмуро — не нужны ему были эти хлопоты — он сказал ее адрес: Данбери, штат Коннектикут. Это объясняло штемпель на открытке.

— Я посылаю «экспрессом», так что хорошо бы и номер телефона, если можно.

Он его выстрелил — только бывший муж может знать номер так хорошо и произносить с таким отвращением. Я положил трубку — и тут же позвонил Ванде.

— Алло?

Все тот же настороженный голос человека, привыкшего к неприятным телефонным звонкам. Ванда Фесковиц-Фаган-Коул-Фолкэнберг. До чего же много фамилий может собрать даже молодая женщина.

— Это я.

— Пол?

И начался наш спарринг.

2

— Где ты взял этот номер?

— Одна твоя старая подруга.

Я никогда не знал толком ее друзей. Это было еще одной проблемой тогда: только мы вдвоем, никого больше! Может, оно и к лучшему оказалось. В этой изоляции мы быстрее узнали друг друга. А те немногие из ее подруг, кого я знал, были настолько на нее похожи, что внушали мне страх.

— Кто именно?

— Я не хочу ее подводить, так что вряд ли скажу тебе.

Я рассчитывал, что такая отговорка пройдет, и не ошибся. Сработало.

— Чего ты хочешь?

— Я решил, что неплохо было бы ответить на твою открытку, но адреса не знал.

— Ты где?

Она всегда была нервозна, но по этим вопросам я понял, что сейчас еще больше обычного.

— Да так, путешествую.

Если бы она знала, где я, то могла бы позвонить сама; а я эгоистически хотел контролировать ситуацию.

— Ты еще женат?

— Похоже, ты была в этом уверена, когда писала.

— А теперь думаю, что развелся. Иначе с чего бы стал мне звонить?

По ее логике получалось, что человек, звонящий вот так, ни с того ни с сего, должен пребывать в отчаянии.

— Мы разошлись. Но звоню я не поэтому. Просто хотел узнать, как ты.

Долгое молчание. Потом:

— Лучше бы ты не звонил.

— Ты замужем?

Опять долгое молчание, красноречивее самого тяжелого вздоха.

— Не хочу об этом говорить.

Этим она сказала все: была замужем, а теперь развелись или разъехались. У нее в душе читать было легче, чем у Алисон после двадцати прожитых вместе лет.

— Я просто хочу как-то ужиться со своей жизнью.

Так называлась еще одна ее выходная ария, неискренняя и бестолковая, как и все остальные. Я даже не возражал бы против ее клише; беда в том, что эти клише были не про нее. У Ванды так и не получилось своей жизни, она по-прежнему искала чужую.

— Я рад был получить твою открытку. С той мельницей.

— Я так и думала, что тебе понравится.

В горестях и неприятностях плохая память помогает. С той мельницей у нас были связаны одни неприятности. Если бы она хоть что-нибудь помнила, ни за что не стала бы посылать ту картинку.

— Это очень мило с твоей стороны.

— И у меня есть свои достоинства.

— Конечно. Судя по голосу, у тебя все в порядке. Верно?

— У тебя тоже.

— Приятно знать, что после всех этих лет мы все еще на коне.

— Стараемся.

— Дети у тебя есть?

Опять молчание. Но это был прямой вопрос, и приходилось либо отвечать, либо напрашиваться на разоблачение. Она колебалась чуть дольше, чем нужно, — стало быть, ее молчание означало «да».

— Сколько?

— Девочка.

В голосе звучала гордость, вызов, злость на меня за то, что спросил, досада, что ответила, какая-то печаль и ужасное замешательство. Это была уже не та озабоченная молодая женщина, какую я знал. Это была озабоченная мать маленькой и, вероятно, довольно капризной девочки. Помоги, Господи, тому мужчине, который свяжется с дочерью этой женщины.

Это была новая женщина. С новым именем и новой жизнью. Она не хотела, чтобы ее ассоциировали с ее прошлым. Эту женщину я не знал.

— Давно вы разошлись? — спросила она.

Не удержалась, ей действительно хотелось знать. Она ведь полагала, что только из-за Алисон я не отдался ей насовсем. Я-то знал, что это не так; но мой брак был единственным оправданием, чтобы держать ее подальше от себя. Я его использовал для прикрытия, чтобы ни за что не отвечать. А после развода уже ни на что не решался; страшно было. Моя любовь к Алисон выходила за рамки нашей семейной жизни; потому я так страдал и, когда все кончилось, мне хотелось остаться ее другом.

— Я тебе скажу, когда мы расстались, если ты мне скажешь то же самое.

— Не хочу я в игры играть.

Еще одно хилое клише, причем одно из самых неискренних: ведь мы всегда только и делали, что играли. И что этот разговор сейчас, если не игра? Конечно игра. Игра, в которой каждый лжет, чтобы получить максимум информации, выдав как можно меньше своей.

— Ладно. Можешь ничего не говорить. А разошлись мы примерно год назад. Очень было трудно, больно еще и сейчас. Если тебе пришлось пережить подобное, я знаю, как это тяжко, тем более с маленьким ребенком.

На этот раз молчание было помягче, без укоризны, без вздоха, только с горечью.

— Не сложилось у нас.

Я знаю, почему эта фраза так меня разозлила. Мало того, что опять клише, — тут еще и тон ее: безразличный, скучающий, безапелляционный. Даже встреть она того мужчину вскоре после нашего разрыва, все равно не могла знать его долго и пробыть с ним больше чем… Сколько? Допустим, год на ухаживание; еще год или около того она с ним уже не живет — и что же остается? Года три-четыре. Я сейчас больше думал о ее ребенке, но ответил:

— Трудное это дело.

И стал говорить еще что-то, сентиментальное и сочувственное, пока она не перебила резко:

— Я его больше не любила.

Снова тот же безапелляционный тон. Услыхав, как она подытожила их брак этой банальной фразой, я содрогнулся. Да, мои худшие предположения оправдались: она и вправду пустышка. Я всегда относился к ней с подозрением; боялся ее постоянного иждивенчества и настроений. Если бы я ушел от Алисон к ней — это было бы ненадолго. Но стало бы это для меня катастрофой?

С ребенком, может, и стало бы; а может, и нет.

Фраза «Я его больше не любила» из-за небрежного безразличия, с каким Ванда ее произнесла, прозвучала для меня так, словно она сказала: «Я передумала».

Именно это в ней мне не нравилось больше всего. Взять хотя бы ту нашу ссору: в тот день, когда мы ехали в Провинстаун, она вдруг заскучала и спросила раздраженно:

— Неужели нельзя было поехать куда-нибудь поближе?

— Ты сказала, что хочешь в Провинстаун.

Она перед тем прочитала обзор ресторанов. Одинокие женщины обожают такое чтение. Не столько еда их интересует, сколько возможность пофантазировать о надежном, устойчивом мире, где их, нарядных, будут под ручку водить и вообще ублажать.

— Это слишком далеко.

— Но я уже столик там заказал.

— Можешь отказаться.

— Я так ждал этой поездки.

— Вот видишь! Значит, мы едем ради тебя!

— Но это была твоя идея. Ведь ты же тот ресторан в «Bon Appetit»[109] нашла.

— Я передумала.

Я разозлился. Она надулась. По ее словам, моя злость доказывала, что я ее не люблю. Она расплакалась. В слезах она становилась похожа на крошечного уродливого гнома. Я подумал: «Пора от нее бежать». Но чувство было такое, словно я собираюсь выкинуть ее на обочину. И еще казалось — я боялся этого, — что она сейчас схватится за руль и вывернет нас на другую полосу, под встречную машину.

Минут десять, оба ошеломленные этой истерикой, мы молчали. Потом, доехав до Брустера, я свернул с дороги: боялся, что не смогу больше толком вести машину. На самом деле та мельница — декорация для туристов; настоящих ветряных мельниц на Кейпе не осталось. Но она поверила:

— Жаль, нет фотоаппарата!

Оказывается, она еще и наивна! Я и это ей поставил в вину, безо всяких оснований.

И вот снова ее мельница, на открытке. Она забыла ссору, из-за которой мне захотелось с ней расстаться. Чего я испугался тогда — это ее «Я передумала». Испугался, что в один прекрасный день она мне вдруг скажет: «Я тебя больше не люблю». Понял я это только сейчас.

Вспоминая все это, я молчал; она тоже; разговор наш оборвался.

— Ты меня слышишь?

Сколько же раз она успела повторить этот вопрос?

— Да-да. Просто задумался.

— А я решила, что нас разъединили.

Она уже забыла, отчего я задумался; забыла свою фразу: «Я его больше не любила».

— Знаешь, то, что ты сказала, прозвучало так… небрежно.

— Умеешь ты подбирать унизительные слова!

— Что не любила его больше.

— Он ничего не мог сам. Вечно висел на мне. Вы такими сволочами бываете!

— Вот оно как.

Я почувствовал, что с меня достаточно. Пора прощаться.

— Я не обязана была терпеть!

— Знаешь, мне пора двигаться.

— Так ты мне позвонил, чтобы помучить своими тошнотными писательскими расспросами?

— Нет. Хотел за открытку поблагодарить.

— Ах вот что. Куда же ты сейчас?

— Может быть, в Нью-Йорк.

— Я не так уж далеко оттуда.

— Код не скажешь?

Зряшный вопрос. Ни за что на свете не стану я с ней встречаться. Чего стоит эта ее идея, что раз я теперь свободен, то наша связь может возобновиться! Но как раз наша недолгая связь научила меня, что чужими чувствами играть не надо.

А у нее теперь была какая-то жизнь. Возможно, такая, какой она хотела всегда. Она была свободна, и у нее был ребенок. Она никогда не любила себе отказывать, ни в чем. После того как мы расстались, у нее было все: она побывала невестой и женой, стала матерью и разведенной дамой. Все было! Тщательно продуманная победа — полная трансформация. Я догадывался, что бывший супруг и уверенностью ее зарядил, и деньгами снабдил, которые были ей нужны, чтобы от него уйти. Что меня восхитило — она действительно стала совсем другой.

Жизнь моя изменилась весьма и весьма.

Она действительно нашла себе новую жизнь. Ее пример давал надежду и мне; хотя, наверно, чтобы надежда эта сбылась, надо быть очень легкомысленным или алчным и расчетливым.

Теперь есть она и ребенок; ей пришлось вернуться на землю. Она получила то, о чем просила; хотя, быть может, и не то, чего хотела на самом деле. С мужиками ей теперь трудно — на первом месте ребенок, — так что жизнь ее, пожалуй, нелегка. Она уже не так молода; а что касается внешности — из прежней красоты надо вычесть ребенка.

Я был рад, что позвонил ей, потому что теперь убедился: мне никогда больше не захочется ее увидеть. И она это почувствовала. Было у нее этакое чутье назойливого зверька — рефлексы крысиные: постоянно принюхиваться, постоянно оглядываться, постоянно держаться начеку, постоянно быть готовой отпрыгнуть.

— Мне пора. Опаздываю на встречу.

— Какая же ты дрянь, сноб ты долбаный!

Поняв, что я ее отвергаю, она просто не могла не плюнуть в меня на прощанье: гордость не позволяла. Я никак не отреагировал.

— Извини, если помешал.

— До чего ж ты неискренний!

— Ты и впрямь хочешь знать, чем я собираюсь заняться?

— Нет, ничего интересного все равно не услышу.

Мне было жаль ее. И жаль было всех тех, кто ярится на жизнь с ее несправедливостью, не догадываясь, что как ни обидно оно кажется — на самом-то деле каждый заслужил свое. Если ей прищемило нос мышеловкой, то лишь потому, что она жадно вынюхивала, где больше сыра. Жалкая участь.

— До свидания, — сказал я.

— Ну уж нет!

Это мне за то, что позвонил: не надо было. Я совершил ошибку. Я заслужил этот прощальный плевок.

3

Так кто же он, человек, за которого она выходила замуж, отец ее дочери? Сначала я решил, что это не важно. Но чем больше об этом думал, тем сильнее становилось чувство, что важно. В конце концов я стал думать о нем постоянно: кем бы он ни был — он был тем человеком, каким мог стать я сам; какую бы жизнь ни вел — она могла стать моей.

И хотя не знал я теперешнюю Ванду, я понимал, что она не только замужем побывала и ребенка родила — она жизнь приобрела, свою собственную. Но что произошло с человеком, который дал ей эту жизнь? Меня она оставила бы с тем же, с чем оставила его. Если бы она стала мне женой, я теперь был бы тем человеком и жил бы сейчас, как он.

При моем складе ума, был только один способ определить калибр пули, от которой я уклонился, — увидеться с тем, в кого она попала.


Секретарша одного из моих друзей, адвоката, заявила однажды: «Я могу найти кого угодно». Мне это показалось нелепой похвальбой. Очень наивно с моей стороны. Ведь одно из важнейших умений, необходимых в деловом мире — да и не только в деловом, — это умение обнаруживать нужных людей. Должников, покровителей, поручителей, клиентов, друзей — кого угодно. От этих людей зависит ваша работа. Только писатели трудятся в воображаемом мире и находят всех, кто им нужен, у себя в голове; и могут этим похвастаться. Мы своих выдумываем — все остальные ищут.

Но теперь, в поисках своей другой жизни, мне приходилось действовать в мире реальном. Чтобы закончить рассказ, надо было найти того человека. И тут я понял, что способность найти кого-то — незнакомца, затерянного во тьме, — это почти искусство. Ведь ближайший аналог — писательский поиск персонажа.

Я почти не сомневался, что человек, с которым я говорил, когда искал адрес Ванды, — ее бывший муж. Но надо было убедиться. Поэтому я позвонил той секретарше и напомнил ей ее слова.

— Этого я, начерно, смогу найти, — сказала она. — Расскажите все, что знаете.

— Только фамилию и номер телефона.

— Местный код?

— Девять-один-четыре.

— Он работает в Нью-Йорке?

— Почему вы спрашиваете?

— Потому что это Уайт-Плейнс[110]. Еще что-нибудь знаете?

— Он может заниматься компьютерными делами.

Ванда точно занималась. А этих компьютерных фанатов — она говорила «мы компутнутые» — тянет друг к другу.

— Это полезно. Есть справочники.

— И я думаю, раньше он жил в Данбери.

Уж конечно, если она забрала его жизнь, то и дом тоже.

— Скажите, где он был, — я вам скажу, где он сейчас.

Это мне понравилось: здесь тоже была параллель с литературой.


Его звали Тод Фолкэнберг. Он работал в «Глоубл телетроникс» в отделе маркетинга и продаж Всего на год старше меня. Компания — одна из ведущих в сфере телекоммуникации — недавно разработала серию портативных спутниковых телефонов. В рекламной брошюре «Глоубл» описывала свои телефоны, как багаж: один размером с чемодан, другой — с кейс, а последний — как переносной компьютер.

Я решил попросить мистера Фолкэнберга показать мне телефон. Я позвонил ему, но — поскольку Ванда могла обо мне рассказывать — назвался Эдвардом Медфордом и сказал, что скоро буду в Нью-Йорке.

— Я в городе только по вторникам и четвергам. Как насчет будущей недели? Я могу во вторник, во второй половине дня. Если вам удобно.

Голос был тот же самый, что тогда, почти наверняка. Но теперь он говорил с завораживающей обходительностью — чувствовался профессиональный продавец. Встретившись с ним, я был рад убедиться, что он не просто говорит, но и информацию сообщает. Конечно же, превознося свою торговую марку, он мог и преувеличить; но тут я мог поправочку ввести. Увидев мой кейс, он заулыбался:

— О, чемодан от «Орвис»? Я всегда их вещи покупаю. Наша последняя модель как раз в него уместится.

— Она уже в продаже?

— Сейчас я вам ее покажу.

Продавцы никогда не отвечают прямо; слова «да» и «нет» в их лексиконе отсутствуют.

Мы сидели у него в офисе на Лексингтон-авеню в районе Семидесятых улиц. Район очень оживленный, из-за большой больницы поблизости, и шумный, несмотря на больницу. Он сказал, офис временный: он, мол, как раз переезжает. И правда, у стены громоздился штабель картонных коробок; но у меня было ощущение, что уезжать он никуда не собирается.

Хотя контора выглядела временной, сам он был тип-топ. Не только костюм, но и туфли, галстук, даже ремень — все тщательно продумано. Он умел производить впечатление, но на меня такие штуки не действуют. Я видел человека, который хочет, чтобы о нем судили по одежке, а как раз этого я не ценил никогда. Он был чуть постарше меня, но в отличной — куда мне до него — форме. Вот это меня впечатлило. Об этом мне хотелось знать побольше.

Я уже готов был задать вопрос, когда заметил у него на столе фотографии в рамках. Три фотографии одной и той же девочки: в розовом одеяльце младенец, еще розовее; на четвереньках, выглядит как заводная игрушка; и детский портрет — этакая женщина во младенчестве. Очень похожа на Ванду: бледные глаза, упрямый рот, и даже в пухленьких щечках было что-то от помешанной на диетах Ванды.

— Ну, добро пожаловать в «Глоубл».

Держался он, как и все продавцы на свете. Пожал мне руку и усадил в кресло, не переставая извиняться за вид своего офиса.

Рукопожатие его было многозначительно. Конечно, это рассчитанный был нажим, очень точно отмеренный. Но пальцы были тверды, и ладонь тоже. Ему не приходилось прилагать никаких усилий, чтобы я почувствовал: хватка у него железная. Гребец, наверно, или велосипедист. Поняв, что он до сих пор занимается спортом — причем не абы как, а всерьез, — я сразу изменил к нему отношение: он гораздо сложнее того стереотипного продавца, за которого я принял его с первого взгляда.

На загорелом лице заметны были прыщи. Не был он похож на человека, который качается напоказ; на самом деле здоровяк — одинокий атлет, с широкими плечами, толстой шеей, бугристыми мускулами и ссадинами на побуревших от солнца руках. Настолько могучий, что костюм сидел на нем неуклюже; и в помещении ему было тесно — приходилось постоянно контролировать свои движения в небольшом пространстве офиса. Его мощь не соответствовала такому окружению, очень уж крупный был мужчина. А когда, приседая на корточки, чтобы показать мне самую маленькую модель телефона, он поддернул брюки — я увидел, что не ошибся: точно, велосипедист. Икры — две глыбы мускулов, а сухожилия — толстый трос.

— Много ездите на велосипеде?

— Как вы догадались?

Я пожалел, что так импульсивно проявил свое любопытство. Но велосипед — это, как правило, увлечение одиночек. Редко кто ездит компанией. Это особая жизнь, мало кому известная; своего рода монашество. Потому я и стал смотреть на него совсем по-другому. Более уважительно, но и более настороженно.

— Да так как-то…

— Знаете толк в велосипедах?

— У меня «Мэрлин».

Он улыбнулся:

— Ну, значит, знаете. — Посмотрел куда-то в сторону и добавил: — У меня «Кэстрел» был, чуть больше года назад. Из углеволокна. Были и у него кой-какие недостатки, но до чего легкий! Отличная машина. Пришлось продать.

Остальное я домыслил. Такая игрушка стоит три тысячи долларов. Деньги понадобились из-за развода.

— А сейчас я на стареньком «Фудзи» катаюсь, он у меня в гараже висел.

— Ездите по Манхэттену?

— На работу езжу из Уэстчестера. У меня там квартира.

— Вряд ли много таких, как вы!

Это явно доставило ему удовольствие. Он рассказал, сколько времени уходит на дорогу, и каков маршрут, и как он переодевается и душ принимает прямо здесь, в конторе. Со всеми этими разговорами он мне понравился еще больше, да и я тоже стал для него не просто клиентом.

— Но сегодня я на машине, мне надо по делу в Коннектикут.

К Ванде. Наверно, собирается навестить дочурку; только раз в неделю он может с ней повидаться. Я задумался, представив его с ребенком, когда он вдруг спросил:

— Так куда ж мы с вами заехали?

— Простите, не понял.

— Вы о велосипедах хотите поговорить или все-таки о телефонах?

Так это славно у него получилось, добродушно, по-дружески. А я тем временем увидел еще одну фотографию его девочки. Еще одна икона с копией Ванды в миниатюре. Он стал мне еще интереснее. Чтобы не отпугнуть его — и задержать, — я заговорил о телефонах.

— Знаете, это очень узкий, специализированный рынок, — подхватил он.

А мне трудно было слушать — отвлекала его атлетическая наружность. В нем было два человека — спортсмен и торговец, — и настолько они были разные, что он казался раздвоен, что ли, и от этого неуклюж.

— Мы были маленькой компанией, начинали с полупроводников… — (Как раз в этой области работала Ванда.), — но потом сосредоточились на телекоммуникациях. Отдел полупроводников мы продали и… Хотите сравнение? Большие компании — они вроде слонов. Видели когда-нибудь слоновью ногу? Громадная такая, круглая. Представьте себе такую ногу в комнате — она же в угол не поместится, верно? А мы как раз там, в уголках, куда все ваши гиганты — «Айбиэмы», «Тошибы» и «Майкрософта» — забраться не могут.

Я поздравил его с прекрасной аналогией и сказал, что хотел бы узнать о спутниковых телефонах поподробнее.

— Могу вам дать технические описания. Сейчас найду.

— Нет, я хотел просто посмотреть, как он работает.

— Правильно. Зачем вам все эти подробности? Давайте позвоним кому-нибудь.

— Вашей жене, например?

— Бывшей жене. Нет, спасибо.

Ему до сих пор больно. Он все помнит.

— Я попробую в центральный офис. Это на Лонг-Айленде.

Мы сделали три попытки — неудачно.

— Не подключается к спутнику. А я ведь правильный код набрал. — Он нахмурился, глянув на окно. — Наверно, больница загораживает.

— Тогда ничего не получится, — предположил я.

Он улыбнулся в ответ:

— Ну что вы, никаких проблем! Я сам виноват. Настроению поддался, соображать перестал.

Мне так понравилось это «настроению поддался», что я почти не заметил, как он переставил телефон на подоконник. Нацелив крышку со встроенной антенной мимо верхнего угла больничного здания, он протянул мне трубку. Я услышал пару гудков — и тут же:

— Добрый день, «Глоубл»…

Я и представить себе не мог, что такая крохотулька будет так отлично работать. То, что телефон его был мне вовсе не нужен, а пришел я сюда единственно, чтобы посмотреть на человека, с которым жила и развелась Ванда, не помешало мне восхититься товаром, который он старался продать.

— Вы мне должны помочь, — сказал он. — Объясните, для чего вам нужен этот телефон? Отдаленные места? Стройплощадки? Защита от прослушивания? Вы знаете, сотовый телефон работает в самых разных местах!..

— Я собираюсь много путешествовать за границей. Наверно, наилучшее определение — «отдаленные места».

— Я же не спрашиваю, что вы собираетесь делать. — Это прозвучало чуточку лукаво. — Мне важно где.

— Новая Гвинея, например.

— Там какие-то ультракороткие волны есть; рудники работают, им связь нужна. Но вы правы, такой телефон может очень и очень пригодиться.

— И сколько стоит эта игрушка?

— Вам я устрою хорошую цену.

Так продавцы говорят, когда речь идет об очень больших деньгах.

— Мне надо знать, потому что… — тут меня понесло, — потому что я перебираюсь в Манхэттен и, очевидно, надо включить этот расход в общую смету. Вообще-то я знаю, что такие телефоны стоят порядочно.

Последнюю мою фразу он не услышал. Спросил вдруг:

— Ищете место под офис?

— Я много чего ищу, но офис — первым делом.

Он стал еще оживленнее — и дружелюбнее, — ну совсем свой парень:

— Возможно, я смогу вам помочь. Вы не торопитесь?

— Но я не хочу отнимать у вас весь день. Вы говорили, у вас какое-то дело?

— Если вы не прочь прокатиться, я могу показать несколько мест. Это займет не больше часа. Сколько квадратных футов вам нужно?

Вопрос вполне логичный. Но я понятия не имел, что ответить.

В отчаянье я развел руками, показывая на его офис:

— Примерно столько.

— Это чуть меньше трехсот. Давайте покажу вам два местечка.

Я был рад возможности провести с ним еще какое-то время, пусть и под выдуманным предлогом. Это был не больший обман, чем предложение купить у него телефон за 20 000 долларов. Он извлек свою машину с подземной стоянки на Семьдесят седьмой улице. Это оказался старенький «вольво-универсал» со специальным багажником под велосипед на крыше. На заднем сиденье целый склад рекламных материалов «Глоубл» с описаниями всевозможных спутниковых телефонов.

— Я предпочел бы велосипед, — сказал он в гуще движения по Лексингтон-авеню.

— А я бы здесь, пожалуй, не смог.

— Вы знаете, когда мой брак развалился, мне не хотелось рисковать иммунной системой при случайных интрижках. Велосипед сделался просто необходим. И работать я стал больше. Не только ради денег. Отвлекало.

Выбираясь на Третью авеню, мы попали в плотную колонну позади грузовика. Фолкэнберг покачал головой и кисло улыбнулся; а я вспомнил, как он сказал «настроению поддался».

— Вот так и получилось, что стал я подрабатывать в недвижимости, — сказал он. — Забавно, я ведь не с продаж начинал.

На приборной доске в его машине был еще один алтарь его дочки: к металлу примагничен любительский снимок в пластмассовой рамке, в уголке завязанная бантом лента, наверно, из косички. Явно реликвия. Я подумал, что отлучение от детей может превратить безнадежную родительскую любовь в религиозный фанатизм.

— Славная девчушка, — сказал я.

— Да, — ответил он хрипло. Слишком был взволнован, чтобы добавить еще что-нибудь.

Когда я увидел, что он старается спрятать боль — что он испытывает эту боль, что он действительно ранен, — я увидел в нем себя самого. Он был похож на ту мою слабую, впечатлительную половину, которую я и жалел и ненавидел.

Хорошо, что я мог ему сочувствовать: теперь он замкнулся, ушел в себя — мне трудно было бы с ним, если бы я не понимал его боли. Направляясь к стоянке, он заметил машину, отъезжавшую от счетчика, и закричал. Громко и как бы радостно; но это такая невеселая была пародия на веселье, что я содрогнулся.

Пока мы шли к первому из офисов, он показал мне дерево внутри металлической ограды перед домом и сказал:

— У меня тоже такое было. Японский клен. И ограда была вроде этой. Они очень хорошо смотрятся, но возни с ними чертовски много. Чуть похолодает — трескаются.

Мне повезло, что мы были не в офисе, а на улице. Его профессия требовала везде и всегда производить хорошее впечатление, и по ходу он сообщил мне много интересной информации. Дерево было не в Уайт-Плейнс, там он временно. Нет, он его сам посадил в Данбери, там у него семья была, дети росли. Старшие — мальчик и девочка — давно отучились, работают оба, им уже под тридцать.

Он даже Ванду упомянул, но только вскользь.

— Я им говорю: «Вы рады, что я с вами?» — Это о ком-то из своих боссов, начало я прослушал. — «Так вы, — говорю, — скажите за это спасибо моей бывшей жене». Я мог бы на раннюю пенсию выйти, а теперь, пожалуй, еще лет пятнадцать покручусь.

Прозвучало это настолько мрачно, что я ничего не смог придумать в ответ, кроме какой-то пошлости: мол, работа — один из побудительных инстинктов человека.

— А другой инстинкт — секс. Это мне псих мой сказал, психотерапевт то бишь. Но ведь это не работа, я же не продавец. Раньше я настоящим делом занимался, а теперь только заработать стараюсь.

— Однако получается, — возразил я, надеясь, что он еще что-нибудь скажет.

Он поморщился, показывая, что получается не слишком хорошо. И сказал:

— Знаете, мне не так уж и хочется в этом деле преуспеть. Я ведь разработчиком был. Программы сочинял для спутниковой связи. Был сам себе хозяин. Свободен был… — Я начал сомневаться, хочу ли дослушать эту печальную историю до конца. — А теперь ничего не осталось.

Когда жизнь уже наладилась, он влюбился и ушел от жены. «Знаете, как это бывает». Говорил он спокойно. Это было хуже всего. Теперь у него неоплатные долги — алименты и все такое, — подневольная работа и обожаемая дочь. Никогда не думал, не гадал. Он потерял любимую работу, дом, деньги, жену, душевный покой, ребенка; он боялся за свое здоровье, а то не стал бы педали крутить как бешеный… «Но знаете, такие вещи ведь не планируешь».

— Из моей второй женитьбы ничего хорошего не вышло, — сказал он, — но дочурка у меня прелесть.

Они видятся каждую неделю. И сегодня он к ней поедет, как только покажет мне тот офис. Ехать слишком поздно ему не хотелось из-за пробок на дорогах.

— А почему сегодня? Разве ребенка не лучше навещать в выходные?

— Это вы моей бывшей скажите. Впрочем, не вижу разницы. Я в любой день приехать готов, в любое время. Но, бог свидетель, эти наши свидания мне душу рвут.

Он не сказал о Ванде ни единого плохого слова, впрочем и не хвалил. Когда я прямо спросил о ней, он ответил только:

— Мне кажется, сейчас я ее гораздо лучше знаю, чем когда на ней женился.

Он смирился с этим. Он был похож на альпиниста, который ради своей вершины отморозил ноги и остался хромым. Но он не задумывался о своей потере. Это было для меня всего труднее: я знал, что он потерял, а он — нет. И я начал чувствовать себя свободным человеком.

Я выдержал осмотр того помещения под офис: две замусоренные комнаты, грязные окна, газеты на полу. Говорить об увиденном было так же трудно, как комментировать абстрактную живопись на выставке. Это я такой тупой простофиля или картины никуда не годятся? Отныне сочетание «помещение под офис» будет у меня ассоциироваться с крысиной норой.

Фолкэнберг отошел к окну и, стоя спиной ко мне, тихо заговорил:

— Я никогда, никому об этом не рассказывал. Наверно, надо было, и почаще. Вы женаты?

Хоть я и знал, что он ко мне обращается, вопрос свой он адресовал окну; и это было очень неудобно. Ведь он стоял ко мне спиной, меня не видел, и потому я не мог просто кивнуть. Пришлось ответить.

— Мы с женой расстались, больше года уже.

Вот тут он обернулся и посмотрел на меня. Глаза — как у изгнанника: раненые, настороженные; взгляду таких глаз все вокруг чуждо. И заговорил он, как с товарищем по изгнанию:

— Я так рад, что познакомился с вами!

Подошел ко мне. Я боялся, что он сейчас меня обнимет и скажет что-нибудь такое, отчего станет еще хуже. Но он только пожал мне руку. Извинился за то, что торопится, попросил не исчезать. У меня было чувство, что ему хочется подружиться со мной.

— Надеюсь увидеть вас совсем скоро! — крикнул он из машины, трогаясь с места.

Но время уходило, как туман, поднимающийся с прибрежных болот и обнажающий промоины и отмели, кости и разбитые раковины на илистом дне; чем светлее, тем больше деталей — а как раз от них мне становилось труднее и грустнее всего.

Загрузка...