«...МЫ ВСТРЕТИЛИСЬ И БРАТСКИ ОБНЯЛИСЬ»

Оторванный от общества, запертый в «глуши лесов сосновых», поэт не утратил в годы ссылки связи с друзьями. Еще с лицейской поры у Пушкина было развито чувство дружбы и товарищества. Он остался верен ему до конца своей жизни. «Дружба была для него чем-то святым, религиозным», — свидетельствовал хорошо знавший поэта С. П. Шевырев. И это лишь одно из многочисленных свидетельств современников поэта, отмечавших эту черту его натуры. Поэтому нетрудно представить, как обострилось это чувство у Пушкина в годы михайловской ссылки, насильно разлучившей его с друзьями. Даже письмо, короткая весточка от них становились для него праздником.

В дни, когда из Михайловского отправляли почту, поэт почти каждый раз посылал письма своим друзьям, с нетерпением ожидая ответа, чтобы получить их поддержку, добрый совет, услышать от них о мерах, которые они пытались предпринять (по велению своего сердца и по его просьбе) для облегчения его судьбы.

Но случалось, что некоторые из его знакомых и друзей, обескураженные и напуганные новой, михайловской ссылкой поэта, советовали ему уняться, смириться с судьбой, напоминали ему о «грехах», навлекших кару царских властей.

Вскоре после получения известия о ссылке поэта Н. Н. Раевский писал ему: «...советую тебе: будь благоразумен. Не то, чтоб я опасался новых невзгод, но меня все еще страшит какой-нибудь неосторожный поступок, который может быть истолкован, в дурную сторону, а по несчастью, твое прошедшее дает к тому повод...»

Жуковский напоминал Пушкину о бедах, которые он «сам же состряпал», и убеждал не усугублять своего положения. С откровенным призывом к смирению, к компромиссу с властями обратился к ссыльному поэту близкий к нему в то время П. А. Вяземский: «Ты не на пуховиках прожил свою молодость и не в оранжереях взрастил свои лавры! ...Остерегись! Лихорадка бьет, воспламеняет, да кончит тем, что утомит. Уже довольно было раздражительности, и довольно искр вспыхнуло из этих электрических потрясений. Отдохни! Попробуй плыть по воде; ты довольно боролся с течением».

В этом хоре предостерегавших голосов был лишь один совсем иной. Близкий поэту человек, будущий декабрист К. Ф. Рылеев, стараясь хотя бы морально поддержать Пушкина, делал это совершенно с других социально-политических позиций. «Ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы; настоящий край вдохновения — и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы?» — писал он ему в первой половине января 1825 года.

В другом письме он страстно призывал опального поэта к высокой гражданской поэзии: «На тебя устремлены глаза России; тебя любят, тебе верят, тебе подражают. Будь поэт и гражданин».

Неудивительно, что иногда Пушкин испытывал отчаяние, сомневался в искренности друзей, особенно в пору хлопот некоторых из них о разрешении ему выехать из деревни для лечения аневризма. В письмах к ним поэт нередко сетовал и на то, что друзья, по его мнению, без должной заинтересованности и проницательности в его замыслы взялись вызволить его из деревенского заточения, а Вяземскому откровенно писал о своей досаде на «медвежьи» услуги друзей: «Друзья обо мне хлопочут, а мне хуже да хуже. Сгоряча их проклинаю, одумаюсь, благодарю за намерение, как езуит, но все же мне не легче».

Думается, именно в такие минуты из-под пера Пушкина появились горькие строки:

Что дружба? Легкий пыл похмелья,

Обиды вольный разговор,

Обмен тщеславия, безделья

Иль покровительства позор.

(«Дружба»)


Но эти минуты были недолгими, они проходили, вера поэта в дружбу восстанавливалась. Он тосковал по друзьям, жаждал их ответного дружеского чувства, их моральной поддержки и с нетерпением ждал их писем. Александру Бестужеву поэт писал: «Ах! если б заманить тебя в Михайловское!..» В письме к Жуковскому укорял его: «...жду, жду писем от тебя — и не дождусь. Ради бога, напиши мне что-нибудь».

«Твои письма гораздо нужнее для моего ума, чем операция для моего аневризма, — писал он П. А. Вяземскому. — Они точно оживляют меня, как умный разговор, как музыка Россини... Пиши мне...»

В Михайловском Пушкину пришлось одному, в разлуке с друзьями встречать традиционную лицейскую годовщину. Посвященное этой годовщине стихотворение «19 октября 1825» проникнуто глубокой грустью:

Печален я: со мною друга нет,

С кем долгую запил бы я разлуку,

Кому бы мог пожать от сердца руку

И пожелать веселых много лет.

Я пью один; вотще воображенье

Вокруг меня товарищей зовет;

Знакомое не слышно приближенье,

И милого душа моя не ждет.


Если опального поэта даже письма друзей «оживляли», то легко представить себе неуемную его радость, когда он встречал их в своей «забытой хижине». Первым, кому поэт «пожал от сердца руку», был самый преданный и благородный из его друзей, близкий ему еще с лицейских лет — И. И. Пущин.

11 января 1825 года, рано поутру, когда еще на дворе стояли сумерки зимнего утра, Пущин подкатил к парадному крыльцу михайловского дома. Впоследствии Пущин в своих воспоминаниях так писал об этом эпизоде:

«Кони несут среди сугробов... Скачем опять в гору извилистой тропой; вдруг крутой поворот, и как будто неожиданно вломились с маху в притворенные ворота, при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора...

Я оглядываюсь; вижу на крыльце Пушкина, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. Не нужно говорить, что тогда во мне происходило. Выскакиваю из саней, беру его в охапку и тащу в комнату. На дворе страшный холод, но в иные минуты человек не простужается. Смотрим друг на друга, целуемся, молчим. Он забыл, что надобно прикрыть наготу, я не думал об заиндевевшей шубе и шапке. Было около восьми часов утра... Прибежавшая старуха застала нас в объятиях друг друга в том самом виде, как мы попали в дом: один — почти голый, другой — весь забросанный снегом. Наконец пробила слеза... мы очнулись. Совестно стало перед этою женщиной, впрочем она все поняла. Не знаю, за кого приняла меня, только, ничего не спрашивая, бросилась обнимать. Я тотчас догадался, что это добрая его няня, столько раз им воспетая, — чуть не задушил ее в объятиях».

Поездка к опальному поэту, находившемуся под двойным надзором, была не только актом дружбы, но и актом гражданского мужества. Вот как сам Пущин рассказывал об этом:

«С той минуты, как я узнал, что Пушкин в изгнании, во мне зародилась мысль непременно навестить его. Собираясь на рождество в Петербург для свидания с родными, я предположил съездить и в Псков к сестре... а оттуда уже рукой подать в Михайловское...

Перед отъездом, на вечере у... князя Голицына, встретился я с А. И. Тургеневым, который незадолго до того приехал в Москву. Я подсел к нему и спрашиваю: не имеет ли он каких-нибудь поручений к Пушкину, потому что я в генваре буду у него. «Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором — и полицейским и духовным?» — «Все это знаю; но знаю также, что нельзя не навестить друга после пятилетней разлуки в теперешнем его положении...» — «Не советовал бы, впрочем, делайте, как знаете», — прибавил Тургенев...

Почти те же предостережения выслушал я и от В. Л. Пушкина, к которому заезжал проститься и сказать, что увижу его племянника. Со слезами на глазах дядя просил расцеловать его...

Проведя праздник у отца в Петербурге, после крещения я поехал в Псков. Погостил у сестры несколько дней и от нее вечером пустился из Пскова; в Острове, проездом ночью, взял три бутылки клико и к утру следующего дня уже приближался к желаемой цели. Свернули мы наконец с дороги в сторону, мчались среди леса по гористому поселку: все мне казалось не довольно скоро!»

После сердечной встречи на крыльце взволнованные друзья прошли в дом. «После первых наших обниманий пришел и Алексей (крепостной, «дядька» Пущина. — В. Б.), который, в свою очередь, кинулся целовать Пушкина; он не только близко знал и любил поэта, но и читал наизусть многие из его стихов. Я между тем приглядывался, где бы умыться и хоть сколько-нибудь оправиться. Дверь во внутренние комнаты была заперта, дом не топлен. Кой-как все это тут же уладили, копошась среди отрывистых вопросов: что? как? где? и проч. Вопросы большею частью не ожидали ответов. Наконец помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла правильнее; многое надо было хронологически рассказать, о многом расспросить друг друга. Теперь не берусь всего этого передать.

Вообще Пушкин показался мне несколько серьезнее прежнего, сохраняя, однако ж, ту же веселость... Он, как дитя, был рад нашему свиданию, несколько раз повторял, что ему еще не верится, что мы вместе. Прежняя его живость во всем

проявлялась, в каждом слове, в каждом воспоминании: им не было конца в неумолкаемой нашей болтовне. Наружно он мало переменился, оброс только бакенбардами; я нашел, что он тогда был очень похож на тот портрет, который потом видел в «Северных цветах» и теперь при издании его сочинений П. В. Анненковым[15]. <...>

Он... сказал, что несколько примирился в эти четыре месяца с новым своим бытом, вначале очень для него тягостным; что тут, хотя невольно, он все-таки отдыхает от прежнего шума и волнения; с музой живет в ладу и трудится охотно и усердно... Среди всего этого много было шуток, анекдотов, хохоту от полноты сердечной. ...Пушкин заставил меня рассказать ему про всех наших первокурсных Лицея <...>.

Незаметно коснулись опять подозрений насчет общества. Когда я ему сказал, что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: «Верно, все это в связи с майором Раевским[16], которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать». Потом, успокоившись, продолжал: «Впрочем, я не заставляю тебя, любезный Пущин, говорить. Может быть, ты и прав, что мне не доверяешь. Верно, я этого доверия не стою, — по многим моим глупостям». Молча я крепко расцеловал его; мы обнялись и пошли ходить: обоим нужно было вздохнуть. <...>

Настало время обеда. Алексей хлопнул пробкой, — начались тосты за Русь, за Лицей, за отсутствующих друзей и за нее[17]. Незаметно полетела в потолок и другая пробка; попотчевали искрометным няню, а всех других хозяйскою наливкой. ...кругом нас стало пошумнее, праздновали наше свидание. <...>

Потом он мне прочел кое-что свое, большею частью в отрывках, которые впоследствии вошли в состав замечательных его пиес; продиктовал начало из поэмы «Цыганы» для «Полярной звезды» и просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические «Думы» <...>.

Между тем время шло за полночь. Нам подали закусить: на прощанье хлопнула третья пробка. Мы крепко обнялись в надежде, может быть, скоро свидеться в Москве. Шаткая эта надежда облегчила расставанье... Молча я набросил на плечи шубу и убежал в сани. Пушкин еще что-то говорил мне вслед; ничего не слыша, я глядел на него: он остановился на крыльце со свечой в руке. Кони рванули под гору. Послышалось: «Прощай, друг!» Ворота скрипнули за мной...»

Пущин погостил в Михайловском только день и ночь, а под утро 12 января уехал. Это была последняя встреча близких друзей — в декабре того же 1825 года Пущин был арестован за участие в декабрьском восстании, затем отправлен на каторгу в Сибирь.

Несколькими месяцами позже поэт с волнением вспоминал эти отрадные минуты встречи с другом в стихотворении «19 октября 1825 года»:

...Поэта дом опальный,

О Пущин мой, ты первый посетил;

Ты усладил изгнанья день печальный,

Ты в день его Лицея превратил.


В неоконченном послании к Пущину, написанном в 1825 году, поэт вновь говорил об «отраде» встречи с ним:

Забытый кров, шалаш опальный,

Ты вдруг отрадой оживил,

На стороне глухой и дальной

Ты день изгнанья, день печальный

С печальным другом разделил.


Через все невзгоды и испытания пронесли Пушкин и Пущин свою дружбу. Когда поэт узнал об аресте Пущина, он с мучительной тревогой ждал решения его участи, хоть и сам в это время находился в очень неопределенном положении. В письме к Дельвигу от 20 февраля 1826 года он писал: «...что Иван Пущин? Мне сказывали, что 20, т. е. сегодня, участь их должна решиться — сердце не на месте».

В последние часы своей жизни, на смертном одре, поэт снова вспоминал Пущина, отбывавшего в Сибири каторгу. Оттуда, узнав о гибели Пушкина, Пущин писал В. И. Малиновскому с горьким упреком: «...если бы при мне должна была случиться несчастная его история... я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России...»

И как бы подводя итог этой верной дружбе между ними, Пущин, через много лет после гибели Пушкина, писал: «Никогда не переставал я любить его; знаю, что и он платил мне тем же чувством...»

Глубокая дружба связывала Пушкина и с другим лицейским товарищем — А. А. Дельвигом. Чуть ли не с первых дней михайловской ссылки поэт ждал его к себе в гости. В декабре 1824 года Пушкин писал брату: «Брат! Здравствуй — писал тебе на днях! с тебя довольно. Поздравляю тебя с рождеством господа нашего и прошу поторопить Дельвига». Через две недели после отъезда Пущина поэт сообщал Вяземскому: «Жду к себе на днях брата и Дельвига — покамест я один-одинешенек». И последующие письма показывают, с каким нетерпением ждал поэт обещанного приезда друга. 27 марта 1825 года он с огорчением писал брату: «Дельвига нет еще!»

Наконец в апреле 1825 года Дельвиг из Витебска приехал в Михайловское.

А. П. Керн в своих воспоминаниях о Пушкине рассказывала яркий эпизод встречи Пушкина с Дельвигом в Петербурге в 1827 году. Такой же встреча была и в Михайловском, ибо, как отмечала Анна Петровна, «они всегда так встречались и прощались»: «По отъезде отца и сестры из Петербурга я перешла на маленькую квартирку в том же доме, где жил Дельвиг, и была свидетельницею свидания его с Пушкиным. Последний, узнавши о приезде Дельвига, тотчас приехал, быстро пробежал через двор и бросился в его объятия; они целовали друг у друга руки и, казалось, не могли наглядеться один на другого. Они всегда так встречались и прощались: была обаятельная прелесть в их встречах и расставаниях».

Три дня, которые Дельвиг провел у поэта, прошли за чтением и обсуждением законченных сцен «Бориса Годунова», новых пушкинских стихов, за подготовкой их к изданию, за разговорами, в поездках в Тригорское. Вместе друзья написали шутливую эпитафию «Ох, тетенька! ох, Анна Львовна».

Историк и литератор В. П. Гаевский, автор монографии о Дельвиге, опубликованной в 1854 году, рассказывал, что Дельвиг застал Пушкина в приготовлениях к изданию своих стихотворений и что, «по свидетельству знавших того и другого, Пушкин советовался в настоящем случае с Дельвигом, дорожа его мнением и вполне доверяя его вкусу. В этих литературных беседах, чтениях и спорах проходило все утро. После нескольких партий на биллиарде и позднего обеда друзья отправлялись в соседнее село Тригорское».

Человек разносторонних знаний, тонкого литературного вкуса, мягкой и отзывчивой души, Дельвиг оставлял неизменно приятное впечатление у всех знавших его людей. Многие черты его благородной натуры отметили А. Н. Вульф в своем «Дневнике» и А. П. Керн в своих мемуарах. Любил и уважал Дельвига и Пушкин. Узнав от него о том, что их общий приятель П. А. Вяземский не отвечал на письма Дельвига, Пушкин не удержался, чтобы не написать Вяземскому: «Дельвиг у меня. ...Кстати: зачем ты не хотел отвечать на письма Дельвига? он человек, достойный уважения во всех отношениях, и не чета нашей литературной всей санкт-петербургской сволочи».

А «петербургской сволочи» — реакционным литературным кругам и сановной знати — видимо, доставалось немало в откровенных, смелых разговорах друзей в Михайловском. Пушкин, узнав, что к нему не дошло одно письмо Дельвига, написанное после его визита в Михайловское, и тревожась, что в этом письме могли быть отголоски их разговоров и суждений, писал другу 23 июля 1825 года: «Сейчас узнаю, что ты ко мне писал, но письмо твое до меня не дошло... я чрезвычайно за тебя беспокоюсь; не сказал ли ты чего-нибудь лишнего или необдуманного; участие дружбы можно перетолковать в другую сторону — а я боюсь быть причиною неприятностей для лучших из друзей моих».

В стихотворении «19 октября», написанном в ссылке, поэт тепло писал о Дельвиге:

Когда постиг меня судьбины гнев,

Для всех чужой, как сирота бездомный,

Под бурею главой поник я томной

И ждал тебя, вещун пермесских дев,

И ты пришел, сын лени вдохновенный,

О Дельвиг мой: твой голос пробудил

Сердечный жар, так долго усыпленный,

И бодро я судьбу благословил.


Чувство братской любви к Дельвигу Пушкин пронес через всю свою жизнь.

В 1831 году в стихотворении, посвященном лицейской годовщине, поэт с грустью говорил об умершем уже Дельвиге:

И мнится, очередь за мной,

Зовет меня мой Дельвиг милый...


Свиделся Пушкин во время ссылки и с третьим лицейским однокашником — князем А. М. Горчаковым, который в конце августа 1825 года приехал к своему дяде Пещурову (тому самому, которому был поручен надзор за ссыльным поэтом) в его имение Лямоново (в 60 километрах от Михайловского). Встреча была прохладной: Горчаков делал тогда блестящую карьеру дипломата и с высоты своего положении смотрел на ссыльного поэта, с которым у него и раньше было мало общих интересов. «Горчаков доставит тебе мое письмо, — писал поэт Вяземскому. — Мы встретились и расстались довольно холодно — по крайней мере с моей стороны». Об их разных жизненных путях поэт писал и в стихотворении «19 октября»:

Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,

Хвала тебе — фортуны блеск холодный

Не изменил души твоей свободной:

Все тот же ты для чести и друзей.

Нам разный путь судьбой назначен строгой;

Ступая в жизнь, мы быстро разошлись:

Но невзначай проселочной дорогой

Мы встретились и братски обнялись.


Хотя Пушкин и Горчаков духовно были далеки друг от друга, но встреча с ним в ссылке, по признанию поэта, «живо напомнила Лицей». Вот почему Пушкин вспоминал и Горчакова наряду с другими, близкими сердцу друзьями — Пущиным и Дельвигом:

И ныне здесь, в забытой сей глуши,

В обители пустынных вьюг и хлада,

Мне сладкая готовилась отрада:

Троих из вас, друзей моей души,

Здесь обнял я.

Загрузка...