«...В СОПРОВОЖДЕНИИ ТОЛЬКО ФЕЛЬДЪЕГЕРЯ»

На протяжении почти всего срока михайловской ссылки Пушкин стремился любыми способами вырваться на свободу. Но планы бегства за границу к П. Я. Чаадаеву, находившемуся тогда в Англии, рухнули уже в самом начале их осуществления.

Настойчивые и продолжительные обращения Пушкина в письмах к друзьям похлопотать перед властями об изменении его судьбы реальных результатов не давали: друзья не хотели ввязываться в это рискованное дело. Их опасения были не напрасны: за то, что Дельвиг осмелился навестить опального поэта в Михайловском, его уволили со службы в Публичной библиотеке.

У Пушкина была, как тогда считали некоторые его современники, реальная возможность вырваться на волю: нужно было лишь написать покаянное письмо императору с признанием в грехах и заверением в своей преданности. Но для Пушкина такой шаг был немыслим. Он сознавал себя русским национальным поэтом, был свято убежден, что его жизнь и творчество принадлежат России, ее народу, ее будущему, и отвергал такой способ получить свободу. Оставалось только одно — ждать и надеяться на перемены в жизни, своей личной и общественной.

И действительно, вскоре произошли важные события, которые изменили и личную судьбу поэта.

К началу декабря 1825 года Пушкин знал о смерти царя Александра I, и эта весть вселила в него надежду на возможные перемены его положения. В письме к П. А. Катенину от 4 декабря он выражал надежду на то, что, «может быть, нынешняя перемена сблизит» его с друзьями, и восклицал: «Как бы хорошо было, если бы нынешней зимой я был свидетелем и участником твоего торжества!»[18] Но за плечами Пушкина было столько неудавшихся попыток вырваться из ссылки, что он и на этот раз сомневался: «Но вспомнят ли обо мне? Бог весть».

О своих надеждах и в то же время серьезных сомнениях он писал через четыре дня и А. П. Керн (на французском языке): «Вы едете в Петербург, и мое изгнание тяготит меня более, чем когда-либо. Быть может, перемена, только что происшедшая, приблизит меня к вам, не смею на это надеяться. Не стоит верить надежде, она — лишь хорошенькая женщина, которая обращается с нами, как со старым мужем».

Может быть, поэтому Пушкин решил действовать на этот раз сам, не полагаясь ни на чью помощь. Надеясь, что власти находятся под впечатлением смерти царя и что в такой момент его отъезд из Михайловского может остаться незамеченным, он решил самовольно ехать в Петербург. Сохранился подделанный Пушкиным «отпускной билет», выданный «Алексею Хохлову, крепостному крестьянину села Тригорского, росту среднего, лет 29, глаза голубые, бороду бреет, да Архипу Курочкину...». Билет подписан статской советницей Прасковьей Осиповой (подпись подделана Пушкиным). Видимо, с этим фальшивым «паспортом» под видом крестьянина и собирался Пушкин ехать в Петербург.

Друг Пушкина С. А. Соболевский рассказывал в своих воспоминаниях со слов самого поэта или его близких:

«Пушкину давно хотелось увидаться с его петербургскими приятелями. Рассчитывая, что при таких важных обстоятельствах (смерть Александра I. — В. Б.) не обратят строгого внимания на его непослушание, он решился отправиться туда; но как быть? В гостинице остановиться нельзя — потребуют паспорта; у великосветских друзей тоже опасно — огласится тайный приезд ссыльного. Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву, который вел жизнь не светскую, и от него запастись сведениями.

Итак, Пушкин приказывает готовить повозку, а слуге собираться с ним в Питер; сам же едет проститься с тригорскими соседками. Но вот, на пути в Тригорское, заяц перебегает через дорогу; на возвратном пути из Тригорского в Михайловское — еще заяц! Пушкин в досаде приезжает домой; ему докладывают, что слуга, назначенный с ним ехать, заболел вдруг белою горячкой. Распоряжение поручается другому. Наконец повозка заложена, трогаются от подъезда. Глядь — в воротах встречается священник... Всех этих встреч — не под силу суеверному Пушкину; он возвращается от ворот домой и остается у себя в деревне. „А вот каковы бы были последствия моей поездки, — прибавлял Пушкин. — Я рассчитывал приехать в Петербург поздно вечером, чтоб не огласился слишком скоро мой приезд, и, следовательно, попал бы к Рылееву прямо на совещание 13 декабря. Меня приняли бы с восторгом; вероятно... я попал бы с прочими на Сенатскую площадь...“».

Вскоре после этого неудавшегося предприятия произошли события, которые отодвинули надежду Пушкина на скорое избавление от ссылки на неопределенное время. Поэт узнал о восстании на Сенатской площади в Тригорском. Эту весть привез дворовый человек Осиповых Арсений, посланный в Петербург для продажи господских яблок и ставший там свидетелем «бунта».

«...Арсений рассказал, — свидетельствовала в своих воспоминаниях М. И. Осипова, — что в Петербурге бунт, что он страшно перепугался, всюду разъезды и караулы, насилу выбрался за заставу...

Пушкин, услыша рассказ Арсения, страшно побледнел. В этот вечер он был очень скучен, говорил кое-что о существовании тайного общества, но что именно — не помню».

Поэт понимал, что после случившегося имя его не останется в тени, и, не зная еще, как повернется дело, решил не рисковать собой и не усугублять положения своих друзей, — он в эти дни сжег большую часть своих автобиографических «Записок». «В конце 1825 г., — писал он впоследствии в наброске «Начало автобиографии», — при открытии несчастного заговора, я принужден был сжечь сии записки. Они могли замешать многих и, может быть, умножить число жертв. Не могу не сожалеть о их потере; я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства».

Материалы следствия над декабристами создавали у следственной комиссии представление о Пушкине как об опасном для общества вольнодумце, «рассевавшем яд свободомыслия в обольстительной поэтической форме». В эту пору в Петербурге получили широкое распространение слухи о том, что Пушкин был одним из виднейших деятелей тайного общества. И когда в опубликованном правительством списке лиц, привлеченных к следствию за участие в восстании и за принадлежность к тайным обществам, не оказалось Пушкина, то это многих удивило, о чем тайный агент Третьего отделения доносил властям в июне 1826 года: «Все чрезвычайно удивлены, что знаменитый Пушкин, который всегда был известен своим образом мыслей, не причастен к делу заговорщиков».

Об этих столичных слухах знали, конечно, и друзья Пушкина. «В бумагах каждого из действовавших, — писал ему Жуковский, — находятся стихи твои. Это худой способ подружиться с правительством».

Пушкин просил Жуковского похлопотать о своей судьбе. В письме от 7 марта 1826 года он кратко изложил Жуковскому историю своей опалы, обещая, что впредь «не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости». Любопытно, что, давая это обещание сохранять лояльность по отношению к правительству, Пушкин писал в том же письме: «Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя...» В главном — в своих вольнолюбивых убеждениях, в своем мировоззрении — он оставался непреклонным. Письмо это Жуковскому поэт назвал посланием «в треугольной шляпе и в башмаках», т. е. верноподданническим, но понятно, что оно появилось лишь по необходимости. В другом письме Пушкин решительно просил Жуковского «не отвечать и не ручаться» за него перед властями. «Мое будущее поведение, — пояснял он, — зависит от обстоятельств, от обхождения со мною правительства etc.».

Жуковский советовал ему не торопить события. Убеждал поэта подождать подходящего момента для изменения его судьбы и Дельвиг, считая, что таким моментом может стать коронация царя, в связи с которой ожидались политические амнистии. Об этом Дельвиг писал поэту в Михайловское

7 апреля 1826 года: «Живи, душа моя, надеждами дальними и высокими, трудись для просвещенных внуков; надежды же близкие, земные, оставь на старания друзей твоих и доброй матери твоей. Они очень исполнительны, но еще не теперь. Дождись коронации, тогда можно будет просить царя, тогда можно от него ждать для тебя новой жизни».

Из официальных сообщений в печати, которые доходили до Михайловского и которые теперь, после восстания декабристов, Пушкин внимательно читал и анализировал, он узнавал о ходе следствия над декабристами. Он не исключал того, что власти могут привлечь к этому делу и его. Но следствие закончилось, и власти не тронули поэта. Эта неопределенность положения обескураживала и настораживала Пушкина, о чем он писал Вяземскому: «Если бы я был потребован комиссией (по делу декабристов. — В. Б.), то я бы, конечно, оправдался, но меня оставили в покое, и, кажется, это не к добру».

Чтобы не оставаться долго в неведении о затянувшемся молчании властей, Пушкин под нажимом друзей обратился к Николаю I с прошением, в котором, обещая не противоречить своими мнениями «общепринятому порядку», просил императора для постоянного лечения аневризма «позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие краи». К письму было приложено медицинское свидетельство из Псковской врачебной управы о болезни Пушкина и его подписка «впредь никаким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать».

Однако сам Пушкин серьезно сомневался в благоприятном ответе на его просьбу. «...Я уже писал царю, тотчас по окончании следствия... — сообщал поэт Вяземскому 10 июля 1826 года. — Жду ответа, но плохо надеюсь. ...Я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем...»

Правительство не спешило решать участь Пушкина, ожидая дополнительных сведений о его поведении в михайловской ссылке. Эти сведения должен был дать посланный специально для этого в Псковскую губернию под видом ботаника опытный тайный агент Бошняк. Любопытно, что маршрут его поездки для сбора сведений о поведении Пушкина пролегал чаще всего по тем местам, где летом 1826 года бушевали крестьянские волнения: Бошняку хотелось в первую очередь знать, «не понуждает ли Пушкин крестьян к неповиновению начальству». Сведения, собранные Бошняком, свидетельствовали, что Пушкин «ни во что не вмешивается и живет как красная девка», что он «ведет себя несравненно осторожнее противу прежнего», «скромен и осторожен, о правительстве не говорит», и агент делал вывод, что «Пушкин не действует решительно к возмущению крестьян» и «не может быть почтен, — но крайней мере, поныне, — распространителем вредных в народе слухов, а еще менее — возмутителем».

Видимо, годы ссылки научили Пушкина быть более сдержанным внешне, хотя он не изменил своих вольнолюбивых убеждений. В письмах к друзьям он не скрывает своих горячих симпатий к декабристам. Он пишет Плетневу: «Неизвестность о людях, с которыми находился в короткой связи, меня мучит». Та же тревога видна и в письме к Дельвигу. Беспокоясь о судьбе арестованного А. Раевского, он пишет, что Раевский «болен ногами, и сырость казематов будет для него смертельна». «Узнай, где он, и успокой меня», — просит он Дельвига.

Когда Пушкин узнал о расправе над декабристами, он был потрясен. «...Повешенные повешены; но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна», — писал он Вяземскому 14 августа 1826 года.

Между тем прошению Пушкина на имя царя был дан ход: гражданский псковский губернатор Адеркас отправил его прибалтийскому генерал-губернатору Паулуччи, а тот в свою очередь 30 июля 1826 года министру иностранных дел графу Нессельроде. В сопроводительном письме Паулуччи указывал, что Пушкин «просит позволения ехать в Москву или С.-Петербург или же в чужие края для излечения болезни». Далее в письме говорилось: «Усматривая из представленных ко мне ведомостей о состоящих под надзором полиции проживающих во вверенных главному управлению моему губерниях, что упомянутый Пушкин ведет себя хорошо, я побуждаюсь в уважение приносимого им раскаяния и обязательства никогда не противоречить своими мнениями общественному порядку, препроводить при сем означенное прошение с приложениями к вашему сиятельству, полагая мнением не позволять Пушкину выезжать за границу и покорнейше Вас... прося повергнуть оное на всемилостивейшее его императорского величества воззрение».

Николай I, принимавший личное участие в следствии по делу декабристов, был хорошо осведомлен о роли вольнолюбивых стихов Пушкина в формировании декабристского движения, и по тогдашним законам поэт мог быть наказан. В докладе Верховного уголовного суда по делу декабристов в ряду перечисленных преступлений, подлежавших наказанию судом, были указаны и такие, которые можно было отнести и к Пушкину, как, например, «участие... распространением возмутительных сочинений». Поэтому, даже несмотря на отсутствие прямых улик в принадлежности Пушкина к тайному обществу и в сношениях с декабристами, несмотря на положительную аттестацию политического поведения ссыльного поэта Бошняком, правительство могло найти повод привлечь его к делу декабристов и наказать хотя бы оставлением в михайловской ссылке.

Однако новый император Николай I поступил иначе — воздержался от нового наказания поэта. Рассматривая ходатайства Пушкина, его матери и его друзей об освобождении поэта из ссылки, он, конечно, руководствовался отнюдь не гуманными побуждениями. Царь опасался нежелательной общественной реакции не только в России, но и за рубежом, ибо Пушкин в то время был известен и за пределами своей страны; его произведения переводились в Германии, Франции, Швеции, его имя с уважением упоминалось в зарубежной печати. И как раз в ту пору, когда царское правительство решало дальнейшую судьбу великого поэта, французский журнал «Энциклопедическое обозрение» в номере за июнь 1826 года называл Пушкина «драгоценнейшей надеждой русского Парнаса», поэтом, которого «соотечественники с гордостью могут противопоставить отличнейшим поэтам европейских народов».

Не имея прямых улик о противоправительственной деятельности Пушкина, но ничуть не веря в его лояльность по отношению к себе, царь решил разыграть с ним спектакль: вызвать в Москву, где окончательно решить его судьбу. И вот в Псков губернатору Адеркасу полетел секретный приказ начальника Главного штаба Дибича о том, чтобы «чиновнику 10 класса Александру Пушкину позволить отправиться сюда (в Москву. — В. Б.) при посылаемом с ним нарочным фельдъегере. Г. Пушкин может ехать в своем экипаже свободно, не в виде арестанта, но в сопровождении только фельдъегеря; по прибытии же в Москву имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его величества».

Фельдъегерь примчался в Псков вечером 3 сентября и тотчас отправился в Михайловское. А 4 сентября П. А. Осипова уже записала в своем календаре: «В ночь с 3-го на 4-е число прискакал офицер из Пскова к Пушкину, — и вместе уехали на заре».

О внезапном отъезде Пушкина она узнала от Арины Родионовны, которая, простившись со своим питомцем, сразу же прибежала в Тригорское. «...Она прибежала, — вспоминала М. И. Осипова, — вся запыхавшись; седые волосы ее беспорядочными космами спадали на лицо и плечи; бедная няня плакала навзрыд. Из расспросов ее оказалось, что вчера вечером... в Михайловское прискакал какой-то — не то офицер, не то солдат... Он объявил Пушкину повеление немедленно ехать вместе с ним в Москву. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель, и через полчаса его уже не было. «Что ж, взял этот офицер какие-нибудь бумаги с собой?» — спрашивали мы няню. «Нет, родные, никаких бумаг не взял, и ничего в доме не ворошил; после только я сама кой-что поуничтожила». — «Что такое?» — «Да сыр этот проклятый, что Александр Сергеевич кушать любил, а я так терпеть его не могу, и дух-то от него, от сыра-то этого немецкого, такой скверный».

Усталого, полубольного, в дорожной грязи Пушкина доставили 8 сентября во дворец к Николаю I, и между ними состоялся разговор.

Близкий к царю сановник барон М. А. Корф (в прошлом товарищ Пушкина по Лицею), слышавший потом рассказ об этом свидании от самого царя, так передавал его: «Я впервые увидел Пушкина после коронации, в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения, совсем больного... «Что вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?» — спросил я его между прочим. «Был бы в рядах мятежников», — отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным».

Царь «милостиво» объявил, что отныне он будет личным цензором поэта. Этим он хотел добиться того, о чем с циничной откровенностью писал шеф жандармов Бенкендорф в донесении царю: «Если удастся направить его перо и его речи, в этом будет прямая выгода».

Но ни личное вмешательство царя в творчество поэта, ни постоянная мучительная опека шефа жандармов Бенкендорфа не сломили вольнолюбивых убеждений поэта. О верности идеалам декабризма Пушкин иносказательно заявил в стихотворении «Арион», написанном вскоре после освобождения из ссылки:

...На берег выброшен грозою,

Я гимны прежние пою...


О роли Пушкина в общественной жизни России в пору мрачной николаевской реакции, наступившей после разгрома декабристского движения, Герцен писал: «Только звонкая и широкая песнь Пушкина раздавалась в долинах рабства и мучений; эта песнь продолжала эпоху прошлую, полнила своими мужественными звуками настоящее и посылала свой голос в далекое будущее».

Пушкин понимал, что его молниеносный отъезд наделает переполоху в Михайловском и Тригорском, и поэтому он 4 сентября 1826 года написал из Пскова письмо П. А. Осиповой (на французском языке):

«Полагаю, сударыня, что мой внезапный отъезд с фельдъегерем удивил вас столько же, сколько и меня. Дело в том, что без фельдъегеря у нас, грешных, ничего не делается... Я еду прямо в Москву... лишь только буду свободен, тотчас же поспешу вернуться в Тригорское, к которому отныне навсегда привязано мое сердце».

Загрузка...