10

Йонатан помнил, как Идо внимательно, сосредоточенно слушал, помнил, как изредка прорывалась в нем шалость, выказывая бунтарские стороны его кроткой натуры. С детства Идо любил записывать свои талмудические находки, знал наизусть почти весь раздел «Моэд» в Мишне. Когда Идо был еще совсем ребенком, рав Гохлер соблазнился испытать его по трактату «Бава кама», и в память о его достижении в зубрежке Мишны подарил ему от имени руководства полное собрание Мишны в зеленой обложке с комментариями Кеѓати. Кроме того, отвез Идо в Иерусалим к раву Лидеру, который был большим авторитетом, к тому же обладавшим отличной зрительной памятью, чтобы тот его сам проэкзаменовал, и старенький рав Лидер восхищенно уверял, что мальчик будет великим в народе Израиля и что такая мудрость Торы осеняет мир только раз в поколение. Но нужно его чрезвычайно беречь, добавил он озабоченно, наморщив старческий лоб, и медленно, на ашкеназский манер, повторил последние два слова: чрез-вы-чай-но бе-речь.

После бар мицвы, за пару дней до Рош ѓа-Шана, у Идо начались головные боли. На уроке физкультуры, ровно перед тем как учитель дал знак бежать два километра, он упал в обморок.

Все поселение несло им еду на Рош ѓа-Шана, на последнюю трапезу перед Йом Кипуром и на легкую трапезу после поста. Все присоединились к молитве у Стены Плача, организованной равом Гохлером, за здоровье Идо, сына Анат, ставшего героем поселения. Перед молитвой раввин со странной мистической интонацией сказал, что у Идо — душа цадика, которая притягивает немало критиков (такие речи не соответствовали рациональному ѓалахическому мышлению, которым отличался рав Гохлер, о чем шептались по пути назад в Беэрот). Тот, кто сказал миру — довольно, продолжил рав, пусть скажет и бедам — довольно[126] и пошлет полное выздоровление реб Идо, сыну Анат, Тут он добавил к имени Идо «хай»[127], назвал его Идо-Хай, сын Анат, и потребовал, чтобы все впредь называли его этим полным именем.

После этой молитвы начался целый год лечения.

«Идо-Хай должен поехать к Авнеру Шорешу в поселок возле Мерона, — заявила Ноа родителям. — Там есть место, где онкологические больные могут жить в покое. С помощью здоровой пищи, натуральных соков, прогулок на природе, выпаса скота и обилия свежего воздуха и любви он еще выкарабкается. Спасение от Всевышнего — в мгновение ока[128]. Ведь у слов „заболевание“ и „прощение“ похожий корень[129], — продолжила Ноа в свойственном ей запале. — Человек должен простить себя, найти в себе прощение, своим смирением преодолеть испытание, и тогда он спасется, то есть выздоровеет. Болезнь просто так, без причины, не наступает. Никогда», — вызывающе выпалила она.

Теперь, когда Йонатан пытается понять, что случилось, как они позволили Идо уйти, что-то в нем противится фактам и бунтует. Ведь это событие предупреждало о себе, посылало ясные, совершенно очевидные знаки. Йонатан оттачивает память, поворачивает линзы до самой точной и самой болезненной резкости. Он знал, что никто не отрицал болезни и не темнил. Совсем нет. Но когда это событие пришло и постучалось, все слышали стук, но были заняты, и прокричали, словно старый, бездетный вдовец: «Секунду, кто там, секунду», — и поплелись ко входу в клетчатых черно-серых изношенных тапочках с расстегнутой молнией, и когда они наконец дотащились до двери, повернули ключ и открыли, никто за ней уже не стоял и не ждал.


Анат и Эммануэль, Ноа и Амнон стояли вокруг высокой кровати. Анат читала псалмы, «Я же уповаю на милость Твою; сердце мое возрадуется о спасении Твоем»[130] — ибо даже когда острый меч занесен над шеей, не должен человек прекращать молить о милости[131], настойчиво напоминала она себе, из последних сил цепляясь за веру. Эммануэль, уткнув взгляд в выцветшую репродукцию «Подсолнухов» Ван Гога в синей раме, висевшую на стене у входа в комнату, держал Идо за руку. Ноа плакала, а Амнон, взявший короткий отпуск от учений полка в Баке, гладил ее вверх-вниз по руке и убежденно шептал: «Ноуш, все будет хорошо».

Анат шепотом прорычала Эммануэлю: «Позвони мальчикам, — и, помолчав секунду, прошипела вдогонку: — Пусть сейчас же приедут».

Эммануэль был бледен и не хотел звонить, будто сам звонок стал бы признанием тяжести положения и запечатал бы судьбу Идо. Но Анат настаивала приказным тоном: «Эммануэль, немедленно!» — и он понял, что выбора нет, в таких ситуациях с Анат невозможно спорить, да и Мика с Йонатаном, при всем его желании их защитить, не простят его, если не окажутся сейчас в больнице. Он вышел в коридор, быстро набрал номер, и Йонатан деловито произнес: «Привет, папа, как Идо?» — «Сложно. Ночью было ухудшение, врачи советуют, чтобы вы приехали», — ответил Эммануэль.

Уловив дрожь в голосе отца, Йонатан пошел к Ави Новику и попросил одолжить ему машину. Пожав широкими плечами, Новик осторожно справился о здоровье Идо. «Настало ухудшение», — произнес Йонатан, и лицо его исказилось от боли. Едва произнеся эти два слова вслух, он осознал, что они правдивы. Чтобы не упасть от внезапного головокружения, ему пришлось ухватиться за ствол растущей неподалеку пальмы.

Они находились в ежегодном беэротском отпуске на пляже Нехемья у озера Кинерет — весь год жизни в Беэроте, по сути, был лишь подготовкой к этому отпуску. В кронах деревьев витал запах костров, а колючие стволы пальм впитывали новые рассказы о пляжных похождениях. Новик, одетый в шорты, сказал Йонатану: «Берегись на поворотах. Надо очень осторожно, медленно жать на тормоза, потому что они новые. Будь с ними осторожен, это опасно, как любая новая вещь. Желаю вам только радостных поводов для поездок, — и добавил, сильно и набожно зажмурившись: — И главное, радости в сердце».

Со словами «спасибо, Ави, большое спасибо» Йонатан взял ключи и поспешно направился к автомобилю, припаркованному у въезда на пляж. Но Новик тут же жестом остановил его, велел «подожди-ка», побежал к домику и спустя несколько мгновений вернулся в фиолетовом свитере разведчика бригады «Гивати»[132] и длинных штанах вместо шортов. «Я отвезу», — решительно сказал он.

В машине висело душное, изнуряющее молчание. Не помогла ни дорожная молитва, которую Новик медленно нашептал в сторону, ни окна, с которыми он возился, то закрывая, то открывая каждые несколько минут, ни радио, что периодически его пугало, на резких поворотах переходя на арабский бас, часто упоминающий слово «Амман».

На перекрестке Ципора Новик остановился передохнуть, купил две банки клубнично-бананового сока и вручил Мике с Йонатаном, молча сидящим сзади, как двое детей, которых отругали за длинную и утомительную ссору за место у окна. Мика сказал: «Новик, правда, не стоило». — «Глупости», — ответил Новик. Мика справедливо возразил: «Будто мало того, что ты нас везешь». Но и эти учтивости не смогли растворить тишину, охватившую всех ехавших в машине, включая Мику, в жизни не знавшего настолько продолжительного молчания.

Йонатан уставился в окно с ощущением, что, как в анекдоте, все сошли с ума и едут против движения. Все машины двигались в сторону севера, к крышам многих из них были привязаны чемоданы и матрасы. В семейных автомобилях, пролетающих им навстречу, теснились семьи с множеством детей, пользующиеся каникулами, чтобы доехать до далекого Голана. К Кинерету мчались автобусы, набитые липнущими к окнам воспитанниками летних лагерей в черных кипах и с пейсами. И только Йонатан с Микой поднимались в опустевший Иерусалим под звук речи раввина с кассеты, которую слушал Новик. Этот раввин низким голосом с французским акцентом неторопливо рассуждал о вере, о кризисах избавления и непрестанно повторял слово «вопреки». Определение еврея, мол, основано на том, что он — человек-вопреки, самим своим существованием постоянно сопротивляющийся реальности.

На блокпосте Азарья сонный солдат спросил их, все ли хорошо, и махнул рукой — мол, проезжайте. Йонатан заметил, как Мика потупился, не желая смотреть на солдата, через мгновение не удержался, вскинулся, но снова опустил глаза, попытался отвернуться и вновь не удержался от взгляда.

«Всего-то артиллерист», — презрительно плюнул Мика, а французский раввин продолжал разглагольствовать о страданиях, призванных вывести осознание на новую высоту, о необходимости рассматривать каждый аспект жизни через призму веры, не просто реагировать, следуя животному инстинкту, а показывать более высокий уровень, более исполненный веры, более глубинный.


Эммануэль с побелевшим лицом стоял возле Идо и держал его хрупкую руку. Анат осторожно гладила лицо сына, уже потерявшее осмысленное выражение, пытаясь уловить последний проблеск его жизни. Йонатан и Мика встали с другой стороны кровати, а Ноа и Амнон прижались к ее подножию и опустили глаза. Йонатану привиделось, что Идо открывает глаза, приподнимается, что в воздухе даже трепещет слабый голосок, что детское личико снова наполняется румянцем и жизнью. Но Идо уже клонился к концу. Откуда выходит то, что мы называем жизнью, задумался Йонатан в попытке ухватиться за рациональность, и куда так быстро улетучивается? А вдруг все-таки можно удержать Идо, велеть: нет, Идо! Ты никуда не уходишь! Ты остаешься! Как может человек уйти в четырнадцать лет? Совестно даже подумать о таком.

Йонатан увидел, как Эммануэль отпустил руку Идо и позвал Анат за собой, и они отошли в конец коридора. Он и сам вышел, бежал от распространившегося в палате ужаса, от необузданно мечущейся там смерти. Родители с поникшими головами стояли у окна. Показалось, что отец в понятном отчаянии хотел было обнять мать, однако не посмел и сказал только: «Что теперь?» Анат произнесла: «Похороны».

Он вновь явно хотел ее обнять, но удержался и спросил: «Анат, где мы похороним мальчика?» — «Прощание начнем в Беэроте, а похороним на Масличной горе», — наконец ответила Анат. Ее громкий и уверенный голос долетел до Йонатана и пригвоздил его к месту. В воздухе повис голос Эммануэля, произносящий «мальчика». «Почему не в поселении?» — напряглось лицо Эммануэля. «Я чувствую, что так правильно, — Анат начала неуверенно, но вскоре ее тон снова стал привычно безапелляционным. — Я хочу, чтобы он был рядом с моими родителями, хочу окружить его своей семьей. Не могу оставить его одного по ночам на кладбище у въезда в поселение, которое только что освятили. Там еще никто не похоронен, и он будет один среди лисиц и темноты. Сама эта мысль сводит меня с ума». — «Но Анат, важно, чтобы в поселении действовало кладбище», — умоляюще произнес Эммануэль. «Брось, Эммануэль, я уже не знаю, что важно», — заткнула его Анат.

Йонатану вспоминается промелькнувшая тогда мысль: осталось только обсудить стоимость, сравнить цены, распечатать таблицу из Экселя и устроить грандиозное мероприятие.

После короткой паузы Эммануэль сказал, что должен это обсудить с равом Гохлером, отошел на другой конец коридора и приложил трубку к уху. Иногда до Йонатана доносилось, как он повышает голос на таких словах, как «мир в семье», «Анат не согласна» и «мы учим из трактата „Сота“, что ради мира в семье стирается имя Всевышнего». По скованным жестам отца было понятно, что он оправдывается.

«Рав думал, мы в Беэроте похороним», — бросил Эммануэль Анат через рыдания Ноа в комнате, где лежал его мертвый сын. Анат, заранее готовая это услышать, ответила ледяным тоном, который становился все строже: «Эммануэль, разговор окончен. Я его растила четырнадцать лет, я его и похороню. Он будет похоронен рядом с моей семьей на Масличной горе, и, при всем уважении, рав Гохлер не имеет права вмешиваться и указывать нам, где хоронить».

Эммануэль предпринял последнюю попытку. «Анат, — сказал он упавшим голосом. — Похороны здесь имеют значение. Это — изъявление нашей веры в Беэрот, нашей уверенности, что мы не отдадим его другому народу, что, вернувшись домой, мы не сдвинемся отсюда ни при жизни, ни после смерти».

Но Анат была непреклонна: «Эммануэль, могила моего младшего сына — не демонстрация, не изъявление и не транспарант. Давай не будем притворяться наивными: очевидно, есть опасения, что правительство примет жалкое решение нас отсюда переселить. Как живых, так и мертвых, точнее, единственного мертвого, который будет лежать в земле Беэрота. Уже было выселение из Ямита, размежевание с Гуш-Катифом, снесенные дома в Амоне. Беэрот — на территориях[133], нужно стать реалистами и перестать прятать голову в песок».

Последние слова она произнесла не терпящим возражений тоном и немедленно позвонила своему старшему брату Ашеру: «Сама не верю, что говорю это, но Идо не стало. — Только в разговоре с ним, в объятиях спасительного тембра его низкого голоса она позволила себе расплакаться, отдаться слезам, моментально залившим ее лицо. — Я хочу похоронить его рядом с мамой и папой, на семейном участке, ты можешь об этом позаботиться, Ашерке?» — воззвала она к нему.

Вернувшись бегом в палату Идо, она не обнаружила там тела сына.

«Его везут вниз», — пробормотал себе под нос Амнон, муж Ноа, стоявший облокотившись на дверь туалета, упорно глядя в телефон.

Анат закричала: «Не забирайте его, не забирайте его!» — и ощутила, как внутри нее разверзлась огромная пустота. Она знала, что то место, откуда он вышел, теперь готовится принять его назад. Он просто возвращается ко мне, подумала Анат и увидела своих Йонатана с Микой: бледные как мел, они держались за пустую-полную кровать, преданно провожая Идо в большой морг. Подойдя поближе, она протянула к ним руки и крепко обняла обоих, словно пытаясь остановить их стремительное движение. Из нее вырывались обрывки звуков, похожие на частый сухой кашель, и ей почудилось, что это вопль ее опустевшего чрева.


Как теперь ехать домой и как быть с умиротворением, всегда возникающим на полупустынной извилистой дороге, бегущей в Беэрот, к дому, который больше никогда не будет прежним, задумался Йонатан за рулем. Эммануэль сидел рядом с ним и пытался на трясущемся листе писать надгробную речь.

«В два часа от площади перед синагогой поселения, да, в два, — шептал он снова и снова в маленькую трубку мобильного телефона, и тихо, безнадежно добавлял: — Нет, хороним не в поселении, а на Масличной горе, наверху, на участке семьи Ривлиных».

Они приехали домой. Гостиную уже заполнили соседки, нагруженные котлами с рисом и чечевицей, противнями с картошкой, кастрюлями с супом, и скорбящие Лехави разошлись по углам в попытке немного отвлечься при помощи еды. Время жестоко поджимало, Анат намекнула, что пора заканчивать, и они направились к площади у синагоги.

Казалось, что все поселение распростерлось на траве, лежало как огромное облако и молчало, а солнце, уже начавшее спуск к Иерусалиму, слепило ему глаза.

Новик поднимается и приступает к началу церемонии.

«Мой возлюбленный пошел в цветники ароматные[134], — начинает он голосом, который душат рыдания. Он плачет, сжимается от боли, его скованное тело поспешно ищет движение, подходящее для выражения скорби. — Имеем честь пригласить раввина поселения, рава Гохлера, произнести надгробную речь».

Пролетает молниеносная, словно удар ножом, волна. Где рав? Где рав? Где рав? — повторяет шепот.

Новик оглядывается еще раз, но раввина Гохлера нет, откуда же придет помощь его?[135] Но тут в толпе он замечает раввина Иерусалима, престарелого рава Лидера, и ободряется, вытирает пот, усеявший было мелкими каплями его шею, и приглашает нашего учителя и покровителя, главного раввина Иерусалима, гаона рава Лидера. И рав Лидер сокрушается по отобранной мудрости Торы.

«Этот цадик, этот вундеркинд, наш реб Идо, покинул нас не по своей вине, а по нашей. Из-за слабостей нашего поколения и грехов одного человека перед другим, — произносит он, и Новик подчеркнуто согласно кивает в поддержку пожилого раввина, чьи плечи все больше сникают в ходе речи, а лицо все сильнее искажается, как от нестерпимой боли. Старый раввин на мгновение замолкает, словно раздумывая, продолжать ли порицать и без того удрученных слушателей. — Ныне все руководствуются импульсами, — дрожащим голосом говорит он, морщит лоб, сдвигает на него большую черную кипу и раскачивается за пюпитром, вынесенным из синагоги на площадь. — У людей нет уважения друг к другу, нет братства и взаимопомощи! Ныне всякий желает видеть неудачу другого, его падение, никого не интересует чужой успех. Нужно укрепиться и сосредоточиться, чтобы совместно восславить душу нашего реб Идо, душу, какой не оказывалось в нашем плотском мире уже много поколений».

Он грузно опирается о пюпитр, прикрывает лицо рукой, подавляет всхлип и завершает свою речь стихом из Писания: «Поглощена будет смерть навеки, и отрет Господь Бог слезы со всех лиц»[136].

Вся семья — отец и мать, двое сыновей, дочь и зять — сближаются, будто пытаясь устранить жестокий разрыв, образовавшийся между ними. Боль спаивает семью Лехави в единый организм, подминает под себя меч обращающийся[137], нависший над Йонатаном: «Если бы мы только попробовали новое альтернативное лечение, больше ездили по раввинам, бегали к каббалистам, посещали могилы цадиков на севере, еще раз собрались у Стены Плача читать псалмы, больше бы платили врачам и привезли из-за границы новейшие лекарства». Горе сплотило семью, и даже осуждающие слова в надгробной речи раввина не разрушили этого единства.

Йонатан и Мика как единое целое, рядом с ними — неразделимые Ноа и Амнон. Йонатан услышал, как Амнон шепчет ей: «Хорошо, что мы оставили детей в деревне». Ноа ответила ему: «Но что мы скажем, когда вернемся и они спросят, где мы были? Нельзя от них скрывать».

А Йонатану и Мике слова не были нужны: казалось, в них бьется один голос. Другим его не понять: ни нелюдимому Эммануэлю, ссутулившемуся и внимающему речи рава Лидера, ни Анат, чье тело разрывается на части при виде того, как похороны ее сына пытаются присвоить раввин и глава областного совета, о существовании которого она до сих пор не знала. Кто их вообще просил говорить речь, мысленно возмущается она.


Поверженная и униженная вереница автомобилей проделала путь в Иерусалим. На стоянке Гивати их ждали несколько коллег Эммануэля и родственников, по соображениям безопасности побоявшихся ехать в Беэрот и вслух роптавших против внушающих недоверие похорон на Масличной горе.

На кладбище все толпились вокруг старых надгробий на открытом «участке прушим»[138]. Представитель «Хевра кадиша»[139] поинтересовался, хочет ли кто-нибудь сказать надгробную речь и здесь, и Ноа ответила «да», на что он ужаснулся: «Все теперь бывает, даже женщины речи над могилами говорят, кощунство. — Но Ноа испепелила его взглядом, и он велел: — Ладно, хорошо, только быстро, без лишних задержек».

Ноа начала говорить, но слезы не давали ей произнести почти ни единого слова, только — «как мы тебя не спасли», да еще удалось выдавить слово «химиотерапия», и Амнон обеими руками показал ей «икс», как будто они на танковых учениях на Голане. Она отошла в сторону, Анат, Йонатан и Мика отдали отвороты рубашек под ножницы человека из «Хевра кадиша», который сделал каждому надрез в тефах[140] длиной. Йонатан задался вопросом, почему при покойных всегда говорят на арамейском или на идише. Возможно, молодой иврит онемевает при виде древней, истертой смерти, и только старые языки имеют смелость незыблемо стоять перед нею и пытаться поспорить.

Пред ликом Иерусалима, сотканным из боли, медного угасания и последних лучей света[141], Йонатан с Микой взялись за лопаты и плотно укрыли землей Идо. С этого момента они — единственные сыновья в семье. Одни. Затем, словно мирясь после горькой ссоры, они провели лопатами по насыпи влажной иерусалимской земли, в последний раз погладили ее лицо. И тогда со всех сторон покатилось бормотание: «Всевышний утешит вас», «Всевышний утешит» — и Йонатан подумал: вот и все, все кончено. Его тети из семьи Ривлиных распростерли к нему объятия, но он слегка отшатнулся, не желая оказаться прижатым к их сердцу, уклонился от их сухих тел и сам же устыдился своего сильного отвращения.

К нему подошла Яэль Офнер из поселения. «В любой боли нужно видеть и положительную сторону, — бросила она. — У вас хотя бы было время подготовиться, прощание было долгим. — И тут же продолжила: — Вот у нас, как ты помнишь, мой Нати внезапно наступил на мину в Газе и погиб смертью мученика. Ни прощального письма, ничего. — Отойдя на полшага, она снова резко приблизилась: — Даже сказать „люблю тебя, мама“ он не успел».

Йонатан кивнул ей и задумался о бессмысленности смерти мальчика, которого сожрал рак, по сравнению со смертью человека, застреленного из проезжающей машины на перекрестке под Беэротом, ведь в таком случае «Всевышний отомстит за его кровь».


Когда он еще при жизни Идо воображал дни шивы[142], то был уверен, что будет сходить с ума и молиться, чтобы утешающие поскорее ушли и оставили его в покое, но рой соседей неожиданно пришелся кстати. Он чувствовал, что ему нужна защита от себя самого, словно он смотрит вниз с многоэтажного здания и головокружение вынуждает его схватиться за перила, чтобы не прыгнуть.

На утренней молитве кантор — Эммануэль. Молитву минха начинает Йонатан словами «Счастливы пребывающие в доме Твоем», а маарив[143] поспешно проводит Мика. Во время каждой из молитв они втроем читают кадиш, и Йонатана посещает мысль, что нужно взяться за руки и читать его так весь год, или по крайней мере всю шиву, создать круг боли, в котором никто не готов быть один, но он знает, что это невозможно, учитывая особенности отца. Они должны стараться следовать общей музыкальной линии, чтобы никто не спешил и не вырывался вперед, особенно в длинной части — «Да будет дарован с небес великий мир». Между минхой и мааривом — урок по Мишне, потому что в словах «Мишна» и «нешама»[144] одни и те же буквы, а после маарива — ужин, краткое отдохновение. Затем — поток людей, в спешке втискивающихся в гостиную, где из-за шивы сняли картины и поставили копилки для пожертвований ешивам и благотворительным организациям, разложили издания Мишны с комментариями Кеѓати, и каждый, кто может, берется выучить до тридцатого дня траура один трактат «для возвышения души».

Сверстники Идо не спешат покидать дом скорбящих. Они сидят во дворе, разговаривают, пытаются помогать, когда нужно. Иногда кто-то из них берет себя в руки, пробирается через массу людей, доходит до ряда скорбящих близких и рассказывает о чувствительности Идо, о готовности помочь. Но большинство разговоров, конечно, посвящены его незаурядной усидчивости, возвышенным качествам, сосредоточенным молитвам. Ариэли каждый вечер приносит коробку пиццы, а Новик звонит из мясной закусочной, что возле выезда из Иерусалима, спрашивает, привезти ли что-то, и всегда привозит лепешки, полные куриных сердечек. Складывает их в сумку-термос, чтобы сохранить теплыми до Беэрота. Мика заливисто над ним смеется и говорит: «Новик, герой, ты всегда знаешь, что мне по вкусу. Ты один в Беэроте разбираешься в мясе». Находятся те, кто осуждает этот смех, ведь всему свое время, и в дни шивы смеяться не следует.

С наступлением ночи Мика убеждается, что в доме никого не осталось, идет в комнату Идо и пытается втиснуть свое крупное тело в мелкое пальто младшего брата. Пальто не дается, Мика с ним немного борется. Я должен его надеть и добиться, чтобы его запах пристал ко мне, думает он, неожиданно тяжело дыша. Поняв, что не получится, разочарованно снимает пальто, прикладывает нос к рукавам, осторожно проходится по легким следам пота на воротнике, по нескольким задержавшимся на рукавах волоскам и чешуйкам перхоти.

В то же самое время Йонатан посреди гостиной посвящает четверть часа расслаблению и растяжке. Потом удостоверяется, что Эммануэль и Анат ушли в свою комнату, и выходит. Мика уже ждет его на улице, и они выпивают немного арака[145] на траве у входа в дом. Йонатан кривит губы и, словно пристыженно оправдываясь, напоминает, что в Талмуде говорится — вино создано только для того, чтобы утешать скорбящих[146].


В конце шивы на Масличной горе собралось немало людей, чтобы открыть памятник, как принято у прушим в Иерусалиме, которые не ждут тридцатого дня, а открывают надгробие сразу по окончании шивы. Прочли стихи из псалмов, начинающихся буквами имени Идо, затем — стихи 119-го псалма, начинающиеся на буквы слова «нешама». Эммануэль, Йонатан и Мика громко прочли кадиш, и после слов «творящий мир в небесах сотворит мир и для нас, и для всего Израиля, и скажем — амен» застыли на месте, и никто не смел нарушить тишину и подойти к ним. Однако через минуту-другую Мика стал напевать «нигун[147] Идо».

«Прошу всех присоединиться», — прошептал он, и все начали подпевать печальной мелодии, которую Мика титуловал именем Идо. Когда мелодия окончилась, Мика запел ее второй раз, и Йонатан ожидал, что запоет и в третий.

«Хватит, Мика, людям пора расходиться», — предупреждающе шепнул он на ухо брату. И тогда, как будто заранее все подробно спланировал, Мика бросился на могилу ничком, прижался лбом к черным словам «Идо Лехави» на надгробии, обнял стих «мой возлюбленный пошел в цветники» и затрясся от глухих рыданий. Как он смеет, разозлился Йонатан, и сердце его исполнилось стыда и зависти к свободе брата делать все, что тому вздумается.

Когда они оставили могилу и собрались идти, Ноа спросила Мику, хочет ли он вернуться в Беэрот с ней и Амноном, но тот важно ответил: «Спасибо, но у нас с Йонатаном есть одно дело».

Они поехали в офис «Хевра кадиша», где Мика напористо заявил усталому бородатому секретарю: «Я серьезно настроен», — его лицо дрожало от чрезмерного убеждения. «Что „серьезно“? — вполглаза глянул на него бородач. — Что с тобой? Я не продаю участки людям с черными волосами. У меня правило — только седоволосым. Что у тебя в голове творится?» — «Скажите мне, сколько стоит участок, и увидите, что я серьезно», — яростно запротестовал Мика. «Я еще раз тебя спрашиваю, — заорал бородач. — Если ты умер, то ты мертв. Так какая тебе разница, где тебя похоронят? Какая разница?»

«Я хочу быть похоронен рядом с братом! — воскликнул Мика, бросая на Йонатана недоумевающий взгляд. — И ты, Йонатан, тоже должен этого хотеть! Иногда ты меня просто поражаешь. Ты такой эгоист, тебя как будто ничто не заботит, как будто со смерти Идо прошла не неделя, а год-два».


По ночам, перед тем как заснуть, Анат отчаянно шептала Эммануэлю: «Эммануэль, я должна уехать из Беэрота». Она говорила «я», а не «мы». Эммануэль поймал себя на желании погладить ее черные волосы, стремительно засеребрившиеся в последнюю неделю, и сказать, что ему неважно, где они будут жить. Однако он ответил: «Анат, мы живем здесь. Мы покинули Иерусалим, чтобы строить Беэрот. Я хочу, чтобы мы жили здесь, и здесь хочу умереть».

Йонатан и Мика в то время стремились как можно меньше находиться дома. «Дух Идо вцепляется мне в волосы, — сказал как-то Мика Йонатану, увидев того лежащим на диване и бессмысленно глядящим в одну точку. — Давай что-нибудь сделаем в его память, я чувствую, что он просит меня сделать что-то в память о нем».

Но у Йонатана не было сил говорить. Он не мог избавиться от ощущения, что со смертью Идо в нем словно поселилось маленькое взрывное устройство, которое включается при его приближении к людям с тем, чтобы поговорить, забыться. Он стеснялся трижды в день ходить в синагогу и служить кантором, как того требовали обычаи траура. Старался избегать человеческих прикосновений, ощущая себя неудачником, в каком-то смысле поверженным смертью.

«Ѓалаха обязует выходить из дома, — сказал Йонатан Мике, когда они бежали в синагогу, чтобы не опоздать на вечернюю молитву, не пропустить, заслужить право сказать перед началом молитвы кадиш сирот. — Она запрещает оставаться одному, запираться в боли. Она велит — выходи, подыши воздухом, повидай людей, будь им кантором. Скажи кадиш на арамейском, не зная ни слова на этом языке», — добавил он не без зависти к отличной физической форме Мики. «Возможно, это-то нам и поможет: знать, что мы ничего не понимаем», — без малейшей одышки ответил Мика.


Близился тридцатый день от ухода Идо, и Эммануэль решил организовать церемонию пробуждения. «Нужно что-то сделать, чтобы пробудить сердце: позвать окрестных раввинов, попросить рава Гохлера и немного укрепиться. Ведь сказано — если один из общества умер, заботы разделит все общество[148]», — пробовал он объяснить Йонатану, почему отошел от привычки отдаляться и взялся организовывать вечер.

Но Йонатану, и особенно Мике, было обидно, что после оскорбления перед похоронами отец все еще наивно гоняется за равом Гохлером. У них не было ни малейшего желания делиться памятью с людьми, которые не знали Идо, слушать длинные поучения, не имеющие ничего общего с их младшим братом. У них не было сил пробуждаться — хотелось только свернуться вместе в клубочек, раствориться в бесконечном сне и проснуться, только когда Идо окажется здесь и с улыбкой скажет: вот, я вернулся, что вы, мне только нужно было там сделать кое-какую мелочь, вот и все.

Но когда они высказали отцу свое недовольство, Анат подошла к Йонатану и умоляюще сказала: «Йонатан, изучение Торы на церемонии умножит заслуги Идо в вышнем мире».

И Йонатан, беэротский паинька, конечно, поддался ее мольбе и всю церемонию молчал. Он думал: по крайней мере, я выполняю тем самым заповедь почитать родителей, а это, между прочим, не такая уж простая заповедь.

Вся ешива Йонатана приехала из Йоркеама. Собравшиеся слушали речи пробуждения к приближающемуся празднику Пурим и бесконечные обращения к словам Равы о преимуществе поколения Эстер перед поколением Моше: «…вновь приняли ее в дни Ахашвероша»[149]. Наконец встал рав Лидер (всех тронуло, что он и на сей раз приехал в поселение) и прочел остроумную проповедь о спорном вопросе, следует ли в иерусалимском районе Рамот читать Свиток Эстер четырнадцатого адара[150] или, наоборот пятнадцатого, как в городах, обнесенных стеной. Закончив речь, разрыдался.

«Какие ожидания у нас были от этой семьи, сколько мы ожидали и от отца, и от сына. Ай-ай-ай, у меня много монет, но нет менялы, кому их отдать[151]», — хлопнул он в ладоши.

Мика прошептал на ухо Йонатану: «Объясни мне, какое отношение имеет чтение Свитка Эстер в районе Рамот к Идо и какие у него монеты, доллары или шекели? И что вообще такое „меняла“?» Но Йонатан, тронутый тем, что вся ешива специально приехала из Йоркеама, пихнул его локтем и со слабой улыбкой ответил: «Потом устроим что-нибудь только для семьи».

Но потом Ноа и Амнон были вынуждены уехать в деревню, потому что няня уже начала нервно названивать, а уставший Эммануэль объяснил, что назавтра его в оптике с утра и до самого вечера ждет много работы, и «какие замечательные ребята у тебя в ешиве, Йонатан, просто замечательные». Остались лишь Анат, Мика и Йонатан. Они уселись на зеленый диван в гостиной в тихом своем содружестве и принялись поедать остатки сухих бурекасов[152] с обветрившимся по углам белым сыром.

Йонатан неуверенно, себе под нос замычал мелодию рава Шломо Карлебаха на слова «и отрет Господь Бог слезы со всех лиц»[153]. Подойдя к магнитофону, он поставил диск Карлебаха, и все трое закачались в такт. Музыка побуждает к физическому контакту, подумал Йонатан и вообразил, как смущенно протягивает руки, обнимает брата и особенно мать, и все трое движутся в едином порыве. Ему пришло в голову, что именно поэтому хасиды так любят слушать и играть музыку: для них это — законная возможность прикасаться к собственному телу и телам товарищей без оттенка страха и вины. Мика соединил добрый помысел с делом[154], и вот уже они вместе, близки как никогда. Их мама, лишенная Идо, медленно кружится вместе с ними, и этот хоровод не вызывает такого стыда, как общая молитва или вопль, и слезы текут, и они — единое целое.

Наутро Йонатан один поехал к могиле Идо на участке семейства Ривлиных. Он распростерся на ней во весь рост, а вдалеке муэдзин четыре раза прокричал «Аллах акбар»[155]. Йонатан оперся лбом о блестящие черные буквы «Идо Лехави», в точности подражая движениям Мики в конце шивы. Но плач застрял у него внутри, отказываясь подчиняться. О, как он завидовал горлу муэдзина.

Загрузка...