Вечереет. Наш рабочий день, можно сказать, окончился.
В облитой багрянцем реке купается солнце, охлаждая свои огненножгучие, похожие на жала, лучи. Вода, кажется, шипит и клокочет, точно так, как от камней, когда отец, истопив баню, кидает их, раскаленные добела, в дубовую бочку с водой.
Бобры уже не спят. Правда, они пока еще и не на воле; наводят небось «марафет»: приглаживают своими «гребешками» (раздвоенный коготь на задних лапках) взлохмаченную шерсть, вычесывая из нее песчинки, а нередко — бывает и такое — мелких водяных блошек коричневого цвета. И потом уж, чтобы предохранить шерсть от влаги, начинают «лакироваться» — смазывают свой густой ворс добротным жиром, который содержится в двух подкожных железах — своеобразных мешочках-тюбиках. И не удивительно, что бобры, отловленные в конце дня, скажем, всегда «прифранченные», лоснящиеся. Интересно отметить, что жир этот и по цвету и по запаху у самок значительно отличается от жира самцов. Это и понятно: из всех пяти чувств у бобров наиболее развито обоняние, а значит, звери легко и безошибочно и даже на значительном расстоянии определяют пол.
Нам остается еще кое-что припрятать — с собой никак не унести всего имущества. Первым делом лодку прикручиваем цепью к толстому суку наклонившейся над рекой вербы, вершина которой начисто обглодана бобрами — добрались-таки до ее сочной и пышной кроны (конечно же, во время весеннего паводка); ловушки топим в омут; лопатку и топорик да еще моток алюминиевой проволоки, которая крайне необходима для ремонта ловушек, прячем в старой полуобвалившейся бобровой норе. Таким образом, все, что не понадобится для нашего «стационарного» ночлега, мы оставляем около лодки, а сами направляемся в деревню, хаты которой хорошо видны с речки.
Где-то на окраине деревни скрипит колодезный журавль, бренчит об ведро цепь; в центре, наверно возле клуба, играет радиола.
Мы знаем, куда идти — к бабке Авгинье. Неделю тому назад в этой деревне побывали отец с Малининым. Они и облюбовали ее хату.
Вошли во двор. Хозяйка только что подоила корову.
— Принимайте постояльцев! — сказал ей отец.
— A-а, ну это и хорошо… — Старуха постояла минутку, поулыбалась приветливо. — Засветло ж вы управились… Заходите в мою светлицу, располагайтесь… — и первой направилась в хату.
Двор просторный. Наша машина не то что может свободно заехать сюда, но даже и развернуться. Рядом с забором — колодец. Сруб его низкий, покосившийся; заднюю сторону двора занимает сарай.
— Хлевок ничего себе, просторный — клеток пять в нем станет, — радуется отец.
Что и говорить, пристанище выбрано хорошее!
Мы ужинаем, а бабка, сидя на шаткой скамеечке, вздыхает:
— А я совсем одна теперь… Кой-как управляюсь с хозяйством, а на большее и сил нету…
— У вас же, помню, вы говорили в тот раз, два сына есть…
— Сыновья есть. Слава богу, не отреклись от матери. Но им сподручнее в гости наведываться… Живут-то не со мной…
— Хата ваша в пригляде, вижу. Тут уж сыновья стараются, да?
— Старший. Он в соседней деревне живет.
— Ну-у, коли сын рядом, это уж не одни… — замечает отец. Он пробует продолжить разговор, спрашивает: — Вот мы заметили, что этот край деревни, который от реки, не спален в войну. И ваша хата уцелела Как же так вышло?
— А знаете, сын мой старший, Гаврила, сберег и свою хату и все остальные, можно сказать. Старика тогда моего убили… Кто-то из тех, кто хаты жег, стрельнул. Человек десять их всех было, а может, и больше. И кто-то, значит, стрельнул, а Яшка мой и подставился как раз… Пуля ему хрясь в грудь! Гляжу — падает Яшка, клонится. И не ойкает, не кричит, а падает. Спохватилась я, кинулась к нему, а он уже мертвый, не дышит, и кровь из груди течет. Я — выть! Подбежал Гаврила, глядит — батька мертвый. Он тогда опрометью в хату, достал из-под пола откуда-то винтовку, выбег на улицу… А там команда хаты палит, а полицаи пьяные, дерутся между собой — что-то не поделили, видать… Он тогда, Гаврила мой, и стал садить по команде этой, с факелами что, из винтовки своей… Троих уложил наповал, а троих или даже больше ранил. Остатние побросали велосипеды и разбежались… А тут и разведка вскоре наша показалась, а потом и танки пошли… Так хаты и уцелели, но только те, которые не успели поджечь… Тогда, помню, Гаврила мой подобрал велосипед и долго ездил на нем после войны. Годов, может, пять ездил. А купил мотоциклетку себе, то велосипед взял меньший — Витька. И этот катался… Витька теперь в Кричеве живет, на шиферном работает. Женился. И уже хлопчика приждали… Взяла невесточка отпуск, а Витьке не дают что-то. Вот ее с внучонком и жду со дня на день. Как же быть тогда, где вам спать, чтоб маленький не мешал?..
— Ну… Не беспокойтесь, — говорит отец. — Мы можем и на сеновале поспать — лето ведь.
— Не-ет, уже прохладно… Да у меня там и нету ничего — голые жерди. В хате будете спать. Невестка на кровати, а вы на полу, на соломе, — впокат. А сама ж я на печи сплю. — Она подошла к лампе, подкрутила фитиль. — Вот как утром придет телеграмма, так и Манька заявится к вечеру. Витька посадит ее, а тут уж сама дорогу найдет, доберется.
— Скажите, а кто ж вам сено косит? — поинтересовался отец.
— Гаврила помогает. Покосил вот, на проценты заработал, да и мне, как престарелой, выделили луга… Надо бригадира вот как-то просить, чтоб коня дал… Он что-то с Гаврилой не ладит, так теперь даже и со мной не разговаривает. Правда, Левонька Рудков — этот, что трактористом работает, — пожурил бригадира. Так, может, и наладятся наши отношения… А может, я с Левоньком поговорю, так он сено мое на тракторе перевезет — там же один воз и будет. Левонька хлопец дельный, не гляди, что приезжий. Обжился вот — и как свой теперь. В зятьях он тут у Марфы Чибиковой. Марфа баба языкастая, не приведи бог!.. Так он поначалу отучал ее — частенько бил…
— Битьем, значит, характер исправлял, — заинтересовался отец. — Культуру бабе прививал…
— И правильно делал, — утвердительно кивает головой Авгинья. — Марфа с малолетства неряхой была, помелом… А теперь вот за Левонькой очистилась, ходит справная… У нее ж, у Марфы этой, и теперь один глаз толчет, а другой мелет — пустомеля она и теперь. — И как бы спохватилась старуха: — А вот уж удалась такой — любит побрехать! Правда, опасается Левоньки… Но он уже не бьет ее, прощать стал. Свой человек все ж: он и пожурит, он и приласкает…
— Оно и неправильно, что бил. Это не метод.
— Что это вы говорите? Ежели бы он не бил Марфу, она бы, ей-богу, свихнулась бы… Как пить дать! — Старуха поднялась со скамейки, прошла к окованному черному сундуку, достала оттуда домотканую простыню, подошла к кровати. — Вот тут и будете спать, а Манька приедет — что-нибудь придумаем.
— Мы ж не паны, не господа — и на полу можем, — отнекивается отец. — Не заримся на большую роскошь и уютность…
— Да не выдумывайте невесть что… Разве я не знаю, где лучше спать? Может, вам уж и довольно сидеть, укладывайтесь. Небось уморились за день, наработались. — Она прищурила глаза, улыбнулась. — Что ж это вы сегодня ничего не принесли?
— Отложили на завтра, — шутит отец. — Бобры ведь тяжелые, так вот отдохнем и завтра принесем.
— Они емкие! — замечает она, словно знает про бобров куда больше, чем мы. — Туточки ж вот, на этой канавке нашей, весной все плавал — ловкий! Вы пройдитесь канавкой нашей, пройдитесь. Их же туточки пруд пруди! Только пристально вглядывайтесь в берег — они ж, ей-богу, под каждой корягой сидят. Они же туточки, в нашей канавке, никем не притесняются… Это ж они как раки, да? На дне пещерки копают и сидят тамоко да лапкой за край пещерки держатся, чтоб водой не подымало вверх, да? Они и правда как раки?
— Нет, они не как раки. На реке они в берегу живут, в норах. А на болоте — в хатках.
— В хатках? Как люди, значит? — Старуха даже руками всплеснула.
— Нет, не как люди… — протягивает отец. — Но хатки ихние уютные и большие.
— Вот же я, баба, прожила век, а не видала таких хаток. И высокие?
— Высокие. Как баня ваша, а то и выше бывают, ежели бобры долго живут в одном месте и никто не пугает их… — терпеливо разъясняет отец.
И разговор продолжается.
— Ну вот, а я совсем и не думала, мне и в голову не приходило, что бобровые хатки высокие и уютные. А сами ж они, бобры, как карапузики все равно — горб только один, будто копешка, виден… А шея ж какая у них?! Она ж, ей-богу, в этот самый горбяк вросла…
Долго еще говорили они. Отец только поддакивал, объяснял, слушал.