СМЕРТНЫЙ ГРЕХ



В сыром мартовском воздухе тяжело плыл колокольный звон. Заплечных дел мастер в большом чане варил смолу. Время от времени он бросал в пламя березовые поленья. Красная площадь все больше заполнялась любопытными. К месту казни проталкивался разный люд — боярская челядь, рвань кабацкая, нищие, калеки, торговый народец, человеки, бродящие меж двор.

И вот в окружении солдат показался приговоренный: ненавидящий горящий взор, клочкастая сивопегая борода, высоко связанные за спиной руки.

Дни всполошные

История, о которой идет речь, началась вскоре после памятного читателям возвращения Петра в Москву — в августе 1698 года. Позади были пыльные дороги Европы, которые колесил Государь полтора года. Впереди — многие нестроения любезного Отечества.

Мятеж стрельцов привел Петра в гнев неистовый. Вращая налившимися кровью глазами, размахивая кулачищами, он выворачивал душу перед приближенными:

— Дуру криворотую — Софью, удумали на престол сажать! А про меня ложь выдумали: помер де царь за морем. Каково? Ведь не сами по себе стрельцы на Москву шли, их подбили. А кто? Ты, боярин Шеин, вельми осторожен: разогнал по тихим монастырям бунтовщиков и тем меня успокоить желаешь? Не выйдет!

Генералиссимус Шеин запыхтел:

— Пётр Лексеич, дак шесть десятков людишек, что подстрекали, вздернули на виселицу…

— Врёшь! — Пётр ударом кулака в скулу прервал эти оправдания. — До подстрекателей ты не пожелал доискиваться. Может, нарочно? — Пётр уставился в зрачки Шеина. — Всех бунтовщиков вернуть обратно. Сам пущу кровь скорпиям ядовитым. Все заговорят у меня!

Разбежались, понеслись верхами надежные солдаты Бутырского полка — в Воскресенск, Рязань, Калязин, Муром, Ярославль и прочие города, где в монастырях благостными молитвами наполняли мятежники свои долгие дни.

Выводили из тёмных и сырых клетушек вчерашних мятежников, тягали их в Москву.

Московским кузнецам прибавилось работы. Стук тяжёлых молотков пуганул вековую застойную тишину монастырей — Симонова, Донского, Покровского, Андрониевского и прочих. Тяжёлыми цепями, как псов свирепых, стрельцов к стенам приковывали. На монастырь сажали по сотне и более, но мест для всех не хватило. Да и то, подследственных было не мало — одна тысяча семьсот четырнадцать.

Пётр по сему случаю приказал:

— Оставшихся злодеев держать в ближних селах — Мытищах, Ивановском, Ростокино, Никольском, Черкизово… А самых змеев ядовитых — в Преображенское, с них розыск начну.

А в Преображенском сбился с ног Ромодановский. Он докладывал Государю:

— Пётр Алексеевич, шутка ли, оснастить четырнадцать застенков пыточных? Но дыбы плотники поставили, плети, кнуты и хомуты для придушения шейного нынче привезли, теперь погоняю кузнецов…

— Смотри, Федор Юрьевич, чтобы, щипцы реберные, тиски, клещи для зубов — все припаси сполна.

Пётр исходил нетерпением.

Вопли признаний

Желанный час настал.

Семнадцатого сентября заскрипели ржавые блоки на дыбах, захрустели ломаемые кости и выворачиваемые суставы, захлебнулись кровью первые пытаемые.

Часа свободного не стало у Государя. День он проводил на смотрах войска, на встречах с иноземными инженерами и мастерами, за чтением книг и составлением указов.

Вечером Пётр ехал ужинать, чаще всего к Лефорту. Где-то в полночь, ни слова не говоря, он вдруг вскакивал из-за стола и как оглашенный несся верхом в Преображенское. Государь, страждуя о правде, не требовал самолично выворачивать у пытаемых ребрышки или огоньком малость покоптить. Доискивался правды:

— Кто вас, шакалов каверзных, подбивал на мятеж? Кто клеветал, будто я за морем-океаном, дескать, околел? А письма воровские от сестрицы моей Софьи были?

Стрельцы народ тертый, битый. Корячились на дыбе, хрипели от мук нечеловеческих, но ничего не говорили. Ещё больше бешенел Государь-батюшка. Приказывал:

— Снимите этого, сатану озлобленного, вправьте суставчики, водичкой на голову плесните, водки в глотку влейте. Ну, а потом, помолившись, опять на виску…

До третьей виски редко доходило. Когда изломанного стрельца вторично подтягивали за вывернутые руки вверх, он приходил в полное очумение и начинал говорить:

— Желали идти под Девичий монастырь и бить там челом царевне Софье: «Не оставь, матушка, своим попечением! Коли верно, что Государь Пётр Алексеевич за морем помер, то правь нами по своему разумению и произволению, а мы рабы твои верные. Только позволь разорить Немецкую слободу, побить всех нехристей вместе с их выблядками, како уже бывало во времена светлые, при Государе Иоанне Васильевиче, когда вера крепкой была и хлеб дешевле стоил. И разреши, матушка, разграбить дома всех латынян и жидов, потому как на царской службе поистерхались».

С третьей попытки — огнем — стрельцы показали, что было тайное письмо от Софьи, которая и подбивала звать её на царство.

Двадцать седьмого сентября Пётр допросил ненавистную сестрицу.

Та презрительно кривила тонкие губы:

— Перестань, братец, бесчинствовать, проливати крови неповинных. Пролей в то место слёзы, угаси пещь злобную, в твоей груди пылающу…

Дернул шеей Пётр, раздул гневно ноздри:

— Посадить сию скорпию ядоточащую под крепкий караул в селе Покровском, хотя гораздо лучше было бы посадить… на кол.

Железная рука

Тёплым и тихим утром тринадцатого сентября стрельцы, бывшие первой партией под следствием, количеством триста сорок один человек, услыхали свои смертные приговоры.

Еще на восходе солнца из Преображенского более чем на версту растянулся печальный поезд. В каждой телеге сидели по два стрельца. В их руках трепетали жёлтые огоньки свечей. Охранял конвой — три

полка.

За телегами, заламывая руки, попадая под копыта лошадей, стенали жены и дети стрельцов:

— Горе горькое! Да все же сказывают, что милостивый Государь нынче всех в последний миг помилует. Хоть и в Сибирь, а все с вами поедем!

У стрельцов малость светлели лица:

— А может и впрямь? За Петра Алексеевича раны многие прияли под Азовом да в степях татарских, жизней не жалели…

* * *

Но чуда не произошло. Пятерым были рублены головы. Сто двенадцать стрельцов, содрогаясь в страшных судорогах, повисли возле стен Белого города. В Замоскворечье в петлях болтались тридцать шесть человек, а в стрелецких слободах — сорок восемь. Около четырех десятков уже успели в землю зарыть — эти скончались, не выдержав мук, в пыточных застенках.

И повсюду, где лилась кровь и раздавались вопли овдовевших баб, видели Петра: верхом, с застывшей кривой улыбкой на бледных устах, с темными кругами возле горящих глаз. В толпе шептались:

— Двужильный! Сказывают, в ём нечистый сидит. Ух, аспид неумолимый.


Пётр от усталости едва не валился из седла. Дернул шеей, ткнул перстом в сторону юнцов, сидевших, и лежавших под виселицами на Красной площади, с закрученными сзади руками, ломаными-переломанными костями и жаждавших лишь одного — вечного успокоения. — ещё материнское молоко на устах не обсохло, а уже туда же — мятежничать!

— Потеху, может, на завтра оставим? — спросил старый Ромодановский, за делами не завтракавший, а для его больного желудка следовало вовремя принять обед. — Пусть пока день проклинают, когда на тебя худое замыслили.

— И то! — легко согласился Пётр. Он жаждал скорее заключить в объятия Анну Монс. Отыскал глазами Лефорта. — Что ж, гульнём сегодня у тебя.

Франц согласно поклонился:

— Кукуйские девушки всегда рады видеть русских героев…

Стоявшие рядом Меньшиков, Лопухин, Трубецкой — молодёжь горячая, до любви охочая — весело рассмеялись.

Через Ильинские ворота кавалькада двинулась к Немецкой слободе.

Дубки

Всадники миновали Земляной вал. Меньшиков сказал:

— Мин херц, погляди влево, а ведь там замечательная дубовая рощица есть. Пётр оживился:

— Где, за деревенькой, что ль?

Он очень любил это могучее звенящее дерево, которое в воде не гниет, а делается ещё более прочным. Для флотского строения лучше не бывает.

Пётр двинут коня в речную воду, бродом перешли Черногрязску.

…Уже через минуту они въехали под сень густой дубовой рощицы.

— Ах, красота удивительная! — восхитился Пётр. — Дубки трехохватные, могучие, птички поют, в воздухе благорастворение — рай земной, уезжать не хочется. Как же я раньше про сию рощу не ведал?

— Не по дороге она, — сказал Лефорт. — В Преображенекое через Мясницкую и Красные пруды ездим, в Кукуй — через вал Земляной. Для корабельного строения хороша!

— Нет, — возразил Государь, — сию рощицу сводить не станем, сделаем для себя плезир. Душа устала, покоя просит. Последние, кстати, деньки погожие стоят. Давай нынче тут пирушку устроим. — Повернулся к Лефорту: — Скачи к себе, прикажи сюда доставить все для вечеринки необходимое. Не забудь музыкантов да девушек кукуйских. Пусть девушки помадятся да сполоснут где надо.

Меньшиков толкнул локтем Трубецкого:

— Гульнем с немками то! — и рассмеялся. Лефорт пересел в золоченую карету, понесся в Немецкую слободу.

Вечеринка

Не успело солнце за горизонт скатиться, как на фурах привезли ковры под ноги, столы, кресла, серебряную посуду. Бывалые повара, ходившие с Петром под Азов, на открытом очаге жарили баранов, варили гигантских осетров, доводили на пару нежных стерлядок, пекли любимый пирог Петра — с начинкой из воробьев и перепелов.

Когда сумерки стали густыми, в четырех каретах прибыли кукуйские прелестницы. Среди них Анна Монс — в пышном белом платье, в белых же чулках, с тонкой талией, с высоким пучком волос на макушке, нарумянена слегка, не то что толстые московские дуры, мер не знавшие.

Пётр был в новом польском кафтане канареечного цвета, который шел ему.

Пили много. Спрятанный в кустах, играл немецкий оркестр. Танцевали, не жалея ног. Отобедав, разбились по парам. Пётр разместился под громадным дубом, посадил на колени Анну. Та надушенной узкой ладошкой гладила его щеку, нежно ворковала:

— Герр Питер, ваше красивое мужественное лицо, которое столь нравится дамам, обветрилось. Я дам вам старинное немецкое снадобье. Оно сделает вашу кожу нежной. — Не таясь, потянулась к нему. Он страстно прильнул к её влажному маленькому ротику, так задохнулся в поцелуе, что даже сделал ей больно. Дыхнул в ухо:

— Прости неосторожность, вот контрибуция, — сдернул с мизинца подарок короля Августа — крупный изумруд.

— О, герр Питер, вы такой щедрый! На всем свете нет другого такого мужчины. — Завела глаза. — Как сладко мечтать: вы, герр Питер, — простой рыбак. Мы живем на берегу отдаленного лесного озера. У нас пять, нет шесть маленьких детишек. И все они похожи на вас — храброго, сильного в бою и нежного в любовном алькове…

— Анхен, какая ты замечательная! — и подумал, вновь приникая к её губам: «Не то что моя постылая корова, жена законная — Евдокия. Прочь колебания, отправлю её в монастырь!»

* * *

Тем временем Меньшиков обхаживал пышногрудую блондинку Гретхен, супругу знаменитого генерала фон Крафта, приехавшую без мужа. Меньшиков вдруг схватил её, поднял на руки, и, весело хохотавшую и болтавшую в воздухе ногами, увлек в шуршащую кустами темноту.

Пётр усмехнулся, а когда парочка вернулась к столу, с притворной строгостью спросил:

— Ты, Алексашка, почто увеличиваешь население

ада?

— Не понял, мин херц…

— Когда я был в гостях у английского принца, он мне рассказал забавную байку, а по ихнему — фани стори.

Все враз притихли, сгрудились возле Петра.

— Умерли сто англичанок, предстали пред очами апостола Павла. Тот речёт: «Кто хоть раз изменял своему мужу, идите прямиком — сие дорога в ад. Остальные останьтесь на месте». Девяносто девять дам пошли в ад, а одна осталась на месте. Святой апостол задумчиво почесал бороду: «Зело трудный случай!» Подумал, приказал: «Сию дуру глухую тоже отправьте в ад!»

Дружный хохот огласил окрестности. Анхен прижалась к Петру. Он молвил:

— Никогда так хорошо не было, моя любовь! Осторожно приблизился Ромодановский, которому такие затеи были уже не по возрасту. Он молвил:

— Государь, вы не утомились? Уже третий час ночи. Завтра дел много, с утра казнь недорослей назначена.

Сейчас Пётр был добр. Он досадливо дернул ногой:

— Какая там казнь? Зачем вешать пятнадцатилетних мальчишек? Им чего старшие приказывали, они то и делали. Распорядись: выпороть и отправить в дальние города, без клеймения.

В кустах вдруг что-то громко зашипело, взорвалось и небо озарилось веселым фейерверком. Подошёл Лефорт:

— Это мой сюрприз вам, герр Питер! Фейерверк продолжался. Солдаты отгоняли от царской пирушки любопытную чернь. Государь распорядился:

— Завтра же прибить здесь мой указ: в рощу никому не ходить и деревьев тут не рубить — под страхом наказания.

Надругательство

На другой день, когда закатное солнце окрасило на горизонте облака фиолетовым светом, Пётр выехал с Мясницкой и решил свернуть вправо к дубовой рощице. Ему хотелось оживить в душе воспоминания о вчерашней ночи.

И каково же было его изумление, когда он увидал дикое зрелище. На дубу, под которым он вчера отдыхал с Анхен, громадным гвоздем была приколочена посреди туловища кошка, уже успевшая издохнуть. С нескольких дубов по всей окружности так была содрана кора, что теперь столетние деревья непременно должны погибнуть.

— Ведь это мне назло! — затрясся Государь. — Ромодановский, перешерсти всю округу, найди ублюдков, которые учинили бесчинство. Жилы вытяну…

* * *

Минули годы. Пётр уже вовсю возводил на болотах и костях Северную Пальмиру — Петербург. Но важные дела не заслонили в его памяти историю с дубовой рощицей. Ромодановский виновного не открыл.

Но оставалась неистребимой любовь Государя к прекрасному дереву. Вот как писал его современник:

«Дабы подать народу пример своего отменного уважения к дубовому лесу, приказал он обнести перилами два старые дуба, найденные в Кронштадте, поставить там круглый стол и сделать места для сидения. Летом приезжал туда часто, сиживал там с командирами и корабельными мастерами. Иногда он говаривал: «Ах, если бы нам найти здесь хотя бы столько дубовых деревьев, сколько здесь листьев и желудей». Государь публично благодарил корабельных мастеров и морских офицеров, которые, желая угодить ему, садили в садах своих в Петербурге дубы, и целовал их за доброе дело в лоб».

И далее: «Государь выбрал по Петергофской дороге место в двести шагов в длину и пятьдесят в ширину и засадил оное дубами…

Здесь же был прибит указ, чтоб никто не осмеливался обрывать сии молодые деревья и портить их».

Засада

Время бежало. Дубки хорошо подрастали. Проезжая мимо. Государь каждый раз останавливался и радовался делу рук своих. Он говорил Меньшикову:

— Пройдет лет сто или двести, и дубы станут такими же могучими, как и та дубрава, что на берегу Черногрязски.

В самом начале марта 1715 года, проезжая мимо заповедника, теперь называвшегося не иначе как Петровская дубрава. Государь был неприятно поражен. Многие молодые дубки были срублены, другие поломаны и ободраны. На одном из деревьев была прибита гвоздем кошка, которую трепали вороны. Гневу Петра не было предела. Прибыв в Петербург, он потребовал к себе обер-полицмейстера Антона Девиера, приказал:

— Отыщи во что бы то ни стало негодяев, надругавшихся над делом рук моих. Мнится мне что рука уродовала деревья та же самая, что в Москве.

В тот день Государь был весьма сердит. Когда ему принесли на утверждение приговоры по неважным преступлениям, он вместо наказания плетьми учинил подпись: «Казнить смертью». Так безобразник, портивший деревья, стал причиной гибели людей.

В Петровской дубраве устроили засаду. Уже на другой день караульные схватили шайку пьяных дворовых людей». Количество их нам неизвестно, но знаем, что они были доставлены в Петербург. Будучи подвешены за выкрученные руки, сразу же признались в преступлении и зачинщиком назвали некоего Саньку Шматка. Он был водовозом и до последнего времени обретался в Москве, где был многажды бит барином за пьянство и воровство. Теперь барин сбагрил его в свою деревушку в Ингрии, что в Петербургской губернии.

— Сей Шматок своей рукой беременную кошку к дереву пригвоздил, — говорили его товарищи. — А сгубленные дубки оттащил к себе на дрова. А ещё Шматок похвалялся, что прежде в Москве прибивал кошку к государеву дубу, а многие другие дубы засушил.

Со второй виски Шматок во всем признался. Дома у него нашли и изъяли дубовые дрова — вещественное доказательство.

В застенок пожаловал сам Государь, укоризненно качнул головой:

— Ты, дурак, забыл, что Бог всегда карает жестокосердечного? Теперь будешь бит и клеймен.

Глупый Шматок плюнул кровью под ноги Государя и дерзко возражал:

— А ты, Пётр Алексеевич, посмотрика себе за пазуху: царь христианский, ты не христиан любишь, а немцев и жидов. Нас, истинно русских, за собак держишь. Вишь, кошку паршивую да древо бесчувственное пожалел!

Государь усмехнулся:

— Превозносишься и бесчинствуешь? Отцы святые неспроста рекут: «Да придёт месть Каинова, да пожжет тебя огонь, яко содомлян проклятых». — Повернулся к обер-прокурору Ягужинскому: — Мы наказываем людей за преступления, а не ради лютой злобы, не так ли? А вот мучить без вины животное и добро государево портить — грех смертный, на него способен лишь конченый негодяй. Павел Иванович, отмени сему злодею кнутово биение, а назначь ему огненное жжение, на дровах дубовых, ворованных. Да отправь в Москву, где впервые учинил бесчинство.

Строка закона

В тот же день Шматка отправили в белокаменную, а Ягужинский говорил Петру:

— Государь, нет у нас такого закона, чтоб за порчу леса подвергать казни смертной.

— Нет, так будет! — ответил тот. — Записывай! — и тут же стал диктовать: — «Подрядчикам и жителям запрещается с сего времени лес, годный к корабельному и хоромному строению, рубить на дрова. А рубить на дрова еловый, осиновый, ольшаник и валежник. А ежели у кого явится в дровах добрый и особенно дубовый лес, | те люди будут штрафованы денежным штрафом и телесным наказанием. Марта 2 дня 7775 года.»

Чуть позже, двадцать пятого марта, за подписью светлейшего князя Меньшикова был обнародован ещё один указ — «О нерубке заповедных лесов». Преступникам обещаны были кары страшные.

— Не о себе печёмся, — говорил Государь, — а о потомках наших, даже самых отдаленных…

Эпилог

Как писал очевидец, в Петербурге «за день до экзекуции повещено было с барабанным боем по всему городу, чтобы из всех домов явились непременно смотреть, как преступники будут наказаны».

Виновные были биты с усердием.

Саньку Шматка доставили в Москву. В торговый день на Красной площади случилось особое многолюдье. С высокого места зачитали царские указы о бережении леса, а затем Санькины вины перечислили и огласили приговор.

Под присмотром самого маститого старика Ромодановского дерзкого злодея поставили под виселицу, привязали за ноги. Громадная толпа с любопытством и одобрением наблюдала, как Саньку, страшным криком распугавшим ворон, медленно погрузили в чан с кипящей смолой — вперёд головой. Под чаном горели дубовые дрова, умкнутые злодеем с Петровской рощи.

И ещё: вы можете рукой прикоснуться к истории. Оказавшись на Садовой Черногрязской, сверните в Хомутовский тупик. Здесь, слева, возле остатков дворца купца миллионера Хлудова сохранился трехохватный дуб. Он помнит юного Петра и его очаровательную бестию Анну Монс, сидевших под его кроной. Это все, что осталось от прелестной дубовой рощицы.

Что касается возвышенных чувств Петра к Анне, то нам ещё придётся рассказать о них.

Ох, и непроста любовь монархов…



Загрузка...