На четвертом году жизни будущему преобразователю России Петру Великому судьба нанесла тяжёлый удар: скончался его царственный отец. Боярин Матвеев склонял умирающего Государя оставить трон малолетнему Петру. Но Алексей Михайлович с последним вздохом благословил на трон сына от первого брака — Фёдора, ещё не достигшего пятнадцати лет.
Начались дворцовые происки. Старшая сестра Федора Софья повела борьбу против подрастающего царевича Петра. Малолетний Пётр неожиданно проявил вполне взрослую хватку.
А борьба за власть шла не на жизнь — на смерть…
Уже какой день в Москве стоит необыкновенная для мая сушь. На бесцветном небе, гляди хоть до рези в зенках, ни единого облачка. С реки несет тиной. За кремлевскими стенами сонная дремота, малолюдно. Лишь любимец малолетнего Петра дворцовый плотник Степка Исаев поправляет дверь поварни да словно мухи ла́йно (коровий помёт) паперть Успенского сбора облепили нищие, клосные (покалеченные) и прочая рвань.
Впрочем, и тут есть свои аристократы. Побирушка Неонила Самотёсова, статью вполне схожая с барыней, красивая глазастая бабёшка лет тридцати, просит здесь милостыню с трехлетнего возраста. Теперь у Неонилы большой дом за высоким частоколом на берегу Яузы в Котельниках.
— Из многих грошиков большой капитал сбивается, — белозубо смеется Неонила. — Могла бы на себя платья вздеть богатые, слуги бы мне ноги в серебряном тазу омывали, а не здесь обретаться. Да в Писании сказано, что трудиться надо в поте лица своего. Да что тово говорить? Глянь, вон царевич Пётр с учителем своим Зотовым! Куда стопы направили? К плотнику Степке. Вишь, шатёр потешный зачали строить. Царевич, надежа наша, совсем крошка, а уже молоточком постукивает, тоже в поте лица…
Высокий, узкоплечий, с лицом землистого цвета и словно с застывшей злобной миной, отставной солдат Феогност Кривой лающим голосом произнёс:
— Сие дело не царское — гвозди забивать и отягощать младую плоть трудами выше меры. Он должон важность в себе соблюдать, потому как помазанник. — Кривой пытался ухаживать за Неонилой, но та дала ему от ворот поворот, вот он и злобствует, супротив перечит.
В разговор встрял дурачок Афанасий, глумец и бесстыдник, карла с громадной, подобно тыкве, головой. Он ударил себя ладонями по голой заднице, ловко кувыркнулся в пыли, так что мелькнули никогда не мытые пятки, загундосил:
— А Софьюшка-царевна, плод в блудном грехе с Васькой Голицыным зачатый, стравила и кошкам бросила. Те и сожрали. Хе-хе!
— Цыц, кобель окаянный! — Неонила опасливо оглянулась. — Глупое речёшь. Прикрой, срамник, яйца свои, на мысли не наталкивай.
Кривой захохотал, сухо закашлялся, потом задумчиво прищурил глаз, словно впервые разглядывая Афанасия.
— Ты, Афанасий, и впрямь с ума попятился. Грехи только у нас, грязи дорожной, бывают, а у высочайших персон разгулкой времени называется. — Он замолк, скорбно-иронически покачивая головой и немытой рукой с загнутыми ногтями, похожими на когти, почесывая себе спину. И вдруг, намертво ухватив Неонилу и Афанасия, истошно заорал:
— Слово и дело!
Вся нищая братия, услыхав сии страшные слова, как горох посыпалась с паперти, бросилась врассыпную. Ибо по закону каждый из них обязан был показывать на тех, кто говорил слова, противные царственным особам. Без пыток тут никак нельзя было, а кто правый, кто виноватый, того никогда на Руси не разбирали.
— Почто великий шум? — обрадовался Пётр, потянул за кафтан Зотова. — Глянька, под караул людишек взяли…
— Теперь их в Сыскной приказ отволокут, это в Китай-городе, возле церкви Василия Блаженного, — объяснил Зотов.
Загорелись глаза у Петра, вцепился в руку Зотова:
— Что с ними делать станут?
— Коли кто крикнул «Слово и дело», значит, тот ведает о преступлении важности государственной. В застенок доставят, а там судьи сидят, секретарь, который по закону всё записывает, да ещё палачи-дружки поджидают — Емелька Свежев и Мартын Луканов. Судьи вопрошать будут, а палачи пытать — согласно обряду.
— Расскажи, расскажи! — Пётр в нетерпении грыз ноготь.
— В застенке дыба сделана: два столба в землю вкопаны, а сверху промеж них — другой столб, поперек лежит. Ручки пытуемому выкрутят да подвесят, а промеж ножек, что ремнем связаны, бревнышко дядя Луканов положит и подпрыгивает. Он пузатый из себя, грузный, вот пытуемый истязание во всю силу и ощутит.
— Зело любопытно сие, вот поглядеть бы! — мечтательно проговорил Пётр. — А чего ещё?
— Бывает, ручки и ножки вложат в тисочки да свинтят их до крайней степени и держат, не снимая иной раз от утра до вечера. Или привяжут накрепко на голове веревку и её вертят, вертят, туда-сюда, — Зотов показал на себе, — ну, тут уж совсем полное изумление наступает, очи на лоб, изо рта блевотина, и в чем угодно признаются.
— А коли невиновен? — Глаза Петра сделались совсем круглыми.
— Это, батюшка, без разницы. Все признаются, потому как человеческая натура пыток не любит. Матушка-правда? Так её лишь един Бог разберет, а каждый человек о ней свое понятие содержит.
— Ты, дядя Никита, своди меня, когда казнить будут тех, кого нынче под караул взяли.
Пётр надолго погрузился в какие-то свои мысли, и лицо его не по-детски стало серьезным. Потом воззрился в очи Зотова:
— Дядя Никита, а ты ведаешь, почему нас царица Софья из кремлевского дворца выгнать желает? И в Преображенское ехать не позволяет. Иван Максимович Языков говорит, что там де ремонт начали. Не знаешь? А потому хотят нас всех отправить в Александрову слободу, чтобы там… — на глазах Петра показались крупные слёзы, — всех погубить. Чтоб Софье одной править.
Побледнел Зотов, окрест опасливо оглянулся, приблизил уста к самому уху Петра:
— Где, батюшка, такие речи слыхали?
— Матушка рекла, только приказала о том никому не говорить.
— Вот это верно, никому о том не сказывайте, а то можно к Свежеву и Луканову на дыбу попасть, — и, торопясь перевести беседу на другую тему, затараторил: — Что-то жарко стало. Пойдемте, Пётр Алексеевич, в прохладные палаты, кваску изопьем да в тавлеи сыграем.
Пётр послушно поплелся за Зотовым. Он глубоко, не по-детски вздохнул и тихо сказал: — Ох, скучно мне…
Уже после второго удара кнутом на виске, все время верещавший дурак Афанасий заорал пуще прежнего:
— Признаюсь, виновен, говорил я предерзостные слова, дескать, стравила плод в чреве своем царица Софья… де зачала его от князя Голицына… Отвяжите, а-а!
Неонила оказалась, как и положено русской женщине, характером крепче мужика. На все мучительства она отвечала:
— Ничего не говорила, ничего не слыхала… Тогда пузатый Луканов, не знавший ни к кому жалости и при нужде родную мать растянувший бы на дыбе, зажегши веник, медленно гладил им по спине обнаженной женщины. Мучение сие крайне изощренное, но Неонила продолжала упорствовать:
— Не я дерзкие слова говорила!
Тогда палач повернул её животом вверх, палил горящим веником перси, а затем спустился к срамному месту и здесь особо усердствовал, раздвинув жертве ноги.
Неонила, наконец, сдалась, крикнула:
— Пропадите вы все пропадом, в чём скажете, в том и признаюсь…
Суд приговорил её к штрафованию десятью ударами плети и ссылкой на прядильный двор — навечно.
Дурака Афанасия уже на другой день стража вывела на Красную площадь. Загодя был врыт столб, к которому Афанасия, сорвав с него одежды, привязали. Собралась громадная, бездельная, говорливая толпа.
К вящему удовольствию любопытных, появился малолетний царевич Пётр и его учитель Зотов. Они под взглядами людей уселись на два обитых алым бархатом креслица, совсем поблизости от столба. Стражники, помахивая бердышами, на приличное расстояние отогнали стоявших рядом.
Хотя народ относился со снисхождением к дуркам и дуракам, видя в них нечто родственное, тем не менее подтрунивал над бедной жертвой. Из толпы неслись веселые крики:
— Эх, какой уд замечательный! Таким заместо оглобли ворота бы запирать.
— Это не бабья радость, это кобыльи слёзы!
— Гага! — Толпа весело ржала. Наконец, вышел подьячий и хрипло, резко бросая в густой воздух слова, зачитал приговор:
— Дураку Афанасию, родства не помнящему, по указу Его Величества Государя Федора Алексеевича, за непристойные слова учинить жестокое наказание копчением. Бывшему солдату Феогносту Кривому за правый донос выдать денег пять алтын и освободить от податей на год.
Началось копчение. К руке Афанасия привязали палку, обмотанную просмоленной паклей. Палач Луканов паклю поджег. Пакля вспыхнула жарко, опалив лицо. Афанасий вскрикнул, дернулся головой, ударившись о столб. Огонь быстро полз по просмоленной палке, коснулся руки и начал жечь её. Афанасий, захлебываясь ядовитым дымом, дико орал, то затихая, то возобновляя крик с новой силой.
Толпа веселилась:
— Хорошо, дурак, прокоптишься, так долго не протухнешь!
Пётр давно перестал болтать ногами:
— Ах, зело любопытно!
Палач поджег сушняк. Огонь весело взлетел выше головы Афанасия, загорелись, свиваясь в кольца, волосы. Афанасий уже не кричал, он лишь подобно рыбе, брошенной на сковородку, широко открывал рот.
Ветерок колыхнул в сторону царевича. Он смешно сморщил нос:
— Фу, жареным мясом воняет. Этот кричать больше не будет? — Пётр крепко зевнул, перекрестил уста, приказал: — Надоело, скучно тут. Пойдем, Никита, кваску испьём, да нынче надо бы потешную палатку закончить.
В горнице Пётр увидал матушку Наталью Кирилловну. Она была одета во вдовий чёрный опашень и золотопарчовую мантию. Нежной рукой прижала к себе сына, поцеловала в голову.
— Макушка то, Петруша, у тебя сугубая, дважды, стало быть, под венец тебя ставить будем, — рассмеялась тихим, печальным смехом. — Если до того Языков не переведет нас. Свата моего и благодетеля Артамона Сергеевича Матвеева, происками Софьи, змеи сей подколодной, в ссылку позорную отправили. Сами, вишь, власти желают! А сей час Языков сказал нам собираться, на другой неделе всех отправят в Александрову слободку — теперь, дескать, непременно, задержек не будет. Не за себя боюсь, за тебя, дитятко мое ненаглядное. В том беду зрю и повторяю: умертвят они тебя там, как царевича Димитрия в Угличе. — Она заплакала.
Пётр отшатнулся, вырвался из материнских объятий. Лицо его стало бледным, он нервно начал грызть ноготь. Ничего не говоря, ушел к себе в покои.
Весь оставшийся день Пётр ходил насупившийся, молчаливый, что-то обдумывая. Даже в деревянных солдат не играл. На лбу у него сложилась складка, которая бывает только у людей, переживших много горя.
Ночью Пётр вскрикивал, дергал головой. Постель утром нашли влажной, с жёлтым пятном посредине. Это, впрочем, и прежде случалось.
Завтрак почти не ел. Когда Зотов начал упрашивать: «Батюшка, не удручайтесь, сделайте милость, кашку скушайте!» — Пётр швырнул серебряную миску в лицо учителя, перемазав ему новый кафтан.
Резко вдруг вскочил изо стола, забыв перекрестить лоб, на ходу сквозь зубы выдавил:
— Пойду к Федору!
Он понесся через переходы и узкие повороты так, будто за ним гнался хищный зверь. Влетел к Федору задыхающийся, ухватил его слабую, с тонкими хрупкими ногтями руку, прильнул к ней, истово начал целовать, сквозь детские слёзы приговаривая:
— Державный царь, брат мой любимый! Твой холоп Языков и наша сестрица Софья желают меня погубить, яко же древний Годунов царевича Димитрия. А для того задумали, восприя сие намерение, выгнать меня с матерью из дому отца нашего и от тебя отдалити. Или я не сын державного царя Алексея Михайловича, что мне угла в моем родовом дому нет?
Федор Алексеевич некоторое время словно с недоумением смотрел на братца, который был на десять лет моложе, но который говорил и рассуждал, как не всякий думный дьяк умеет. Федор был болезненным и добрым. Он обнял мальчугана, погладил его по щеке, спросил:
— Тебя прийти ко мне научила матушка Наталья?
— Нет, своей волей! Да к кому же мне жаловаться на негодных холопей, как не тебе, братец? — и опять поцеловал руку с рыжеватыми волосами, окропил слезами.
Федор вздохнул:
— Во дворце нынче и впрямь тесно стало, развелось всяких приживалок — что полчища прожорливой саранчи. В Александровке пруд рыбой богат, все тебе развлечение. Про злые умыслы — пустой брех. Коли такое прозналось бы, всех злодеев приказал бы лютой смертью казнить. Иди, не печалуйся, братец Петруша… Поезжай с Богом.
Пётр скрипнул зубами, дернул головой и, не прощаясь, ушёл;
Он вдруг вспомнил казнь Афанасия, и в голову пришла мысль — каверзная.
Прямо от царя Фёдора Пётр отправился в кремлевский двор, нашел плотника Степана Исаева.
— Постучать молоточком хотите, Пётр Алексеевич? — ласково спросил тот, весело блестя красивыми чёрными глазами и вынимая изо рта гвоздь. — Потешную палатку дранкой крыть собирались.
Пётр ничего не ответил, лишь оглянулся окрест. В ворота въезжал воз с провизией, возле Успенского собора толпились богомольцы, несколько стражников, хлопая друг друга по плечам, о чем-то громко спорили.
— Скажи, Степан, — решительно произнёс Пётр, — ты слыхал: меня с матушкой моей Натальей правительница Софья и Языков хотят отправить в Александровку и там, подобно царевичу Димитрию, умертвить?
Плотник побледнел, выронил на землю рубанок и, перекрестившись, произнёс, чуть заикаясь от страха:
— Господь с вами, Пётр Алексеевич, что такое речёте?
Пётр округлил глаза:
— А чего особенного я сказал тебе?
— Ну как же, будто вас… подобно царевичу… в Угличе…
— Вот и ты то же самое говоришь, знаешь об том, — весело вдруг произнёс Пётр и, повернувшись к стражникам, дискантом крикнул:
— Служивые, сюда: слово и дело! Плотника поволокли в Сыскной приказ.
После третьего удара кнутом на виске кожа сошла с лопатки дворцового плотника, обнажив белую широкую кость. Степка заорал:
— Во всем винюсь, говорил, что царевича Петра Софья умертвить жаждет… А от кого сам услыхал, того не помню…
Судьи составили приговор.
Подьячий Сыскного приказа принес на подпись Федору Алексеевичу экстракт, зачитал:
— «Дворцового плотника Степку Исаева за предерзостные слова и враньё, будто царевна Софья хочет умертвить братца своего Петра, яко Годунов царевича Дмитрия, орлить (клеймить) раскаленным стемпелем по лбу, рвать ноздри и отправить в ссылку в Сибирь на вечное житьё с женой и детьми и устроить их там на пашню».
Фёдор Алексеевич указ подтвердил собственной подписью, почесал за ухом и задумчиво покачал головой:
— Коли чернь про то ведает, стало быть, Петруша мне правду рёк! — и приказал остановить сборы в Александровку, а отправить семью Петра в подгородное Преображенское, где тот и прежде каждое лето живал. — Всё ко мне ближе будет.
Выяснилось, что в Преображенском никакого ремонта Языков не затевал.
Когда в 1682 году Пётр сел на трон, ему попалось прошение некой Неонилы Самотёсовой, якобы напрасно оговоренной под пыткой, с просьбой позволить вернуться в Москву. Пётр в тот случай был в добром расположении духа и прошение подписал утвердительно. Неонила поселилась в своем дому в Котельниках и к Кремлю даже близко теперь не подходила.
Бывший солдат Феогнист Кривой вошёл во вкус и ещё два раза кричал «Слово и дело», но в 1695 году за ложный извет на светлейшего князя Меньшикова был бит кнутом нещадно, в клещах палача Луканова потерял язык и ноздри и сослан в Сибирь, в дальние города, в государеву работу навечно.
Что касается плотника Степки, то мудрый не по возрасту Пётр и думать про него забыл. И то сказать — политика!