Нам уже доводилось писать о том, что опубликованная в 1934 году берлинским эмигрантским издательством «Петрополис» «Повесть о пустяках» Б. Темирязева (Ю. П. Анненкова)[467] представляла собой попытку ее автора наладить диалог со своими прежними друзьями и знакомыми в Советской России (с В. Б. Шкловским, К. И. Чуковским, М. А. Кузминым, М. В. Бабенчиковым, Б. А. Пильняком, И. Э. Бабелем, О. Д. Форш и др.)[468]. «Повесть о пустяках» (далее — ПП) являла собой закодированное послание-сообщение о новообретенных ее создателем мировоззренческих позитивах. Сызмальства зараженный безверием, лишившийся Родины и выпавший из ее истории, Анненков в экстремальных условиях эмиграции осознал порочность своего юношеского деструктивного мировоззрения, катастрофичность овладевшего им и людьми его поколения политического радикализма, бесперспективность разделяемых ими упований на социально-политическое (рациональное) преобразование общества и жизненного уклада. Умудренному жизнью, обретшему зрелое, конструктивное мировоззрение автору ПП все эти попытки представлялись не более чем «пустяками» — фикциями (симулякрами). К этому добавлялась обретенная им уверенность в спасительном и познавательном предназначении искусства и лежащей в его основе игры.
В предлагаемой статье мы выявляем еще одного адресата анненковского message — автора «Жизни Клима Самгина» (далее — ЖКС).
В этой связи напомним, что «итоговое произведение М. Горького впервые увидело свет в периодической печати, где оно публиковалось в виде отрывков под разными заглавиями, именуемое то романом, то повестью, то трилогией. С мая 1927 года „Жизнь Клима Самгина“ начинает печататься в журнале „Красная новь“ с подзаголовком „Главы из повести“. С июня по июль того же года отрывки из произведения помещаются сразу в двух газетах — в „Правде“ и в „Известиях“. Название уже звучит несколько иначе: „Сорок лет“ (Трилогия) Часть I. „Жизнь Клима Самгина“. Примерно в то же время „Жизнь Клима Самгина“ появляется в журнале „Огонек“ и в альманахе „Круг“, с подзаголовком „Из романа „Сорок лет““. Наконец, в том же 1927 году первая часть произведения выходит отдельной книгой в Берлине, а в начале следующего года издается в нашей стране. В 1928 году Горький завершает и публикует вторую часть повести, а в 1931 году — третью»[469].
В свою очередь, известно, что ПП была завершена автором уже к весне 1932 года[470] (напомним еще раз: опубл. в 1934-м).
Мы также знаем, что на протяжении ряда лет Горького и Анненкова связывали довольно близкие отношения. Этому посвящено несколько мемуарных текстов Анненкова и подытоживший их биографический очерк, открывающий его знаменитый ныне «Дневник моих встреч. Цикл трагедий»[471]. Из относительно недавно появившихся мемуаров журналиста и горьковеда А. И. Ваксберга известно, что и спустя много лет после смерти Горького, в 1968 году, художник-мемуарист «продолжал относиться <к нему> с почтением и ностальгической теплотой»[472].
С другой стороны, необходимо отметить и такой факт: весьма злая карикатура на Горького, помещенная на титульном листе 3-го номера парижского «Нового Сатирикона» за 1931 год[473] и подписанная псевдонимом «А. Шарый», на самом деле принадлежала Анненкову. Напомним: карикатура эта именовалась «Вечер в Сорренто: В полном разгаре страда деревенская» и изображала писателя-Буревестника в сандалиях на босу ногу, в весьма прихотливой позе нежащегося в шезлонге на фоне Везувия и необычайного изобилия экзотических фруктов… Подразумевалось, что читатель догадается соотнести «страду деревенскую» не с действительностью муссолиниевской Италии, а с ужасами насильственной коллективизации в СССР, часть ответственности за которые молва приписывала Горькому. Стало быть, анненковское преклонение перед Горьким отнюдь не исключало критического отношения к его личности и деятельности…
Обращаясь непосредственно к тексту ПП, прежде всего отметим, что Горький трижды упомянут здесь, и эти упоминания относятся к эпохе «военного коммунизма», то есть ко времени, когда будущий «Б. Темирязев» входил в близкое окружение Горького и был частым гостем у него в квартире на Кронверкском[474]. Так, в изображении Петрограда в 1918 году находим: «Горький занимается улучшением быта ученых» (с. 125), а чуть далее (в описании происходящих там же, но в 1920–1921 годах событий): «Пайковые хвосты извиваются по улицам, стынут во дворе великокняжеского дворца на Миллионной (с выходом на набережную Невы), где помещается комиссия Горького. По Миллионной бродят ученые, получившие плитку шоколада, конину, воблу и сушеные овощи…» (с. 143, см. также: с. 141). Как видим, речь идет о необычайно раздражавшей верхушку петроградских большевиков деятельности Горького по спасению «буржуазной» научной и творческой интеллигенции.
Кроме того, несколько ранее в тексте заходит речь о «сборниках „Знания“» (с. 60), ассоциирующихся в первую очередь с личностью все того же Горького, но в дореволюционный период его деятельности. К этому же периоду, точнее — ко времени горьковского «богостроительства»[475] отсылают и скрытые в анненковском тексте переклички с повестью «Исповедь» (1908)[476]. Так, в «приблизительном перечне петербургских юродивых 1920 года» под № 5 упоминается «Трошка Фальцет. Человек, усеянный клопами; распахивал рубаху на груди, кишащей паразитами, и распевал фальцетом: „Пейте мою кровь!“ „Сосите мою кровь!“ Утопился в Обводном канале» (с. 158). Здесь мы имеем дело с отсылкой к следующим словам горьковского главного героя Матвея: «Народ мастеровой не нравится <мне> наготою души своей и открытой манерой отдавать себя во власть хозяину: каждый всем своим поведением как бы кричит: „Нате вот, жрите тело мое, пейте кровь, некуда мне деваться на земле!“»[477].
В другом месте в ПП красный комендант Петропавловской крепости Куделько (реальное лицо), о котором вначале будто невзначай сообщается, что он родом из г. Лубны, упоминает монастырь Афанасия Сидячего (с. 138). Между тем уже в раннем горьковском романе «Трое» (1900) находим: «— Был я у Афанасья Сидящего и у переяславских чудотворцев…» (5, 258), в «Исповеди» же, в свою очередь, имеется фраза: «Иду я в Лубны, к Афанасию Сидящему…» (8, 305). Ближайшая прагматика упоминаний Горького в ПП и отсылок к его текстам представляется очевидной: их посредством Анненков напоминает автору «Исповеди» и «Несвоевременных мыслей» о периодах его идейного расхождения с большевизмом, тем самым предостерегая его от наметившегося в 1927–1932 годах сближения со Сталиным и одновременно побуждая к новым проявлениям строптивости.
Понятно, что после всего сказанного наличие в ПП великого множества перекличек с текстом ЖКС удивлять не должно. Не имея возможности представить их полностью, выделим наиболее репрезентативные для разных уровней текстовой организации, начиная с низших. На уровне персонажной структуры особый интерес представляет весьма приметная в ПП фигура Афимьи — няни семьи Хохловых. По сути дела, Афимья — единственный положительный персонаж в романе, среди десятков и даже сотен других[478], почему повествователь и не скупится на самые добрые слова о ней. Так, в самом начале произведения читаем: «Год за годом нарастал быт в семье Хохловых. <…> Всеми своими корнями, всеми мелкими привычками, всеми запахами крепко упирается жизнь в землю. Запахи жизни разнообразны и чудесны. Запах деревянного масла еще не есть запах быта, но деревянное масло с коричкой и с ветошью — так пахнет уют (нянькин запах). <…> Полотеры уходят, оставляя после себя легкий запах мужицкого пота. Тогда из дальней комнатки приплетается Колина няня Афимья. <…> Побольше нежности, побольше нежности: входит старенькая русская няня. <…> Няня Афимья была в доме своим человеком: за старшую. Самой барыне — и той читала наставления, и барыня слушалась» (с. 25–26)[479]. Чуть далее повествователь восклицает: «Побольше нежности, побольше бережности: русская няня навсегда остается в доме» (с. 29). Наконец, ближе к финалу произведения, при изображении лихолетья «военного коммунизма» возникает весьма значимая соотнесенность Афимьи с именем Пушкина: «Коленька <…> купил пяток пирожных — песочные для себя, а для няни Афимьи — с кремом, уплатив все жалование до копейки. <…> Няня, древняя няня, может быть — пушкинских времен, будет есть пирожное с кремом» (с. 210).
Столь приметная обладательница не менее приметного имени, Афимья с очевидностью ориентирована Анненковым на не менее заметную в I–III частях ЖКС Анфимьевну (Надежду Анфимьевну — 20, 304), кухарку и домоправительницу дяди Хрисанфа[480]. И это при том, что по многим внешним атрибутам анненковская Афимья — антипод горьковской Анфимьевны. Так, в тексте ЖКС с завидной настойчивостью подчеркиваются значительные размеры этой последней (см.: «Огромнейшая Анфимьевна» — 19, 86), ее мощь (см., например: «мощная Анфимьевна» — 19,460; ср.: 20, 181, 200, 297,413) и монументальность[481], несокрушимое здоровье кухарки[482] и неподвластность ее времени (см., например: «Необъятная и недоступная воздействию времени Анфимьевна, встретив его с радостью, которой она была богата, как сосна смолою…» — 20, 181; «…Анфимьевна, могучая, как лошадь, она живет ничем и никак не задевая. Она точно застыла в возрасте между шестым и седьмым десятком лет, не стареет, не теряет сил» — 20, 297). Об Афимье же в ПП несомненно намеренно — для большего ее контраста с горьковской героиней — повествователь сообщает ближе к финалу: «Няня Афимья стареет, стареет — пора. Морщинки наматываются на лицо, как шерсть на клубок» (с. 210)[483].
Столь различные по своим внешним параметрам, Анфимьевна и Афимья тем не менее схожи в своей сути, и выдает это внутреннее сходство исходящий от обеих запах домашнего тепла и уюта[484]. Иными словами, упоминания о сопутствующем няне Афимье запахе деревянного масла, корицы и ветоши (см. выше[485]) прямо-таки понуждают читателя соотнести ее с горьковской героиней. Что же касается природы их сходства, то она маркирована именем Пушкина, — в этой связи вспомним следующее место в ЖКС: «Добродушная преданность людям и материнское огорчение Анфимьевны, вкусно сваренный ею кофе, комнаты, напитанные сложным запахом старого, устойчивого жилья, — все это настроило Самгина тоже благодушно. Он вспомнил <…> няньку — бабушку Дронова, нянек Пушкина и других больших русских людей.
„Вот об этих русских женщинах Некрасов забыл написать. И никто не написал, как значительна их роль в деле воспитания русской души, а может быть, они прививали народолюбие больше, чем книги людей, воспитанных ими, и более здоровое, — задумался он. — ‘Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет’, — это красиво, но полезнее войти в будничную жизнь вот так глубоко, как входят эти, простые, самоотверженно очищающие жизнь от пыли, сора“.
Мысль эта показалась ему очень оригинальной <…>» (20, 182).
Внутреннее сходство Афимьи с Анфимьевной закреплено сходством их судеб. В этой связи напомним; что Анфимьевна — замужняя, однако замужество ее «горькое»: «— Одиннадцать лет жила с ним. Венчаны. Тридцать семь не живу. Встретимся где-нибудь — чужой. Перед последней встречей девять лет не видала. Думала — умер. А он на Сухаревке, жуликов пирогами кормит. Эдакий-то… мастер, э-эх!» (21, 70). А почти в самом начале ПП сообщается: «У няни Афимьи была своя драма» (с. 28) — и излагается история ее расстроившейся свадьбы.
И наконец, разительно схожи финалы обеих героинь: Анфимьевна умирает в дни первой русской революции (см.: 21,81 и след.), и, соответственно, возникают проблемы с ее похоронами, — анненковская Афимья угасает вскоре после революции Октябрьской, и ее бывшему воспитаннику Коленьке Хохлову пришлось отвозить ее на кладбище во взятом напрокат гробе (с. 212).
На (персонажно-)сюжетном уровне буквально бросается в глаза соотнесенность жизненной судьбы Ивана Павловича Хохлова, отца протагониста ПП, с судьбой Ивана Акимовича Самгина, отца Клима. «Первые годы жизни Клима» пришлись на конец 1870-х — начало 1880-х и «совпали с годами отчаянной борьбы за свободу и культуру <…>. В этой борьбе пострадала и семья Самгиных: <…> Иван Самгин тоже не избежал ареста и тюрьмы, а затем его исключили из университета…» (19, 10–11). Сравним в начале ПП: «В 80-х годах прошлого столетия за участие в студенческих беспорядках юрист <Иван> Хохлов исключается из Московского университета. <…> Юрьевский университет. Арест. Снова Петербург, но уже не университет, а Петропавловская крепость, одиночная камера…» (с. 22).
Продолжая сопоставление, напомним об идейном и политическом ренегатстве Ивана Самгина и его прямом следствии — приходе достатка в самгинский дом. Оглядкой на данную метаморфозу вызвано появление в ПП следующего пространного рассуждения об идейной и жизненной эволюции Ивана Хохлова: «Через двадцать лет старый народоволец Иван Павлович Хохлов заседал в Петербургском комитете кадетской партии. Путь не совсем прямой, но пройденный с безупречной искренностью, он доказывал, что внутренняя логика его была, очевидно, сильнее внешних несоответствий. <…> Хохлов возглавлял крупнейшее акционерное общество, имевшее отделения в самых захолустных углах Империи до Якутска включительно, где Иван Павлович когда-то сам открыл агентство, занимаясь делами в свободное от чинки чужих сапог время. <…> Жизнь Ивана Павловича была дорого застрахована в обществе „Урбэн“.
Солидная квартира на Фур штатской улице <…> говорила о жизни если и не богатой, то во всяком случае благополучной и независимой» (с. 23–25).
Хронотоп текста: в этой связи напомним, что главным объектом изображения в ПП служит — как и в ЖКС — история, российская и отчасти мировая, и тоже на протяжении 40 лет: с начала 1880-х по 1924 год. Очевидно желание Анненкова вслед за Горьким и в подражание ему представить исторический процесс хронологически выверенно, разносторонне и многопланово: изображение периодов войн (от англо-бурской до Первой мировой и Гражданской) перемежается в ПП — как и в ЖКС — описаниями периодов революций (от первой русской 1905–1907 годов до Баварской и Венгерской 1919 года) и мирного развития. При этом — опять-таки не без подражания Горькому — в фокус читательского внимания вводятся десятки реальных исторических лиц: от императора Николая II (он, напомним, неоднократно возникает в ЖКС) и до самого автора — художника Ю. П. Анненкова (правда, по имени не названного, но легко узнаваемого), в Кремле рисующего Ленина и разговаривающего с ним, а вскоре после его смерти уезжающего из СССР (с. 284–287, 306–307, — очевидно, что и этот прием автор ПП позаимствовал у автора ЖКС: напомним, что «сам Горький, его произведения и их персонажи упоминаются в романе 34 раза»[486]). Еще большее число конкретных исторических деятелей Анненковым лишь упомянуто[487], и понятно почему: после Горького нужда в их новом представлении — минимальная[488].
Под стать ЖКС и непосредственно на нее ориентирована и пространственная организация ПП: те же многоплановость и объемность исторической панорамы, усугубленные калейдоскопической сменой места действия. Так, начавшись в Санкт-Петербурге, оно переносится в Якутию (с. 22–23), чтобы потом, постоянно возвращаясь в город на Неве, перемещаться то на побережье Финского залива (с. 29–32), то в провинцию Шампань (с. 88), в зимние морозные Карпаты (с. 89), на улицы Москвы (с. 92–93) и Таганрога (с. 105–107), то в охваченную междоусобицей Финляндию (с. 107–112), в занятый белыми Киев (с. 127–129) и отбитый красными Царицын (с. 153), в усмиряемый ими же Кронштадт (с. 258–260), вновь в Москву (с. 263–270 и след.), в Берлин (с. 293, 297–299), в камеру московской тюрьмы (с. 302–305), чтобы вслед за тем, предварительно вновь перенесясь в Петербург — Петроград (с. 307–309), завершиться, наконец, в Париже[489]. Повышенному динамизму явно противоречит помещенное в самое начало повествования заявление: «Действие или — вернее — бездействие настоящей повести протекает в Петербурге» (с. 12), но, с другой стороны, оно явно корреспондирует с порицанием ослабленной динамики ЖКС большинством критиков-современников[490].
Вместе с тем очевидно, что столь внушительно заявленному историографизму сопутствует подчеркнутая же игра с исторической достоверностью. Она отчетливо декларирована уже на уровне внешних описаний. Яркое представление об этом дает фрагмент, где в начале значится: «Если бы в годы японской войны существовала Государственная дума, председатель ее, несомненно, произнес бы такую речь…», после чего приводится взятый в кавычки текст (собственно речь), фрагмент завершается совершенно издевательской репликой повествователя: «Но так как в это время Думы еще не было, то он (председатель) произнес эти слова лишь 26 июля 1914 года» (с. 41–42)[491].
ПП буквально изобилует анахронизмами. В том, что они входили в намерение автора, убеждает, в частности, следующий — подчеркнутый (обнажение приема!) — пример игры с хронологией, завершающий описание чаепития у писателя Апушина в первые дни Первой мировой войны: «Много времени спустя, в 17<-м> году, <…> Апушин записал на обрывке <…>:
„Пили чай <…> говорили о войне. Не очевидные (для меня <…>) предпосылки к затяжной бойне, не гибель культуры, не безумие вдруг ослепшего человечества <…> — в центре внимания оказались усы Гогенцоллерна. В этот вечер я постиг обреченность России, и мне представлялась чудовищной людская недальновидность“.
Подумав, Апушин пометил эти строки задним числом: Июль 1914» (с. 68–69).
Посредством подобного рода игровых кунштюков автор ПП пытается убедить своих читателей — с Горьким во главе — в несостоятельности сложившихся принципов научного историзма, отвергая саму возможность рационально-позитивистского осмысления истории. В качестве альтернативы ему (и выросшей из него ЖКС) Анненков выдвигает базирующееся на игре осмысление эстетическое (и даже ультраэстетическое).
Тематическое сходство ПП с ЖКС очевидно: в обеих «Повестях» осмысляются судьба русской интеллигенции на рубеже веков, формы ее самосознания и способы ее самореализации в различных социальных сферах[492]. Но в отличие от Горького, занятого преимущественно анализом политической ангажированности «мыслящего пролетариата», Анненков отдает предпочтение деятельности интеллигенции творческой — художественной и артистической. Примечательны, однако, его ориентация на автора ЖКС и зачастую явное подражание ему в освещении эстетической проблематики — в том числе и сугубо литературной. Как известно, «в мировой литературе, пожалуй, нет такого произведения, которое могло бы сравниться с „Жизнью Клима Самгина“ по насыщенности литературными мотивами, по количеству упоминаний литературных героев, обилию цитат, названий, имен писателей и поэтов. При этом <…> каждый факт, касающийся литературы и искусства, подлинен и достоверен. В романе упоминаются писатели почти всех европейских стран. Здесь и корифеи мировой литературы, и малоизвестные или совсем почти забытые писатели <…>. Около тысячи художественных произведений и литературных героев, от Гомера до самого Горького, от „Илиады“ и „Одиссеи“ до драмы „На дне“, — таков круг имен и названий, вовлеченных в роман»[493].
Несравнимо меньшая по объему (в 7, 5 раз по отношению к I–III частям ЖКС), ПП в указанном плане отнюдь не менее репрезентативна[494] — и это несмотря на ее специфическую особенность: наряду с проблемами литературными и даже металитературными[495], здесь широко экспонированы проблемы изобразительного искусства, музыки, театра, скульптуры, архитектуры (и даже кино) — преимущественно русского Серебряного века, — опять же как у Горького[496]. Столь отчетливо заявленные предпочтения обусловлены не только основным родом занятий Анненкова, они — часть его, модерниста с типичной тягой к эстетическому универсализму, message’a реалисту Горькому, спровоцированы ЖКС (с его логоцентризмом) и самой личностью Горького[497].
Вслед за автором ЖКС и Анненков стремится представить в ПП «художественно запечатленную социологию литературных вкусов, живую картину реальной судьбы литературных направлений в восприятии русского читателя»[498]. Характерно, однако, что и их экспликация имеет отчетливо выраженный игровой характер и зачастую порождает комический эффект, как, например, в следующей ситуации: «Студенты в Петербурге читают „Незнакомку“. Девочка Ванда из „Квисисаны“ говорит:
— Я уесь Незнакоумка.
Девочка Мурка из „Яра“, что на Петербургской стороне, клянчит:
— Карандашик, угостите Незнакомку!
Две подруги от одной хозяйки с Подьяческой улицы <…> гуляют по Невскому <…>, прикрепив к своим шляпам черные страусовые перья.
— Мы — пара Незнакомок, — улыбаются они, — можете получить электрический сон наяву» (с. 61–62; ср. с. 21–22, 265–266 и др.).
Столь же нетривиально проявляется ориентация ПП на ЖКС на жанровом уровне. Как известно, сам Горький «колебался в характеристике жанра своего детища, называя его то хроникой, то романом, то повестью.
Критика значительно расширила амплитуду этих колебаний. Эпопея, роман-эпопея, историко-революционная эпопея, историко-философская эпопея, роман, роман воспитания, социальный роман, философский роман, социально-психологический роман, социально-философский роман, „синтетический“ роман, повествование, житие, повесть — таков основной спектр жанровых обозначений…»[499]
Анненков подметил жанровую аморфность горьковского текста, переосмыслил ее и принял на вооружение, усмотрев в амбивалентности жанровой структуры дополнительные возможности для смыслопорождения. В результате возник необычайно смыслоемкий текст с откровенной претензией на жанровую универсальность. Природа этого универсализма все та же — игровая: актуализируя в сознании читателя множество жанровых традиций, ПП в то же время ни одной из них полностью не следует[500]. С другой стороны, обращают на себя внимание широко представленные у Анненкова темы пьянства и наркомании (см. с. 225–228, 250, 256 и др.), темы «жратвы» и «пира во время чумы» (см. с. 137–138, 169–171, 181–182 и др.), рвотная и фекальная тематика (см. с. 111–112,176, 194, 228, 257 и др.), матерщина, непристойное поведение персонажей (см. с. 37–39, 135, 139–140, 176–177, 227–228, 256 и др.), скабрезные анекдоты и шутки (см. с. 79, 117, 118, 123, 137, 283, 293 и др.) и, наконец, карнавальная тема (сюжетная линия Феди Попова — с. 76–80 и др., см. также с. 223). Взятые в совокупности, все эти особенности позволяют говорить о типологической близости ПП к тому относящемуся к области серьезно-смехового универсальному типу жанрового содержания, который М. М. Бахтин обозначил термином «мениппея»[501]. Напомним: мениппея — это, как правило, произведение с ярко выраженной амбивалентной структурой, содержательную основу которого составляют поиски философских, нравственных и иных истин при непосредственном, зачастую фамильярном, контакте с действительностью. При этом смех и авантюрный сюжет служат средствами испытания претендующих на аподиктичность идей и остропроблемных ситуаций. Мениппейную литературу «интересует один вопрос: для чего живет человек. Не как, а зачем? Человек вообще — без родины, без религии, без истории»[502].
Между тем определяющим для Горького в ЖКС был вопрос «как».
Подведем итоги. Многочисленные и намеренные переклички ПП с ЖКС — на персонажном, сюжетном, тематическом, жанровом и иных уровнях — призваны были понудить анненковского читателя к соотнесению этих двух текстов и, соответственно, к сопоставлению предложенных в них двух принципиально различных эстетических моделей российской действительности 1880–1910-х годов: реалистической у Горького и постмодернистской у «Б. Темирязева». Причем поводом для развернутой последним (младшим) творческой полемики и, соответственно, базой для создания альтернативного текста в равной мере послужили как сильные, так и слабые (с точки зрения современников, эмигрантов — в том числе) стороны горьковской эпопеи.