ЗАКОВАННЫЙ ДИМИТРОВ

Горемыка Стоян, горемыка —

два раза его поджидали,

на третий схватили беднягу,

красный кушак размотали,

крепкие руки скрутили,

в темницу его посадили.

Народная песня

30 января 1933 года президент Германии, престарелый фельдмаршал Пауль фон Гинденбург, назначил рейхсканцлером главаря немецких фашистов, будущего поджигателя второй мировой войны Адольфа Гитлера.

Гитлеровская партия комплектовалась в своей основе из деклассированных элементов, всякого рода неудачников, офицеров, не сделавших карьеры, спившихся студентов, разоренных аристократов, отчаявшихся буржуа, крупных и мелких авантюристов, профессиональных убийц, вожаков отрядов добровольческого корпуса, шпионов и уголовников.

Во время выборов в рейхстаг в сентябре 1930 года этой шайке удалось увлечь за собой несколько миллионов немецких избирателей. Гинденбург дрогнул и протянул руку будущему претенденту на мировое господство. В одну из морозных январских ночей на трибуне в Берлине плечом к плечу стояли верный лакей Гогенцоллернов, могильщик государственной независимости Германии Гинденбург и австрийский ефрейтор Гитлер — в фуражке, надвинутой на лоб, с подстриженными усиками и лихорадочно горящими глазами. А внизу с факелами в руках чеканили шаг бескрайние колонны эсэсовцев, штурмовиков и «Стального шлема».

Поднимая руку, национал-социалисты приветствовал» своего «фюрера» на манер древних римлян (другого приветствия они не смогли придумать!) и орали:

— Веди нас, фюрер! Мы пойдем за тобой!

И он повел их на Орел и Ленинград, на Москву и Волгоград, откуда им не было возврата.

Захватив власть, Гитлер первым делом решил свести счеты с Коммунистической партией Германии, которая на парламентских выборах получила почти пять с половиной миллионов голосов. Эта партия мешала национал-социализму начать новую мировую бойню, и поэтому ее нужно было уничтожить. Для того чтобы сбить с толку немецкий народ, нацистские вожаки придумали план: они подожгут рейхстаг, поднимут вокруг этого большую шумиху, раструбят на весь мир, что поджог — дело рук коммунистов, поразят таким образом воображение мелкой буржуазии, и она поверит, что коммунисты — самые страшные люди на свете. Это развяжет руки молодчикам Геринга, и они выйдут на историческую сцену как борцы с большевизмом, как «спасители» отечества и человечества. Заслать ночью поджигателей в парламент — это для председателя рейхстага Геринга было плевым делом, ибо его квартира была связана с рейхстагом тайным подземным ходом и ключи от парламента позвякивали у него в кармане.

Ночью 27 февраля над старым зданием парламента взвилось пламя. С пронзительным воем понеслись по улицам пожарные машины. За ними на бешеной скорости мчался личный автомобиль рейхсканцлера. Весь вечер Гитлер просидел в кабинете, ожидая обещанного Герингом спектакля. Он нервно кусал губы, то и дело поглядывал на часы, старался сочинить памятное «историческое» заявление для иностранных журналистов. И вот Гитлер стоит перед пылающим рейхстагом, его обдает жаркое дыхание пожара. Он оглядывается по сторонам и, заметив корреспондента английской газеты, истерически восклицает:

— Это знамение, ниспосланное нам богом! Никто теперь не помешает нам раздавить коммунистов железным кулаком! Вы, — он делает шаг в сторону корреспондента, — являетесь очевидцем новой, великой эпохи в истории Германии. Этот пожар — ее начало!

Польщенный свидетель раболепно кивает головой и, попыхивая трубкой, добросовестно записывает слова канцлера в свой блокнот.

В ту же ночь гитлеровские громилы выползли из своих логов и начали охоту на коммунистов. Первым делом схватили голландца Маринуса ван дер Люббе. Этот бродяга, порочный, опустившийся человек, завсегдатай всяких вертепов, был исключен из рядов Коммунистической партии Голландии за раскольническую деятельность. Гитлеровские агенты давно уже обрабатывали его, старались сделать своим слепым орудием, чтобы в нужный момент предать Имперскому суду. Он всегда был у них под рукой.

Пожар уже был потушен, когда Георгий Димитров вышел из третьеклассного спального вагона мюнхенского поезда и зашагал по перрону берлинского вокзала. По дороге он купил газету и из нее узнал о пожаре, впервые в ней прочел имя ван дер Люббе.

— Ненормальный человек или… провокатор, — подумал Димитров и, бросив газету в урну, спустился в метро.

В ресторане «Байернгоф» работал официант Гельмер, который был членом национал-социалистской партии. За деньги этот негодяй был готов продать и родную мать. Узнав, что за поимку поджигателей рейхстага полиция Геринга обещает награду в 20 тысяч марок, Гельмер тут же настрочил донос и побежал в полицию.

— Ван дер Люббе! Я отлично знаю его. Он часто заходил в наш ресторан и подсаживался к трем славянам-конспираторам, которых уважаемая полиция хорошо знает. А знаю ли их я! Конечно, знаю! Мне же поручили вести наблюдение за ними… Один из них — тот высокий, стройный, с большим лбом — руководил каким-то восстанием у себя на родине, а теперь — член Исполнительного комитета Третьего Интернационала. Это известно полицей-президиуму. Должен сказать вам, что эти четверо — очень опасные люди. Всегда о чем-то разговаривают, шепчутся, а как только я подхожу к их столику, сразу умолкают… Приходят ли они в ресторан каждый вечер? Нет, каждый вечер не приходят, но как только придут, я тут же сообщу вам по телефону!

Вечером 9 марта наглый клеветник поднял телефонную трубку и сообщил в криминальную полицию:

— Пришли!

Немного погодя в ресторан вошли двое вооруженных полицейских агентов и, обменявшись несколькими словами с официантом Гельмером, направились к столику, за которым сидел Георгий Димитров. Показав свои удостоверения, они предложили ему последовать за ними. Димитров встал, рассчитался с Гельмером, надел пальто и вышел вместе с полицейскими. Его отвели в тюрьму берлинской полиции. При обыске у Димитрова отобрали все деньги (350 марок и 10 долларов), часы, очки, записную книжку. Потом взяли в руки паспорт.

— Ваше имя? — спросил следователь.

— Георгий Димитров.

— А в паспорте указано: Рудольф Гедигер. Почему?

— Я болгарский политический эмигрант. Покинул родину после вооруженного восстания 1923 года. Суд палача Цанкова приговорил меня к смерти. Меня преследуют наемные убийцы болгарской полиции, поэтому я вынужден скрывать свое имя.

— Чем вы занимаетесь?

— Разъезжаю по столицам европейских стран. После разгрома восстания полиция Цанкова арестовала десятки тысяч невинных людей — рабочих и крестьян. Я стараюсь, чтобы об их тяжелом положении узнали все, кому дорога жизнь. Был в Праге, Вене, Амстердаме, Париже, Брюсселе. Рассказал о терроре в Болгарии таким видным гуманистам, как Стефан Цвейг, Неедлы, Анри Барбюс и Ромен Роллан. Я слежу за болгарской прессой, посылаю статьи в иностранные газеты, осведомляю зарубежную общественность о положении в Болгарии.

Димитрова поместили в тесную тюремную камеру, вся обстановка которой состояла из одного деревянного топчана. Постоянно таскали его к следователю. Полицейские обращались с Димитровым нагло и грубо. Раз, когда его вели на очередной допрос, один из агентов, обращаясь к своему товарищу, сказал нарочито громко, явно для того, чтобы услышал и арестованный:

— В Болгарии этот субъект был приговорен к смерти, но избежал наказания. Здесь же, помяните мое слово, ему не избежать виселицы!

Димитров не удостоил его даже взглядом.

По окончании допроса Димитрову подсунули протокол, чтобы он его подписал. Но Димитров отрицательно покачал головой:

— Не подпишу!

— Почему? — строго спросил его следователь.

— Потому что не доверяю полиции, а особенно теперешней немецкой полиции. Все то, что я найду нужным сказать, я изложу в собственноручно написанном объяснении.

И он написал свое изложение.

«…Программы и уставы всех коммунистических партий и Коммунистического Интернационала запрещают индивидуальный террор под угрозой исключения из коммунистической партии любого ее члена, который прибег бы к методам индивидуального террора. Все совершенные в Болгарии террористические акты, включая и взрыв кафедрального собора в Софии в апреле 1925 года, были публично и самым решительным образом осуждены как мной лично, так и партией, к которой я принадлежу, и Коммунистическим Интернационалом. Мы — коммунисты, а не анархисты».

В тюрьме при полицей-президиуме арестованным разрешалась 15-минутная прогулка. Там, в огороженном высокими стенами узком дворе, где заключенные молча шагали один за другим, встретились два руководителя международного рабочего движения: Димитров и Тельман. Вождь немецких коммунистов издалека узнал болгарина по высокому лбу, тронутым сединой кудрявым волосам и орлиному взгляду:

— Димитров!

Глубоко взволнованный Тельман остановился перед Димитровым, ему захотелось его обнять, но к ним тут же подбежал полицейский и, грубо схватив Тельмана за плечо, оттолкнул в сторону. В глазах Георгия Димитрова вспыхнуло гневное пламя.

Гестаповцы арестовали Тельмана шесть дней назад. Они бросили его в тюрьму за то, что он был руководителем миллионной Коммунистической партии Германии к призывал рабочих выступить против кровавого фашизма, за то, что он вел беспощадную борьбу против поджигателей новой войны, за то, что он горячо любил страну строящегося социализма. Тельман говорил немецким рабочим:

— На свете есть страна, где нет фашизма. Там совершенно немыслимо все то, что происходит в Германии, где фашистские убийцы совершенствуют свое кровавое ремесло в рабочих кварталах. Эта страна — Советский Союз.

Когда Тельмана заковали в кандалы, геббельсовская пропаганда раструбила на весь мир: «В Берлине, в тайнике под зданием коммунистической партии, найдены взрывчатые вещества, которых хватит для того, чтобы взорвать всю германскую столицу». Тельман предстал перед Имперским судом. Нацистский «юрист» Франк обещал сделать страшные разоблачения, дескать, когда начнется процесс против Тельмана, весь мир содрогнется! Но, обжегшись в Лейпциге на процессе, затеянном против Георгия Димитрова, гитлеровцы не решились судить Тельмана. Целых одиннадцать с половиной лет они продержали его в тюрьме. Наступили самые тяжелые дни. Танки с черными крестами ползли к Москве и Ленинграду. Гестаповцы ликовали. Однажды в камеру Тельмана вломились трое тюремщиков:

— Кончено с твоей Россией! Красная Армия разбита. Что ты скажешь теперь?

Тельман бросил на них презрительный взгляд и сказал:

— Придет день, когда Советский Союз свернет Гитлеру шею!

Гестаповцы не простили ему этих слов. В августе 1944 года, когда недобитый зверь, истекая кровью, поспешно отступал к своему логову, палачи из Бухенвальда расстреляли Тельмана…

В зал, где заседала следственная комиссия, гестаповцы ввели очередную «свидетельницу» — крашеную дамочку с наглым взглядом, в меховом пальто. На руках — перстни с поддельными бриллиантами.

— Где свидетельница видела арестованного Димитрова? — обратился полицейский следователь к гражданке, которая нахально рассматривала арестованного болгарина.

— В кафе на Дюссельдорфштрассе.

— Кто был с ним?

— Тот… как его фамилия… каменщик, который поджег рейхстаг.

— Когда это было? — удивился Георгий Димитров.

— 26 февраля в четыре часа пополудни! — не моргнув, глазом, ответила «свидетельница».

— Но, позвольте, господин следователь, 26 февраля я был в Мюнхене. Проверьте. Эта женщина лжет.

«Свидетельница» пришла в замешательство, захлопала глазами, умоляюще посмотрела на следователя, но тог только махнул рукой — мол, убирайся вон.

Задержанные коммунисты находились в ужасных условиях:

«Тюрьма при полицей-президиуме, — рассказывал потом Димитров, — была забита политзаключенными, коммунистами и другими активными борцами. В ней я пробыл с 9 по 28 марта 1933 года и каждый день слушал, как из коридора и со двора часами доносятся страшная ругань, удары плетки, душераздирающие крики. И оба раза, когда меня водили к врачу, я видел целую вереницу заключенных с кровавыми пятнами на одежде, с перевязанными головами и руками, с кровоточащими ранами. Это были следы перенесенных пыток».

В конце марта начались проливные дожди. Димитров слышал, как холодные капли стучат по крыше черного автомобиля, как шуршат по мокрому асфальту шины. Когда машина остановилась во дворе тюрьмы Моабит, Димитров выпрыгнул из нее и, сняв шляпу, подставил голову под освежительные струйки дождя. Но не долго продолжалось это наслаждение — тюремщики тут же потащили его в мрачную тюрьму. Димитрова поместили в камеру для особо опасных преступников. На дверях — три замка, на окнах — тройные железные решетки. Цементный пол. Его заставили переодеться в полосатую тюремную одежду. В регистре записали его под № 8085.

3 апреля судебный следователь Фогт приказал заковать заключенного в кандалы, и на следующий же день его приказ был исполнен. Железные кольца больно впивались в запястья. С закованными руками очень трудно перелистывать страницы книги, а тем более писать. Тем не менее, превозмогая страшную боль, Димитров начал писать свое первое письмо из Моабита — Анри Барбюсу, автору романа о первой мировой войне «Огонь». Как назвать обвинение в поджоге рейхстага? Он закусил ручку и задумался. Если назвать его клеветническим, письмо не выйдет за стены тюрьмы. Лучше всего написать что это — «ужасная ошибка». И письмо об «ужасной ошибке» было отправлено в Париж, в редакцию газеты «Юманите».

В первую ночь заключенный не знал, что делать с руками, закованными в кандалы. Вытянул их вперед — они тут же затекли. Положил на грудь, тяжело, невозможно дышать. Попробовал отвести их вправо или влево — боль в кистях становилась нестерпимой. Он встал, склонился над раскрытой немецкой историей, которую ему принесли из тюремной библиотеки, и попытался читать без очков. Буквы запрыгали перед глазами и исчезли в сером тумане. Ясно: глаза ослабли, сказалась многолетняя напряженная работа над книгами. После полуночи он задремал. Утром ему показалось, что у него отнялись руки. Тогда он встал с кровати и начал раскачивать их как маятник. Кандалы оглашали камеру зловещим звоном. Гимнастика ободрила его.

— Я протестую! — заявил он на очередном допросе свирепому Фогту. — Почему меня заковали? Немецкие законы предусматривают кандалы лишь для тех, кто поднимает руку на тюремщиков, кто предпринимает попытку к бегству или к самоубийству. Я не отношусь к этой категории! Снимите с меня кандалы!

— Я ничего не могу сделать для вас, — холодно ответил судебный следователь. — Вы поджигатель рейхстага!

Однако Димитров был несломимым, сильным человеком. Он знал, что находится в руках свирепого классового врага, и решил быть твердым, как сталь. До конца!

Когда через несколько дней ему принесли его авторучку, очки и любимую трубку, он обрадовался как ребенок. Взял ручку, раскрыл дневник, который он начал еще в день ареста, и сел писать. Как отяжелело золотое перо! Ржавые кольца цепей царапают бумагу. Первым делом он нарисовал физический и моральный портрет следователя — национал-социалиста.

«Фогт — невысокого роста, иезуит. Способен вести лишь мелкие уголовные дела. До исторического процесса, проходящего на глазах у мировой общественности, он еще не дорос. Мелочный идиот. Если бы он был умнее, то уже после первых же наших столкновений он бы всячески стремился не предавать меня суду».

Пошли допросы. Фогт каждый день «находил» все новых и новых «свидетелей» — каких-то подозрительных типов из берлинских вертепов, из катакомб гестапо и из редакций газет. Эти «свидетели» оглядывали заключенного с ног до головы и многозначительно качали головой: «Разумеется он. Тот самый. Мы его видели много раз с голландцем ван дер Люббе. Они были неразлучны».

Димитров с отвращением потряс кандалами перед носом следователя.

— На что это похоже? Разве я медведь? Зачем вы показываете меня этим субъектам, которые никогда в жизни не видели меня и которых я никогда не встречал?

Но Фогт был упрямым человеком, он ревностно исполнял свои «обязанности». Он придумывал все новые и новые пытки и моральные испытания для своей жертвы, предугадывал каждое желание своих хозяев — заправил третьего рейха.

«Я похож на птицу в клетке, — думал Димитров. — Крылья есть, а на свободу, где назревают большие исторические события, вылететь не могу. Гитлер пытается повернуть колесо истории вспять. Земля горит под ногами капиталистов, а я сижу за тремя замками и должен молчать».

Из Моабита в мюнхенскую тюрьму Димитрова перевезли на черной машине. Одних оков полицейским показалось мало, поэтому они привязали его ноги к скамейке. В новой тюрьме берлинские тюремщики сняли с Димитрова оковы и увезли их с собой. Директор мюнхенской тюрьмы оказался в очень затруднительном положении: где взять оковы, ведь в мюнхенской тюрьме они давно упразднены. А в сопроводительном письме ясно указано: «Димитрова содержать при строгом режиме. Заковать ему руки». Не смея перечить своим берлинским хозяевам, директор приказал связать узника обыкновенной цепью. Ржавые железные путы были очень тяжелыми, они в кровь изранили руки и ноги Димитрова, лишили его последних сил. Боль стала нестерпимой. О «человеке в цепях» узнала вся Бавария, и к нему в камеру то и дело «наведывались» разные высокопоставленные нацисты. По возвращении Димитрова в Моабитскую тюрьму его снова заковали в прежние кандалы. Фогт был убежден, что с помощью насилия и средневековых пыток ему удастся сломить Димитрова, погасить пламя в его душе. Но он не знал, с кем имеет дело.

В самые тяжелые минуты закованный Димитров перечитывал стихотворения великого Гете, и они придавали ему сил. Он упивался замечательными строками:

Потеряешь богатство — мало потерял,

Потеряешь честь — много потерял,

Потеряешь смелость — все потерял!

Однажды ночью он увидел во сне свою мать, такую как всегда — смелую, мужественную, полную надежды, непреклонную. В морозный январский день бабушка Парашкева идет по полю. Ветер развевает концы ее черного платка, гнет до земли ветви деревьев. Ноги тонут по колено в снегу. Слышится грозный вой. Что это: зимний ветер или стая волков, преследующая старушку? Бабушка Парашкева время от времени оглядывается назад, угрожающе замахивается на волков палкой, осыпает их проклятиями. Но звери настигают ее, и Димитров слышит ее громкий крик:

— Георгий, Георгий, где ты, сынок? Спаси меня!

— Я здесь, мама! — отвечает сын и протягивает к ней руки.

Звякнули оковы, словно ножом полоснули узника по груди. Узник вздрогнул, проснулся, весь облитый холодным по́том.

— Волки, мама, — прошептал он, — здесь, рядом со мной. Но ты не бойся. Сама ведь писала мне, чтобы я нес свой крест, как апостол Павел. И я буду нести его до конца. Буду мужественным, терпеливым и твердым. Тебе никогда не придется краснеть за своего сына.

Весна пришла с грозами, с проливными дождями, с птичьим пением. Но ни один луч солнца не пробился в мрачную камеру моабитской тюрьмы. Скоро на Унтер ден Линден зацветут липы. А на родине все уже утопает в зелени. Упоительный аромат сирени разносится над маленькими скверами софийской окраины, где живет его семья. На площади Святой Недели цветочницы продают гиацинты и ландыши. Застенчивые деревенские девушки предлагают прохожим букетики фиалок. Как ему недостает сейчас Любы, которая никогда не забывала поставить ему на письменный стол глиняную вазочку со свежими весенними цветами. Когда он писал, склонившись над столом, она входила к нему в комнату на цыпочках, и все вокруг сразу же преображалось. Люба… Где она теперь? Почему ничего не пишет? Если с ней что-нибудь случится, то это будет для него самым страшным ударом.

В Софии, на улице Ополченска, живут три настоящие героини: мама, Люба и Лена. Вихрь революционной эпохи разлучил его с ними.

Сколько тепла и радости приносили ему в холодную камеру письма матери и двух сестер. За неприятности, за тревоги, за бессонные ночи, за ругань и угрозы полицейских, за обыски, за все, что преподнесла им его бурная, напряженная, кипучая жизнь, они платили ему безграничной преданной любовью!

«Мои дорогие мама и сестра!»

На этот раз проклятый тюремщик так стянул его руки наручниками, что он не может писать. Или, может, руки онемели?

Димитров положил руки на чистый лист бумаги, посмотрел на крошечное окошко, едва пропускавшее свет, на затянутую паутиной решетку, и его мысль, которую никто не был в состоянии заковать, вырвалась наружу, на волю, взмахнула крыльями…

Село Ковачевци. Поле местного богатея. Золотятся и тихо шумят спелые хлеба. В воздухе пахнет озоном. Откуда-то издали, словно жужжание пчел, доносится песня жнецов. В тени, прислонившись спиной к снопу, сидит простоволосая женщина. Смертельно бледная, измученная только что перенесенными родами. Широко раскрыв глаза, она пристально смотрит на новорожденного, который лежит у нее на коленях. Ребенок очень голосистый, своим плачем он заглушает песни жнецов. Молодая батрачка Парашкева Димитрова, для которой не нашлось ни одной повитухи, завернула сына в белый передник. С Рилы дует прохладный ветер. Возле роженицы собираются жнецы с серпами в руках.

— Долгой жизни твоему сыну, Парашкева!

— Пусть будет солдатом!

— Пусть растет большой да ученый!

Сбылись пожелания крестьян. Ребенок вырос. Жив — здоров. Солдат рабочего класса. Всегда идет в первых рядах борцов, штурмующих крепость старого, загнившего мира. Никто не может сказать, что он когда-либо бледнел от страха, что он когда-либо дрогнул, испугался угрозы врага, полицейской дубинки, стрел продажных писак, пуль, которые не раз проносились мимо него, орудийных залпов во время Сентябрьского народного восстания, смертных приговоров, которые вынес ему классовый враг.

Незаметно у юного наборщика пробились усики. Впервые увидел их, когда Петко Величков из Пазарджика подал ему круглое зеркальце и сказал:

— Вытри щеку, посмотри, как вымазался краской!

Постепенно паренек вытянулся, входя в маленькую комнатку на нижнем этаже, стал нагибаться, чтобы не удариться головой о балки низкого потолка. Каждый вечер мать заправляла керосиновую лампу с зеркальцем, и каждое утро в лампе не оставалось ни капли керосина. «Опять просидел всю ночь над книгой», — думала мать и, видя, как он осунулся, начинала отчитывать его:

— Пора за ум взяться, сынок! Что это за чтение по ночам? Почему не спишь, как все люди? Посмотри, на что ты похож: одна кожа да кости!

Но юный Димитров продолжал читать ночи напролет. Книги завораживали его, и он не мог от них оторваться. Уже в юные годы он понял, кто у кого сидит на шее, каковы законы общественного развития и какой путь должен избрать рабочий класс, чтобы сбросить со своих плеч бремя капитала. «Коммунистический манифест» оказал на него огромное влияние. Читая Чернышевского, он исполнился решимости стать таким же, как Рахметов — человеком с железным, непреклонным характером.

*

Узник не заметил, как пролетели весна и лето. Целых пять месяцев гитлеровцы скрывали от мира, что держат в тюрьме невинного человека. В мрачном застенке, закованный в кандалы, Димитров знакомился с немецкой историей, параграф за параграфом изучал законы, писал письма, делал вырезки из газет, восторгался поэзией Гете и Байрона, готовился к будущему поединку с фашизмом в зале Имперского суда в Лейпциге. Из газеты «Дойче альгемайне цайтунг» он узнал, что Ромен Роллан и адвокат Брантинг прижали к стене верховного фашистского прокурора, состряпавшего обвинение против него. И он сразу же написал письмо благородному гуманисту, знаменитому писателю Ромену Роллану. Прочитав это письмо, председатель IV уголовного сената имперского суда, доктор Бюнгер, которому было поручено руководить процессом, поморщился. Он нажал кнопку звонка. В кабинет вошел секретарь.

— Подсудимый Георгий Димитров пишет об оковах. Нужно немедленно снять их, потому что в противном случае коммунисты обрушатся на наше правосудие. Этот Фогт… Скажите Димитрову, чтобы он написал другое письмо Ромену Роллану и сообщил ему, что немецкие-тюремные власти обращаются с ним гуманно и что наручники уже сняты.

С горькой улыбкой Димитров написал второе письмо автору «Кола Брюньон»:

«…отношение ко мне вообще-то гуманное, если не принимать во внимание строгую изоляцию, а также оковы, которые мучили меня и день и ночь в течение пяти месяцев (с 4 апреля с. г.) и которые с сегодняшнего дня, по решению Имперского суда, сняты».

Когда тюремщик снял с его рук оковы, Димитров просто не поверил своим глазам. Руки свободны! Теперь он может свободно взять трубку, набить ее хорошенько табаком, чиркнуть с размаху спичкой, закурить. Он может писать и делать все что угодно. Ночью холодный металл не будет больше давить ему на грудь. Ах, как мало знают о закованных те, кто никогда не носил на руках кандалы!

Димитрова навестил гость с родины — болгарский адвокат Петр Григоров. Щелкнул первый замок, затем — второй, третий. С протяжным унылым скрипом отворилась дверь камеры. Димитров повернул голову, и гость остолбенел. Как изменился любимый руководитель болгарских рабочих, глашатай мировой пролетарской революции! Осунулся, лицо посерело, заросло бородой. Рваная арестантская одежда надета на голое тело — у узника нет нижнего белья. Башмаки — прохудившиеся, заскорузлые — надеты на босу ногу. Волосы поседели. На запястьях синие пятна — следы оков. Но глаза все те же — горят, полны неукротимой энергии.

Димитров узнал посетителя, и лицо его прояснилось. Он вскочил на ноги, бросился к земляку:

— У меня нет слов, чтобы выразить свою радость! Ты — первый близкий человек, которого я вижу в этой тюрьме!

За спиной Григорова стояла целая свора фашистов: Фогт, его секретарь, машинистка, капитан полиции и четверо гестаповских агентов.

— Я не разрешаю вам говорить по-болгарски! Ни слова! — процедил сквозь зубы судебный следователь.

Человек, приехавший из другого мира, где светит солнце, где не стихает шум борьбы двух миров, и моабитский узник заговорили по-немецки о самых обыденных вещах. Но глазами они постарались сказать друг другу все то, чего не могли вымолвить губы.

В коридоре раздался шум шагов. К Фогту подошел какой-то служащий и что-то шепнул ему на ухо. Фогт быстро удалился вместе с машинисткой. Тогда Димитров заговорил по-болгарски:

— Скажи, Петр, правильно ли я вел себя? Нарушил ли чем-нибудь дисциплину? Что думает партия о моем поведении?

— Партия знает тебя хорошо, — ответил Григоров. — Она ждет, что ты поднимешь еще выше ее знамя!

Гестаповцы зашевелились. Руки потянулись к пистолетам. Но Димитров, который тайком наблюдал за ними, тотчас продолжил по-немецки:

— Мы так увлеклись, что, как только заговорили о здоровье мамы, сразу же перешли на болгарский язык. Значит, она держится…

Гестаповцы успокоились.

17 сентября вечером он записал в своем дневнике.

«Последний день в Моабите. Завтра в Лейпциг».

Когда он засыпал, в его ушах зазвучала ария Ленского накануне дуэли: «Что день грядущий мне готовит?..»

*

21 сентября 1933 года вся полиция Лейпцига была на ногах. По улицам разъезжали конные патрули. Огромные копыта баварских коней грузли в мягком асфальте. На каждом углу торчали полицейские с автоматами, Рано утром из ворот тюрьмы выехала автоколонна и помчалась к зданию Имперского суда. Впереди машина с отрядом вооруженных до зубов гестаповцев, за ней тюремный автомобиль с толстыми решетками на квадратных окошках, затем снова отряд полиции. Зал Имперского суда заполнен юристами, немецкими журналистами, корреспондентами иностранных газет, увешанными орденами нацистскими руководителями, гестаповцами, свидетелями.

В первом ряду сидит старая женщина, закутанная в черный платок. У нее гордое лицо и ясный взгляд: это мать Димитрова. Вводят обвиняемых; сын и мать взглядами приветствуют друг друга. Входят судьи и прокуроры. Девять фигур в красных мантиях поднимают руки, присутствующие в зале также протягивают им навстречу руки, вскинутые в гитлеровском приветствии. Подсудимые стоят между ними, и кажется, что руки смыкаются над них головами, угроза смерти, ненависть и опасность нависли над ними. Враг впереди, враг сзади, гитлеровская Германия хочет раздавить свои жертвы.

Но Димитров не дрогнул. Он — тот камень, о который вскоре споткнутся судьи и министры третьего рейха. Он — Давид, приготовивший уже свою пращу.

На глазах у всего мира начинается неравный поединок между фашистскими главарями — самоуверенными, наглыми, охраняемыми сворой вооруженных агентов, и сыном болгарского рабочего класса. Председатель уголовного сената занимает центральное место среди судей, но еще с первого дня Димитров подчинил суд своей воле. Из обвиняемого он превратился в страшного обвинителя.

Допрашивают обвиняемого Маринуса ван дер Люббе. Это тот комок глины, из которого Геринг вылепил куклу с зажженной головней в руках. Ван дер Люббе — сын мелкого лавочника из Лейдена. Он — жертва коварных нацистов. Прежде чем погрязнуть в болоте, Маринус покидает Голландию и вместе с одним дружком предпринимает долгое путешествие. Он отпечатывает открытки, на которых изображены он сам и его дружок на фоне пятиконечной звезды, и отправляется в путь. Путешествуя пешком по дорогам Средней Европы, они продают открытки и обеспечивают себе средства на пропитание. Однажды в Германии на дороге их нагоняет роскошный автомобиль. В нем сидит незнакомый мужчина. Он гомосексуалист. Незнакомец приглашает молодых скитальцев сесть в машину. С этой минуты Маринус встает на тот грязный и позорный путь, который приводит его в зал Имперского суда, а затем и на плаху.

26 февраля ван дер Люббе находился в Геннингсдорфе. Это предместье Берлина, расположенное вблизи Шпандау — бастиона национал-социализма. В ночлежке для бездомных голландец имел продолжительную беседу с двумя таинственными незнакомцами. Что это за люди и зачем им понадобился Маринус? Димитров приподнимает завесу, скрывающую эту тайну:

— Там, в Геннингсдорфе, была установлена связь между ван дер Люббе и организаторами поджога рейхстага.

Голландец стоит перед судьями — жалкий, обессиленный, полуослепший. Он не в силах поднять головы. Сопровождающий его полицейский поминутно утирает ему нос платком. Ван дер Люббе смотрит и молчит, молчит и бессмысленно смотрит вниз. В тюрьме Маринус был «своим человеком». Пищу ему готовили отдельно. Его хлеб всегда был завернут в белую бумагу с надписью «Маринусу ван дер Люббе». Его гладили по головке, и в то же время ему подсыпали в пищу наркотики до тех пор, пока он не превратился морально и физически в жалкую развалину.

Димитров спрашивает ван дер Люббе, который в своих показаниях заявил, что он вместе с Димитровым поджег рейхстаг, слышал ли он хоть раз в жизни его имя. Но Бюнгер не допускает такого вопроса. Суд не согласен, чтобы Димитров спрашивал, с кем, в сущности, встречался голландец накануне пожара. Почему он не предал огню ветхое благотворительное учреждение, а поджег каменное здание парламента?

Ван дер Люббе молчит. У него нельзя вырвать ни слова. Он либо нормальный человек и молчит, потому что совершил чудовищное преступление против рабочего класса, либо — безумец, который не может связно говорить.

И тут Димитров поднимается во весь рост, превращается в сурового обвинителя, гневно клеймящего всех тех, кто хочет уничтожить его. На весь зал гремит его голос:

— Коммунистический Интернационал хочет иметь полную ясность по вопросу о поджоге рейхстага. Миллионы ожидают ответа.

Бюнгер вскакивает с места, поднимает дрожащую руку.

— Кто здесь председатель? Замолчите немедленно! — орет он и машет руками, точно огородное пугало. Потом ищет свой стул, и на его лице появляется выражение страха. — Где мой стул? — хочется крикнуть председателю.

— Миллионы ожидают ясного ответа!

— Я не могу больше терпеть этого! Вы должны молчать, когда я вам приказываю…

Подсудимый смотрит на него мрачным взглядом. У Бюнгера пробегают мурашки по спине. Он вдруг понимает, что настоящим неумолимым председателем этого суда является невинный человек, посаженный на скамью подсудимых.

Молчавший в течение всего процесса, ван дер Люббе решился заговорить лишь после оглашения приговора, когда его вели на плаху. Охваченный животным страхом, он заорал:

— Дайте же мне сказать! Не я один! Не я один…

Но было уже поздно. Его голову положили на плаху, и палач взмахнул топором…

*

После первого допроса подсудимых перевели в Берлинский Имперский суд, где на глазах у мировой общественности разыгралось второе действие процесса: разбор вещественных доказательств.

На сцену вышли новые бездарные актеры. Каждый из них словно стремился сделать что-нибудь такое, что бы привело к провалу бездарную трагедию, автором которой был Геринг.

Каждое утро миллионы людей пяти континентов дрожащими от нетерпения руками раскрывали газеты и первым делом просматривали последние сообщения о процессе в Лейпциге, а затем и в Берлине. Каждый вечер они подолгу засиживались у радиоприемников, стараясь услышать могучий голос «вулканического человека», посаженного на скамью подсудимых.

4 ноября перед судом предстал премьер-министр Пруссии, рейхсминистр внутренних дел, председатель рейхстага Герман Геринг — один из вожаков национал-социалистской партии, временами обладавший большей властью, чем сам фюрер, ставленник могущественных промышленных концернов и юнкерства. Руки Геринга уже были запятнаны кровью рабочих. Пуля и виселица показались ему слишком гуманным наказанием для противников фашизма, поэтому он восстановил средневековую казнь мечом и приказал своим головорезам опускать смертоносное лезвие на горло жертвы так, чтобы последний взгляд осужденного еще мог уловить его блеск. Разглагольствуя на собраниях, министр внутренних дел не очень-то задумывался над словами. «Если говорят, что там-то и там-то кого-то забрали и истязают, я могу на это только ответить: лес рубят — щепки летят… Пока коммунисты не бегают по улицам с отрезанными носами и ушами, нет никаких оснований для беспокойства… Лучше я раз-другой дам недолет или перелет, но я по крайней мере постреляю…». История знает и других подобных ему кровожадных убийц. У слабоумного турецкого султана Мурада IV был любимый уголок во дворце — павильон «Алайкешк», который выходил на маленькую улочку. Каждый день сын Мохаммеда, «царь царей, надежда и упование мусульман и великий заступник христиан», устраивался у открытого окна с луком в руках и пускал стрелы в спины своих верноподданных. Прохожие в панике бежали вверх по улочке.

— Стараюсь набить руку! — говорил падишах своим придворным, которые подавали ему стрелы.

Но история знает также случаи, когда взбунтовавшиеся янычары показывали стамбульцам из окон дворца отрезанные головы великих визирей и свергнутых с престола султанов.

У Геринга были обширные имения и замки. В мрачных лесах он любил охотиться на оленей, на серн и кабанов. Его грудь увешана бесчисленными орденами. Кто решится стать ему поперек дороги? Такой смельчак должен заведомо проститься с жизнью. Перед судьями предстал сам Мефистофель, — тот, кто заставил сына лейденского торговца отвечать за поджог парламента, а сам скрылся. За жирным, затянутым в форму штурмовика главарем выстроились телохранители-эсэсовцы. Он стоит перед облаченными в пурпурные тоги судьями и рассказывает об ужасных злодеяниях, которые собирались совершить коммунисты, о гестаповцах, которые не щадят себя, о «новом порядке», который третий рейх скоро установит во всех странах Европы. Геринг кричит, бьет себя в грудь, заявляет, что он спас Германию и весь мир ют «красной опасности».

— Прежде всего нужно было двинуть против врага аппарат государства. Я разъяснил моей полиции: если стреляют, это стреляю я! Если кто-то лежит убитый, это я его застрелил! Но я требую, чтобы не стреляли впустую!

Один гитлеровский писака, впав в телячий восторг, лихорадочно записывает: «Это до такой степени язык настоящего мужа… что лица в зале светлеют… Этому Герингу в самом деле можно поверить, что он поднимет на рога шесть миллионов коммунистов и бросит их на землю». Сам того не желая, этот угодливый писака нарисовал подлинный портрет своего хозяина: бык, возбужденный, опьяненный теплой кровью. Звероподобный государственный деятель, которого вынесла на своем гребне самая мутная реакционная волна в новой истории немецкого народа.

Адольф Штейн — так звали газетчика — считал, что шести миллионов коммунистов мало для Геринга, «который обладал таким зарядом силы воли», но Георгий Димитров знал подлинную цену толстого Германа. На протяжении многих лет он следил за его высокомерными речами и наглыми действиями. И сейчас, глядя на него, расставившего ноги, наклонившего голову, подбоченившегося, он понял, что быстро разделается с ним. Но его нужно сначала раздразнить, показать ему красный плащ, как это делают испанские тореадоры. Нужно заставить его реветь, потерять самообладание, а затем уже нанести решительный удар.

— 28 февраля, — начал спокойным тоном подсудимый, — премьер-министр Геринг дал интервью о поджоге рейхстага, где говорилось: у «голландского коммуниста» ван дер Люббе был при аресте отобран помимо паспорта и членский билет Коммунистической партии». Откуда знал тогда премьер-министр Геринг, что у ван дер Люббе был с собой партбилет?

Геринг высокомерно посмотрел на противника, попытался ответить спокойно:

— Нужно сказать, что я до сих пор очень мало интересовался этим процессом, то есть читал не все отчеты… Поэтому я предполагаю, что вопрос, который вы задали, давно ясен для вас, а именно, что я вообще не занимался расследованием этого дела. Я не хожу туда и сюда и не проверяю карманы людей. Если вам это еще неизвестно, я говорю вам: полиция обыскивает всех опасных преступников и сообщает мне, что ею найдено.

«Сразу же попался на удочку», — подумал Димитров и, опершись руками о стол, наклонился вперед, уставился на Геринга, заговорил медленно, чеканя каждое слово:

— Трое чиновников уголовной полиции, арестовавшие и первые допросившие ван дер Люббе, единодушно заявили, что у Люббе не было найдено партбилета. Откуда же взялось это сообщение о партбилете, хотел бы я знать?

Прижатый к стене на глазах у собравшихся в зале нацистских вожаков и корреспондентов иностранных газет, не желая с первого же момента показаться смешным и жалким лгуном, премьер-министр был вынужден признаться, что у ван дер Люббе не было найдено партбилета.

Мрачный огонь вспыхнул в глазах Георгия Димитрова. Он решил нанести новый удар. Свидетель официальное лицо, министр иностранных дел, премьер-министр Пруссии. Пусть он заявит суду, несет ли министр ответственность за свою полицию? Конечно, несет. Геринг отвечает за полицейских, расстреливающих коммунистов. Он полностью ручается за них. Тогда пусть свидетель скажет, что он сделал для того, чтобы выяснить путь голландца из Берлина в Геллингсдорф, его пребывание в ночлежном доме, его знакомство там с двумя другими людьми? Это позволит суду установить, кто является настоящим поджигателем парламента: Фауст налицо, но за его спиной стоит Мефистофель, который подает ему головню, шепчет ему что-то на ухо и ведет его к рейхстагу. Затем Мефистофель проваливается сквозь землю. Почему в это дело впутывают коммунистов? Заявив, что поджигателями рейхстага являются коммунисты, не направил ли свидетель полицейское, а затем и судебное следствие в определенном направлении, которое не дает возможности установить настоящих поджигателей?

Геринг почувствовал, что ему нанесли тяжелый удар. Глаза его налились кровью. Почему спрашивают его? Это дело уголовной полиции, которая ведет расследование по всем направлениям, чтобы найти нити преступления.

Он высокомерно ответил:

— Я не чиновник уголовной полиции, а ответственный министр, и поэтому для меня было не столь важно установить личность отдельного мелкого преступника, а ту партию, то мировоззрение, которые за это отвечают. Уголовная полиция выяснит все следы — будьте спокойны. Мне надо было только установить: действительно ли это преступление не относится к политической сфере, или оно является политическим преступлением. С моей точки зрения, это было политическое преступление, я точно так же был убежден, что преступников надо искать в вашей партии!

Главарь гестаповцев трясет кулаками. Судьи в испуге пятятся назад. Геринг покраснел, как рак, его шея стала багровой…

— Ваша партия — это партия преступников, которую надо уничтожить!

Затаив дыхание, зал ждет, что ответит на такое тяжкое, грубое оскорбление подсудимый. Наверное, он бросится через стол, через полицейских и схватит за горло свидетеля. От этого сына Балкан можно всего ожидать. Но Димитров не теряет самообладания, он сохраняет стоическое спокойствие. Покачав головой, он с достоинством отвечает:

— Известно ли господину премьер-министру, что эта партия, которую «надо уничтожить», является правящей на шестой части земного шара, а именно в Советском Союзе, и что Советский Союз поддерживает с Германией дипломатические, политические и экономические отношения, что его заказы приносят пользу сотням тысяч германских рабочих?

Когда вол роет землю ногами, комья летят ему на спину. Земля зашаталась под ногами, Геринга. Такого удара он не ждал. В замешательстве он оглянулся по сторонам. Бюнгер вскочил со своего места и бросился на помощь своему поверженному начальнику.

— Я запрещаю вам, — крикнул он подсудимому, — вести здесь коммунистическую пропаганду!

— Господин Геринг ведет здесь национал-социалистскую пропаганду, — ответил председателю Димитров. — Это коммунистическое мировоззрение господствует в Советском Союзе, величайшей и лучшей стране мира, и имеет здесь, в Германии, миллионы приверженцев в лице лучших сынов германского народа. Известно ли это?..

Геринг вне себя от ярости, он истерически орет. Он забыл, что является кавалером стольких орденов, что у него столько титулов. С готовностью и злорадством иностранные корреспонденты записывают его дикарские угрозы.

— Я вам скажу, что известно германскому народу. Германскому народу известно, что здесь вы бессовестно себя ведете, что вы явились сюда, чтобы поджечь рейхстаг… Но я здесь не для того, чтобы позволить вам себя допрашивать, как судье, и бросать мне упреки! Вы в моих глазах мошенник, которого надо просто повесить!

Бык рухнул наземь. Изо рта его пошла пена. Бюнгер нервно кусал губы. Это неслыханно. Как осмеливается этот болгарин привести в такое состояние господина председателя рейхстага? Знает ли ой, кто такой Герман Геринг? Нет, больше он не позволит ему говорить!

— Димитров, я вам уже сказал, что вы не должны вести здесь коммунистическую пропаганду… Я строжайшим образом запрещаю вам вести такую пропаганду! Вы должны задавать лишь вопросы, относящиеся к делу.

— Я очень доволен ответом господина премьер-министра, — ответил Димитров и насмешливо улыбнулся.

Как он осмеливается улыбаться перед судом, который собрался для того, чтобы отправить его на плаху! Он должен дрожать, упасть на колени, молить о пощаде!

— Мне совершенно безразлично, довольны вы или нет. Я лишаю вас слова!

— У меня есть еще вопрос, относящийся к делу!

— Вон, подлец! — внезапно заорал обезумевший от ярости так называемый премьер-министр Пруссии, «человек-хозяин».

Растерявшийся председатель суда совсем забыл, что по закону именно он является полновластным главой суда и что только ему дано право вызывать и выпроваживать из зала подсудимых. Угодливо выполняя приказ свидетеля, он крикнул полицейским:

— Выведите его!

Двое полицейских, которые словно сторожевые псы стояли за спиной Димитрова, схватили его и потащили к двери. Покидая зал, подсудимый повернулся к Герингу и иронично заметил:

— Вы, наверно, боитесь моих вопросов, господин премьер-министр?

Тушу подкидывает, словно подземным толчком, она прыгает, приплясывает, корчится от ярости, жирные бедра раскачиваются, руки размахивают, ноги подергиваются…

— Смотрите, берегитесь, я с вами расправлюсь, как только вы выйдете из зала суда!

Геринг угрожает открыто и нагло. Геринг скрипит зубами. Ах, зачем он послушался этих скотов, которые остановили его в ночь пожара? Нужно было еще тогда сколотить виселицу или же поставить у лестницы колоду и отрубить голову этому коммунисту, заставить его навсегда умолкнуть. Но еще не поздно. Он позволит суду оправдать его, выпустить его на свободу, а затем «поможет» ему отправиться туда, откуда нет возврата.

Через два дня Димитров получил из тюремной прачечной вместе с пакетом белья короткую записку. В ней было всего одно слово: «Привет!» Чья рука постаралась согреть сердце подсудимого? «Мы с тобой!» прочел он вторую записку, которую обнаружил в коробке сигарет.

Председатель рейхстага сошел со сцены, как освистанный публикой бездарный актер. Лопнула пружина гитлеровского судебного механизма. В суд явился маленький, хромой министр пропаганды. Он поставил себе целью спасти положение, показать, что не все гитлеровцы такие дикие и грубые, как Герман Геринг. Но и его постигла та же участь. Димитров знает зубы немецкого фашизма. Треск каждого ружейного выстрела, свист каждой пули, выпущенной в рабочих, болезненно отдавался в его сердце. В прошлом году, когда правили фон Папен и Шлейхер, штурмовики бесчинствовали по всей стране. Двое гитлеровцев убили на улице своего политического противника. Полиция схватила их, суд вынес им смертный приговор, но рейхсканцлер Гитлер отменил этот приговор и даже направил им приветственную телеграмму. Известен ли этот факт свидетелю? Да. Геббельс знает об этом случае, но вышеуказанные лица действовали во имя отечества, и поэтому «фюрер» приветствовал их. Что в этом удивительного? Большое дело — убили коммуниста. Конечно, будут убивать, не гладить же противника по головке. А знает ли министр пропаганды что-нибудь о политических убийствах, совершенных в Германии десять лет тому назад, когда погибли вожди коммунистической партии Карл Либкнехт и Роза Люксембург? Нет, доктор Геббельс не знает ничего об этом, потому что национал-социалисты были в то время еще младенцами. А кто убил Эрцбергера и Ратенау? Не являются ли сегодня национал-социалисты союзниками тех правых партий, из рядов которых вышли убийцы ряда государственных деятелей?

Геббельс поднял руку, чтобы отнести удар, направленный против его партии:

— Не хочет ли Димитров, задавая этот вопрос, чтобы мы начали с Адама и Евы?

Такой ответ на руку подсудимому. Министр виляет и не отвечает на его вопросы просто потому, что он не знает, как ответить. Опасный болгарин опять улыбается. Он играет со свидетелем прокурора так, как кошка играет с мышкой, прежде чем придавить ее лапой. Увидев, что подсудимый начинает прижимать к стене и этого свидетеля, угодливый председатель суда спешит прийти ему на помощь, готов запретить Димитрову задавать вопросы. Главный прокурор тоже считает, что пора закрыть рот подсудимому. Но Геббельс хочет щегольнуть перед представителями иностранной печати. Ведь, если он запретит Димитрову задавать вопросы, эти газетчики сразу же раструбят на весь мир, что министр пропаганды боится вопросов Димитрова, и поднимется страшный шум. Нет, так нельзя.

— Я отвечу на вопросы Димитрова, ибо не хочу, чтобы мировая пресса утверждала, что я их отклоняю. Я имел дело и с более серьезными противниками, не то что этот мелкий коммунистический агитатор.

И карлик поднял глаза, чтобы смерить уничтожающим взглядом богатыря.

И тут он невольно отпрянул назад. Димитров знает все. У него сокрушительные аргументы. Он начинает говорить о безобразиях национал-социалистов в Австрии и Чехословакии. И Геббельс решает ретироваться, потому что «мелкий коммунистический агитатор» сделает его посмешищем на весь мир.

— Вы, по-видимому, хотите оскорбить национал-социалистское движение. Я отвечу вам словами Шопенгауэра: «Каждый человек заслуживает того, чтобы на него смотреть, но отнюдь не того, чтобы с ним разговаривать».

И он заковылял к выходу.

— И этому досталось. Не помог ему и Шопенгауэр! — шепнул один шведский журналист своему соседу. — Кто теперь на очереди?

*

Три месяца продолжался исторический процесс против Димитрова. Председатель IV уголовного сената допросил и подсудимых, и «свидетелей». Один за другим проходили герои «чертова круга» — агенты тайной полиции и офицеры запаса, воры и морфинисты, продажные газетчики и депутаты, уголовники и министры. Все они требовали головы Димитрова. Однако прокурору, притащившему в зал всю эту свору негодяев, не удалось привлечь в качестве своего «свидетеля» ни одного честного немецкого рабочего. Целых три месяца сражался Георгий Димитров, без устали наносил удары направо и налево. Лишь очень немногие отважились сказать доброе слово о подсудимом на фашистском суде. Суд не допустил иностранных адвокатов Моро-Джиаффери, Кампинки, Лео Галлахера, д-ра Лемана, Дечева и Григорова к участию в защите подсудимого. Поэтому великий болгарин выступил на суде и как обвиняемый, и как защитник. Последовательно и твердо разорвал он гнилую сеть обвинительного акта.

В клетке привезли Димитрова и Берлин, в клетке отвезли его обратно в Лейпциг, где состоялось последнее действие.

16 декабря Димитрову было предоставлено последнее слово. Это последнее слово останется памятным в истории. Тогда, как писала «Правда», товарищ Димитров со своего места в зале суда поднял знамя Коммунистического Интернационала над всей Германией, над всем миром.

Он поднял голос в защиту своей революционной чести, в защиту смысла и содержания своей жизни, своих коммунистических убеждений, Димитров опроверг обвинение, будто он является поджигателем парламента. В Болгарии никто не поверит, что Георгий Димитров может пробраться ночью в немецкий рейхстаг и поджечь его. За границей тоже вряд ли кто поверит этому. Но в Германии есть люди, которых можно обмануть. Коммунистическая партия не может иметь ничего общего с таким преступлением. В суде очень часто заходила речь о пропаганде.

«Выступления Геринга и Геббельса оказали косвенное пропагандистское действие в пользу коммунизма, но никто не может их сделать ответственными за то, что их выступления имели такое пропагандистское действие».

В зале наступило веселое оживление. Председатель нажал кнопку звонка. Вскочил на ноги.

Лицо Димитрова запылало гневом, когда он начал говорить о том, что фашистская печать оклеветала болгарский народ.

— Меня не только всячески поносила печать — это для меня безразлично, — но в связи со мной и болгарский народ называли «диким» и «варварским»; меня называли: «темным балканским субъектом», «диким болгарином», и этого я не могу обойти молчанием.

Верно, что болгарский фашизм является диким и варварским. Но болгарский рабочий класс и крестьянство, болгарская народная интеллигенция отнюдь не дикари и не варвары… Народ, который 500 лет жил под иноземным игом, не утратив своего языка и национальности, наш рабочий класс и крестьяне, которые боролись и борются против болгарского фашизма, за коммунизм, — такой народ не является варварским и диким. Дикари и варвары в Болгарии — только фашисты. Но я спрашиваю вас, господин председатель: в какой стране фашисты не варвары и не дикари?

Задолго до того времени, как германский император Карл V говорил, что по-немецки он беседует только со своими лошадьми, а германские дворяне и образованные люди писали только по-латыни и стеснялись немецкой речи, в «варварской» Болгарии Кирилл и Мефодий создали и распространили древнеболгарскую письменность…

У меня нет основания стыдиться того, что я болгарин. Я горжусь тем, что я сын болгарского рабочего класса!..

Полицейский чиновник Гелер цитировал здесь коммунистическое стихотворение из книги, изданной в 1925 году, чтобы доказать, что в 1933 году коммунисты подожгли рейхстаг.

Я позволю себе также процитировать стихотворение величайшего поэта Германии Гете:

Впору ум готовь же свой.

На весах великих счастья

чашам редко дан покой:

должен ты иль подыматься,

или долу опускаться;

властвуй — или покоряйся,

с торжеством — иль с горем знайся.

Тяжким молотом взвивайся —

или наковальней стой.

Да, кто не хочет быть наковальней, тот должен быть молотом! — гремит голос Димитрова.

Со страшной силой обрушился на наковальню последний удар революционного молота:

— Мы, коммунисты, можем сейчас не менее решительно, чем старик Галилей, сказать: «И все-таки она вертится!»

Колесо истории вертится, движется вперед…

И это колесо, подталкиваемое пролетариатом, под руководством Коммунистического Интернационала, не удастся остановить ни истребительными мероприятиями, ни каторжными приговорами, ни смертными казнями. Оно вертится и будет вертеться до окончательной победы коммунизма!

— Боже мой! Мы слушаем его стоя, — прошептал председатель суда и, позеленев от ярости, дрожащими руками стал собирать свои бумаги. Какие страшные слова! Никогда в этом зале не произносились такие мятежные речи. Полицейские схватили Димитрова и силой усадили его на скамью подсудимых. Суд окончательно лишил его слова.

Так закончился процесс в Лейпциге.

*

23 декабря суд вынес оправдательный приговор, а на следующий день в тюрьме Имперского суда Георгий Димитров — счастливый и окрыленный — обнял свою мать, 72-летнюю Парашкеву Димитрову. Она навестила его и в берлинской тюрьме, но там им удалось взглянуть друг на друга только издали. В самые тяжелые дни мать, как тень, следовала за ним. Он не видел ее целых 10 лет. Она постарела, стала совсем миниатюрной, но держится прямо. Закуталась в старую черную шаль. И хорошо сделала. На улице идет снег. Глаза ее, милые материнские глаза, сверкают, как два драгоценных камня.

— Я, сынок, — сказала мать, — смотрела на тебя в суде. По-немецки не понимаю, но, увидев, как ты размахиваешь руками и кричишь на судей, я подумала: все кончено… и тебя потеряю. Но как я могла помешать тебе или остановить тебя, ведь я знала, что ты выполняешь свой долг. Мой Георгий знает, что нужно делать. Раз ругает судью, значит судья заслужил, чтобы его ругали.

Димитров протянул руку и погладил мать по голове. Глаза его увлажнились. Какой нежностью наполнилось его сердце, когда он увидел ее на пороге.

Эта мужественная мать потеряла трех младших сыновей. Константин, секретарь Союза печатников, погиб во время Балканской войны на турецком фронте, и мать даже не знала, где он похоронен. Никола в 1905 году выступил с оружием в руках против жандармов русского царя. Три года спустя его схватила царская полиция и, закованного в кандалы, сослала в Сибирь, где он и умер. Палачи Цанкова подвергли зверским пыткам Тодора, третьего сына бабушки Парашкевы. Они требовали, чтобы он сообщил им имена руководителей нелегальной коммунистической партии. Но никакими пытками не удалось заставить Тодора предать своих товарищей, он погиб, но так никого и не выдал. Прежде чем попасть в руки убийц, Тодор время от времени забегал к матери, вынимал из-под пальто письма, листовки, тайные документы и совал ей в руки:

— Спрячь в мой карман, мама! — говорил он и поспешно исчезал из дому.

На свой передник, с изнанки, она нашила два кармана: один для его нелегальных документов, другой для документов Лены — комсомолки.

Когда Тодор пропал, полицейские стали таскать в участок мать. Тодор был в их руках, но они хотели узнать, где скрывается Лена.

— Если не скажешь, где дочь, дом сожжем!

Бабушка Парашкева знала, на что способны палачи, но держалась мужественно.

— Вы все можете — и Болгарию можете продать! Скажите лучше, что вы сделали с моим сыном? Зачем вы погубили столько молодых людей?

Наконец она узнала, что Тодор убит, и ее сердце наполнилось глубокой скорбью о сыне, лютой ненавистью к врагу. Когда полицейские пришли за Леной, она пригрозила им кулаком и закричала на них:

— Где Лена? Лену не найдете, как не нашли Георгия! А если и найдете, то не услышите от нее ни слова, как не услышали от Тодора. Мои дети не предатели.

Бабушка Парашкева очень тяжело переживала утрату своих детей. В то время она еще не знала, что Лена вырвалась из рук убийц и перешла границу. Каждый день она ходила на кладбище в надежде обнаружить могилу Тодора. Там она встречалась с матерями, сестрами, женами и детьми коммунистов, убитых из-за угла на софийских улицах или же сожженных Черным Павле в топках Общественной безопасности. Бабушка Парашкева держалась стойко и, сдерживая слезы, успокаивала рыдающих женщин:

— Не плачьте, милые. Мы должны гордиться ими! Придет день, когда народ воздвигнет им памятники!

Переступив порог Лейпцигской тюрьмы, она обняла сына и сказала ему:

— Хоть я и родилась в селе, хоть мне уже за семьдесят, а все-таки я добилась своего. В Софии мы с матерью Танева пошли в немецкое консульство и попросили разрешить нам выехать в Германию. Когда мы выходили из консульства, полицейские схватили нас, старух, и потащили по улице. Наверно, хотели выслужиться перед немцами. А, может, боялись, что мы подожжем консульство своими прошениями. Посадили нас в тюрьму. Хорошо, что за нас заступилась вся София. «Оставьте в покое старух», — говорили люди. Только поэтому нас и освободили. А сейчас, как видишь, я здесь…

— Ах, мама, как я тебе благодарен за то, что ты приехала. Теперь мы всегда будем вместе. Никогда уже не расстанемся. Когда я выйду из тюрьмы…

Георгия Димитрова оправдали, но Геринг не разрешил выпустить его на свободу. На суде палач немецкого народа пообещал убить Димитрова, и теперь, опасаясь, как бы жертва не ускользнула из его рук, он приказал перевести его в тюрьму гестапо.

— Мы сидели в темном и сыром, напоминающем катакомбы, помещении с цементным полом. Это был подвал бывшей Прусской академии искусств, — рассказывал впоследствии герой Лейпцига одному французскому журналисту.

— А куда перевели Прусскую академию искусств? — спросил удивленный журналист.

— Академия, искусств приютилась в малюсеньком домике, а в ее здании устроили большую тюрьму.

22 декабря 1933 года, за день до объявления приговора, американский посол в Берлине Уильям Додд записал в своем дневнике:

«Некий журналист, информация которого, как я всегда убеждался, является надежной, но имя которого я не осмеливаюсь назвать даже в этом дневнике, явился ко мне этим утром и сообщил, что один весьма высокопоставленный немецкий чиновник — как мне кажется, шеф тайной государственной полиции Рудольф Дильс — сообщил ему, что утром Имперский суд, вот уже с сентября ведущий процесс о поджоге рейхстага, признает невиновными всех коммунистов, кроме ван дер Люббе. Однако Георгий Димитров, болгарский коммунист, изгнанный из своей страны, по приказу прусского премьер-министра Геринга должен быть умерщвлен до того, как ему удастся покинуть Германию».

Палач Геринг даже пригласил Георгия Димитрова быть его гостем в заповедных девственных лесах. Там, в темной чаще, среди болот Дарса, они вдвоем Димитров и Геринг — будут охотиться на оленей и кабанов. И там Димитров может стать жертвой «шальной» пули… Но пока коварный министр внутренних дел точил свои топор, в защиту Димитрова поднялся весь мир.

— Нет! — загремели гневные голоса миллионов рабочих всех континентов земного шара.

— Нет! — вторили им их верные союзники крестьяне.

— Нет! — прозвучал призыв самых светлых умов человечества.

Потоки телеграмм, писем протеста, петиций наводнили Германию.

В защиту Димитрова выступил и Советский Союз, он вырвал его из когтей смерти. 15 февраля 1934 года Советское правительство приняло Димитрова в советское гражданство и потребовало его немедленного освобождения.

Открылась тяжелая стальная дверь гестаповской тюрьмы, закрытая машина увезла Димитрова на аэродром. За три минуты до отлета самолета к аэродрому подъехал роскошный лимузин вишневого цвета. Из него выскочил молодой человек и быстро направился к Димитрову, который уже стоял у самолета с дорожной сумкой в руках.

— По поручению посольства Союза Советских Социалистических Республик позвольте вручить вам паспорт! — сказал он на русском языке и подал пассажиру маленькую новую книжку в кожаном красном переплете.

Димитров взял в руки паспорт и почувствовал, как у него подступил к горлу ком. Посланец посольства продолжал:

— Посол просит вас воспользоваться самолетом, который он предоставит вам. Этот самолет доставит вас в Кенигсберг.

Немецкие полицейские переглянулись и закусили губы.

На взлетную полосу вырулила прекрасная стальная птица с красными пятиконечными звездами на крыльях. Димитров поднялся по трапу и, прежде чем войти в самолет, оглянулся назад, поднял правую руку и снял шляпу. Безмолвно простился он с братьями из Советского посольства, с Тельманом, с немецкими рабочими, которые стали ему столь близкими.

Вечером на Московском аэродроме тысячи людей радостно приветствовали героя Лейпцигского процесса. В ответ на приветствия Димитров скромно сказал:

— Товарищи, я выполнил свой долг!

А затем выразил сердечную благодарность международному пролетариату, трудящимся всех стран, всей честной интеллигенции, боровшимся за его освобождение, и в первую очередь рабочим и крестьянам великого Советского Союза.

Загрузка...