«Нас пленяла львиная смелость болгарина с львиной головой».
Шахтеры пришли последними. Зал уже был битком набит. Матейка с трудом протиснулся сквозь толпу у двери. Он задул шахтерскую лампу и, расталкивая рабочих, перешагнул через порог. Но и внутри, в зале, люди стояли плотной стеной. Низкорослый кочегар видел одни лишь спины, головы людей да белокорые стволы и ветви деревьев, нарисованных на кулисах. От свисающей с потолка, засиженной мухами лампочки струился лимонно-желтый свет. Холодный ветер силился разорвать бумагу, которой были заклеены разбитые окна, стремился ворваться в зал.
— Куда прешь, не слепой ведь! Разве не видишь, что яблоку негде упасть? — прикрикнул на Матейку какой-то небритый, черномазый мужчина.
— Хоть глазком на него взглянуть!
— Тогда полезай мне на голову! — прорычал небритый мужчина. Измученные рабочие были доведены до полного отчаяния. Всеобщая забастовка, продолжавшаяся целых 55 дней, завершилась провалом. Предатели из профсоюза машинистов и пресмыкающиеся из профсоюза служащих почты и телеграфа предали интересы рабочего класса. Вспыхнувшая было надежда озарила на какое-то мгновение манящий путь в будущее и угасла. Снова загудели паровозы, повернулись их огненно-красные колеса, и сдвинулись с места составы; по канатной дороге снова побежали над скалами груженные рудой вагонетки; телеграфисты сели за свои аппараты; учителя вошли в душные классы… Но камень, который тяжким бременем лежал на сердце у каждого рабочего человека, стал еще тяжелее. Зима свирепствовала. Ветер сдул с деревьев снег и угрожающе раскачивал их ветви. У людей не было ни дров, ни угля. Дети ходили в лохмотьях, дрожа от холода. Не хватало хлеба. В то же время у мироедов было все. Их карманы были туго набиты деньгами, награбленными во время войны, в их кладовых хранились мешки с мукой, ящики с сахаром, бочки с брынзой, копченые окорока, жестянки с оливковым маслом. Они ввозили для себя из-за океана белую, как снег, муку, и Народный банк оплачивал ее золотом. А бумажный лев таял, словно снежинка на пылающей жаром ладони больного. Мироеды жирели за счет народа. «Работнически вестник» выходил весь изъеденный молью цензуры. По ночам полицейские вламывались в дома, вылавливали коммунистов.
— Тебе на голову я лезть не собираюсь, но ежели пособишь взобраться вон на тот подоконник — буду очень благодарен. Ничего не поделаешь, ростом я не вышел, — добродушно сказал небритому Матейка.
Тот взглянул на него искоса. Ему понравилась застенчивая улыбка парня в солдатской фуражке без кокарды, такого же черномазого, как и он сам.
— Что ж, пособлю, — сказал он и, подставив руку под согнутую в колене ногу Матейки, подтолкнул его вверх. Кочегар ловко вскочил на потрескавшийся подоконник.
— Ну как? — спросил небритый.
— Все тот же. Таким я видел его и в Софии, когда мы хоронили трех убитых рабочих. Он шел впереди и не обращал ни малейшего внимания на винтовки полицейских. А мы шли за ним и несли три гроба.
— Кто же их убил? — подался вперед Лазарь Бочар — здоровенный детина, бессменный знаменосец на первомайских демонстрациях. Краем уха он давно уже прислушивался к их разговору и теперь горел от нетерпения принять в нем участие.
— Ну, куда это ты опять лезешь? — схватила его за локоть жена — сухощавая, преждевременно состарившаяся женщина, всю жизнь не снимавшая черного траурного платка: ей пришлось похоронить одного за другим всех своих детей.
Матейка приложил палец к губам:
— Тише! Начинает!
Матейка увидел, как секретарь Всеобщего объединения рабочих профсоюзов сделал несколько шагов по сцене и остановился у суфлерской будки. При первых же словах оратора с лица кочегара исчезло виноватое выражение, и ему на смену пришла хорошая светлая улыбка. Он был уверен, что оратор скажет что-то необыкновенное, что он вдохнет надежду в сердца всех, кто пришел сюда отчаявшимся и хмурым, не зная, какой путь избрать, куда податься. И по мере того, как креп голос оратора, шахтеры забывали свои страдания, забывали ругань, побои и угрозы, с которыми они сталкивались каждый день, и начинали понимать, что борьба еще не окончена и что ее надо довести до конца.
— Нас, коммунистов, рабочий класс, называют дармоедами! И кто же нас так называет? Те, кто, словно клещи, впились в тело народа и сосут его кровь. Крупные капиталисты, помещики, кулаки, царские лакеи. Мы для них городские бездельники. Взгляните на свои мозолистые руки, товарищи шахтеры, и скажите — бездельники ли коммунисты? Говорят, что мы хотим кормить людей из общего котла, так якобы большевики кормят русский народ, говорят, что мы хотим сделать общими землю крестьян и жен. Вряд ли найдется здравомыслящий человек, который поверил бы в такую чушь! Товарищи, в России коммунистическая партия отняла поместья не у крестьян, ведь у них никогда их не было. Наоборот — она дала крестьянам землю. Сделала их хозяевами огромных имений, которыми испокон веков владели помещики. А что касается женщин, то пусть не обманывают легковерных те, кто торгует своими дочерьми, кто готов променять свою жену, кто ночи напролет проводит в кабаре и, не моргнув глазом, посягает на чужую честь. Коммунистическая партия борется за чистоту и святость домашнего очага, за семью, в которой женщина будет не рабыней и домашним скотом, а другом и соратником мужа…
— Слыхала? — толкнул локтем жену Лазарь Бочар, который знал, что в церкви старый поп Никола забивает голову богомольным бабам всякой чушью.
А Матейка, окинув победоносным взглядом весь зал, поставил лампу у ног и громко захлопал в ладоши. Потом снова взял в руки свой «светильник».
Рабочие слушали, как завороженные. Лица посветлели, в глазах появился огонь. Словно по мановению волшебной палочки растаял тяжелый камень, лежавший у них на сердце.
— Чего мы требуем? Во имя чего зовем рабочих и крестьян встать в эту суровую зиму под наше знамя? Мы требуем, — в голосе оратора появились стальные нотки, — хлеба, угля, одежды и крова для народа. Мы требуем, чтобы были сняты кандалы с рук товарищей, брошенных в тюрьмы военно-полевыми судами. Мы требуем привлечения к суду виновников военной катастрофы — тех, кто усеял могилами долину Вардара и каменистые холмы Македонии. И эти люди осмеливаются называть политическими разбойниками нас, болгарских коммунистов, забывая, что в пятнадцатом году мы единственные выступили с манифестом против войны!
Готовясь захлопать в ладоши, Матейка опять поставил лампу на подоконник, но в эту минуту в зал ворвалось человек пять-шесть полицейских с поднятыми над головами ружьями, как при переправе вброд через глубокую и бурную реку. Ими командовал пристав — с черными усиками и кошачьими глазами. Стуча по полу коваными сапогами, полицейские начали расталкивать притихших людей. Пристав остановился рядом с Бочаром, обшарил взглядом зал и, щуря глаза, пристально посмотрел на оратора. Потом взмахнул руками и крикнул:
— Прекратить собрание! Приказываю всем разойтись по домам!
Георгий Димитров не пошевельнулся. Не обращая никакого внимания на полицейских, он продолжал говорить. Слова его, точно плеть, хлестали жандарма по лицу.
— Эй, Димитров, тебе говорю — прекращай болтовню! — впился в него своими кошачьими глазами пристав. — Ты арестован. Следуй за мной, сукин ты сын.
Ни один мускул не дрогнул на лице оратора. Димитров лишь сделал небрежное движение рукой, будто прогоняя надоедливую муху. Толпа зашевелилась. По последним рядам прокатился глухой ропот, подобный грохоту приближающегося состава. А над этим ропотом гремел голос Димитрова — неудержимый, как бурный горный поток, ворочающий камни. Матейка прикусил нижнюю губу, дыхание его участилось.
Полицейский побледнел. Дрожа от ярости, он выхватил из кобуры револьвер и направил его на оратора.
— Замолчи или я застрелю тебя! — заорал он не своим голосом. — Раз!
Но перед ним стоял бесстрашный человек. Не сводя глаз с руки, держащей револьвер, Георгий Димитров выкрикнул:
— Да здравствует Болгарская коммунистическая партия!
— Два! — прозвучал голос полицейского.
— Да здравствует Союз Советских Социалистических Республик! — прогремел над толпой голос Димитрова.
— Ой, мамочки, застрелит! — вскрикнула жена Лазаря. — Чего вы смотрите — ведь этот зверь и вправду застрелит хорошего человека! — и она закрыла глаза руками.
И тут произошло нечто необыкновенное. Через головы рабочих, точно пантера, Матейка бросился на полицейского. Рука у пристава дрогнула, раздался выстрел, и пуля вонзилась в потолок.
— Так значит!.. — взревел Бочар и протянул свои огромные лапы к приставу, но тот уже исчез под ногами навалившихся на него рабочих.
Поднялся адский шум. Затрещали стулья. Под градом сыпавшихся на них ударов полицейские еле ноги унесли..
— Держи его! — раздался во мраке голос Лазаря. — Стой, мерзавец, стой! Сейчас утоплю тебя в реке, как конопляный сноп!
Но пристав успел незаметно улизнуть и, дрожа, как лист, забился в пустой угольный сарай…
Через полчаса на станцию прибыл ночной поезд. На лицах шахтеров, пришедших проводить оратора, играли отблески света, лившегося из окон вагонов. Георгий Димитров отыскал глазами маленького кочегара в солдатской фуражке и, быстро подойдя к нему, схватил его за руку:
— Благодарю тебя! От всего сердца благодарю! Тот пес непременно бы застрелил меня, если бы ты не бросился на него.
— Что вы, товарищ Димитров, это пустяки, — ответил Матейка, и его лицо снова озарила хорошая улыбка.
— Закрывай двери! — донесся издали чей-то хриплый голос.
Поезд тронулся. Георгий Димитров вскочил на подножку первого вагона. Он махал рукой рабочим до тех пор, пока поезд не скрылся во мраке Искырского ущелья.