В восемь пятнадцать утра директор включал пульт селекторной связи и проводил оперативку. Лоскутов начинал разговор со справки о количестве опозданий и прогулов, а затем шли сообщения начальников цехов.
Старбеев сидел в конторке, уставившись на вспыхнувший красный глазок аппарата, и ждал вызова. Но Лоскутов к Старбееву не обратился. Красный глазок зажегся напрасно. Может, в иную пору Старбеев не придал бы значения этому факту, мол, нет к нему вопросов, зачем зря время терять. Но вопрос-то был — третий станок простаивал.
Старбеев не успел еще до конца поразмыслить о случившемся, как позвонил начальник первого сборочного и спросил: «Павел, разве твой селектор неисправен?» Старбеев, уловив иронию, ответил: «Черная кошка по проводу гуляет». Звонок распалил смутное чувство, охватившее Старбеева. Странная позиция проявилась в нарочитом молчании Лоскутова. Что-то мелкое, личное было в факте, который заметили его коллеги.
И все же Старбеев искал другого объяснения. Допускал, что Лоскутов не хотел обострять отношения. Пусть, мол, Старбеев продолжает дело по своему усмотрению. Ведь новый участок уже начал действовать. Старбеев мог бы принять подобный довод, но была серьезная помеха. Упреки в его адрес раздавались часто и прилюдно, а теперь подчеркнутое молчание. Все должно быть откровенно и честно. Давняя дружба давала для этого основания.
И Старбеев ясно вспомнил, как в первые месяцы директорства Лоскутова тот вызвал его в кабинет и, расхаживая вдоль массивного стола, предложил быть начальником механического цеха.
Положение на заводе таково, говорил Лоскутов, что ориентация на сборочные цехи как на главные звенья успеха производства ошибочна. Сердцевина предприятия — механические цехи. Первый и второй. В особенности первый. Его ритмичность и высокое качество определяют конечный результат выпуска изделия. Ставка на сборочные цехи, которые в последнюю неделю сдюжат, сладят, — явление порочное, вредное. Механический цех задает тон, ритм заводу. По нему определяется пульс производства. Жаль, что этого не понимало прежнее руководство. Лоскутов даже не назвал фамилию бывшего директора, словно не хотел задерживать ее в памяти.
— Внимательно приглядываясь к вам, — продолжал Лоскутов, — я думаю, не совершу ошибку, подписав приказ о вашем назначении. Вас явно недооценили. Несправедливо! Вам по плечу большее!
Голос Лоскутова звучал уверенно, и размеренные шаги как бы подтверждали правильность избранного им направления директорской деятельности.
Старбеев тогда заявил, что характер у него, мягко говоря, не сахар и в деле он требователен к себе и к людям. На что Лоскутов хитро ответил: у нас не кондитерская фабрика. А руководитель без характера — лапоть. Ясно? Так что самоотвод не проходит. Лоскутов молча походил по кабинету, а потом искренне добавил: «Мне ведь тоже класть свою голову на плаху не хочется».
С той поры прошло одиннадцать лет. От плахи Лоскутов свою голову уберег. Но другим пришлось поплатиться. Одни того заслужили, иные, не выдержав директорского натиска, без охоты покидали завод.
Многие годы Старбеева считали любимчиком Лоскутова, но вины он своей не видел, потому что держался достойно, не поддакивал. Дела в цехе пошли намного лучше, и Лоскутов был рад, что выдвинул Старбеева.
Главным поводом их размолвки стало выступление Старбеева на отчетно-выборном партийном собрании завода. Он критиковал Лоскутова за кабинетный метод руководства, за поток приказов, в которых повторялись одни и те же вопросы, не получившие надлежащего решения до сих пор. Старбеев напомнил, как часто срываются дни приема директора по личным вопросам. И был удивлен: для этого отведено всего лишь шесть часов в месяц.
При выборах в партком двадцать три коммуниста голосовали против Лоскутова.
Так «любимчик» оказался в опале. И затаенная обида Лоскутова обнажилась в истории с установкой «зубров».
В обеденный перерыв в конторку пришли Мягков и Латышев. Они пошушукались у двери, видимо, не успели договорить о чем-то. Вадим Латышев приблизился к столу и, боясь сбиться с мысли, выпалил:
— Нужного человека нашли. Надо брать. А то упустим.
Старбеев, глянув на Мягкова, понял по выражению его лица, что Вадим докладывает с его согласия, и тот деликатно отступил на второй план: пусть парень проявит чувство хозяина.
— Кого ж мы упустим? — поинтересовался Старбеев.
— Морозова!
— Кроме фамилии, что еще известно?
— Морозов… Танкист. Демобилизован. Вся грудь в значках отличника. Саша работал у нас. Кончил ПТУ. Фрезеровщик. После армии поступал в институт. Не получилось, — торопливо сообщал Вадим. — Встретились мы, поговорили. Я про себя рассказал и про наше дело. И вдруг Морозов говорит: «А меня в свой экипаж примете?»
— В экипаж… Так и сказал? — уточнил Старбеев.
— Факт. Соображает.
— Правильно соображает, — заметил Старбеев.
— Вы сразу уловили.
— А Мягков не уловил?
— Что вы! Юрий Васильевич поддержал. И к вам привел. Мол, докладывай сам. За рекомендацию будешь отвечать.
— Было такое, — улыбчиво сказал Мягков. — Я беседовал с Морозовым. Подходящий парень.
— А повидать его можно?
— Нужно! Он вам понравится, — горячился Вадим.
— Пусть приходит.
— А он здесь! — Вадим кивнул в сторону цеха.
— Все продумали, — заметил Старбеев. — Зови!
Вадим выскочил из конторки.
— Что скажешь, Юра?
— Не знаю, как дальше будет, а сейчас у Вадима праздник. «Я, — говорит, — все время думаю. Мне интересно. Не просто день прошел».
Вошли Вадим и Морозов.
Широкоплечий парень с открытым взглядом смоляных глаз протянул руку, представился:
— Морозов Александр Валентинович.
— Садитесь. Служили в танковых войсках?
— Так точно. Механик.
— Что вас привлекает в нашем деле?
Морозов задумался.
— Если сказать одним словом, то движение. — И он повторил: — Движение.
Старбееву понравился ответ, и ему захотелось услышать, как Морозов разовьет свою мысль. Спросил:
— Что вы вкладываете в это понятие?
— Свою жизнь.
— Точнее.
— Попытаюсь… Я танкист. Служил хорошо. Но честно говоря, больше всего любил тактические учения. Всегда была новая задача. Ее следовало решать, думать… Ваше дело тоже новое. Будут свои учения. Наверное, я не то говорю. Опять на двойку…
— Почему на двойку? — удивился Старбеев.
Морозов повел широкими плечами, затем продолжал:
— В десятом классе сочинение писали. Была тема: «Человек — это звучит гордо…» Я написал, что мысль Горького нельзя понимать однозначно. Лишь тот человек, кто наполнил свою жизнь полезным деянием, звучит гордо, а все остальные — нет. Ну, просто люди… И мне влепили двойку. На Горького, мол, замахнулся. А я и не замахивался. Сам думал…
Старбеев неожиданно рассмеялся и с нескрываемым удовольствием вглядывался в смущенное лицо Морозова.
— Стало быть, двойку влепили? — Старбеев покивал головой.
— Так точно!
— Я щедрый. Ставлю пятерку. За мысль. А вот за полезное деяние подождем. Кстати, учения начнутся завтра… И без передыха будут длиться долго.
— Ясно! — ответил Морозов.
— Берем в экипаж! — решительно заявил Мягков.
Вадим озорно подмигнул Морозову.
Старбеев с легкой душой подписал заявление Морозова и напомнил, что завтра с утра придет на участок и вместе будут пускать третий станок.
Хмурое настроение наконец покинуло Старбеева, и он незлобиво посмотрел на аппарат селекторной связи. И как-то неожиданно припомнил разговор с Мартыновой, когда просил ее встретиться с Мягковым.
Его раздумья оборвал стук в дверь.
Лоскутов распахнул дверь и с порожка поздоровался, но к столу не подошел. Старбеев поднялся, включил верхний свет и сразу уловил настороженную сдержанность директора, как всегда чисто выбритого. Лоскутов одевался просто, но с той мерой элегантности, которая придавала его облику черты аккуратности и мужского достоинства.
Долгая пауза, возникшая в конторке, была нужна Лоскутову, чтобы растворить в молчании свое недовольство и придать приходу особую значимость. В какой-то мере ему это удалось.
Старбеев не торопился начать разговор.
— Я все ждал, когда придешь потолковать. Но у тебя, Павел Петрович, для директора времени не хватает. Хорошо ли это? Как считаешь? — жестко спросил Лоскутов.
Старбеев понял, что Лоскутов пришел выяснить отношения, а не решать конкретный вопрос. Значит, приход его не случаен. Предвестником нынешней встречи, конечно, была оперативка, когда предупредительно вспыхнул красный огонек селекторной связи и вызывающе погас.
— Особых вопросов у меня нет. Зря беспокоить не люблю. У тебя и без меня забот хватает, — сказал Старбеев.
— Раньше все по-другому было. Беседовал. Беспокоил.
— Было, говоришь… А почему сплыло? Сам-то можешь ответить? Потревожь память.
— Для меня ответ простой. Чуть директор проявит власть, так Старбееву не по душе. Или твой цех на особом режиме? И ты неприкасаем?
— Теперь яснее… Стало быть, Старбеев неуправляем. Сам себе туз. Это не ответ, а отговорка. Я к твоей памяти обратился. Сам вспомнил, как раньше было. Почему не сохранил хорошее? Кто помешал? То хорошее на твоих дрожжах взошло… Сам все поломал. Вот в чем печаль. Было раньше с тобой интересно. Чуешь? Интересно! А теперь? Нет того Лоскутова. Возникла новая модель. Человек с функцией директора завода. Куда ж ты душу свою подевал? Не заметил, как перестал быть нужным, желанным. Вот в чем соль, Николай Иванович. А ты пришел права качать… Ишь ты, Старбеев неслухом стал. Будто на Старбеева нельзя найти управу. С твоим-то характером!
Лоскутов расхаживал по конторке. Временами приостанавливался, будто шаги ему мешали слушать или конторка показалась клеткой, откуда хотелось вырваться.
— Ты садись, разговор у нас долгим будет, — мягко сказал Старбеев.
— Говори, слушаю…
— Время само нас просвечивает, — продолжал Старбеев. — Могучий рентген. Укрыться от времени никто не может. Не властен! Бывает такое… Живет человек, работает, все будто ладком и покойно. И перестает он приглядываться к себе, не желает душевный комфорт нарушить. Опасная пора. Хуже холеры. И одна у него цель: себя утвердить, сохранить солидную бронзовелость, что покрыла его фигуру. Но жизнь строга. Все время экзаменует и, как водится, ставит суровые отметки. Сколько на моей памяти такого было! И тебе хватало примеров. К пятому десятку подбираешься… И тут все дело в позиции, которую занимает человек. По-моему, позиция тогда прочна, когда личная ответственность стоит впереди прав. Надо было устанавливать «зубры». Мне такое открылось, что лучшей академии не придумаешь. Мы оба руководители. В разных рангах. А формула одинакова для всех. Думаю, что есть три кита, на которых покоится авторитет руководителя. «Три эс»— так я прозвал китов. Сердце. Совесть. Самочувствие. Пришел ты на завод с горячим сердцем. Сердце крепило твою волю, и ты многого достиг. Но дальше произошло не лучшее. Ты стал рабом своей воли. Теперь о совести. Вроде бы она с сердцем в одной упряжке. Но у тебя сердце зажимает совесть, идет на сделку, мурыжит ее, родимую, семь раз на неделе. А во имя чего? Чтобы воля верх взяла! Власть! Самочувствие. Одно — твое, другое — самочувствие тех, кем ты руководишь. Значит, сердце и совесть непременно должны иметь свое подчинение главному — самочувствию людей. Иначе все пустое! Вот факты. Получили станки. Но уже на старте большой работы ты включаешь только волю. Тебе важно установить станки, доложить начальству. А совесть побоку, самочувствие людей — обойдется. Куда они денутся? Время предложило тебе честный, но трудный экзамен. А ты уклонился. Самовосторг помешал. Разве ты не знал всех проблем, что принесли на своем хоботе станки? Знал, может, не все, но знал. Но твоя воля отлилась в короткий приказ: установить! А через месяц, может, три начинать все с нуля. Разве можно так говорить — найдутся люди… Когда у каждого «зубра» должен стоять именно Петров, именно Сидоров. Ведь это их судьба, подчеркиваю, рабочая судьба должна была сложиться в их благо, в ясную перспективу нового поколения рабочего класса. Но тебе было удобнее, проще распорядиться безымянно, чохом, не отдав ни капельки души ни Петрову, ни Сидорову… Ты действовал как администратор. Ты стал суфлером, который подсказывал мне и другим лозунги об эре новой техники… Порой мне кажется, что ты просто забыл, что люди идут на завод строить свою жизнь. Допустимо ли, чтобы директорская воля затмила прекрасную цель… Прислушайся к времени. Настрой свое сердце, совесть, самочувствие на его волну… Я припомнил интересный факт. Когда решался вопрос о конструкции лунохода, возникла дискуссия… Какова же поверхность на Луне? Споры были большие, жаркие. Но не давали конкретного решения. И тогда Сергей Павлович Королев взял лист бумаги и решительно написал: «Луна — твердая». И поставил свою подпись. Я надеюсь, что ты понял меня. Только добавлю: у нас с тобой одинаковое положение. Нас могут снять. Мягковых и Латышевых никто снять не может.
Лоскутов резко расстегнул воротничок, опустил узел галстука и, шумно вздохнув, сел на крайний стул. Затем он вынул сигарету, но не закурил, а стал разминать ее, рассыпая на стол табак. Он поводил пальцем по светло-коричневой россыпи и уставился на Старбеева. Плотно сжал тонкие губы, и перекатывающиеся орешки желваков на скулах выдавали его волнение.
Он молчал долго. Вынул другую сигарету и опять не закурил, лишь оторвал фильтр и повертел меж пальцев. Наконец сказал:
— Неужели все так плохо? Скажи, Павел Петрович.
— Опасно, Николай Иванович…
Лоскутов болезненно сморщился.
— Ты уж сам оцени… — Старбеев подошел ближе. — Сейчас вижу: не сможешь. И не надо. Тебе лучше в своем кабинете подумать. Там твои права и обязанности. Там капитанский мостик.
— Три эс, говоришь… Самому страшно стало.
Лоскутов взъерошил волосы и сказал:
— Ты иди, Павел. Я посижу у тебя. Здесь еще звучат твои слова. Я послушаю их еще раз.
Старбеев медленно вышел из конторки и притворил скрипнувшую дверь.