Глава 10. Время расходящихся дорог

1


В барабаны ударили через полчаса после подъёма – кадеты только-только успели привести себя в порядок и гуськом вытягивались из туалетных комнат. Кто-то ещё утирался суровым льняным полотенцем, выжимая последние капельки воды с раскрасневшегося лица, а кто-то уже, поправив перед зеркалом пряжку пояса и фуражку, слушал барабаны, словно боевой конь – звук трубы.

На чисто выметенном плацу – ни пылинки, а те, которые и есть – тоже построились в каре и замерли – руки по швам. Если у них есть руки.

– Похоже, сегодня без завтрака обойдёмся, – сумрачно бросил Влас на бегу – кадеты толпой неслись по коридору, топотали ногами по выщербленным каменным ступеням.

Грегори в ответ только молча кивнул – вообще-то возмущаться было нечем – все они знали о том, что сегодня за день. И о том, что сегодня должно случиться.

Гардемарины и кадеты небольшими группками и толпами выбегали на плац и застывали в чётких квадратах строя.

В который уже раз за год? Во второй? В третий?

Грегори не помнил.

Флаги трепетали на ветру, налетающем с Невы и залива. В том числе и двойник того флага, который Грегори с друзьями нашли на чердаке – адмирал Рожнов учёл ошибки своего предшественника и указал, чтобы отныне флаг каждый день поднимали над плацом.

Офицеры и преподаватели уже ждали на плацу, частой цепочкой замерев около двери в церковь. Никто не прохаживался с места на место, никто не переминался с ноги на ногу, никто не стоял, отставив ногу или заложив руки за спину.

Усатые лица. Чёрные бикорны. Белые панталоны. Синие мундиры.

Топот смолк – теперь во внутренних помещениях не осталось никого, все воспитанники – на плацу. И почти тут же грянул оркестр – сбоку от церковной двери теснилась начищенная до зеркального блеска, до боли в глазах, медь:


Боже, Царя храни!


Славному долги дни


Дай на земли!


Гордых смирителю,


Слабых хранителю,


Всех утешителю —


Всё ниспошли!


Краем глаза Грегори видел, как дёрнулось и тут же окаменело лицо Глеба, как замер смятении Влас. И сам он выпрямился, глуша в глубине души досаду и нежданную обиду.

Почему так получается?!


Перводержавную


Русь православную


Боже, храни!


Царство ей стройное,


В силе спокойное!


Всё ж недостойное


Прочь отжени!


Впрочем, сейчас не время и не место думать о таком.


О, Провидение!


Благословение


Нам ниспошли!


К благу стремление,


В счастье смирение,


В скорби терпение


Дай на земли!


Музыка стихла и стало слышно, как ветер шуршит листвой пирамидальных тополей на набережной.

Из строя офицеров шагнул адмирал Рожнов – неровный румянец сегодня горел на щеках директора корпуса сильнее обычного.

– Господа кадеты! – вялый и спокойный обычно голос адмирала раскатился по плацу так, что его слышно было даже в самых дальних уголках. «Должно быть, даже и в лодочном сарае», – пришла Грегори неожиданная глупая мысль, и он с трудом задавил неуместную усмешку. – Господа кадеты, честь имею объявить вам, что с сегодняшнего дня производятся в гардемарины следующие лица!

Краем глаза Грегори заметил в строю гардемарин Корфа и Бухвостова. Москвич, потомок первого петровского солдата, был произведён в гардемарины ещё в прошлом году. Точно так же они стояли в строю на плацу, только погода была хуже – надоедливо и нудно моросил дождик, совсем по-осеннему. Сегодня не так – сегодня солнце припекает голову под фуражками и киверами.

Старшие друзья смотрели серьёзно, без усмешки.

Да и нечему тут усмехаться, это Глебу вольно губы кривить…

– Георгий Данилевский-первый! – грянуло над плацом.

Рыжие москвичи вдруг оба залились краской, потом Егор беспомощно оглянулся и шагнул из строя. Отчеканил пять шагов и замер перед директором навытяжку.

По петровскому уставу флота полагалось начальство есть глазами. Данилевский директора глазами не просто ел, он его прямо-таки пожирал.

– Георгий Данилевский-первый, сим присуждаю вам чин гардемарина!

Кортик, слегка выдвинутый из ножен, лёг в готовно подставленные ладони рыжего москвича, и Георгий припал к полуобнажённому клинку губами. Повернулся кругом, щёлкнул каблуками и всё так же чётко отбивая шаг, вернулся в строй.

– Георгий Данилевский-второй!


Дверь в кабинет директора отливала старым мёдом в тех местах, куда падало из высокого окна солнце. И рядом, там, куда солнце не падало, она казалась почти чёрной.

Грегори на несколько мгновений задержался разглядывая причуду освещения («ох, не лукавьте, кадет Шепелёв, вы просто боитесь!»), потом вздохнул и решительно протянув руку, постучал в дверь костяшками пальцев. Прямо по медовоцветному световому пятну.

– Прошу! – приглушённо раздалось из-за двери.

Прошу так прошу.

Грегори перешагнул через порог, аккуратно притворил дверь за собой и остановился, с любопытством разглядывая кабинет. При прежнем директоре ему довелось однажды побывать здесь, а вот при Рожнове он был в кабинете директора впервые. Можно было отметить, что изменилось, а что осталось прежним.

Изменилось местоположение книг. Скорее всего, адмирал Карцов увёз с собой некоторые, а адмирал Рожнов поставил на их место другие. По корешкам Грегори не смог бы сейчас угадать, какие именно книги исчезли, а какие прибавились – все они были вытертые и потрёпанные, с пооблезшей краской и позолотой на буквах – попробуй-ка прочти!

Исчез индейский топорик чёрного обсидиана – на его месте на стене висела раскрашенная и уже поблёкшая от времени и петербуржской сырости африканская маска – щерились с кожаной основы настоящие львиные зубы, раскосые глаза жутковато смотрели пустыми глазницами.

Исчезли посеребрённые турецкие пистолеты, которые висели скрещёнными на стене, и их место занял складной шлюпочный якорь-дрек – должно быть, он имел для адмирала Рожнова какое-то особенное значение.

Высился в углу огромный, почти в сажень высотой медный глобус – этого в кабинете при адмирале Карцове не было. Грегори глянул вприщур, очень хотелось рассмотреть глобус поближе, но для того ль ты пришёл сюда, кадет Шепелёв?

Больше ничего нового и примечательного Грегори не заметил, да и ничего удивительного – не завсегдатай в кабинете директора.

Пётр Михайлович отложил в сторону перо, присыпал песком исписанный лист и с любопытством уставился на гостя сквозь круглые очки с толстыми стёклами. Он помолчал несколько мгновений, позволяя кадету оглядеться по сторонам и привыкнуть к кабинету, и только потом сказал негромко:

– Чем обязан, кадет?

Грегори вздрогнул и тут же мысленно одёрнул себя.

– Кадет Шепелёв, ваше высокопревосходительство! – он кинул руку к фуражке, коснулся парусинового козырька кончиками пальцев. – Имею честь обратиться к вам с личной просьбой!

– Вот как? – брови адмирала полезли вверх. – С личной просьбой, кхм… ну что ж, обращайтесь, кадет… и давайте-ка без чинов, так-то оно удобнее…

– Слушаюсь, Пётр Михайлович, – можно было расслабить ноги и не стоять навытяжку, раз «без чинов». – Нам… – кадет несколько замешкался, словно не мог подобрать нужные слова, – нашему курсу в этом году предстоит посвящение в гардемарины…

– Точно так, – подтвердил адмирал, добродушно разглядывая мальчишку сквозь очки. – Получите кортики, сделаете первый шаг к тому, чтобы стать офицерами…

Слово «кортик» словно подстегнуло кадета, и он даже сделал полшага вперёд.

– Пётр Михайлович… господин адмирал… ваше высокопревосходительство…

– Ну-ну, не частите, кадет.

– У меня есть кортик, – выдохнул Грегори. – Я его нашёл на разбитом пароходе после наводнения… нельзя ль, чтобы меня именно этим кортиком посвящали в гардемарины?

Он снова шагнул вперёд, оказался рядом с письменным столом адмирала и положил свою находку на зелёное сукно столешницы.

Офицерский кортик. Медные кольца и чёрная, выцветшая и вытертая от времени кожа ножен, витая крестовина и рукоять с костяными щёчками.


– Глеб Невзорович! – раздался возглас адмирала, и Грегори очнулся от воспоминаний. Оказалось, что он пропустил большую часть посвящений – адмирал добрался уже до буквы «Н». Шепелёв покосился на Иевлева – кузен помора сиял, сжимая в руке кортик, и Грегори невольно ему позавидовал. Ему-то ещё ждать приходилось, пусть даже несколько минут всего, а всё-таки ждать.

Лёве тоже уже получил кортик, но смотрел спокойно и сдержанно – чувствовалось, что для него это посвящение не так важно, как к примеру, для него, Шепелёва.

А Невзорович?

Литвин вздрогнул, его лицо пошло неровным, рваными пятнами румянцем, похожим на чахоточный. На мгновение Шепелёву показалось, что вот сейчас, ещё через миг, Глеб поворотится и убежит, всеконечно погубив тем самым свою карьеру (да и воспитателя своего заодно… как там его – Миколай Довконт?). Только на мгновение. В следующий миг Невзорович справился с собой и шагнул из строя. Без порыва, словно бы и с ленцой даже – совсем чуть-чуть, чтобы у офицеров не возникло повода придраться к недостаточному усердию.

Подошёл к адмиралу, принял из его рук кортик – самый обычный, новенький, такой же как и у всех, кто принял кортики до него. Чуть коснулся губами стального лезвия.

Грегори чуть слышно вздохнул с облегчением.

Ну всё, Невзорович, теперь как ни крути, как ни кривись, как ни вздыхай о великой «Речи Посполитой от моря до моря», а будешь ты русским морским офицером. Присяга есть присяга.

Литвин воротился в строй, замер рядом с Шепелёвым, лицо его было непроницаемо, словно та африканская маска в директорском кабинете.

– Александр Поццо-ди-Борго!

– Валериан Хадыкин!

С каждым именем Грегори чувствовал, как у него пересыхает в горле.

И, наконец:

– Григорий Шепелёв!

Сразу зашумело в ушах, паркет мягко качнулся под ногами. Грегори вытянулся в струнку, отчеканил пять шагов – позавидуй, Георгий Данилевский! – и оказался прямо перед адмиралом.

Пётр Михайлович несколько мгновений смотрел на мальчишку (совсем так же, как тогда в кабинете, когда нахальный кадет обратился к нему с просьбой, на которую директор, кстати, не ответил ни «да», ни «нет», хотя и кортик тоже у себя оставил).

– Григорий Шепелёв, сим присуждаю вам чин гардемарина!

На ладонях адмирала лежал кортик.

Офицерский кортик. Медные кольца и чёрная, выцветшая и вытертая от времени кожа ножен, витая крестовина и рукоять с костяными щёчками.

Его, Грегори, кортик, с парохода!

Кадет осторожно перевёл дух, чувствуя, как на глаза наворачиваются слёзы. Ишь, всегда насмехался над торжественными моментами, а вот на тебе ж – сам едва сырость не пустил.

Дрогнувшими руками Грегори принял кортик из рук адмирала, прикоснулся губами к холодной стали, чувствуя, что теперь этот кортик у него только если с кровью вместе возьмут.

Хоть кто.

Турки, шведы, персы, англичане, французы… да хоть и своё родное начальство.

С жизнью вместе.


2


Боммм!

На колокольне собора печально и протяжно ударил колокол, гул раскатился по крепостному двору, волнами прибоя накатывая на низкие стены – вот-вот перехлестнёт через них и канет в невскую серую воду.

Дмитрий вздрогнул и поднял голову, словно хотел разглядеть на колокольне звонаря. Не разглядел, конечно. Да и для чего? Если только позавидовать, что с колокольни видно далеко за стены крепости – и Стрелку, и Зимний дворец, и Медного всадника. И наверное, даже синий купол Никольского собора.

Бомммм!

Сквозь густые серые облака тускло просвечивало солнце едва заметным белым пятном.

Завалишин дёрнул плечом, поворотился и тоскливо взглянул в сторону стоящих кучкой товарищей.

Товарищей ли?

Их вывели на прогулку разом семерых, вот только кто из них ему истинный товарищ? Вон как смотрят, словно съесть хотят.

Съесть не съесть, а только глядели арестованные на него и вправду так, словно только он один и виноват в том, что они находятся тут, а не они сами. Не они затеяли заговор, не они вопили на каждом углу, что убьют государя, не они между попойкой и блядюшником составляли списки и политические программы, тут же забывая их под кроватью случайной подруги, не они придумали закон об освобождении крестьян без земли, не они устроили вместо решительных действий бестолочь на Сенатской четырнадцатого декабря, не они вчетвером пыряли штыками и шпагами своего боевого командира, не они стреляли в спину генералу, славному легендарной храбростью и бескорыстием.

Не они.

Несколько мгновений Дмитрий выбирал, не подойти ль к кому, и наконец приметил, что Аникей Смолятин стоит чуть в стороне от остальных.

– Здравствуй, Аникей…

– Здравствуй, Митя, – мичман шевельнул в ответ тонкими бледными губами. Покосился на остальных арестованных, они ответили дружными неприязненными взглядами, словно связав воедино Аникея с Дмитрием.

Смолятин вздохнул, потупился.

– Плохо дело, Митя, – едва слышно сказал он. – Знаешь ли, что про тебя говорят?

– Да как не знать, – Завалишин ответил на неприязнь, которая прямо-таки висела в воздухе, презрительным взглядом. – Небось, болтают, что фискал?!

Аникей, прикусил губу, кивнул.

– Я в это не верю, – сказал он, отводя глаза. В уголке глаза блеснула слезинка.

Лейтенанту стало тошно. Он и вправду уже слышал, что по крепости между арестованными бродят такие слухи. Как будто на них надо фискалить – каждый на следствии добровольно выложил всё, что знал… а кто-то – и то, что не знал тоже. Завалишин уже в который раз пожалел, что связался с этой компанией – впору в монастырь от них уйти.

Взгляд Завалишина в который раз упал на продолговатую плоскую грядку камней. Могилу княжны Таракановой. Аршин в ширину, три аршина в длину, три вершка в высоту. На мгновение ему опять стало не по себе.

Ну уж нет.

Не дождётесь.

Он насмешливо улыбнулся:

– Ничего, недолго им меня терпеть осталось, скорее всего, – процедил лейтенант.

– Что, скоро суд? – в глазах Аникея стыло что-то странное, вроде надежды.

– Я прошение подал, – усмешка Завалишина стала сардонической. – Чтоб меня отправили в ссылку в монастырь какой-нибудь, в Тобольскую губернию…

– Чегоо? – ошалело протянул Аникей и даже чуть отступил, смерив лейтенанта с ног до головы недоверчивым взглядом. – Ты – в монастырь?!

Он звонко расхохотался, на мгновение разогнав общее уныние во дворе крепости. Остальные арестованные неприязненно покосились на него и на Завалишина, только отчуждения вокруг двоих флотских стало ещё шире.

«Плохо дело, – подумал Завалишин мельком. – Так они пожалуй, уверятся, что я и вправду фискал, да и на Аникея…»

Додумать он не успел.

На крепостной двор под цокот подков по брусчатке неторопливо вкатилась коляска, часовые у распахнутой двери в равелин дружно сделали «на караул». Откинулся кожаный верх коляски, в ней выпрямился и неуклюже шагнул на подножку коренастый седой генерал.

Александр Яковлевич Суки́н.

Генерал-адъютант (произведён пятнадцатого декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года).

Комендант Петропавловской крепости.

Сенатор, член Государственного совета и Верховного уголовного суда по делу о мятеже четырнадцатого декабря.

Генерал, прихрамывая на деревянную ногу (французское ядро под Фридландом – командир Елецкого мушкетёрского полка, Георгий третьей степени и золотая шпага с бриллиантами «За храбрость»), спустился на мостовую, оглядел вверенное ему хозяйство, встретился глазами с неприязненными взглядами арестованных (такими же, какими они глядели и на Завалишина), едва заметно усмехнулся (так же, как и Завалишин). Молча повернулся, поправил бикорн (из-под него высунулись коротко остриженные седые волосы), поднялся на плоское крыльцо (часовые сделали «на караул») и, чуть нагнувшись, пролез в дверь.

«Сейчас всех разгонят по камерам» – уверенно подумал Завалишин. Почти сразу же после этого из приёмной во двор выскочил дежурный офицер, быстро оглядел арестованных.

– Стража! – хрипло каркнул он. – Всех – по камерам! Господ арестованных Завалишина и Смолятина – к коменданту!


Сводчатые потолки, старый кирпич с потеками сырости и белыми разводами, дымный чад факелов и неровные рваные тени на стенах. Непроницаемые лица гвардейцев – и их же любопытные взгляды.

Привычная дубовая дверь в приёмную коменданта, окованная железными полосами, за два месяца надоела Завалишину до оскомины. Однако ж куда деваться…

Часовой около двери застыл неподвижной статуей. А глаза живут, прямо-таки поедом едят!

Дежурный офицер распахнул дверь, пропустил лейтенанта и мичмана, прошел в приемную сам.

– Ваше высокопревосходительство, господа арестованные Завалишин и Смолятин по вашему приказанию доставлены! – офицер звонко чеканил каждый слог, его голос отдавался эхом в углах пустой комнаты.

Генерал Суки́н уже расположился за столом, водрузив на его кожаную обивку громоздкие обшлага красного сукна, шитые позолотой. Пальцы генерала нервно перебирали какие-то бумаги, он подслеповато щурился сквозь роговые очки, словно хотел рассмотреть на бумагах что-то непонятное. Или рассмотрел, но не мог понять.

Дмитрий чуть слышно вздохнул и отвёл взгляд. Пузатое ореховое бюро в углу приемной с бронзовым письменным прибором, стопкой книг на верхней крышке и беспорядочно разбросанными бумагами на откинутой столешнице. Кованая вешалка потускнелой меди – на одном из рогов косо повис бикорн Сукина́. Диван с высокой спинкой – кожаная обивка, выгнутые, словно волюты[1] на наличниках северных изб, подлокотники. Пять стульев – мягкие полукресла с обивкой японского шёлка – золотые драконы на тёмно-зелёном фоне. И два тяжёлых неказистых табурета – они очень хорошо сочетались с обшарпанными кирпичными стенами каземата и совершенно нелепо на их фоне выглядела вся остальная роскошь – и стол, и бюро, и вешалка, и диван со стульями.

Впрочем, всё это понятно – у коменданта Петропавловки наверняка бывают гости, и гости непростые. «Высоко…подвешенные», – мысленно процедил Завалишин и сам поразился своей злости. Вот для этих гостей и для хозяина – и стол, и бюро, и диван, и стулья. И вешалка. А вот кирпичные стены и табуреты – это для узников. Для вязней[2] – вспомнилось когда-то и от кого-то слышанное старинное слово.

– Итак, господа! – возгласил комендант, и Дмитрий Иринархович невольно вздрогнул, вскинул голову, возвращаясь из раздумий, встретился глазами с генералом. Александр Яковлевич смотрел странно – то ли сочувственно, то ли неприязненно, сразу и не поймёшь. – Мне поручено Высочайшей комиссией передать вам следующие уведомления.

Лейтенант сглотнул. Покосился на Смолятина – мичман стоял бледный, словно ждал, что ему сейчас объявят приговор. «К расстрелянию!», к примеру.

А ну как и вправду?!

Душа лейтенанта замерла, но в следующее мгновение он мысленно дал себе вескую оплеуху – если б не мысленно, то в голове б загудело и слёзы бы выступили.

«Отставить, лейтенант Завалишин! – рявкнул он на себя, выпрямляясь и вновь встречаясь взглядом с генералом. – Какой приговор ещё, если суда не было?!»

От этой оплеухи и окрика на душе стало чуть легче, и лейтенант вслушался в слова коменданта.

Вовремя.

– Господин Завалишин! – в глазах Сукина́ стал холод. – Вами было подано прошение на высочайшее имя о направлении вас в ссылку в Тобольскую губернию. Верно?!

– Точно так, – Дмитрий вдруг обнаружил, что его голос сел. Комендант, видимо, не расслышав ответа, чуть поднял брови, и Завалишин, сглотнув, повторил громче. – Точно так, ваше высокопревосходительство.

– В вашем прошении отказано! – в голосе генерала не было слышно никаких чувств, таким голосом мог бы говорить голем или медный истукан вроде изготовленных когда-то Гефестом. – Государем указано вам ожидать решения суда. Ответ понятен?!

– Точно так, ваше высокопревосходительство! – шевельнулись бледные губы.

Вообще-то Дмитрий ничего иного и не ожидал – надежд на прошение было мало, но чем чёрт не шутит, когда бог спит?

А комендант уже повернулся к Аникею.

– Господин Смолятин! – а вот теперь в голосе Сукина́ прорезались чувства – было слышно и сочувствие, и симпатия, да и глядел генерал на Аникея совсем не так, как на лейтенанта Завалишина.

Не так.

И Аникей тоже почуял что-то. Шевельнулся, поднял голову.

«Чёрный конь под ним споткнулся, чёрный ворон на плече встрепенулся, позади чёрный пёс ощетинился».

– Господин Смолятин, Высочайшая комиссия по рассмотрению вашего дела пришла к выводу, что доказательств вашей вины не существует. Вам может быть вменено в вину только нахождение четырнадцатого декабря одна тысяча восемьсот двадцать пятого года на Сенатской площади среди мятежников. Но доказательствами того, что вы были замешаны в заговор и действовали во вред его императорскому величеству следствие в настоящий момент не располагает. Поэтому Высочайшей комиссией принято решение вас освободить! В ближайшие дни вы будете выпущены из крепости!

Книга!

Завалишин на миг почувствовал себя так, словно это освобождение посулили не Аникею, а ему. Раз против Аникея нет улик, значит они не нашли Книгу! Значит, арест не грозит больше никому из тех, чьи имена в этой книге есть.

Кроме тех, кого уже схватили по другому делу, – тут же саркастически сказал внутренний голос, и Завалишин поморщился.

Да, так. Верно. Но тут уже не в его воле сделать хоть что-то.


3


Сквозь разрывы туч на город потоком пролилось солнце, облило золотом шпиль собора, невысокие крепостные стены, заиграло бликами на невских волнах.

– Чего мы сюда пришли-то? – недовольно процедил Логгин Никодимович, щурясь на солнце. Больше всего он сейчас напоминал мартовского кота, который, устав от долгой зимы, пригрелся на завалинке.

Болезнь, которая не отпускала всю весну, наконец, разжала клыки и отступила, злобно ворча и огрызаясь короткими злыми приступами кашля и одышки. Доктор МакКензи обещал, что к макушке лета это тоже пройдёт. «Если, конечно, господин мичман, не соизволит пойти в плавание в полярные воды». Оба Смолятиных при этих словах едва сдержали усмешку, мичман – понимающую, кадет – грустную. Оба отлично знали, что к макушке лета Логгин Никодимович должен быть самое меньшее, в Архангельске (и так время поджимает, служба зовёт!), а самое большее – где-нибудь на Матке или Груманте, или где-то ещё, куда пошлёт воля царя и господ под золотыми эполетами из морского министерства.

Впрочем, доктор МакКензи это тоже знал.

– Чего молчишь-то? – мичман Смолятин чуть повысил голос, привлекая внимание младшего сына – Влас засмотрелся на горящую на острие соборного шпиля золотую искру и задумался. – Власе!

– А?! – вздрогнул кадет и виновато посмотрел на отца. – Чего?

– Того! – передразнил отец, чуть свирепея. – Уши позакладывало? Чего мы тут забыли, говорю?

Влас вздохнул.

Норов отца в последнее время стал заметно хуже – тут и болезнь, и неизвестность в деле Аникея (разумеется, в свои дела с городским дном мальчишки Смолятина-старшего не посвящали – «Ещё чего не хватало, в деле и так чересчур много народу!» – метко выразился Грегори). Особенно же злило мичмана Смолятина то, что ему приходилось всё это время жить в доме чужих людей и принимать ухаживания прислуги – не привык к такому Логгин Никодимович.

– Не молчи же, ну! И ведь уже третий день меня сюда таскает…

– Не скажу я тебе пока ничего, – негромко ответил Влас, вновь переводя взгляд на макушку шпиля. – Надо так.

Впрочем, догадаться было несложно, и отец наверняка уже и сам всё понял, но пока что играл в непонимание. То ли боялся поверить в хорошие новости, то ли ещё почему.

Записка от Аникея, переданная из крепости обычным путём, попала в руки Смолятина-младшего, и кадет не стал ни слова говорить отцу – к чему? А ну как высочайшая комиссия передумает?! Выпустят Аникея из крепости – отлично, отец порадуется. Не выпустят – не будет у отца и разочарования.

Смолятины уже третий день прогуливались у крепости. Вдвоём – день был будний, и друзей Власа из корпуса не выпускали, его и самого-то выпустили только потому, что отец попросил – отказать выздоравливающему офицеру флота в том, чтобы его в прогулках по городу сопровождал сын, кадет-зейман, было бы неприлично. Благо экзамены уже закончились, и до объявления вакаций оставалось всего пара дней. Позавчера, в воскресенье, с ними увязался Венедикт, а вот литвин и Грегори – воздержались. Пропали в городе по каким-то своим делам. Влас не допытывался – по каким.

Ни к чему.

И так догадывался.

Глеб, небось, опять с поляками своими, а Грегори – должно быть, с уличниками.

Ревности Влас не чувствовал. Наоборот, был даже благодарен – в том, чего они ждали, ему хотелось быть вдвоём с отцом. Должно быть, и Венедикт третьего дня что-то такое почувствовал, и после полудня тоже как-то незаметно куда-то исчез. Вечером, когда они встретились у Иевлевых, чтобы вместе идти в корпус (отец всё ещё жил у столичной родни, и Влас каждый вечер провожал отца на Екатериненгоф), Веничка совсем не выглядел обиженным.


От кирпичных стен тянуло холодом, и Аникей невольно поёжился – казематная сырость забиралась даже под шинельное сукно.

– Господин мичман! – голос коменданта торжественно прозвенел, и Аникей, мгновенно поняв интонацию, выпрямился. «Господин мичман», – сказал генерал, и это было впервые за три месяца, которые длилось следствие. Это должно было что-то значить, и мичман Смолятин, разумеется, догадывался – что именно.

Догадка не замедлила оправдаться.

– Господин мичман Смолятин, три дня назад я имел честь известить вас о том, что Высочайшая комиссия приняла решение освободить вас за отсутствием состава преступления в ваших действиях!

Ну да, имел честь. И приняла решение. Вот только с чего-то его не выпустили сразу, а промариновали в камере ещё три дня. Мичман третьего дня сначала обрадовался, а потом вдруг впал в уныние. А не передумала ли Высочайшая комиссия?

И не для того ли его сейчас вызвал комендант, чтобы про то сообщить?

Но торжественный тон, но «господин мичман»...

– И вот сегодня я сообщаю. вам, господин мичман, что вы свободны! – степень торжественности тона генерала Сукина́ возросла на порядок. – Вы можете покинуть крепость немедленно, страже приказано не чинить вам препятствия… за исключением, разумеется, попыток общения с узниками.

Разумеется.

С мимолётным сожалением Аникей подумал об оставленном в камере листочке бумаги с записями начатого романа – вряд ли он снова станет писать его на воле, а в камеру за этим листочком вернуться ему не позволят. Да и позволили бы – по трезвому размышлению, Аникей понял, что и в этом случае он вряд ли стал бы продолжать этот роман.

Нет.

То, что хорошо в тюремной камере (если, конечно, допустить, что там может быть хоть что-то хорошее), то совсем не годится для вольной жизни.

Довлеет дневни злоба его.

Потому и жалеть не о чем. Единственно только о том, что не доведётся передать последнее прости товарищам, особо Дмитрию Иринарховичу.

При мысли о Завалишине Аникей вдруг испытал приступ безысходной тяжелой злости. Каков ум и каков характер кристальной честности – и вряд ли уже выберется из тюремных стен. Высочайшей комиссии не нужны предложения какого-то лейтенанта, от которых так и отдавало какими-то бесплодными фантазиями. Может быть и фантазии, да ведь не попробуешь – не узнаешь! А дело Завалишин знает, это-то уж следовало бы понимать – не столичный мечтатель, который весла или паруса в руках не держал. Лейтенант сам был и в Мексике, и в Бразилии, и на Гаити, и на Сандвичевых островах – во всех тех местах, про которые писал в докладных записках на высочайшее имя. Но Комиссию интересовало только одно – Завалишин-заговорщик, Завалишин-мятежник.

Злило и то, что на имени Дмитрия Иринарховича по-прежнему остаётся клеймо фискала, невесть кем и невесть с чего прилепленное.

Но и тут, как и в первом вопросе, Аникей ничего поделать не мог. И полезнее было оставаться свободным, чтобы хоть как-то оттуда попытаться помочь другу.


На крепостном дворе оказалось неожиданно жарко, и Аникей позволил себе вольность – расстегнул ворот шинели, благо он сейчас был не на службе.

Не на службе, да…

А ведь завтра придётся пойти в Экипаж, смотреть в глаза офицерам, которые помнили его на Сенатской, матросам, с которыми бок о бок стоял под картечью. И что он им скажет – и тем, и другим?! Как объяснит то, что он свободен, а его товарищи – остались в крепости?

На мгновение Аникей испытал острый, почти дурнотный позыв броситься назад, потребовать от коменданта вернуть его обратно в камеру. Он даже замедлил шаг, заколебался, но в этот миг его взгляд упал на это.

Продолговатую плоскую грядку камней на дворе равелина.

Аршин в ширину, три аршина в длину, три вершка в высоту.

Могила княжны Таракановой.

В лицо дохнуло седой стариной, холодной зловещей древностью, сумрачная тайна встала в рост и замаячила за спиной огромной тенью. Она словно смеялась в лицо, скалилась косо сломанными клыками, шептала в ухо: «Помни обо мне, смертный!»

Мичман Смолятин-младший передёрнул плечами словно от внезапного озноба и ускорил шаги.


Краем глаза Влас зацепил невдалеке какую-то знакомую фигуру, вгляделся – и похолодел. На небольшом пешеходном мостике, изящно опираясь на тонкую камышовую трость, стоял франт в белых лосинах и небесно-голубом фраке, в жемчужном широкополом боливаре, под полями которого поблёскивал монокль. Белая рубашка с голубоватым отливом, серый, с искрой галстук…

Париж?!

Париж!

«А этому что здесь надо?!» – возникла в голове мысль, и Влас сам удивился тому, насколько она злая. Вроде бы и не с чего на Парижа злиться, и помог он им… а всё равно Влас не мог отделаться от холодной досады.

– Ну что, Власе, домой? – голос отца заставил кадета вздрогнуть и обернуться. Обернувшись, он стал лицом к крепости, и в его поле зрения попали ворота. Влас остолбенел. А отец, не дождавшись ответа, окликнул опять. – Власе!

И только тут заметил, что с сыном что-то не то. Уже начиная понимать, мичман Смолятин-старший обернулся тоже и тоже остолбенел.

В воротах крепости отворилась калитка, и из неё вынырнул человек в флотской офицерской шинели. За его плечом, прямо над эполетом, блеснул штык часового, мелькнуло едва различимое в проёме калитки усатое хмурое лицо под низким козырем кивера, калитка затворилась, а человек, сильно отмахивая левой рукой, торопливо зашагал от крепости прочь – казалось, он вот-вот перейдёт на бег или пугливо обернётся в сторону ворот.

Аникей!

Лицо идущего из-за солнечного блеска различить пока было сложно, но Влас, ещё до того, как узнал его по походке и именно вот этой сильной отмашке левой рукой (у армейских и гвардейских офицеров такой манеры нет, они саблю или шпагу на ходу привыкли придерживать, флотским это без надобности, кортик по ногам не бьёт – а Аникей почему-то с юношества навык ходить именно так), понял, уверил себя в том, что это – именно Аникей!

А вот отец таких сомнений не знал совсем. Он ещё почти до того, как Влас уверился в своей догадке, что-то хрипло каркнул и шагнул навстречу идущему. И тот, не выдержав (тоже признал своих, видимо! да и ждал этого, должно быть!), бросился бегом – как раз вовремя для того, чтобы подхватить отца под локоть.

Но старший Смолятин уже выправился – не таков был вчерашний поморский мужик, чтоб при виде сына, пусть и беспокоился о нём, падать в обморок, вроде истеричной светской дамы с нюхательной солью за корсажем.

– Не хватай, не хватай! – с грубоватой лаской, проговорил он, высвобождаясь из рук сыновей (Влас тоже успел вцепиться пальцами в полу отцовской шинели и стоял, просительно заглядывая отцу в лицо). – На ногах пока крепко стою. Вот ветерка б ещё беломорского, сиверка[3] вдохнуть…

– Вдохнёшь, отче, – сказал Аникей, улыбаясь бледными губами.

– Похудел, побледнел, – продолжал Логгин Никодимович, разглядывая старшего сына, потрепал его по шинельному сукну на плече. – Ну да ладно. Освободили – и добро…

А Аникей вдруг покосился куда-то через отцовское плечо. И теперь уже все трое Смолятиных, умолкнув, повернулись в ту же сторону.

Париж!

Франт приблизился, поигрывая тросточкой, перекинул языком зубочистку из одного уголка рта в другой, без стеснения оглядел Аникея с головы до ног сквозь монокль. Мичман Смолятин-младший чуть покраснел и сузил глаза.

– Так вот ты, каков, мичман Смолятин, – процедил Париж сквозь зубы, и Влас в этот миг невзлюбил вора ещё сильнее – за покровительственный тон. Да кто он таков, чтобы вот так с офицером разговаривать?! А Париж, ничуть не смутившись, прикоснулся серебряным набалдашником трости к полям шляпы. – Смотри, рыбий корм, не попадай больше к дяде на поруки.

Он круто поворотился через плечо и пошёл прочь, помахивая тросточкой. Вот так – ни здрасте, ни до свидания.

– А кто это вообще такой? – растерянно спросил Аникей, и оба мичмана Смолятиных обменялись недоумевающими взглядами.

Влас смолчал.


4


Лёгкий бриз с Маркизовой лужи налетал порывами, раздувал на мгновение огонь костра, рвал клочьями дым и уносил его куда-то вдоль песчаной косы к Петровскому фарватеру, нес лёгкий запах жареного мяса и рыбы куда-то на просторы Большой Невы и Васильевского острова – подразнить чуткие носы дворников с Острова, стражи Петропавловской крепости, каменщиков стройки Исаакия, караульных солдат с Невской перспективы… и много кого ещё.

Если донесется.

Шесть мальчишек вокруг костра сидели молча, глядели в огонь. Говорить, собственно, было и не о чем – все главное, что могло быть сказано, они услышали ещё сегодня с утра, на праздничной церемонии, когда пальцы смыкались вокруг кортика гардемарина.

Шесть мальчишек.

Шесть бывших кадет.

Шесть гардемарин.

Шесть?

Грегори вздрогнул.

Как так получилось, что из их кучки друзей (троих!) внезапно выросло что-то большее? Причем, большее и по количеству, и по сути – не просто трое или четверо (шестеро!) друзей – какая-то ложа карбонариев…

«Вот так оно и бывает, – ядовито сказал внутренний голос. – Сначала ты из лучших побуждений помогаешь друзьям (и ведь правда, не хочешь ничего дурного!), а потом, и глазом моргнуть не успеешь – вокруг тебя одни карбонарии, и друзья твои уже не просто друзья, а настоящая ложа или лига какая-то».

И откуда ни возьмись в колене появились те, кого среди друзей не было изначально. А то и ближе изначальных друзей стали.

Вот и сейчас.

Ну ладно Венедикт, Веничка – он, как ни крути, всё же кузен Власа, ему от них троих и деваться-то некуда – хоть открестись, а отродье Онежского Кормщика все всё равно будут воспринимать как одно целое – даром что ли два года и Влас, и Венедикт вслух чуть ли не на каждом шагу гордились славным предком?

Ну пусть Лёве – ему в драке с новыми больше нечего и делать было, как примкнуть к прежним. Сама судьба за руку привела, сказал бы какой фаталист.

Но Сандро?! Откуда в их компании взялся Сандро?!

«Не лукавь, Грегори, ты сам его привёл!» – возразил себе кадет Шепелёв. Привёл, когда за горло взяло желание насолить друзьям за размолвку, а сейчас – и хотел бы, да не выгонишь! Вон он, сидит, грызёт прожаренное мясо и запивает его пивом, весело щурится на остальных сидящих у костра. И где его новые? Остались где-то в корпусе и слова не смеют сказать поперек своему прежнему вожаку. С чего вдруг так сталось? Победа ли прежних за то сыграла или ещё что? Грегори не хотелось гадать. Он вообще не любил доискиваться до глубинных пружин дела. Сталось так потому, что так сталось. И всё на том.

Странным было и то, что с ними сейчас не было рыжих близнецов Данилевских, но с ними Грегори и его друзья так и не сблизились окончательно – скорее всего обе Георгия – и Егор, и Жорж – сейчас где-нибудь на Канонерском острове со своим земляком Бухвостовым.

И происходит там сейчас что-нибудь вроде того же, что и у них.

Примерно то же самое.

Просмоленный дубовый анкер с пивом шел по кругу, и каждый честно отпивал по два глотка, затыкал горловину анкера пробкой и передавал его дальше по солнышку.

Традиция рождалась на глазах.

– Господа гардемарины! – в третий, должно быть, раз, провозгласил Грегори, выдергивая пробку из горловины анкера. – Честь призывает нас к службе! Станем славой русского флота! Станем адмиралами!

– Станем, – в третий раз отозвались мальчишки.

Грегори нахмурился.

На третий раз он, наконец, заметил то, что должен был увидеть сразу.

Вразнобой отозвались.

Кроме него, мальчишки, который когда-то мечтал о подвигах выдуманных флибустьеров Эксквемелина, искренне кричал «Станем!» только двое.

Влас. И Венедикт.

Ну тут удивляться нечему – младший Смолятин, сын и брат двух мичманов русского флота, потомок первого кормщика русского флота, иной мысли, кроме морской, себе и не мыслил. И выкрики Грегори были ему словно маслом по сердцу.

А Венедикт, видимо, помнил об иной славе – не только про кормщика Ивана Рябова и посаженный на мель шведский флагман, но и про шаутбенахта Иевлева. Ему тоже иной службы не мыслилось, кроме флотской, хоть его отец и служил по министерству иностранных дел.

Иногда так бывает.

Просыпается норов и дух дальнего предка в тщедушном и совсем к тому неспособном потомке, изумляя окружающих и приводя их в постоянное бешенство.

И в конце концов доводит потомка славного героя до славы или смерти (бестолковой или славной – тут как получится или кто как скажет!).

У Иевлева морское дело – тоже родовая стезя и память о великом предке, сугубо пробуждённая встречей с поморским кузеном. Не встреться Веничка в корпусе с Власом, кто знает, как поворотилась бы в будущем его карьера. Может, и по отцову примеру, по статской службе пошёл бы. А теперь, глядишь, вильнёт капризная судьба хвостом, и станет статская служба Сильвестра Иеронимовича досадной случайностью в череде флотских судеб рода Иевлевых вослед капитан-командору.

Грегори вдруг поймал себя на том, что думает какими-то книжными словами, чересчур вычурно и пафосно. С чего бы это? К чему бы это?

Кадет Шепелёв чуть дёрнул щекой и перевёл взгляд на остальных друзей.

С Власом и Венедиктом всё было ясно.

А вот остальные…

Понятнее всех – Глеб.

Литвин щурит глаза, непонятно куда глядит – то ли в жидко-полупрозрачный огонь, пляшущий на обломках плавника, старательно облизанных до блеска волнами залива, то ли на него, Грегори. На губах – холодная саркастическая усмешка.

Литвин не хочет быть адмиралом.

Русским адмиралом, разумеется. Польский адмирал какой-нибудь его, скорее всего, устроил бы. Но где тот польский флот, на котором он мог бы им стать? Давным-давно осталась в прошлом Тридцатилетняя война, и остыла могила короля Владислава Ваза, единственного короля Речи Посполитой, который пытался создать военный флот (должно быть, шведская кровь сказалась). И от флота того… даже обломков не осталось. И вот этот плавник, который сейчас горит в костре… может быть, конечно, что какой-то его обломок был когда-то частью какого-то корабля королевского флота. Да и самой Речи Посполитой нет уже лет тридцать.

Грегори насмешливо хмыкнул, сбивая с себя пафосный настрой.

Ни к чему.

И тут же вспомнились слова литвина.


– Не думайте, что Речь Посполита мертва, – брови Невзоровича сошлись над самой переносицей, и глубокая вертикальная морщина, изломав брови, пробороздила кожу лба. – Это видимость только… под толстым слоем пепла – горячие угли… ваши солдаты и офицеры сполна испытали это в Двенадцатом году…

– Воистину, – не утерпел Грегори, но почти тут же смолк, остановленный коротким, почти незаметным движением руки Власа.

– Рано или поздно из тех углей разгорится огонь, – литвин отвёл глаза, повертел в руках недавно купленную трубку – старшие кадеты начали понемногу покуривать, и Невзорович был здесь среди первых. Глебу нравилось постоянно нарушать правила корпуса, хотя литвин делал это осторожно и не попадаясь – мало удовольствия терпеть боль от плетей, хоть это и почитается средь кадетов за доблесть. – Когда (не «если», а именно «когда»!) это случится, я не хочу быть в рядах русской армии.

Они не в первый раз слышали эти слова, но почему-то запомнился именно этот случай.


Скорее всего, Невзорович бросит военную службу сразу же как только получит право распоряжаться отцовским наследством – уж в этом-то Грегори был уверен полностью.

Остальным тоже не нужно было никаких пояснений – слова Глеба помнили все.


В толстых стёклах пенсне мекленбуржца плясали и мелькали огоньки, но, в отличие от литвина, глядел Лёве весело.

– Мне адмиралом не быть, – вздохнул он со странной смесью досады и радости. – Не моя судьба.

– Почему? – непонимающе спросил Влас. И правда – как это – не адмиралом. А кем же? И он тут же повторил вслух. – А кем же?

– Отец наконец, согласился, – торжественно сказал фон Зарриц, звучно ломая в руках тонкую сухую ветку. Несколько мгновений он смотрел на остро расщеплённые обломки, потом решительно швырнул их в костёр. Голос вроде бы радостный, но на миг Грегори показалось, что мекленбуржец вот-вот заплачет. Но только на миг – уже в следующее мгновение Лёве справился с собой и решительно вскинул голову. Блеснул стёклами пенсне. – Я из корпуса ухожу. И уезжаю в Москву.

– В университет? – мгновенно догадался Глеб и завистливо вздохнул. Видно было, что литвин и сам с удовольствием покинул бы и корпус, и флот, и саму службу.

Опекун не даст.

– В университет, – подтвердил Лёве, и голос его опять дрогнул – на этот раз было видно, что фон Зарриц доволен. Сбывалась его мечта, как же иначе.

Грегори его понимал.

Его мечта тоже была близка, он, в отличие от Лёве, сразу сделал правильный выбор.


– Мне адмиральские орлы на эполетах тоже не грозят, – Сандро примял большим пальцем в трубке табак (он курить начал вторым, следом за литвином), на мгновение глянул на остальных – проверял, есть ли кому дело до его слов. Окончательно стать своим в этой компании корсиканец так и не смог. Увидел, оценил, понял, что его слова не всем интересны, разве что Лёве или Грегори. Но продолжил, упрямо наклонив голову («Наплевать и мне и на вас, и на ваше мнение обо мне, щеглята!»). – Меня ж отец в корпус отправил, а сейчас у него там… – Сандро неопределённо повертел растопыренными пальцами около своего уха, словно обозначая, что «там» – это «в голове», – что-то щёлкнуло, наверное. И на место встало. Поэтому я ухожу в Пажеский корпус.

– И кем ты будешь? – с любопытством спросил Грегори. Остальные молчали. Остальным было всё равно.

Сандро кинул на них косой взгляд, криво усмехнулся, и сказал так, что было понятно – он говорит это только для Грегори, для него одного.

– Дипломатом, скорее всего, как отец же.

– Интриги плести будешь, – понимающе сказал Глеб.

– Заговоры устраивать, – в тон ему подхватил Влас.

Помор и литвин смотрели на корсиканца весело.

– И это тоже, – хмыкнул Поццо-ди-Борго. – Буду узлы языком плести, чтоб вы их зубами развязывали. Пушки и корабли – последний довод королей, а бумага – первый.

Посмеялись невесело.

Торжественное настроение куда-то пропало.

– Ладно, – шумно вздохнул Шепелёв – даже колыхнулось пламя костра. – Но давайте ж пообещаем, что мы, если встретимся в будущем, всё равно всегда будем стараться друг другу помочь.

Он протянул руку сквозь огонь – жар охватил запястье, сначала приятно, потом начало жечь всё сильнее.

Первым протянул руку в ответ Глеб – литвин улыбался весело и открыто.

Шесть мальчишеских рук сошлись в одном пожатии над огнём костра, терпеливо выдерживая его жар.

[1] Волюты – завиток, спираль, архитектурный мотив, представляющий собой спиралевидный завиток с кружком («глазком») в центре.

[2] Вязень – пленник, арестант (др.-рус.).

[3] Сиверко, сивер – название северного ветра у поморов.

Загрузка...