1
Влас раздражённо захлопнул книгу и почти с ненавистью уставился на потёртый картонный переплет (на картоне ещё читался, хоть и с большим трудом, узор кофейного цвета вроде того, какие бывают на куске каррарского мрамора) с льняным корешком, на котором почти не видна была позолоченная славянская вязь.
Учёба не шла.
Да и какая учёба, зейман Смолятин, когда старший брат за решеткой, а отец – в лихорадке? Никакая высокая математика или навигация в голову не полезу, хоть ты их коленом впихивай.
Лёве покосился на него поверх очком и тонкие губы мекленбуржца тронула чуть заметная улыбка – не насмешка ни в коем случае – все мальчишки из спальни, в которой жили трое друзей, конечно знали, что мучает помора.
Никто не осмелился бы насмехаться.
Даже Сандро.
Тем более, Сандро после достопамятной дуэли изрядно попритих и остерегался задевать прежних. Да и любой новый, впрочем, тоже. Только Быченский иногда поварчивал.
Вот и сейчас – когда корочки учебника по штурманскому делу захлопнулись в руках помора с таким треском, что вздрогнули язычки пламени свечей, метнулись по стенам гигантские, изрядно покореженные тени, Сандро почти не повернул в сторону Власа головы, хотя литвин и Грегори уставились с любопытством.
Но им – можно.
Они друзья.
Сказать никто ничего не успел.
Венедикт возник посреди комнаты, словно вырос из пола – вот только что никого не было, и вот он – намокшая шинель с длинными черными на тёмно-сером потеками с плеч и почти до пояса, мокрая обвисшая суконная фуражка ( макушка провалилась, словно и не фуражка у кадета Иевлева на голове, а корыто какое-то).
Растёт Веничка, – хмыкнул про себя Влас сумрачно, хотя думать не хотелось ни о чём – хотелось понять, что делать дальше. Полтора года назад… да что полтора года – ещё и год назад, до драки на Голодае, кузен бы робко просунул нос в дверь, проверяя – вовремя ли он пришёл?
А сейчас – вон как.
Лово́к.
И даже шинель мокрую не снял, – подумал помор с внезапной неприязнью.
– Дождь, – Венедикт поежился, сбрасывая с козырька и эполет на пол дождевые капли – от них на паркете оставались крупные тёмные кляксы – и вдруг повернулся к кузену.
– Влас, там тебя какой-то нижний чин спрашивает, в вестибюле.
– Нижний чин? – удивился Влас, приподняв бровь и пытаясь припомнить хоть одного знакомого нижнего чина.
Кроме Ерофеича никто и не вспоминался.
– Фельдфебель гарнизонной службы, – подтвердил Иевлев чуть растерянно. Видимо, и он понял, что искать Смолятина нижнему чину из гарнизона вовсе не для чего.
Грегори, Глеб и Влас стремительно переглянулись, и литвин, первым сообразив, переспросил:
– Он с официальным запросом? Фельдфебель?
Венедикт мгновение помедлил, соображая, потом покачал головой:
– Нет. Он не повелительно разговаривал…
Все трое, не сговариваясь, поняли, что имеет в виду столичный кузен помора. Если бы фельдфебель вызывал Власа на допрос или в присутствие, то сказал бы, скорее всего, так: «Мне необходимо видеть кадета Смолятина!». А если партикулярно, то: «Не откажете ль в любезности сказать, где я могу найти кадета Смолятина».
– Вряд ли для арестования дворянина пришлют фельдфебеля, – заметил Грегори, выражая общее мнение. – Да и в этом случае даже, он бы скорее через директора…
И то верно.
Но что ж это за нижний чин такой?!
Фельдфебель, полуседой пышноусый середович в такой же мокрой, как у Венедикта, шинели, стоял посреди вестибюля и нервно озирался, словно его вот-вот должны были застукать за каким-то малоприличным делом, вроде воровства сухарей и мёду с корпусной кухни. Видно было, что его для большей уверенности так и подмывает прислониться плечом к мраморной колонне, около которой он стоял, он уже несколько раз даже намечал подходящее движение, но каждый раз в последний момент одёргивал сам себя и снова выпрямлялся по стойке «вольно».
Проходящие и пробегающие мимо гардемарины и кадеты с любопытством скидывали или просто задевали гарнизу взглядами, кто любопытными, кто равнодушными, а кто и вовсе – неприязненными. Но на эти взгляды фельдфебель не обращал внимания, а поглядывал чаще всего вверх по лестнице, в сторону кабинета директора, то ли ожидая появления на этой лестнице директора, то ли всё-таки Власа.
Помор не обманул ожидания солдата.
Превзошёл.
Первым по ступенькам сбежал Смолятин в шинели внакидку, следом, едва не наступая ему на задники штиблет – Шепелёв, и его шинель, казалось, тоже вот-вот свалится с плеч, и последним неторопливо сошел Невзорович (на литвине шинель была надета в рукава, но – нараспашку), всем видом показывая, что ему спешить некуда. Иевлев и Лёве, которые тоже увязались следом за тремя друзьями, остановились на верхней площадке, оперлись локтями на перила и разглядывали незваного гостя.
Влас подошёл к фельдфебелю первым и кинул руку фуражке (в её посадке на голове кадета даже Овсов, служи он по-прежнему в корпусе, не нашёл бы к чему придраться – ни линии крена – аккуратист Влас в глубине души чуть презирал отдававшее дешёвым шиком непременное стремление ломать дисциплину):
– Кадет Влас Смолятин! С кем имею честь?
– Фельдфебель гарнизона Петропавловской крепости (Петропавловской! крепости!) Алексей Трофимов, – чуть растерянно от официального тона мальчишки проговорил солдат. – Так что… письмо у меня, ваше благородие… для батюшки вашего…
Письмо!
– Батюшка болен, – Влас нетерпеливо протянул руку. – Он в горячке и бреду. Письмо!
Повелительный тон у Власа получался ничуть не хуже официального. Солдат вздрогнул и сделал движение, словно собираясь что-то вынуть из-за пазухи, но опомнился, боязливо взглянул вверх, в сторону кабинета директора и наткнулся взглядом на довольные рожи Венедикта и Лёве – приятели откровенно наслаждались сценой.
– Выйти бы нам, ваше благородие, – сказал он, чуть пятясь к двери.
И правда.
Дождь прекратился.
Холодные свинцовые тучи медленно расходились, обнажая в разрывах озерца ярко-синего неба, через разрывы вниз пробивались струистые полотнища солнечного света, подцвеченного радужными полосками. Над шпилем Петропавловки встала крутая высокая семицветная дуга.
Письмо.
Серая казённая бумага, аккуратно сложенный конверт, четкий ровный почерк – буковка к буковке, почти без завитушек и украшательств.
– Дмитрий Иринархович, – сказал Влас, едва взглянув на надпись на конверте.
– Точно так-с, – подтвердил фельдфебель, чуть наклоняя голову. Угодливости в его голосе, несмотря на словоерс, не было ни грана. – Его благородие господин лейтенант Завалишин просили передать.
Влас, извинившись перед друзьями коротким наклоном головы, чуть отступил в сторону и разорвал конверт – возможно, дело не терпело отлагательств.
Даже наверняка не терпело.
– Послушай-ка, братец, – покровительственный тон получался у Невзоровича даже лучше, чем официальный и повелительный – у помора. – А не мог ли бы ты кое-что передать в крепость? Только не для Завалишина, но и для другого человека? Разумеется, не без вознаграждения.
Велик же русский язык, даже когда им говорит литвин. Скажи сейчас Глеб «пронеси, братец, письмо в крепость за взятку», фельдфебель, может быть, и оскорбился бы даже, а вот сказано вместо «взятки» «вознаграждение» и сразу понятно, что солдат не присягу ща деньги нарушил, а всего лишь услугу хорошим людям оказал.
Влас, между тем, закончив читать письмо, спрятал его в карман шинели и сумрачно сказал:
– Передай пока что на словах, братец, что мы сделаем всё возможное, – в вовремя поставленную ладонь солдата лег серебряный рублёвый кругляш. – Лейтенанту Завалишину и то же самое – мичману Смолятину, будь любезен. Позже и письмо будет.
– Покорнейше благодарю, ваше благородие, – фельдфебель чуть склонил голову, принимая монету. – Вы можете меня найти каждую субботу в трактире на Кронверкском. Вам вряд ли будет пристойно туда входить, но меня там все знают, позовут по первому слову.
Строго говоря, обращение «ваше благородие» к кадету было не совсем правильным, но фельдфебель не мог заставить себя обращаться к дворянам и будущим офицерам иначе.
В лодочном сарае было тихо и пусто – всего пара дней, как плотники вытянули баркасы и гички на свет божий, просмолили их и прокоптили, и спустили на воду. Со дня на день у старших кадет должна была начаться весельная практика на воде, и теперь сарай пустовал. Только в дальнем углу высился на подпорах большой баркас с пробоиной в правом борту ниже скулы – чемодан без ручки корпусного начальства ещё со времён переезда корпуса на Васильевский остров. Разломать на дрова было как-то жаль – на этом баркасе объезжала флот в Кронштадте сама Екатерина Алексеевна. А чинить его было смысла за давностью лет.
Мальчишки один по одному пролезли в пробоину и разместились на банках[1] – Грегори забрался выше всех на транец[2], Иевлев и Лёве сидели около него на планширах[3] и дружно, в такт, покачивали ногами, Влас туча тучей уселся на мидель-банку[4] над самым шпором[5] мачты, а Глеб устроился на носу, прямо напротив Шепелёва. Снизу, просунув голову в пробоину, поглядывал на всех пятерых Сандро.
– Что в письме, Влас? – Грегори спрашивал напористо, словно не сомневался в своем праве спросить.
Помор чуть сморщился, помедлил мгновение, словно раздумывая, стоит ли говорить, но всё же сказал раньше, чем Лёве, Венедикт и Сандро успели это понять и оскорбиться.
– Дмитрий Иринархович пишет, что и его, и Аникея крутят по одному и тому же делу и на одном и том же основании, – Влас говорил отсутствующим, словно чужим голосом, лицо его смерзлось в неподвижную маску. – То есть, против лейтенанта-то есть и другие пункты, а вот против Аникуши только то, что он был на площади и то, что состоял у Завалишина в обществе. По площади он оправдался, что уговаривал солдат разойтись (хрен там его знает, как оно на деле было!), а вот по обществу – все завязано на Книгу.
– Всё это мы знали и раньше, – почти равнодушно сказал Глеб. – Ещё капитан Жуковский весть об этом приносил. Нового ничего?
Иевлев и фон Зарриц глядели на них во все глаза, буквально ловили каждое слово в открывшейся внезапно большой тайне.
Взрослой тайне.
А Сандро глядел равнодушно, щурился.
Влас не жалел, что открылся им – в конце концов, парни надёжные – проверено. И неглупые, может, что посоветуют. Тем более, в свете того, что они собирался сказать.
– Есть новое, – подтвердил Влас. – След сыскался. Правда тут же опять пропал.
– Как это? – не понял Веничка.
– Дмитрий Иринархович пишет, что Аникей передал Книгу на хранение мичману Василию Шпейеру, – и, видя, что на него смотрят с непониманием, помор пояснил. – У Шпейера был тайник. Аникей – в соседнем с Завалишиным каземате, они могут переговариваться.
– А почему след пропал? – цепко уловил главное мекленбуржец.
– Шпейер арестован, – вздохнул Смолятин. – Книга пропала. Такие дела.
– Мдааа, – протянул Грегори. – Ну и узелочек.
– Твой отец… – начал было Невзорович, но Влас перебил его резко и даже грубо:
– Мой отец не может сейчас ничего решить! Я должен сам!
Упало тяжёлое молчание, и помор сказал, словно спеша его разбить.
– Я должен. Мне сон был.
– Сон?! – Грегори от неожиданности закашлялся – было невероятно похоже, что он таким образом старается скрыть смех.
– Сон, – криво усмехнулся Глеб. – Ты что, Влас, словно стареющая матрона, Влас, веришь снам?
– Да погоди ты, литвин, – остановил шляхтича прокашлявшийся Грегори и кивнул помору. – Расскажи.
– Господи, Влас, ты что, всерьёз?! – воскликнул Невзорович. Не сиди они в баркасе, он бы сейчас попятился. – Да что ты можешь-то?!
«Ты», отметил про себя Влас.
Обидно не было.
– Пращур сказал, что я могу, – упрямо сказал он, набычившись, словно перед дракой, – значит, я могу. Осталось только понять – что именно.
– Значит, нам надо понять, – неожиданно для себя самого (должно быть, нарочно, в пику литвину) сказал Грегори.
– Нам? – не понял Смолятин.
– Нам, – подтвердил литвин, махнув рукой, словно говоря: «Ну куда от вас денешься, дураков?!». – Или ты собрался лезть в эту коловерть без нас?
Лёве и Венедикт стремительно и с восторгом переглянулись. Промолчали, но по ним было понятно – они непременно влезут тоже. Поццо-ди-Борго только прищёлкнул пальцами, но так, что стало понятно – и без него не обойдётся.
2
Макет фрегата, подвешенный под потолком обеденного зала, изрядно запылился, и теперь, если б кто с его помощью вздумал доказывать величие русского флота, ему, скорее всего, пришлось бы худо. Тем более, после недавней внезапной ревизии государя в Морском корпусе, когда в иных спальнях (дортуарах, да, да!) буквально горы хлебных корок из-под кроватей выгребали, а сами кадеты выглядели столь жалобно, что государь при виде их только сморщился и отвернулся, пробормотав себе под нос что-то невнятное и явно недовольное.
Пыль с макета иногда осыпалась на столы, порой и прямо в миски с кашей и кружки со сбитнем. Иногда клок запылённой паутины отрывался и падал не на столы, а на кого-нибудь из офицеров, а то и на самого директора. Тогда директор корпуса вспоминал о фрегате, его снимали, стряхивали паутину, стирали паруса, протирали пыль, начищали пушки.
Вешали на место и забывали о нём снова.
Кадеты помалкивали.
Каждый из них лелеял мечту.
Когда-нибудь много лет спустя, каждый из них станет адмиралом (а без такого желания нечего и идти учиться в морской корпус – плох тот солдат, у которого в рюкзаке не лежит маршальский жезл!) и будет с ностальгической улыбкой вспоминать и тень фрегата над головами и ту пыль, которая сегодня падает в чашки. Но сейчас вряд кто обрадуется этой пыли.
Впрочем, пятёрке кадет, которые во время сегодняшнего ужина обосновалась прямо под макетом, было и вовсе не до того.
Они спорили.
Спорили, порой откладывая ложку или отставляя кружку до такой степени важным казался им предмет спора. Невольно повышали голос, тут же осекались, озирались и снова начинали говорить, уже тише, вполголоса.
– Сначала надо понять, где книга может быть, – Лёве остро поблескивал стеклами пенсне. Трое друзей и сами не поняли, как так случилось, что барон оказался в курсе их беды.
– У комиссии, – мгновенно сказал Влас и загнул указательный палец. Остальные мальчишки молчали.
– Совсем не обязательно, – покачал головой фон Зарриц.
– А может, она всё ещё в тайнике, – бросил Венедикт. Все разом уставились на него, потом помор молча загнул второй палец. А Веничка, расхрабрясь, сказал. – Я могу проверить. Мой отец знаком со Шпейерами.
– Хорошо, – задумчиво пробормотал Лёве – свечные огни сдвоенно метнулись, полыхнули пламенем на выпуклых стёклах пенсне. – Если Книги там нет, то она у комиссии. Тогда и будем решать, что делать дальше.
Возражать никому не хотелось.
Да и к чему?
Дверь отцовского кабинета – ореховый шпон, начищенная до блеска бронзовая ручка в виде львиной морды. Венедикт прикоснулся к полированной поверхности кончиками пальцев, хотел постучать, но рука сама собой замерла в воздухе, не прикоснувшись к двери. Кадет чуть слышно вздохнул – смерть как не хотелось этого разговора с отцом.
Страшно было.
Нет, не так.
Было непривычно.
Раньше он тоже не раз просил отца… о разном. Но все те просьбы теперь казались Венедикту неожиданно мелкими, пустячными, ребячеством каким-то.
Теперь было не то.
Венедикт покосился по сторонам, словно его могли застать за чем-то стыдным, но ни в высоком окне, которое выходило из коридора во двор, ни в коридоре никого не было. Да и что стыдного в том, что он собирается войти к отцу в кабинет?
Из-за двери раздалось глуховатое покашливание, и, словно в ответ на него, с лёгким скрипом начала приотворяться дверь в гостиную. Шаркнули старые потёртые туфли – вот-вот кто-то выйдет в коридор.
Нянька Вера!
Венедикт вздрогнул, пугливо оглянулся и, словно боясь, что ему помешают, отчаянно стукнул в дверь.
Иевлев-старший поднял голову, оторвавшись от бумаг и недовольно глянул в сторону двери сквозь очки. На столе перед ним высился полупустой бокал с красным вином, но Венедикт знал отца – подумать, что Сильвестр Иеронимович пьян, мог бы только человек с улицы.
– Важное дело, отец, – Сильвестр Иеронимович не терпел лирических отступлений («Время, сын мой, время! Нет ничего важнее его! Поэтому всегда бери быка за рога!»), и Венедикт решил говорить сразу, в лоб. К тому же хитрить, изворачиваться и выпытывать околичностями – не-по мужски. Да и что выпытаешь, если отец наверняка ещё ничего не знает.
– Настолько важное, что ты решился помешать мне? – сухо спросил старший Иевлев.
– Да, отец. Очень важно.
– Что ж, – статский советник с плохо скрываемым облегчением (должно быть, и сам рад был, что можно отвлечься от работы на какое-то время!) сгрёб со стола бумаги, аккуратно выровнял их в стопу и уложил на бюро в стороне. Отхлебнул из бокала, оценивающе глянул на то, что осталось, покачал головой и сделал ещё глоток. Поставил бокал на бюро, снова глянул на сына сквозь очки.
– У тебя есть пять минут, сударь мой Венедикт.
– Стало быть, книга всё-таки у комиссии, – покусывая губу, выговорил Грегори.
– Точно так, – потерянно подтвердил Венедикт, катая по столу румяную свежую булку – в горло она не шла, и сбитень остывал в кружках. – Был обыск, тайник нашли. Сам Абрам Петрович Шпейер об этом отцу рассказал.
– Быстро ты это узнал, – только и нашёлся сказать Влас кузену. Иевлев, видимо, решив, что ему не доверяют, принялся объяснять, рассказывать, что отец нарочно нашёл повод в субботу повидаться со статским советником Шпейером, порасспросил окольными путями (напрямую, как он, Венедикт, спрашивать было нельзя – тем более, что отец раненого на Сенатской Аникея лежал в лихорадке как раз на дому у Иевлевых), и в воскресенье Венедикт уже знал всё…
Но Влас остановил кузена вялым движением руки.
– Если она у комиссии, – рассудительно и размеренно сказал Лёве, – то комиссия непременно будет пытаться ее прочесть.
– И что? – не понял Влас.
– И тогда она станет искать понимающих в тайнописи людей.
– И мы её найдем, – сказал Глеб решительно. – Есть у меня знакомые… – он помялся (видно было, что ему не хотелось говорит следующих слов), но всё же договорил. – Уж если они не понимают в тайнописи, так и никто не понимает в городе! Вам… – он запнулся на миг, – вам не стоит знать о них.
Не стоит, так не стоит. Влас смолчал.
Даже обидным почему-то не показалось.
А вот Грегори не сдержал удивления – глянул на литвина так, что остальным не по себе стало.
– Ишь ты, какие у тебя знакомства, – протянул он, прищурясь, но Глеб сделал вид, будто не понимает, о чём говорит друг. – А ты понимаешь, что за такое… им потребуется заплатить?
– У меня есть чем платить, – глухо и обречённо ответил Невзорович, и на этот раз даже Грегори не сказал ничего в ответ – до того тоскливо вдруг стало всем.
Габриэль смотрел сквозь табачный дым прицельно и обидно, как на чужого. Глеб молчал, мялся, не зная, с чего начать и как приступить к разговору, и Кароляк тоже молчал, только отпивал раз за разом пиво из высокого стакана – пиво немец-пивовар подавал отличное, с высоченной белой шапкой (казалось, брось осторожно в стакан медную полушку – и пивная шапка запросто удержит её на весу!). По усам Габриэля, всё ещё тонким и жидковатым (что, впрочем не мешало Глебу, у которого усов пока что не было вовсе, завидовать приятелю) оседала пена, словно подчёркивала их кромку. Потом, когда она высохнет, кончики волосинок в усах станут жёсткими и колючими.
– Я слышал, ты побратался с этими москалями, – первым наконец, нарушил молчание Кароляк, допивая пиво. Слово «москали» у Габриэля вышло таким, словно он хотел сказать «мерзавцы», а то и вовсе «скотоложцы» или «содомиты».
Он слышал!
Глеб невольно прикусил губу. А не он ли сам, Глеб и рассказал приятелю про это побратимство?! Он слышал, надо же!
Кароляк допил пиво и отставил опустелый жбан. Мигнул корчмарю и тот торопливо подбежал с корчагой, снова наполняя жбан до краёв.
Глебу же пиво не лезло в горло, хотя пахло оно ничуть не хуже того, которое варил арендатор пана Спакойнего Ицок Железякер.
Железякер, да!
– Побратался, – глухо ответил Невзорович, не отводя взгляда. Время пришло, надо говорить о деле. – Это ничуть не касается… (он чуть не сказал «не касается тебя», после чего могла быть только ссора, а возможно и дуэль, но в последний миг всё-таки сдержался)... не касается нашего дела.
– Как знать, как знать, – протянул Габриэль, снова глянул всё так же стеклянно и прозрачно, словно оценивал – а за сколько ты продался москалям, любезный шляхтич герба Порай?
– Я не продался, если ты о том, – упрямо и напрямик бросил Глеб. – Им… им помощь наша нужна…
– Москалям-то? – скривил губы Кароляк. Иногда Глебу казалось, что в неприязни (или даже ненависти!) приятеля к русским есть что-то зоологическое, словно отвращение человека к какому-то ползучему гаду. И в такие мгновения ему становилось не по себе. – Какую помощь ты можешь оказать им в их москевских делах?
– Я – почти никакой, – смиренно сказал Глеб, опуская глаза. – А вот ты пожалуй можешь. Или… пан Олешкевич…
– Ты!... – Кароляка проняло, он едва не подавился пивом и вытаращился на приятеля сквозь табачный дым, густой завесой висевший в трактире. – Ты что…
– Нет, – Невзорович криво усмехнулся. – Я ничего им не рассказал, конечно же.
Габриэль несколько мгновений смотрел на него, словно соображая, можно ли верить этим словам, потом сделал крупный глоток, отставил стакан и сказал, утирая усы (не будет у них жёстких и острых кончиков!):
– Рассказывай.
Глеб несколько мгновений помолчал, собираясь с мыслями и вновь прикидывая, с чего начать, потом, наконец, сказал:
– Я многое понял из ваших с Олешкевичем разговоров, – он говорил, осторожно подбирая слова, словно обращаясь с ретортой гремучей ртути, которая могла взорваться от любого неосторожного чиха. – И не только из них. Вы состоите в тайной ложе…
– Не тяни, – нетерпеливо сказал Габриэль. Он чуть навалился грудью на столик, весь подавшись вперёд, прямо к Глебу. Казалось, вот-вот, и он бросится на приятеля с кулаками. Даже кулаки сжал. Кто со стороны мог бы подумать, что говорят два заклятых врага. Но досужих зевак поблизости не было – два литвина нарочно выбрали в трактире самый тёмный угол.
– Вам нужно, чтобы я был с вами, – прямо сказал Глеб. – Так? Я даже знаю для чего – чтобы подобраться поближе к наместнику через меня и моего опекуна.
– Предположим, – процедил Габриэль, подавшись к Невзоровичу ещё сильнее. Глеб прекрасно отдавал себе отчёт, что стоит Кароляку только свистнуть – и к нему подскочат сразу трое или четверо – где-то в углу сквозь гомон отчётливо слышалась польская речь. Глазов кабак был прибежищем не только русских мошенников и воров, но и польских фальшивомонетчиков, Габриэль как-то сам пояснил Невзоровичу эту особенность.
– Я согласен вам служить… быть с вами, – тут же поправился кадет. – Служить великому делу Речи Посполитой. Но я прошу помощи…
– Для друга-москаля, – устало сказал Габриэль, разжимая кулаки. Напряжение сгинуло, словно лейденская банка разрядилась. – Чего ему надо?
– У него брата арестовали, – быстро проговорил Невзорович, словно опасаясь, что Кароляк передумает. – По делу Сенатской… у него взяли шифрованную книгу. Наверняка будут искать мастеров тайнописи… скорее всего, среди вас… то есть, нас.
И то верно! Кто ж может прочесть тайнопись, как не вольные каменщики?! Кароляк несколько мгновений обдумывал услышанное, прищурившись, словно целясь, потом согласно покивал головой. Между масонскими ложами нет тайн, все их братства едины.
Он вдруг зло фыркнул, словно рассерженный конь, да так, что Невзорович вздрогнул.
– А ты в точку попал, пан Глеб, – протянул он, снова подхватывая со стола жбан. Тонкие красивые пальцы Кароляка, унизанные перстнями обхватили жбан помимо изогнутой ручки, словно пан Габриэль хотел остудить жар в ладони холодком, пробивающимся сквозь тонкие стенки жбана. Он повторил. – В точку!
– Они… уже нашли вас?! – Глеб похолодел. Неужели они опоздали?!
– А чего им нас искать? – Габриэль пожал плечами. – Главный секретарь Высочайшего следственного комитета – наш брат Боровков. Александр Дмитриевич. Он уже и спрашивал у пана Юзефа про всякие тайнописи…
– У Олешкевича?! – ужаснулся Невзорович в полный голос, но Кароляк тут же на него цыкнул:
– Тихо, кадет! – помолчал несколько мгновений и сказал. – Пан Юзеф говорил, что самой этой книги он не видел, но она, скорее всего, хранится у Боровкова дома.
– А главный секретарь-то лих, – процедил, сузив глаза, Лёве, и мальчишки в очередной раз поразились хваткому уму мекленбуржца. Кабы не он, вряд ли они бы так быстро всё распутали. Хотя… ничего они пока ещё не распутали. – Часть следственного дела к себе домой уволочь… это надо тайнописи всякие да тайные дела любить больше своего ума и страха…
– Стало быть, он таков и есть, – приговорил Грегори, откусывая от булки. Несколько мгновений он сосредоточенно жевал, запил сбитнем, проглотил и сказал. – Но оно нам на руку.
– Почему? – не понял Влас.
– Потому что выкрасть её из дома Боровкова наверняка легче, чем из казематов Петропавловской крепости, где следственная комиссия заседает, – слегка снисходительно пояснил помору Невзорович.
– Выкрасть, – ошалело пробормотал Смолятин.
– Кто красть-то полезет? – хмыкнул Веничка. – Она ж наверняка под замком, та книга. А замков ломать мы не умеем…
Грегори вдруг выпрямился, словно ему пришла в голову замечательная мысль. Впрочем, так оно и было.
– Я знаю такого человека, – сказал он решительно. – Таких людей.
– А ты понимаешь, что им придётся платить? – язвительно спросил Невзорович, весело щурясь на Грегори. Шепелёв подумал несколько мгновений и опустил голову – платить ему было нечем.
– Найдём, чем заплатить, – решительно сказал вдруг Лёве, щёлкая пальцами. – У моего vater кошельки ещё не опустели. Ищи своего мастера…
3
В апреле на Сенной было особенно грязно.
В апреле в городах бывает грязно везде – сходит снег, тает пузырчатый грязный лёд, украшенный жёлтыми и коричневыми разводами от следов жизни городской живности – собак, кошек, лошадей и людей. И остаётся то, что не может таять – труха, клочки бумаги, конский и собачий помёт, лохмотья.
На Сенной, особенно около извозчичьей биржи, всё это присутствовало особенно густо.
И пахло соответственно.
Густо, пряно, по-деревенски.
Весной пахло.
Невзорович зазевался и неосторожно наступил на развалившийся под ногой катыш конского каштана.
– Пся крев! – брезгливо выругался он, оттирая штиблет о брусчатку. – Чего нас сюда занесло, холера ясна?!
Вопрос, впрочем, был риторическим – все трое отлично знали, чего именно их сюда занесло. Хотя выделялись трое кадет в толпе на сенной как три новеньких серебряных рубля в куче медных пятаков. И все трое уже не раз ощутили на себе неприязненные взгляды, хотя заметить, откуда именно на них так смотрят, не сумел никто.
Грегори сбил на затылок фуражку, в который уже раз огляделся по сторонам.
Пусто.
Собственно, он мог бы пойти на поиски и один.
Но друзья увязались следом. Да и правильно – негоже в таком деле одному.
– А если мы его сегодня не встретим? – спросил Влас, и оба друга разом обернулись к нему – помор, то ли нечаянно, то ли нарочно, наступил на больное место. – Завтра уже классы, нас просто так не выпустят.
– Не выпустят, – согласился Грегори. Он покосился в сторону биржи – там, на квадратной башенке, бронзово отсвечивали начищенные стрелки часов. – Если через два часа не встретим, я сам в тот Глазов кабак пойду.
Глеб поджал губы, чуть обозначил кривую улыбку, словно разговаривал со скорбным головой. Но смолчал – всё равно ничего лучше предложить не мог никто.
А Грегори всё разглядывал площадь, хотя у него уже и у самого не было никакой надежды увидеть нужного человека. И как раз в этот миг мелькнуло что-то неуловимое, едва заметное – и одновременно очень знакомое! – за дальней пароконной линейкой[6] около высокого крыльца биржи. Извозчик на ко́злах линейки дремотно клевал носом, суконный картуз съехал на нос, вот-вот свалится на колени, борода упёрлась в вырез поддёвки[7].
Да кому он нужен, тот извозчик?!
– Там! – рука Грегори вылетела вперёд, ткнула пальцем в сторону линейки.
Мальчишки рванули к бирже.
А вот для этого и нужны друзья! Тут Грегори один бы и не справился.
От линейки бросилась в сторону стремительная тень, размазываясь в воздухе, метнулись веером лохмотья.
Лёшка!
Грегори мгновенно понял, куда бежит малышка – к высокому обшарпанному забору из барочных досок – скорее всего, в заборе дыра, вроде как в том, который отгораживал корпус от дома Башуцкого. Дело обычное.
Но Влас успел к забору раньше – каким-то непостижимым мальчишеским чутьём он понял, где именно сдвигаются доски. И когда малышка подскочил к забору, он чуть не уткнулся носом в скрещённые на груди руки помора – Влас подпирал спиной доски и проскочить в дыру у Лёшки не вышло бы никак.
А в следующий миг к нему с боков подскочили и Глеб с Грегори.
Привет.
Лёшка прижался спиной к забору рядом с Власом, затравленно глянул на кадет из-под низко надвинутого войлочного малахая. Одет он был, как всегда, в какие-то невообразимые лохмотья, в прорехах проглядывало чумазое тело.
– Что я вам сделал? – угрюмо спросил он. – Чего вы за мной гоняетесь?
– Да за тобой разве угонишься? – тонко усмехнулся Глеб.
– А чего ты от нас удирал? – Влас, в противоположность Глебу, был мрачен.
Ответить малышка не успел.
– Эй, барчуки, не троньте его, – холодно сказал кто-то сзади. Грегори обернулся.
Яшка стоял, надвинув цилиндр (тот самый, что добыл на похоронах Милорадовича!) низко на лоб, чуть притопывал ногой в драном башмаке по брусчатке и поигрывал своей знаменитой трубкой, из которой курился едва заметный дымок.
– Чего вы за ним гоняетесь? – спросил он нетерпеливо, дождавшись, пока на него посмотрели все трое. А Лёшка, воспользовавшись удобным мгновением, выскользнул из-под руки Глеба и укрылся за спиной своего вожака. – Чего вам от него надо?
– Тебя.
Глазов кабак за прошедший год не изменился нисколько – всё то же длинное одноэтажное строение с невысокими и редкими окнами, чадный дым из кирпичной обшарпанной трубы, затоптанное крыльцо и пьяный в луже около него.
«Вот сейчас опять заорёт, что он – Ванька Сомов», – подумал Грегори, криво улыбаясь, и сам удивился, как у него из памяти не вылетело за год это единожды случайно услышанное имя.
Но пьяный густо и басовито храпел, по апрельскому времени трогать его никто не стал (хотя апрельская брусчатка ненамного теплее февральской), и уличники с кадетами спокойно прошли мимо.
Около крыльца Яшка вдруг остановился, глянул на Грегори испытующе:
– Не передумал? Если с пустяком каким, лучше сразу оглобли прочь.
– Не передумал, – сумрачно ответил за Грегори Влас. На губах Яшки возникла кривая улыбка, словно он хотел сказать – сами не знаете, о чём просите. И он кивнул в сторону крыльца.
Внутри кабака было густо и чадно накурено – дым плавал слоями, его можно было разводить руками и черпать ладонями. Грегори прищурился (дым щипал глаза), вгляделся. Всё то же, всё так же. Всё то дно Петербурга, которое его восхитило и слегка напугало год назад, было в сборе. Он покосился на друзей – а им каково? И поразился.
Влас смотрел с каким-то лёгким любопытством, словно был в каком-нибудь музее или паноптикуме[8], в Кунсткамере какой-то (их месяц назад как раз водили туда, полюбоваться на собранную ещё Петром Алексеевичем коллекцию уродцев. Должно быть, и Грегори год назад тут выглядел так же.
А вот Глеб…
Литвин смотрел по сторонам равнодушно, словно был в какому-нибудь чиновном присутствии, где нет ничего особенного, или лошадей ждал на постоялом дворе.
Да ведь он уже был здесь! – неожиданно понял Шепелёв, и ему неожиданно стало не по себе. Что могло понадобиться в этом притоне шляхтичу?
Рядом с ними остановился половой[9] – всё та же мареновая[10] рубаха, всё те же перепоясанные широким кушаком и заправленные в смазные сапоги плисовые[11] штаны.
– Господа кого-то ищут? – спросил он с лёгким вызовом, напирая на слово «господа» так, что за версту было понятно, что ему на тех господ положить сверху что-то огромное и тяжёлое. Ишь ты, в этот раз снизошёл для разговора.
– Это со мной, Федя, – бросил ему Яшка покровительственно, сразу направляясь к стойке. Она тоже не изменилась за прошедший год. И хозяин не изменился, только брюшко стало чуть побольше.
Грегори неожиданно вспомнил свои прошлогодние надежды на то, что он больше никогда не переступит порог Глазова кабака, равно как и других подобных мест. Не сбылось. Переступил.
– Чего надо? – спросил хозяин равнодушно. Спрашивал он непонятно у кого. Взгляд его скользнул по Власу и Глебу, на мгновение зацепился за Грегори – должно быть, узнал! – и снова глянул на Яшку.
– Париж здесь?
– Петербург здесь, – хмыкнул в ответ хозяин без малейшего намёка на насмешку. Яшка нахмурился и засопел, но хозяин мотнул головой в сторону двери – той самой, за которой в прошлый раз Яшка виделся с каким-то патриархом Крапивой. Грегори, впрочем, ещё тогда понял, что этот патриарх в церкви, скорее всего, был в последний раз когда его крестили. Хотя как знать… у мазуриков, говорят, набожность – обычное дело.
Мальчишки двинулись к двери, но Яшка их остановил.
– Сначала я один, – сказал он. – Мало ли… вдруг он не захочет с вами говорить или не один он…
Ждать пришлось недолго – через какую-то пару минут Яшка выглянул из двери и позвал:
– Заходите, – и шепнул. – Он в духе.
И Париж тоже не изменился за прошедший год. Всё такой же лощёный и франтоватый (глянешь, не зная, кто он такой, и подивишься – чего этому денди надобно в Глазовом кабаке) – и лорнет, и белые лосины, и небесно-голубой фрак без единой складки или пылинки, начищенные до зеркального блеска чёрные штиблеты, боливар на высокой стоячей вешалке, и альмавива под ним, и чёрная трость с резным набалдашником слоновой кости. И узкое английское лицо.
Париж был не один.
За круглым высоким столиком о трёх вычурно гнутых ногах, в креслах сидели ещё двое.
Один – медведистого вида бородатый чернявый мужик в наброшенном наопашь армяке, под которым виднелась тёмно-красная (такой цвет называется «чёрмный»! – вспомнил Грегори) косоворотка. В распахнутом вороте на шёлковом гайтане вместо креста – кожаная ладанка, что в ней – кто знает (может, трава какая наговорная, может амулет воровскому делу в помощь). Рукава рубахи задрались почти до локтей, открывая здоровенные предплечья, густо поросшие тёмным, почти чёрным волосом, через правое предплечье длинно и ветвисто белел шрам.
Второй…
А во втором Грегори неожиданно узнал своего летнего попутчика. Как там его… Пров Семёнович кажется! И в очередной раз кадет Шепелёв поразился проницательности своих попутчиков, офицера и старой дамы, которые враз угадали в Прове Семёновиче не добропорядочного мещанина, а мазурика.
На столе высились бутылки с чем-то прозрачным, чуть зеленоватым – одна полупустая, другая – полная, даже сургучная пробка не тронута. В стаканах – то же прозрачно-зеленоватое, и по едва заметному запаху Грегори тут же угадал ерофеич (отец эту настойку весьма уважал, хоть и не раз говаривал – крепковата и тяжеловата, чарку перед обедом хватить – самое то, а никак не постоянно пить). Вокруг бутылок живописно стояли блюдца и тарелки – холодец, жареная невская корюшка, чёрная икра, неровно накромсанный чёрный хлеб, печатные пряники. Странное дело – всё это не казалось каким-то нарочитым, неестественным ни для звероватого мужика, ни для Прова Семёновича, ни даже для элегантного Парижа – видимо, это было целое искусство – жить то одной жизнью, то другой.
Когда мальчишки вошли, все трое за столом как раз подняли стаканы.
– Ну… буде лучше – нас забудешь, буде хуже – нас вспомянешь! – густым басом сказал медведистый. – Вздрогнем!
Вздрогнули.
Париж подцепил с тарелки корюшку, донёс её до рта, умудрившись не капнуть с неё жиром на свой великолепный фрак, поймал рыбёшку за хвост зубами, прожевал и обернулся.
– Ого! – он поднял брови, разглядывая пятерых мальчишек – двух бульвардьё и трёх кадет. – Вот так компания!
– Да не хуже вашей, – бросил вдруг Грегори, удивляясь сам себе. Покосился на двух других мазуриков, отметил внимательный взгляд Прова Семёновича – похоже, этот попутчик его тоже помнил.
– Ну да, – усмехнулся Париж. – Чего надо-то?
Ломать медведя Париж не захотел.
– Политическое дело, – сморщившись, бросил он. – Воняет от него… тухлятиной. Я в политику не лезу. Сейчас, после декабря, и так частой мережей по улицам пойдут мазов (Грегори уже знал, что правильно маз, а не мазурик – это обидно) грести, да и мелочёвку тоже.
– Мы заплатим, – подал голос Глеб. – Хорошо заплатим. Ну и всё, что кроме Книги найдёшь в доме – тоже твоё.
Кадеты покосились на литвина с лёгким удивлением, но возражать не стали – и правда, чего мелочиться?! Хотя Грегори вдруг отчего-то стало не по себе – словно они тем самым стали на одну доску с этими… мазами.
– Жирный кусок, – задумчиво сказал Пров Семёнович, пыхая трубкой. Курил он немецкий кнапстер из Сарепты – Грегори уже научился его отличать от других сортов. – Подумай, Париж…
– Для Ярославля – жирный, – согласился Париж насмешливо и задумчиво прибавил. – Для Петербурга, впрочем тоже…
– Ну вот! – радостно воскликнул Глеб, но маз покачал головой.
– Я не берусь за политику, – повторил он. – Кончено.
Париж отвернулся к столу, прицельно поводил над ним рукой, выбирая, что бы взять с тарелок.
– Да ну его, парни, – кривя губы, сказал Грегори. – Пошли отсюда. Где ему на такое дело… кишка тонка. Не умеет, так и сказал бы…
Больше ничего сказать он не успел – маз развернулся так, что казалось, под его седалищем лопнут лосины.
– У меня кишка тонка? – процедил он свистящим шёпотом. – У меня, Павки Парижа, маза первой руки?! Да нет такого дома и такого медведя, которого я бы не расколол, понятно, сопля!
Грегори в ответ только улыбнулся – широко и открыто, а Париж вдруг осёкся.
Медведеподобный и чернявый, мелко трясясь от беззвучного смеха, сползал по креслу.
– Ай да кадет, – выдавил он сквозь смех, задыхаясь. – Поймал. Как есть поймал…
– Крапива… ты чего? – неверяще спросил Париж. – Ты.. всерьёз, что ли?
Он перевёл взгляд на Прова Семёновича, но тот только сделал непроницаемое лицо и развёл руками.
4
Настоящие белые ночи в Петербурге начинаются в конце мая.
Но и за месяц до того в иные ночи, особенно в ясную погоду можно в городе читать ночью без свечи. Так было и сейчас.
Читать Яшке-с-трубкой, конечно, ничего не требовалось, да и не знал он грамоты. Без нужды быть грамотным для уличника-бульвардьё, его дело – по проспектам да бульварам бродить в надежде на счастливый случай, змеёнышем при мазе подрабатывать, коль понадобится в форточку пролезть да окно отворить, постеречь, пока серьёзные люди медведя ломают, да маякнуть (крикнуть или свистнуть, когда паука завидишь). Для всего этого грамота без надобности.
Больше всего сейчас Яшке хотелось чего-нибудь перекусить – он не ел уже второй день. Дело привычное, но кто сказал, что с привычки голодовать есть не хочется совсем. Добро хоть Лёшка-малышка приволок стащенный на Сенной пирог с рубцом, ещё горячий. Разломили на двоих, едва червячка заморить хватило. Так то было ещё утром, а сейчас – далеко за полночь.
На Фонтанке с лёгким шелестом пронёсся ветерок, морщил воду крупными волнами, взъерошил волосы Яшке, прошёлся по босым пяткам Лёшки – малышка спал неподалёку, привалившись спиной к каменной ограде доходного дома и подстелив на голую ещё землю драный армяк. Дело привычное, – опять подумал Яшка, поправляя на голове добытый зимой боливар – тот из тёмно-вишнёвого давно стал грязно-серым, почти чёрным и прохудился в нескольких местах. Сделаем дело и добуду себе новый, – пообещал сам себе Яшка, вынимая трубку. Почти так же сильно, как есть или спать, Яшке хотелось курить.
Закурить уличник не успел – с набережной послышались размеренные шаги, скрип кожи и лязг железа, метнулся свет факела – ночь хоть и светлая, а всё ж факел городской страже иметь при себе положено.
Яшка прижался к каменному основанию ограды – железные пики решётки вздымались над его головой, словно грозя серому небу, прижался к земле – с улицы его не должны были увидеть. Лёшка от стука шагов, от Яшкиного шевеления проснулся, округлил глаза, но Яшка мгновенно и бесшумно приложил палец к губам, и малышка смолчал – в уличниках такая осторожность въелась намертво, они голоса зазря не подадут.
Мальчишек в палисаднике было не видно снаружи, но поопаситься всё-таки стоило – тем более, что и акация, за которой они укрылись, пока что ещё и зеленеть не начала, одни голые прутья.
Патруль прошёл мимо, совсем рядом, казалось, выгляни из-за цоколя ограды, протяни руку – и коснёшься кончиками пальцев солдатского сукна.
Яшка подождал, пока шаги не отдалятся на достаточно безопасное расстояние, потом сел и сунул в рот трубочный мундштук. Опасливо оглянулся – помимо патруля, опасаться следовало и своих, уличных – Коломна для него чужое место, хоть раньше было чужое, когда они промышляли на Обводном, хоть теперь, когда им Крапива разрешил Васильевский.
Прикурить бульвардьё не успел – пока рылся в лохмотьях, разыскивая огниво, снаружи раздался тихий, едва слышный посвист, словно змеиное шипение. Пригвоздил к земле, заставил озираться вновь.
– Свои, – негромкий голос заставил вздрогнуть.
Париж стоял за оградой, насмешливо поблёскивал стеклом монокля в правом глазу. Ох ты, и на дело, как на бал, – восхитился Яшка, вмиг узнавая и небесно-голубой фрак, и белые лосины и серый боливар. Не больно-то удобно в таком лезть в окно, зато потом, когда дело сделано, с места уходить хорошо – любой патруль пропустит, подумаешь, франт какой подгулял, с бала или пирушки обратно возвращается.
Не придерёшься.
– Спите? – Париж крутанул тросточкой, глянул вприщур, перекинул из одного уголка рта в другой чируту[12] – пахнуло дымком, у Яшки вновь засосало под ложечкой.
– И не думали даже, – буркнул Яшка недовольно. Лёшка засопел – по его лицу сразу же было видно, что атаман врёт.
– Рассказывай, – Париж сверлил мальчишек глазами.
– Днём он был на службе, – исправно доложил мальчишеский атаман. – Ну или ещё где, должно быть. Того не знаю. К вечеру ему заложили коляску, вышел с цветами, с вином, в бантах и надушенный. Уехал. До сей поры не воротился.
– Как думаешь, куда?
– К бабе, не иначе, – уверенно сказал Яшка. – Или на бал какой. Но думаю, к бабе, раз с цветами и вином.
– Семья? – Париж спрашивал отрывисто, чем-то он в этот миг был похож на паука. Пару раз мальчишке доводилось попадать в полицейский участок, да и с околоточным приходилось встречаться не раз. Те и смотрят вот так же – насквозь, да и спрашивают так же, сквозь зубы.
– Их второй день в городе нет, куда девались, того не знаю, – Яшка повёл головой в сторону малышки, и Лёшка с готовностью продолжил:
– До самой заставы их провожал, уехали в сторону Рамбова[13].
Париж покачал головой, словно всё ещё раздумывая.
– Слуги?
– В доме почти никого не видно, лакея он взял с собой… – Яшка пожал плечами. – Только в дворницкой огонёк горит. Сторожа зовут Юсси, чухонец полуглухой.
– Как-то уж очень всё гладко, – процедил Париж сквозь зубы.
Яшка по заданию Парижа и просьбе мальчишек-кадет следил за домом на набережной Фонтанки и его хозяином третий день.
– Тики-так, – решился, наконец, маз. – Делаем дело! Где его комнаты?
Пройти в сад было легко.
Мальчишкам особенно – эти могли и сквозь решётку пролезть, между прутьями протиснуться. Не шибко и раздобрели на уличных-то харчах.
Иное дело – Париж.
Но он знал секрет.
В решётке, как и во многих других дворах Петербурга, один из штырей был с секретом – сколько уплатили за это кузнецу местные мазы, знали только они сами да ещё и тот кузнец. Во сколько обошлось Парижу узнать этот секрет, тоже знал только он сам.
С виду – обычный железный прут, сажень высотой, заострённый наверху. А повороти его против солнышка да приподними – и легко выйдет из гнезда, подымется в оправе выше, откроет лаз – как раз взрослому человеку пролезть. Только скрипнет, может быть.
Не скрипнет.
Париж плеснул в гнездо прута маслом из бутылки, обтёр руки платком, бутылку выбросил за куст, платок последовал за ней – надушенный батистовый платок, только что без вышивки.
Поворотил прут, поднял. Пролез в сад и поставил прут на место – и с саженирасстояния (да чего там, и с аршина!) не разглядишь, что тут кто-то куда-то лез. Только небольшое пятно масла на каменном цоколе, так его не вдруг и увидишь-то.
Широко раскрыв глаза, мальчишки глядели, как маз лезет на второй этаж, цепляясь пальцами за алебастровую лепнину вокруг окна – вот он уже и перевалил через перила и оказался на балконе.
– Ну чисто облезьяна, – прошептал Лёшка, заворожённо следя за Парижем. А маз, тем временем, отряхнулся от алебастровой пыли, натянул перчатки и бросил свистящим шёпотом, перегнувшись через перила:
– Чего разинулись, щеглы?! Смотреть мне!
Спохватившись, мальчишки бросились к решётке – глядеть в обе стороны.
Пауков ждать.
Дверь на балкон запиралась изнутри. Должно быть, засовом. Отмычку сунуть некуда, замка нет. Да и ладно.
Париж надел на палец перстень, примерился алмазом к стеклу, повёл по кругу. Стекло заскрипело. Он остановился на мгновение, прислушался.
Тихо.
Резанул дальше.
Круг получился почти идеальный, не придрался бы никакой учитель рисования.
Маз неторопливо вытащил из кармана сложенную газету, расправил, полил клеем из бутылки, прижал к стеклу. Даванул внутрь – и едва успел поймать вывалившийся внутрь стеклянный круг.
Осторожно (не нашуметь!) Париж положил вырезанный круг на дубовый пол балкона. Просунул руку внутрь, пошарил – вот и засов.
В коридоре было темно, Павка передвигался ощупью, наугад приотворял двери – они открывались без скрипа.
Впрочем, чего их приотворять?
Он по опыту знал, что комнаты прислуги обычно в таких квартирах всегда в одном и том же месте, поблизости от входа окно, в котором светился вечером огонь (кабинет, не иначе!) ему показал с улицы Яшка.
А вот и кабинет.
Дверь заперта на ключ.
Вряд ли тут какой сложный замок. Париж ощупью нашёл на связке подходящую отмычку, отыскал замочную скважину.
Щёлк!
А ну как Яшка ошибся или того хуже, продал?! – мелькнула суматошная и глупая мысль. Влезешь ты сейчас, Павка Париж, в кабинет, а следом – сонный хозяин… в шлафроке и колпаке, с ружьём да фонарём! А то того хуже, внутри – пауки с пистолями!
Так ясно вдруг представилось, что хоть беги!
Вздор!
Маз решительно толкнул дверь (как и все остальные до того, отворилась она без скрипа), шагнул через порог.
Высек огонь.
Потайной фонарь – штука небольшая, но денди даже на улице не к лицу. Фонарь на набережную притащили мальчишки, прятали его в саду под акацией. Тонкий лучик света из прорезанной в чёрной бумаге дырки метался по кабинету, пока наконец, не выхватил из темноты массивный секретер красного дерева. Никак настоящий чиппендейл, – восхитился про себя маз, разглядывая ящички и дверцы. Вот тут наверняка придётся повозиться, тут наверняка замки с секретом, небось даже и работы братьев Чабб.
Но нет такого медведя, которого бы не взял Павка Париж, ты сам это сказал тому нахальному кадету!
После четвёртого вскрытого замка (вопреки опасениям, медведи были вовсе не чаббовские, а обычные) Париж остановился и перевёл дух. Спина ощутимо намокла (добро хоть додумался фрак и боливар снять перед работой), сквозь тонкий батист рубашки густо сочился пот, текло и по лбу. Утёрся платочком, отдышался. Покосился на кипу сложенной на откидную столешницу секретера добычи.
Досталось щедро.
Кожаный кошель с золотыми червонцами под голландский дукат и две толстых кипы ассигнаций (Париж не пересчитывал – не время, потом, после!) – вместе с полученным за дело авансом от кадет в пятьсот рублей уже приличный куш. А не бросить ли? – мелькнула шалая мысль. Уже взял достаточно, а не попадался Париж до сих пор только потому, что знал меру и чуял, когда приходит пора рвануть когти.
Иное дело – обещал! Да к тому же и за сделанное как надо дело ему светило ещё полтысячи целковых.
В каком из этих ящиков может быть Книга?!
Лучик света скользнул по секретеру.
Здесь, пожалуй!
А вот тут был Чабб!
Париж перебирал отмычки, чуть позвякивая (забыл об опасности маз, забыл!), шёпотом матерился. Наконец, причудливый железный крюк зацепил внутри замка за нужный язычок. Париж облегчённо вздохнул и тут же замер в неподвижности.
По коридору мимо двери кабинета (добро, что Павка притворил её за собой!) кто-то прошёл.
Неровно, хромая и шаркая ногой, едва слышно откашливаясь.
Кто?!
Лакея Боровков взял с собой, это Яшка сказал уверенно. Горничная наверняка с женой и детьми в Ораниенбаум укатила… а ну как у статского советника ещё лакей есть или мажордом какой?!
Но слуга, проходя по коридору, обязательно взял бы с собой какой-никакой, а огонь – лампаду, свечу, ещё что… а тут – ничего. В щели под дверью не мелькнуло ни единого огонька.
От тишины звенело в ушах.
Показалось тебе, маз.
Показалось.
Париж помедлил ещё какое-то мгновение, потом, словно это могло прибавить решимости, нахлобучил боливар, натянул фрак (пора уходить, пора!) и решительно взялся за отмычку, которая так и торчала из Чабба. Повернул.
Замок открылся со щелчком, который в домашней тишине показался Парижу пистолетным выстрелом. И почти тут же за дверью вновь зашаркали шаги – на этот раз уже точно – около двери кто-то топтался, переминался с ноги на ногу, вот-вот войдёт. Волосы на голове у Павки встали дыбом, едва боливар не приподняли.
Дверь бесшумно отворилась. За ней – никого!
Дверь отворилась сама?!
Париж похолодел.
Судорожно выхватил из отворённого ящичка Книгу, сгрёб со стола деньги и бросился к двери. И полетел с ног на ровном месте!
Ощущение было такое, словно кто-то подставил ему подножку. Но ведь не было же никого в комнате.
Стояла тишина. И вместе с тем, Париж готов был поклясться, что кто-то ехидно и скрипуче хихикает в углу.
Мгновенно вспомнились рассказы, слышанные от бывалых людей – про домовую нечисть.
Не выпустит!
Париж перевёл дыхание, потом вытащил из кармана нарочно для такого случая взятый в трактире блин с икрой (чтоб не запачкать фрак – в берестяной табакерке).
Он никогда не верил в такое.
И никогда с таким не сталкивался.
Но – бережёного бог бережёт, потому с собой на дело и брал всегда угощение.
Сгодилось.
– Соседушко-батюшко! – зашептал Париж, торопливо открывая табакерку. Он чувствовал себя ужасно глупо, словно на людях средь бела дня по Невскому голым шёл. – Прости, что пришёл, дай уйти невережоным!
Снова смешок, на этот раз из другого угла.
Надо было решаться. То ль по нраву угощение, то ль нет, а до утра сидеть тут не годится.
От добычи лучше отказаться, да и где её сыщешь сейчас – ассигнации разлетелись по паркету, кисет с золотом тоже куда-то запропал. И только Книга – вот она, подмышкой.
Париж перевёл дыхание и рывком вскочив на ноги, бросил себя в приотворённую дверь, с ужасом видя, что она начинает закрываться – вновь сама собой!
Но успел – выскочил в коридор, дверь захлопнулась сразу же за ним, едва не приласкав его по затылку. А у другой двери, которая, похоже, вела в людскую, вдруг осветились щели. Кто-то из слуг всё же был дома.
Париж и сам не помнил, как выскочил на балкон и махнул через перила. Влажно чавкнула под ногами земля, мальчишки уже бежали к нему навстречу. Лёшка-малышка подскочил первым.
– Всё чисто, Париж! – доложил он. А Яшка вопросительно глянул в лицо:
– Удачно?!
Отвечать не хотелось.
– Ходу, сорванцы, ходу! – выдавил из себя Павка единственное, что смог.
По улице мчались так, словно за ними драгуны гнались. Маз остановился дух перевести уже около самого Невского проспекта. Осмотрел фрак и лосины – ни пятнышка, только штиблеты грязью забрызганы да по низу лосин несколько капелек въелось.
«Фарт есть фарт, – вздохнул Париж, сожалея об оставленной в кабинете Боровкова добыче. – Не стоит быть слишком жадным».
5
Амалия спала, утонув головой в подушке, белокурые локоны разметались по розовому батисту. Александр Дмитриевич залюбовался точёным профилем генеральской вдовы, чуть прикусил губу, представив, как он прикасается губами к её подбородку, горлу, ключицам… Перехватило дыхание, хотя всё, что он представил, было с ним вот только что, какой-то час назад.
Амалия Потаповна была искусна в любви, этого не отнять, и Боровкову было совершенно наплевать, откуда у неё взялся титул «фон Шпильце» и от чего отдал богу душу её муж-генерал, да и был ли он вообще в природе.
О жене и детях в этот миг статский советник не думал совсем – мужчина никогда не помнит в такой момент о своей семье. Потом – да. До того – да.
Робкий шорох за дверью напомнил Боровкову о времени, он покосился на золотой брегет – гравированная плоская луковица лежала на прикроватном столике алькова, но тянуться за ней было лень. Да и репетир зазвонит, а будить Амалию не хотелось.
Хотя…
Додумать соблазнительную мысль Боровков не успел – дверь неслышно отворилась, в комнате безмолвным привидением возникла фигура горничной. Лиза, кажется, – вспомнил Александр Дмитриевич имя – так называла горничную хозяйка квартиры.
– Барин, – Лиза приблизилась вплотную к алькову, поклонилась, без стеснения окинув взглядом едва прикрытые простынями нагие тела хозяйки и гостя. Статский советник не смутился – не впервые. – Барин, там лакей ваш… что-то вам передать хочет. А что – не говорит.
Боровков чуть встревожился – здесь и сейчас Стёпа не должен был тревожить его ни под каким видом, и раз уж решился на такое, значит что-то случилось. Что-то из ряда вон выходящее.
– Подай халат, – велел он.
Лиза подхватила халат, брошенный вчера на высокую выгнутую спинку стула, протянула статскому советнику. И не выпустила из рук, когда Боровков за него взялся. Несколько мгновений она разглядывала любовника хозяйки вызывающим откровенным взглядом, проводя кончиком розового язычка по губам.
– Лизавета, – проговорил статский советник как можно более грозно, одновременно стараясь говорить негромко, чтобы не проснулась Амалия. Он не боялся, тем более в такой ситуации гнев генеральши грозил скорее горничной, чем любовнику.
Горничная окинула весёлым взглядом торс статского советника (простыня сползла, открыв его плечи и грудь) и наконец выпустила из рук халат. Нарочно помедлила и, видя, что Боровков не спешит одеваться при ней, хихикнула, показала язык и пошла к двери призывной походкой. Александр Дмитриевич весело усмехнулся, провожая её взглядом и, накинув халат, отбросил простыню в сторону.
От добра не ищут. При такой любовнице (он покосился на Амалию – вдовая генеральша фон Шпильце разметалась по постели, простыня и пеньюар сползли, открыв мраморной белизны полную грудь с крупным кроваво-красным соском – и перевёл дыхание, ощутив новый острый прилив желания) глупо заводить ещё и интрижку с её же горничной.
Стёпа переминался с ноги на ногу, мял шапку в руках, глаза то и дело косили по сторонам – ему было не по себе в этом доме, хоть и бывал тут не впервые. При виде барина он торопливо шагнул навстречу, поклонился:
– Прости, господине…
– Оставь, – Боровков торопливо завязывал пояс халата. Поймал носком босой ноги свалившийся бабуш (в доме Амалии были заведены модные с недавнего времени в Европе восточные порядки – повелось это ещё со времён египетского похода Бонапарта, а особенно расцвело в последние пять лет, с начала греческого восстания и филэллинского движения), кивнул лакею. – Рассказывай. Что случилось?
– Потап Степаныч прибежал, – торопливо зачастил Стёпа, то и дело оглядываясь – он словно боялся, что вот-вот дверь откроется, и кто-то войдёт. Небось, Лизавета на парне свои чары опробовала, – догадался внезапно Александр Дмитриевич и весело усмехнулся, поняв смятение парня. – Обокрали нас.
Обокрали.
Улыбка сошла с лица Боровкова, он вытянул губы трубочкой, словно собираясь присвистнуть. Сдержался.
– Где он? – отрывисто спросил статский советник.
– На крыльце дожидается, господине, – лакей снова поклонился. – Не заходит.
Это правильно. Нечего дворецкому Боровкова делать в этом доме.
– Ладно, – бросил Александр Дмитриевич. – Жди. Я сейчас оденусь.
Париж ждал мальчишек около моста на Сенатской.
Стоял, разглядывая высящуюся конную статую великого государя, чуть насвистывал и притопывал штиблетом по мостовой – блатная привычка, от которой никак не мог избавиться даже в великосветском образе. Спохватывался, одёргивал себя, но в сложных ситуациях всё начиналось снова.
Сейчас ситуация тоже была сложной.
Впрочем, сейчас притворяться было не перед кем.
Заслышав шорох шагов, Париж резко обернулся.
Яшка подбежал торопливо, глянул встревоженно – он до сих пор не понимал, что такое с ними случилось сегодня ночью, не понимал, чего так испугался маз. Понимал только, что случилось что-то странное.
– Привёл?
– Привёл, – Яшка кивнул в сторону моста, но Париж уже и сам увидел идущих стайкой мальчишек. Троих он узнал сразу – те самые, которые приходили в Глазов кабак его нанимать. Но с ними был ещё один – невысокий и плотный, в надвинутом на переносицу роговом пенсне. Сквозь стёкла он смотрел пронзительно, словно видел Парижа насквозь.
Здороваться не стали. Просто подошли и обступили его со всех сторон, глядя в упор. На мгновение Парижу стало не по себе – а ну как бросятся разом все четверо? Но он тут же отмёл эту мысль с кривой усмешкой – а славно тебя напугал этот дом на Фонтанке, маз Париж, ты как пуганая ворона, от каждого куста шарахаешься. От каждого мальчишки-кадета.
– Яшка сказал, что вы сделали дело, – сказал тот, что разговаривал с ним в прошлый раз, взял его, по сути «на слабо» и запомнился Парижу своим нахальством и дерзостью. – Мы благодарны тебе, Париж.
Кадет разговаривал вежливо, но от этой вежливости Париж вдруг почувствовал, как у него вдоль хребта пробежал морозный ручеёк – мальчишка явно учился быть человеком власти. Ну что ж, всё правильно – он кадет, будущий офицер, а им без власти в голосе никуда.
– Сделали, – согласился маз. – Книга у меня.
Второй кадет, светловолосый и прямоносый, в котором ясно угадывался человек откуда-то с Беломорья (и верно, в прошлый раз по его выговору было ясно – с Онеги откуда-то!), качнулся навстречу Парижу, но маз чуть отступил назад.
– Я хочу изменить условия, – проговорил он, и мальчишки замерли. Переглянулись. А атаман уличников глянул на Парижа с лёгким удивлением.
– Чего ж ты хочешь? – спросил рыжеватый литвин – самый высокий из всех троих, он доставал Парижу макушкой до подбородка. А его фуражка и вовсе была Парижу до кончика носа.
– Мы сговаривались на пяти сотнях.
– И всём, что ты возьмёшь в доме, помимо книги, – напомнил помор.
– Я ничего там не взял, – угрюмо бросил Павка. На мгновение он вдруг испытал какое-то странное чувство неудобства, словно он хотел чего-то незаконного, неправильного.
– Но это не наша вина, а твоя беда! – резко возразил тот, нахальный. – Разве нет?
– Пусть так, – на мгновение запнувшись, согласился Париж. – Но всё равно. Я хочу тысячу.
Мальчишки опять переглянулись, и Париж опять опасливо подумал – набросятся все вчетвером – отобьёшься ли. Да и Яшка вон смотрит как-то странно.
Рука маза словно сама собой шевельнулась и сдвинулась ближе к поясу, туда, где под плотным сукном фрака притаились кастет и короткий широколезвийный нож. Такие ножи называют обвалочными – ими удобно сдирать кожу с животного. Или, скажем, горло противнику перехватить при необходимости.
Нахальный чуть прикусил губу, и Париж вмиг догадался – у них нет таких денег.
– Иначе я найду другого покупателя, посговорчивее.
– Кого это? – голос помора невольно дрогнул.
– Да хоть и того же самого Боровкова, – пожал Париж плечами. – Думаю, он не поскупится…
А про себя маз подумал, что и за пять тысяч рублей не сунется близко к дому на Фонтанке. За спиной словно снова прошёлся кто-то неслышно и хихикнул. Точно так же, как хихикал в кабинете статского советника.
Блефовал Павка.
– Соглашайтесь, – неожиданно сказал четвёртый, в пенсне, который до этого времени всё больше молчал.
– Лёве?! – неверяще воскликнул нахальный, но тот только покачал головой и сказал уверенно:
– У меня есть деньги. Не бойтесь, не последние, – и повернувшись к Парижу, сказал. – Отдай им Книгу. Деньги я сейчас принесу.
Боровков разглядывал взломанный кабинет с болезненным интересом.
«А ведь без ошибок забрались, – сказал он сам себе, кивая головой в ответ на сбивчивый рассказ Потапа Степановича (ну да, проснулся ночью от шума, бросился с огнём, увидел следы взлома). – Именно в кабинет».
Кошелёк с золотом на паркете в углу.
Толстая пачка ассигнаций, веером рассыпанная по ковру.
Отворённые настежь дверцы секретера.
И Чабб! Даже Чабб их не удержал!
Похолодев, Александр Дмитриевич подскочил к секретеру и заглянул во взломанное потайное отделение.
Так и есть!
Проклятая Книга, которая измучила его своей загадочной тайнописью, исчезла.
Значит, вор приходил вовсе не за деньгами, раз бросил их на полу. Но кто же его спугнул (ибо выглядело всё именно так, словно вора кто-то неожиданно спугнул!)?
Хотя какая теперь разница?
Боровков выпрямился, поправил очки, вздохнул и махнул рукой – да катись оно всё! Одной головной болью меньше.
[1] Банка – скамья в лодке, шлюпке или на корабле.
[2] Транец – плоский срез кормовой части шлюпки, яхты, или любого другого плавательного средства.
[3] Планшир (от англ. plank-sheer) – горизонтальный деревянный брус или стальной профиль (стальной профиль может быть обрамлён деревянным брусом) в верхней части фальшборта или борта шлюпок и беспалубных небольших судов.
[4] Мидель-банка – средняя скамья в лодке или шлюпке.
[5] Шпор – нижний конец мачты.
[6] Линейка – экипаж с продольной перегородкой, в котором пассажиры сидят двумя рядами спиной друг к другу, боком к направлению движения.
[7] Поддёвка – русская верхняя распашная длинная (до или ниже колен) одежда с длинными рукавами, отрезная сзади по талии, со сборками на спине, со стоячим или отложным воротником.
[8] Паноптикум – собрание коллекций разнообразных необычных, уникальных предметов, выставленных для наглядного ознакомления.
[9] Половой – официант в трактире.
[10] Мареновый – крашеный мареной, многолетнимтравянистымрастением (лат. Rubia tinctórum) в красный цвет.
[11] Плис (голл. pluis, нем. Plisch, фр. peluche от лат. pilus – «волос») – хлопчатобумажная или шерстяная ткань с длинным ворсом до 6 мм, выполненная в бархатной технике и похожая на плюш.
[12] Чирута – цилиндрическая сигара без фильтра, оба конца которой обрезаются при изготовлении.
[13] Рамбов – Ораниенбаум.