Глава 14. Пожалуйте на выход

1. 12 июля 1826 года. Санкт-Петербург. Петропавловская крепость


Здоровенный, чуть ли не в полдюйма, тёмно-рыжий муравей деловито бежал по столу, то и дело останавливаясь и поводя длинными сяжками, словно ощупывал или искал в воздухе что-то невидимое. Добежал до тяжелого, словно из свинца, литого глиняного стакана, прикоснулся сяжками и к нему, чуть попятился – стакан был горячим, от сбитня в нём курился лёгкий парок.

Завалишин чуть усмехнулся, протянул руку к муравью, тот чуть присел, помедлил мгновение и торопливо метнулся в сторону, поближе к спасительной щели в стене.

И почти тут же по коридору загрохотали шаги – стучали подковки сапог, лязгало железо.

Лейтенант подавил мгновенный позыв вскочить и судорожно оглянуться на дверь (выругал себя – тюремные дни давали о себе знать, вот уже и на всякий шорох озираешься, ждёшь появления начальства с надеждой – вот-вот помилование объявят!), спокойно взял со стола стакан и в несколько глотков выцедил горячий чай – тоже спокойно, не спеша. Даже если и войдут в этот миг, пусть видят – не нервничает лейтенант Завалишин, не спешит на задних лапках лебезить.

Хоть приговор объявят, хоть помилование, а только всё равно ронять себя – не след.

Помилование…

Завалишин скривил губы.

Какое там, к чертям, помилование, когда о том и речи никакой на допросах не было? Он честно, изо всех сил старался быть полезным, написал целую кипу докладных записок по Гавайям и Калифорнии, по Аляске и Амуру… всё впустую. Комиссию интересовало только то, что относилось к мятежу четырнадцатого декабря.

И только лишь.

В глубине души он понимал их правоту – все эти экспедиции, хлебные проекты, переселения и колонизации – не их компетенция, не их дело, а их дело – в заговоре разобраться.

Всё правильно.

Разумеется, его докладные записки передадут куда-нибудь в Компанию или в Сенат, а там в лучшем случае, положат куда-нибудь в ящик, в надежде на грядущее рассмотрение, и благополучно забудут. В худшем же… Дмитрий Иринархович только вздохнул, вспомнив что случилось с его предыдущими докладными в Компании, как только слух о его участии в заговоре и аресте донёсся до надворного советника Булдакова.

В огонь бумаги, не вникая, да и дело к стороне, а то не ровён час, зараза политическая на тебя перекинется.

Так что помилования вряд ли дождёшься.

А приговора…

Суда вроде как пока что не было.

Хотя между караульными и арестованными бродил слух, будто приговоры уже приняты – кулуарно, комиссией. По категориям, по разрядам. Какой именно кому приговор – этого никто не знал, передавали только, будто адмирал Шишков «побил всю посуду вдрызь» с комиссией и ушёл с заседания, за что и удостоился прозвища «полоумного старика».

Дверь всё же заскрипела.

Завалишин чуть поморщился – хоть и попривык за четыре месяца, а всё равно от рвуще-скрежещущего звука каждый раз волосы дыбом вставали. Он не спеша допил чай, поставил стакан на стол, чуть пристукнув его донышком, и только потом неторопливо поднялся и повернулся к двери.

Одёрнул вытертый мундир – в чём он был в день ареста, в том и оставался всё время, пока был под стражей. Покосился на шинель, брошенную поверх кровати, опять чуть поморщился – не терпел неряшливости ни в ком, тем более и в себе. Но не суетиться же сейчас при страже?!

Обойдутся.

– Арестованный Завалишин! – полковник Лилиенакер возник на пороге, за его спиной в полумраке коридоры угадывались бледными пятнами лица двоих солдат.

– Точно так.

– Пожалуйте на выход.

На выход, так на выход.


На пустынном дворе крепости горячий воздух – словно вата, вязкий и густой. После казематной прохлады и сырости лейтенанта сразу охватило приятным теплом, дрогнув, отползли куда-то в глубину озноб и неприятное жжение под веками – Завалишина слегка лихорадило. «Надо б письмо отцу написать, чтоб хоть микстуру какую прислал», – мельком, словно о каком-то пустяке, подумал Дмитрий. Впрочем, это и было сейчас пустяком.

Около памятной могилы княжны Таракановой его остановили:

– В сторону прими, ваше благородие, – проговорил конвойный солдат, должно быть, по привычке не замечая, что титуловал арестованного временно отставленного от чина офицера. «Или, – метнулась внезапная надежда, – эти нижние чины уже что-то знают? Помилование?!»

Он тут же выругал себя за пустяшные надежды.

Ни к чему.

Вспомнилось слышанное от кого-то: «Лучше быть готовым к плохому и приятно обрадоваться неожиданному, чем наоборот, быть готовым к хорошему и неприятно удивиться какой-нибудь пакости».

Он послушно подался в сторону, пропуская встречный конвой. Что-то не подрассчитали конвойные, встретиться с ними он был не должен. Торопятся, должно быть.

Два солдата с ружьями наперевес – штыки примкнуты, лица непроницаемо-неподвижны, только у одного почему-то чуть подёргивается губа. И – пятеро арестантов, один за другим, гуськом.

Одни лица знакомы, другие – нет.

Рылеев Кондратий Фёдорович, подпоручик. Завалишин встретил обречённо-неприязненный взгляд коллеги по службе в Компании и только скривил губы – теперь он отлично знал, что именно от Рылеева пополз по крепости слух об его, Завалишина, фискальстве. Рылеев на его ухмылку ничем не ответил, прошёл, словно мимо пустого места.

Остальных лейтенант не знал совсем. Один – молодой, лет двадцать пять (на три-четыре года старше его самого!). Рваный, опалённый порохом кавалергардский мундир, эполеты поручика. Другой – в мундире полковника Вятского пехотного полка, старше возрастом. Полное лицо с высокими залысинами и бакенбардами. Третий – тоже постарше, подполковник, мундир Черниговского полка, прямой нос, сжатые губы, узкое миндалевидное лицо. Все трое держатся вместе, должно быть, все по Черниговскому делу взяты. Пятый вообще в статском. Молодое лицо («Впрочем, мы ведь все не старые», – неожиданно подумал лейтенант), тонкие усики, крутые дуги бровей. Он весело скалил зубы, улыбнулся и Завалишину – в улыбке лейтенанту неожиданно почудился обречённый оскал.


В комендантском зале крепости за длинным столом – пышная подборка мундиров и сюртуков, эполеты, кружевные жабо, бикорны и цилиндры с шёлковым отливом. Лица – надменные и сочувствующие, равнодушные и презрительные. Всякие.

Всё-таки приговор, – понял Дмитрий Иринархович, разглядев знакомые лица председателя Комиссии и секретарей – тех, с кем доводилось встречаться во время следствия. В таком многочисленном количестве высочайшую комиссию лейтенанту видеть ещё не доводилось.

Пожалуй, и впрямь приговор.

А эти пятеро, которых он встретил? Им уже объявили приговор?

И мгновенным наитием, вспомнив отчаянные и замершие лица встречной пятёрки, Дмитрий мгновенно догадался, каким был приговор.

Смерть.

Он невольно выпрямился.

Из арестантов в зале он был не один – следом за ним вводили одного за другим людей – опять знакомых и незнакомых. Отчётливо признал двоих, флотских – Антоша Арбузов, лейтенант, да мичман Вася Дивов. Потом арестантов в зале резко прибыло, стало слишком много (больше двух десятков), да и приглядываться стало некогда.

Наконец, дверь затворилась, двое солдат выпрямились по обе её стороны, гулко разнёсся по залу удар деревянного молотка, и за столом поднялся во весь рост граф Татищев, генерал от инфантерии, военный министр.

Председатель Высочайшей следственной комиссии.

– Господа! – голос Татищева раскатился по залу, и арестанты неволей притихли. – Имею честь сообщить вам, что суд по делу о заговоре и мятежах четырнадцатого и двадцать девятого декабря одна тысяча восемьсот двадцать пятого года состоялся. Приговор вынесен окончательный, обжалованию не подлежит.

В зале было тихо-тихо, было слышно, как в дальнем углу судорожно бьётся в паутине муха.

– Порядок требует удостовериться, что в зале собраны все, осуждённые по первому разряду, – объявил министр, взял со стола густо исписанный лист бумаги, чуть прищурился и начал вслух зачитывать фамилии. – Полковник князь Сергей Трубецкой!

– Я! – глухо отозвался осунувшийся узколицый с пышными бакенбардами офицер.

– Поручик князь Евгений Оболенский!

– Я!

– Подпоручик Андрей Борисов!

Дмитрий отвернулся и стал смотреть в окно. Звучали выкликаемые генералом фамилии, отзывались арестанты, а лейтенант безучастно смотрел в окно, пока не раздалось нежданным вскриком:

Лейтенант Дмитрий Завалишин!

– Я, – устало ответил лейтенант, не оборачиваясь. Понятно было, что приговор ему будет объявлен строжайший, раз в одном разряде с самим неудавшимся диктатором объявляют. Хотя поговаривали, что кассировали по разрядам не только из «заслуг» заговорщиков, а и по знатности тоже: незнатных армейских офицеров – в первый разряд, а графа Тизенгаузена, Дибичеву родню – в низший.

Невольно вспомнилось лицо старшего брата, который навещал его три дня назад – допустили капитан-лейтенанта до свидания.


– Что ж ты натворил, Митя? – Николаша смотрел куда-то в угол, словно ему было стыдно перед младшим братом. – Ты ведь о стольком мечтал… и где всё это?

– Не расстраивайся, Николаша, – Дмитрий храбрился, хотя на душе было до того тошно – хоть вой. – На смертную казнь я не накрамолил, это точно, а в Сибирь сошлют… так и там люди живут. Про Полюшку слыхал что?

Капитан-лейтенант только махнул рукой:

– Да тоже увяз… ссылки не миновать, я думаю…

– Ну вот видишь, может там и повидаемся с ним, – с нехорошей мечтательностью сказал Дмитрий и сам удивился этой интонации в своём голосе. – Ты лучше расскажи, как у тебя-то дела?

– Да что я, – Николай вздохнул. – В кругосветку иду, на «Сенявине» с Литке…

От того, с какой обыдённостью брат сказал о кругосветном плавании, стало ещё горше, но Дмитрий всё же сумел натянуть на лице улыбку.

– Ну вот приплывёшь на Камчатку, а там и до нас с Полюшкой рукой подать. Свидимся ещё…


– Действительный статский советник Николай Тургенев! – раздалось в очередной раз. Грянул ответ: «Я!», и всё стихло.

– Именем государя императора! – голос военного министра звучал невыносимо ровно, как-то дежурно, обыдённо. – Объявляю, что все поименованные осуждены к лишению чинов и дворянского достоинства, и к вечной каторге!

Приговор грянул молотом по ушам. Ошеломлённый Дмитрий замер на месте – он, разумеется, ожидал сурового приговора, но ум отказывался верить в слово «вечная каторга» – в двадцать-то с небольшим лет! Хотелось рыдать и топать ногами, покатиться по каменному полу, биться об него головой.

К вечной каторге!

Наденут на тебя, офицера, вместо мундира, серый бушлат с бубновым тузом на спине, и погонят по этапу куда-нибудь в Нерчинск (довелось уже слышать), в рудник, кайлом махать.

Навечно!

И прощай, море, и кругосветки, в которые будут ходить другие, и не сбудется никаких орденов в надвигающейся уже ясно войне с турками… ничего не будет, кроме серых камней, рудничного полумрака и железных кандалов.

Никогда.

Завалишин глубоко вздохнул, утишая бешено колотящееся сердце, ослабелой рукой прикоснулся ко лбу, стирая густой холодный пот. Сглотнул и поднял голову.

Терять себя не стоило.

Сжал зубы, выпрямился и встретил изумлённый взгляд Дивова. «Теперь вряд ли кто поверит, что я фискал», – мелькнула глупая утешительная мысль.

Кто-то пытался что-то сказать, но граф Татищев вдруг закричал:

– Вывести всех поименованных из зала! Немедленно!

Последнее что запомнилось – вытянутые лица судей – кто-то даже и с места привстал, провожая осуждённых (да, уже осуждённых!) взглядами.

Вечная каторга.


2. 13 июля 1826 года. Маркизова лужа, Кронштадтский рейд


За переборкой глухо стучала и чихала паровая машина, несло сгоревшим углём и отработанным маслом, словно предвещая скорое будущее флота. Или же – нескорое.

Пароход чуть покачивало плоской балтийской зыбью, по растянутому на стойках полотняному навесу редкими каплями постукивал неслышный за шумом машины дождь. Где-то далеко на южной части горизонта светились едва заметные в утренних сумерках огоньки – должно быть, Петергоф. Горели за кормой огни Галерной гавани, провожая пароход в странное плавание, маячил на севере топмачтовый огонь над серым мазком паруса – в Петербург спешил какой-то купец.

Дмитрий Иринархович привалился плечом к толстым просмолённым доскам переборки и прикрыл глаза. От досок, нагретых машиной, тянуло теплом.


Завалишина разбудили шаги в коридоре. На мгновение ему показалось, что он всё ещё спит и во сне снова видит, что его сейчас опять потянут в комендантский зал, и его вмиг снова пронзило то ощущение всесветного отчаяния, испытанное днём, во время объявления приговора.

Дверь отворилась, метнулись тени от багрового света факела – на пороге опять стоял всё тот же полковник Лилиенакер.

– Осуждённый Завалишин?

– Точно так, – устало отозвался Дмитрий Иринархович, подымаясь на ноги и кутаясь в шинель. Покосился на свои босые ноги, торчащие из-под шинели панталоны, коротко хмыкнул, но прикрываться не стал.

– Пожалуйте на выход, – повторил полковник всё ту же дневную фразу и добавил. – Собирайтесь.

На крепостном дворе было светло (Петербург всё-таки!), висели серые сумерки, только тусклый свет масляных фонарей падал туманными кругами на чахлую траву. И на каменную грядку – аршин в ширину, три аршина в длину, три вершка в высоту. Около неё небольшой группой уже толпились арестанты – в шинелях и мундирах нараспашку.

Опять всё те же?

Нет.

Народу сейчас было ощутимо меньше – не за два десятка, как утром, а с дюжину.

Офицеры. Статских не было.

Братья Бестужевы – Николай, Михаил и Пётр, капле́й, штабс и мичман; адъютант Морштаба капле́й Константин Торсон; лейтенанты Экипажа – Антон Арбузов, с которым они вместе были на утреннем оглашении приговора, Фёдор Вишневский, Михаил Кюхельбекер и Николай Чижов; братья Бодиско, Борис и Михаил – лейтенант Экипажа и мичман; мичмана Экипажа, братья Беляевы – Александр и Пётр. И мичман Вася Дивов (мгновенно вспомнилась его истерика на очной ставке).

Завалишин узнал всех.

Дмитрия Иринарховича встретили странными взглядами – одновременно холодноватыми и виноватыми, словно что-то поняли о нём новое, но никак не могли проститься с прежними мыслями. Он остановился рядом с Дивовым, Василий глянул всё так же чуть виновато, коснулся его плеча своим – чуть качнулся в сторону, вроде как и случайно, а вроде как и нарочно.

На эспланаде[1] грохотал барабан, слышались какие-то отрывистые команды. Глухо ахали и вскрикивали.

– Что это там? – спросил Завалишин, невольно вздрогнув при очередном выкрике оттуда. – Гуляние что ли, какое-то?

– Гуляние, как же, – как-то глубоко содрогнувшись, тихо ответил Дивов и страшно потянул воздух носом. – Там… какая-то гражданская казнь… нас, должно быть, тоже сейчас туда…

Почти сразу же после его слов на мощёной брусчаткой дорожке послышались шаги, метнулись огни факелов. В освещённый тусклым масляным светом фонаря круг шагнул комендант равелина – генерал Суки́н. Он по-хозяйски оглядел собравшихся у могилы Таракановой офицеров и негромко проскрипел:

– Все здесь. Перекличку проводить не стану. Прошу за мной, господа.

Вопреки ожиданиям, их повели не к северным воротам, не на эспланаду, а к южным, к пристани.

«Топить нас станут, что ли?» – мелькнула вздорная мысль и тут же осталась где-то на задворках сознания.

У крепостного причала на воде распласталась узкая и длинная барка с высокой суставчатой трубой, над которой аппетитно курился угольно-чёрный дым, который казался в утренних сумерках необычно густым, и парусиновой маркизой над палубой.

Пароход «Елизавета».


– Митя, – шёпот у самого уха. Завалишин приоткрыл глаза, покосился влево – Дивов. Мичман тоже прислонился к переборке, смотрел на друга с надеждой и всё так же виновато. – Митя, как ты думаешь, куда нас везут?

Дмитрий шевельнул плечом, жёсткий край эполета коснулся щеки Дивова.

– В Кронштадт, скорее всего, – чуть подумав, ответил он нехотя. – Не в Копенгаген же… да и чего нам там…

– А в Кронштадте – чего? – не унимался Дивов.

– На экскурсию поведут, – саркастически бросил Завалишин. – По фортам и равелинам, – и снова прикрыл глаза. Вася чуть обиженно вздохнул и смолк, хотя обижаться, по большому счёту, было не на что – откуда ж Дмитрий мог знать?

Сквозь полуприкрытые веки он видел пляску теней – над палубой горел фонарь. Осуждённые офицеры расселись по жёстким сиденьям, кутались в шинели, а те, кто шинель прихватить не удосужился, то ли из форса или куража, то ли просто по рассеянности, ёжились и жались друг к другу.

Стражи почти не было. Пятеро солдат и офицер, на первый взгляд показавшийся Завалишину странно знакомым – но лейтенант не захотел напрягать память.

Да и что их сторожить? Прыгни за борт, при самом невероятном везении доплывёшь до Монплезира, будешь в прибое лежать, как кусок мяса, потом подберут.

Хотя…

Хотя можно поднять бунт, – неожиданно пришло в голову. Дмитрий снова приоткрыл глаза, глянул оценивающе. И вправду, можно стражу повязать, команда сопротивляться не будет – шпаки, что им.

А потом что?

Далеко ты уплывёшь на этой плоскодонной лайбе? Даже до Стокгольма не дойти, угля в лучшем случае до Ревеля, да и мореходность никакая.

Если только…

Завалишин хмыкнул.

Если только какого-нибудь купца на абордаж не взять, да в океан потом.

И что потом? – опять подумалось.

Пиратские времена прошли, флибустьеры остались только в книгах да матросских россказнях. На Мадагаскар идти, как Мориц Бениовский, свободное королевство учреждать, или на Гаити? Можно, конечно, в Англию – англичане вряд ли выдадут. Но потом-то что? В Саутхэмптоне или Бристоле на набережной побираться или в английский флот идти?

Слуга покорный.

Несколько мгновений он всё-таки всерьёз прикидывал этот вариант – а что терять-то? Всяко лучше, чем всю жизнь в зерентуйском забое кайлом ворочать…

Потом вздохнул и снова прикрыл глаза.

Уговори попробуй, остальных-то… Все до последнего мига надеялись, что государь, показав предварительно суровость, потом захочет поразить европейские державы своей мягкостью и милосердием, и всех простит. Как дети, право слово, что варенье в кладовке съели. Не таков Николай Павлович, чтоб прощать, ох, не таков…

Его собственные надежды на то, что Николай увидит пользу в его докладных записках, тоже были весьма призрачными, внутренне Дмитрий это отлично понимал. Оценить полезную идею и выдернуть нужного человека с каторги мог бы, пожалуй, Пётр Великий с его прагматизмом. Или Екатерина Алексеевна.

Николай?

Может быть. Но надежды мало.

Офицеры переговаривались, кто-то засмеялся. Дмитрию было особо не до смеха и не до веселья. Говорить-то не хотелось ни с кем, не то, что смеяться.


С Кронштадтом он угадал.

На рассвете над мелкой серой зыбью, частым лесом встали корабельные мачты. Дрожали в воде отражения береговых бастионов и равелинов.

– Кронштадт, господа, – проговорил кто-то, как бы не Торсон. Завалишин опять приоткрыл один глаз – и правда, Торсон. Капле́й перевесился через борт, высунувшись из-под навеса и вглядывался вперёд, чуть прикрываясь ладонью от брызг и дождевых капель. Дмитрий Иринархович чуть поморщился – открытие сделали. Как будто это не было понятно сразу. Куда ещё этот самовар в галоше пойти может… не в Копенгаген же, в самом деле?

– К пристани идём? – спросил Дивов оживлённо.

Ответить Торсон не успел – рулевой заложил поворот, пароход чуть накренился, сваливаясь влево, бодро задрал нос против волны и заплюхал на волнах по направлению к кораблям.

Завалишин удивлённо открыл глаза – что-то новое придумало флотское начальство, а то и сам государь.


Борт корабля наплывал, становясь всё выше, два ряда пушечных портов сонно дремали над волной, казалось, вот-вот, отскочат крышки и высунутся пушечные жерла.

Семидесятичетырёхпушечный линейный корабль второго ранга «Князь Владимир» типа «Селафаил» под брейд-вымпелом[2] адмирала Кроуна, – опознал Дмитрий, поднимаясь на ноги.

Кочегары сбросили пары, пароход пыхнул несколько раз трубой, словно заядлый курильщик сигарой, ударился о борт линейного корабля – сквозь пробковые кранцы удар ощутился мягко, словно дружеский толчок локтем в бок.

– На «Елизавете»!

– Есть на «Елизавете»!

– Принять трап!

Штормтрап размотался из рулона и упал на палубу парохода.

Добро пожаловать на борт, господа осуждённые офицеры.


Команда линейного корабля замерла на шкафутах в двойных шеренгах вдоль бортов. Налетающий ветерок трепал флаги, ласково гладил по щекам, путался в матросских усах.

На пустом пространстве палубы – шитые золотом мундиры, бикорны и эполеты.

Адмирал Кроун, шотландец на русской службе, герой войн со шведами и французами, смотрит, чуть прикусив губу, в глазах, кабы Завалишин был уверен, так сказал бы, что слёзы стоят. Невысокая коренастая фигура сейчас казалась совершенно старческой (впрочем, Кроун и впрямь немолод).

Рядом – начальник морского штаба, адмирал Моллер, Антон Васильевич, остзеец – узкое, угловатое, гладко выбритое лицо.

Маркиз де Траверсе, Жан-Батист Превó де Сансáк, морской министр, – мягкие обводы лица, мундир с высоким стоячим воротником.

«Сколько чести», – с горечью подумал Завалишин, останавливаясь посреди палубы. Как-то так вышло, то ли случайно, то ли так и было задумано, но он оказался впереди всех полутора десятков осуждённых офицеров.

На мгновение упала тищина, только было слышно сквозь негромкий скрип снастей, как кричат над заливом чайки. Пронзительно и тоскливо.

– Господа офицеры! – отрывисто возгласил Моллер, делая шаг навстречу сгрудившимся осуждённым. Каждый традиционно воспринял эту флотскую команду как надо – выпрямились, кто-то и козырнул. Дмитрий счёл это ненужным и неуместным – одеты всё равно не по форме, шинели нараспашку, большинство и без головных уборов. А Моллер продолжил. – Честь имею объявить вам, присутствующим здесь, что сейчас вы будете подвергнуты процедуре гражданской казни! Сиречь лишению дворянского достоинства, титула и воинского чина!

Вот что, значит, придумал для них государь Николай Павлович.

– Смииир-но! – рявкнул адмирал Кроун, и Дмитрий невольно удивился силе старческого голоса.

Дисциплина у морского офицера в крови.

Осуждённые офицеры построились в ряд (на шкафуте нарочно для них было оставлено свободное место), ощущая на себе взгляды полутысячи пар глаз матросов, кондукторов и боцманматов. На этот раз во главе строя оказались Николай Бестужев и Торсон, как старшие в чине.

Завалишин вдруг ощутил за спиной чьё-то присутствие. Покосился за плечо – дюжий матрос с обнажённой шпагой в руках – профос, должно быть.

Загрохотали барабаны.

– На караул!

– Именем государя императора! Господа офицеры флота, замешанные в заговоре против государя императора и в мятеже четырнадцатого декабря одна тысяча восемьсот двадцать пятого года, осуждены к лишению чинов и дворянского достоинства!

Толчком по ноге его заставили упасть на колени.

Глухо лопнул над головой сломанный пополам клинок шпаги. На плечи Дмитрия легли матросские ладони, сжались вокруг эполет, рванули. С хрустом вырвались нитки, Завалишин закусил губу – отчего-то вдруг стало донельзя обидно, словно у него отнимали что-то своё, невероятно родной и привычное. Впрочем, так оно и было.

Профос (скорее всего, бывалый матрос из экипажа «Князя Владимира» – угловатые неловкие движения, деревянное лицо – казалось, ему самому не по себе – может быть, так оно и было) рванул с Завалишина мундир.

Адмирал Кроун отвернулся, утирая слёзы – не выдержал всё-таки старик-шотландец.

Место мундира занял арестантский бушлат с бубновым тузом на спине. А сам мундир вместе с эполетами и обломками шпаги полетел за борт, прямо в волны залива.

Четырнадцать мундиров. Четырнадцать пар эполет. Четырнадцать сломанных пополам шпаг.

Вот теперь точно всё.

Больше ты не офицер, Дмитрий Иринархович.



3. 13 июля 1826 года. Санкт-Петербург, Петербургская сторона


Слухи о предстоящей казни ползли по городу заранее.

Просачивались из крепости, с заседаний Следственной комиссии, из дворца, из гвардейских казарм. Отовсюду.

Но слухи оставались слухами.

Аникей о времени казни товарищей узнал случайно, от знакомого офицера – его назначили старшим над сводным отрядом гвардии, который должен был надзирать за порядком во время экзекуции.

В третьем часу ночи мичман Смолятин-младший стал собираться.

Отец проснулся, когда Аникей надевал шинель.

– Ты куда это, Аникуша? – мичман Смолятин-старший сел на постели, откинув одеяло. От Иевлевых он съехал сразу же после освобождения сына, – не хотел стеснять столичную родню. Да и потом, они ведь не его родня, а Февроньина.

Аникей остановился на пороге, подумал несколько мгновений, что бы лучше ответить отцу, но никакой удобной и убедительной лжи не придумалось, и он решил сказать правду.

– Завтра, на рассвете… а вернее уже сегодня, их казнят, – мучительно сказал он, не зная, куда спрятать глаза. – Я должен быть там…

– Нет! – отец отбросил одеяло, встал. Глаза на его ещё худом после болезни лице горели страшно и бешено. – Не ходи!

– Я должен.

– Глупо! – возразил отец. – Кому и что ты докажешь? Кому и чем ты поможешь?!

– Я не для того, – покачал головой Аникей, застёгивая шинель. Поискал глазами фуражку, сорвал её с гвоздя. – Я просто должен там быть.

– Кому ты должен? – лицо отца мучительно скривилось.

– Им. И себе, – Аникей решительно нахлобучил фуражку на голову, глянул в небольшое, чуть помутнелое от времени зеркало, привычно выравнял фуражку ребром ладони по середине лба. – Ты отдыхай, всё нормально будет. Я вернусь к полудню… вряд ли там дольше что-то протянется.

И, уже не слушая дальнейших отцовских возражений, шагнул за порог и плотно притворил за собой дверь.

Смолятин-старший несколько мгновений смотрел сыну вслед, потом печально вздохнул и снова упал спиной на подушку.

Сын вырос.

Вырос и уже не нуждается в отцовских советах, указаниях и прочем. Так, глядишь, скоро и Власу твои советы не нужны будут, Логгин Никодимович.

Ну что ж тут поделаешь, жизнь такова. Время течёт, старшие стареют, молодые становятся сильными.

Мичман Логгин Смолятин снова укрылся одеялом и перевернулся на другой бок. Идти с сыном поглазеть на казнь мятежников у него не было никакого желания.


Извозчика среди ночи было не найти, мичман отправился пешком. На Васильевский остров Аникей соваться не стал – здраво рассудил, что там как раз и будет самое большое количество зевак – из высшего света. Да и солдат – тоже. Не лучше ль, помаять ноги да обойти с другой стороны в надежде на удачу?

С извозчиком ему всё-таки повезло – случайный зазевавшийся ванька встретился на Екатерининском канале, заломил гривенник, но Аникей не стал торговаться – не до того. Быстро взобрался на пролётку, упал на вытертое кожаное сиденье, украшенное несколькими заплатами, поправил на портупее тубус с подзорной трубой – надежд на то, что он сумеет подобраться вплотную к крепости было очень мало.

Так оно и оказалось – на выезде с Троицкого моста пролётке преградили дорогу солдаты.

– Поворачивали бы вы назад, ваше благородие, – миролюбиво посоветовал мичману хмурый одноглазый фельдфебель, держа под уздцы извозчичью лошадь и ласково поглаживая её по морде. – Запрещено дальше. Эвон, поглядите, – он кивком указал в сторону реки. На набережной около самого гранитного парапета теснилось около сотни человек в статском и мундирах. Они стояли небольшими кучками, оживлённо переговариваясь, мелькали бинокли и подзорные трубы.

Такие же счастливчики, как он, до кого донеслась весть о казни. И такие же несчастливцы, которых не пропустили к крепости.

Хмурый взгляд фельдфебеля вдруг очень живо напомнил Аникею четырнадцатое декабря – то, как он пытался пробраться к Сенатской. И в следующий миг он узнал фельдфебеля – именно он и ловил Аникея тогда на стройке Исаакия. Видимо, и солдат тоже узнал мичмана – в его взгляде появилось что-то странное и неуловимое, он чуть мигнул, словно прогоняя наваждение, но смолчал, должно быть, рассудив – то дело господское, не наше.

Спорить Аникей не стал. Соскочил с пролётки, сунул извозчику пятиалтынный вместо уговорённого гривенника («Покорнейше благодарим, ваше благородие!»), хлопнул его по обтянутой зипуном дюжей спине и отошёл к парапету. Несколько мгновений разглядывал толпу, потом, не найдя ни одного знакомого лица, принялся расстёгивать застёжки тубуса.

Благо, что заранее позаботился добыть на этот день увольнительную у начальника Экипажа.


Первое, что бросилось в глаза, когда он навёл трубу на крепость – виселица. Свежеотёсанная деревянная рама-покой[3] двухсаженной высоты на парапете крепости, пять свисающих верёвок с петлями, полусаженная скамейка под ними. Аникей похолодел и с трудом нашёл в себе силы перевести трубу левее, на саму крепость. Пока что там не наблюдалось никакого шевеления, только недвижно стыли солдатские шпалеры – на набережной, на эспланаде, на крепостной стене, на кронверке. Да ещё горит посреди эспланады костёр.

Тишина.

Только слышно как за парапетом плещутся плоские невские волны.

Только переговариваются рядом двое статских – разговаривали неожиданно по-польски, Аникей знал на этом языке с десяток слов – ничего удивительного для космополитичного Петербурга, здесь каждый знает с десяток слов на большинстве европейских языков, тем более, что в городе в любой момент можно встретить хоть поляка, хоть голландца, хоть испанца.

Понять, о чём говорят поляки, он не мог, не настолько он знал язык, но кое-что уловить сумел. Понял, к примеру, что одного зовут Юзеф, другого – Александр.

Около крепостной пристани – неожиданно! – пароход «Елизавета». Из трубы едва заметно курится угольный дым, на палубе – четверо солдат, ружья с примкнутыми штыками, офицер…

Сутулая фигура офицера неожиданно показалась Аникею странно знакомой. Он вгляделся, подкрутил объектив трубы, наводя резкость.

Штабс-ротмистр Воропаев! – вспомнил он жандарма, который пришёл его арестовывать пятнадцатого декабря.

От удивления Аникей едва не выпустил трубу из рук, но в последний момент удержал – не хватало ещё подарок Мити Завалишина, привезённый аж из Бразилии, в Неве утопить.

Поставил трубу объективом на парапет.

Для чего около крепости стоит «Елизавета»?

Всерьёз захотелось понять.

Но никаких предположений у Аникея возникнуть просто не успело – на эспланаде неожиданно зарокотали барабаны.

Началось?!

Мичман вскинул трубу к глазам, вжал окуляр в глазницу.

Да, началось.

В ворота крепости выходила небольшая группа людей – мундиры, эполеты – по сторонам от них, склонив ружья с примкнутыми штыками, редкой цепочкой шли солдаты.

Под рокот барабанов подконвойные построились в ряд – их было не более полутора десятков.

«Их что, всех будут вешать?! – потрясённо подумал Аникей, и труба снова дрогнула в его руках. – Да нет же, верёвок всего-то пять!»

Перед арестантами возник офицер в золотых эполетах, поднял перед собой бумагу, что-то говорил – до предмостья долетали только отдельные обрывки слов, едва слышные, не громче шёпота.

К переднему арестанту подступили двое профосов, толчком заставили его упасть на колени. Один поднял над головой арестанта шпагу, с усилием выгнул клинок. Клинок лопнул – до моста долетел отчётливый щелчок, словно сломалась сухая ветка под ногой. Второй профос тем временем сорвал с плеч арестанта эполеты, рывком стянул с него мундир, принял из рук первого обломки шпаги и отошёл назад, к костру. Первый же, тем временем набросил на плечи осуждённого какой-то серый балахон с ярким красным пятном на спине.

Бушлат.

Арестантский бушлат с бубновым тузом.

Второй профос тем временем швырнул в огонь мундир, эполеты и обломки шпаги. А первый, подхватив арестанта под локти, помог ему встать на ноги.

В этот миг раздался тоненький свисток парохода, и Аникей перевёл трубу в его сторону.

Вовремя!

По сходням на борт парохода поднимались люди. Аникей навёл резкость и ахнул. Они!

Братья Бестужевы. Торсон. Арбузов. Вишневский. Кюхельбекер. Чижов. Братья Бодиско. Братья Беляевы. Дивов. И Митя Завалишин, конечно.

На мгновение Аникей вдруг ощутил острый позыв прыгнуть в воду и вплавь добраться до парохода, уже и ногу приподнял, – вот-вот через парапет махнёт! В последний момент опомнился.

Четырнадцать арестантов поднялись на борт, пароход снова свистнул паром, отвалил от пристани и бодро побежал вниз по Неве.


В костре густо чадили остатки воинского обмундирования, десяток арестантов сменялся десятком, Аникей насчитал уже пости сотню человек («Господи, да сколько же вас?!»), обряженных в бушлаты уводили обратно в крепость, а на смену им выводили новых.

Поляки негромко разговаривали между собой, передавая из рук в руки бинокль английской работы – к ним за время казни присоединился третий, совсем ещё мальчишка, моложе Аникея. Точно так же, как и с двоими первыми, Аникей сумел уловить имя – Габриэль. Этот смотрел на казнь не с тем жадно-болезненным любопытством, как Юзеф с Александром, да и как наверное, все остальные зеваки, а как-то странно, словно он был доволен тем, что видит, и одновременно разочарован, словно ожидал чего-то большего. Большей жестокости. Большей крови.

Барабаны внезапно ударили как-то иначе, протяжно и неожиданно громко, и Аникей вжал подзорную трубу в глазницу неожиданно для себя слишком сильно, до боли.

Вывели пятерых.

Мичман Смолятин похолодел.

И верно – их не стали останавливать у костра на эспланаде (тот уже вовсю чадил, и густой чёрный дым стелился над невской водой), а провели сразу к виселице.

В толпе зевак на мгновение возникло оживление, загомонили голоса.

И тут же стихли, словно отрезанные ножом.

Аникей всмотрелся.

Четверо незнакомых в военной форме, сухопутчики, армеуты, а вот пятого Завалишин узнал сразу. Мгновенной вспышкой чужой памяти увиделось – заснеженная брусчатка, всадник на белом коне, парадный мундир с генеральскими эполетами, бикорн с пышным белым султаном, и вот этот статский, едва ли не в мужичьем платье, целится генералу в спину из пистолета.

Каховский!

В полной тишине, – только глухо рокотали барабаны! – пятеро приговорённых один за другим поднялись по ступеням на скамейку, стали каждый под петлёй. Аникей на мгновение оторвал от глаз трубу, утёр холодный пот со лба – представил себя на их месте, и колени дрогнули – а смог ли бы он так же держаться, как они?

На головы осуждённым надели серые холщовые мешки – холстина скрыла всё тело до самых пят, петли легли на шеи, палач торопливо соскочил на парапет, двое солдат встали по обе стороны от скамейки, барабаны ударили громче. По незримому сигналу солдаты разом ударили по скамейке, она повалилась набок и под многоголосое «Ах!» пять тел ринулись вниз.

Мерзкий хрустящий звук, смешанный со звуком перетянутой басовой струны, и сразу же за этим – глухой звук лопающейся верёвки – и два мешка рушатся на парапет, а потом и на брусчатку бесформенными телами.

– Пся крев! – потрясённо выговорил рядом с Аникеем Юзеф. Мичман крупно сглотнул.

Вокруг упавших тел уже суетились солдаты.

Помилование?!

Ведь помилование же!

Три оставшихся тела судорожно дёргались на верёвках, постепенно затихая.

Солдаты стащили с упавших мешки, подхватили под локти и поволокли обратно в крепость – видно было, что ноги арестантов судорожно подрагивают.

Аникей вдруг ощутил, что его руки опять взмокли, дыхание пресеклось, и он уже почти не дышит, и вот-вот выронит трубу в воду. Мичман с усилием вздохнул, прогоняя воздух в лёгкие, опять поставил трубу на парапет и отёр ладони носовым платком. Руки мелко подрагивали.

– Несут! – сдавленно выкрикнул кто-то, а Юзеф рядом опять негромко выругался: «Холера ясна! – и протянул бинокль Габриэлю. – Не моген на то патшець!»[4]

Аникей снова схватил трубу.

Двоих сорвавшихся вывели обратно на парапет и подняли скамейки.

Их будут вешать снова!

Мешки. Петли. Скамейка.

И снова ринулись вниз два тела.

Конец.

Аникей с усилием разжал стиснутые на подзорной трубе заледенелые пальцы.


4. 13 июля 1826 года. Большая Нева


На обратном пути уже никто не смеялся и не шутил – даже до самых весёлых и беспечных дошло, что всё всерьёз. Завалишин опять пел на то же самое место, закутался в бушлат, застегнул непослушными пальцами большие костяные пуговицы.

Фуражка исчезла в волнах залива вместе с эполетами, мундиром и обломками шпаги, а на голову Дмитрию нахлобучили войлочный малахай, обычный головной убор арестантов, в пару к бушлату.

Задувал зюйд, и пароход качало на волне. Один из караульных солдат укачался и висел на фальшборте, высунув голову наружу – подкармливал корюшку. Второй держался – уцепился одной рукой за леер, другой – за ружьё, глядел на всех круглыми большими глазами – видно было, что он боялся сразу и того, что ему станет дурно, и того, что его после за это накажут, и того, что из-за его слабости что-то случится.

Завалишина так и подмывало сказать: «Да не бойся, парень, куда мы с парохода-то убежим, блюй за милую душу», но настроения шутить, даже саркастически, не было.

Остальные двое солдат стояли ближе к носу, и с пассажирской палубы их не было видно.

Ветер швырял угольный дым прямо на палубу, не спасал и навес. Дмитрий, когда дым попадал ему в лицо, морщился и отворачивался, но пересаживаться на другое место не хотелось. Не велик барин, потерпишь до крепости, не так уж и долго.

Остальные офицеры (бывшие офицеры, бывшие!) тоже сидели на пассажирских сиденьях, кто где, кучками по двое-трое. Кто-то негромко переговаривался, но большинство молчали. Кто-то глядел в сторону южного берега, видимо, разглядывал еле виднеющийся на горизонте Петергоф, кто-то просто смотрел на бегущую за бортом воду.

Рядом с Дмитрием опять было пусто – то ли просто так сложилось, то ли нелепая сплетня об его фискальстве всё ещё довлела над умами, не поймёшь.

Он не был этим огорчён, хотя и рад, конечно же, тоже не был.

Как будет, так и будет.

Скрипнули ступеньки трапа, кто-то прошел по палубе и сел рядом с Завалишиным.

– Не возражаете?

Лейтенант покосился на непрошенного соседа – жандармский штабс-ротмистр, сутулый коренастый, с грубыми, хотя и очень знакомыми чертами лица.

– Извольте, – нехотя ответил он. Радости от такого соседства мало, да только и просто так сидеть и смотреть в пространство, как некоторые из товарищей по несчастью, тоже не дело.

– А вы меня не помните, Дмитрий Иринархович? – неожиданно спросил жандарм. Интересно, откуда бы, чуть не сказал Дмитрий, но вовремя спохватился – а ведь и правда, лицо штабса уже второй раз показалось же ему знакомым! И в тот же миг вспомнил.

– Штабс-ротмистр Воропаев, если я правильно запомнил, – бесцветным голосом сказал он. Ещё бы не вспомнить того, с кем проехал в одном возке целую неделю от Симбирска до Петербурга. – Платон Сергеевич, кажется?

– Точно так, – согласился Платон Сергеевич добродушно. – Вы, я надеюсь, не злитесь на меня? Сами понимаете, служба…

– Понимаю, – согласился Дмитрий. Да и чего бы ему на Воропаева злиться – в тот раз, когда штабс его арестовал, его выпустили, и взяли только заново, по милости Васи Дивова да братца Полюшки. На Дивова с Ипполитом ты ж не злишься? И прислушавшись, к себе, Дмитрий честно ответил сам себе: «Нет». Ну а раз так, то штабс и вовсе ни в чем не виноват, в самом деле – приказ есть приказ.

– Это хорошо, что не злитесь, – вздохнул Воропаев. – А то у меня, признаться, душа не на месте была…

– Почему это? – против воли спросил Завалишин. Не лежала душа к разговору, а всё ж не утерпел – не любил лейтенант, когда чего-то недопонимал. И так и сказал. – Не совсем понимаю. Какое вам дело до того, обижен я на вас или нет? Вы свою службу выполнили, меня под арест передали, да и… с глаз долой, из сердца вон, не так ли?

– Оно так, – вздохнул Платон Сергеевич, отводя глаза. Видно было, что ему смерть как хочется что-то сказать, может быть, объяснить, суть своей службы, может быть, рассказать о причинах, по которым он эту службу выбрал (впрочем, и то, и другое Дмитрию было глубоко неинтересно), но он не решался – то ли опасался, что его слова покажутся слишком правильными и красивыми, то ли наоборот, боялся, что не найдет нужных слов. И сказал, сразу видно было, не то, что хотел. – Что вам присудили-то, господин лейтенант?

– Первый разряд, – процедил Завалишин. – Вечная каторга. И не лейтенант я больше… и морей мне больше не видать…

Он оборвал сам себя, словно испугавшись, что сейчас вместе с этими горестными словами он даст слабину и разрыдается. Да что перед самим собой-то душой кривить – именно этого и испугался. Сцепил зубы и замолк.

Штабс, впрочем, ничего не заметил.

– Оно, конечно, – простодушно и с неожиданным сочувствием проговорил он. – Жаль. Вас ведь даже и на Сенатской-то не было, насколько я знаю…

Он тоже оборвал сами себя, понимая, что говорит что-то лишнее и совсем не подобающее его чину и положению. Помолчал несколько мгновений, потом, неловко кашлянув поднялся, пробормотал что-то себе под нос неразборчиво – должно быть извинялся или сообщал какой-то придуманный повод, чтобы уйти, и удалился.

Дмитрий не шелохнулся ни для того чтобы его удержать (ни к чему! даже из вежливости… да и какая тут, к акульим чертям, вежливость?!), ни для того, чтобы поглядеть ему вслед – да и зачем, собственно? Детей ему с этим жандармом точно не крестить. Да и будут ли они, дети-то?

Вечная каторга.

Призрак вечности, огромный и страшный, снова встал над душой, заслоняя солнце (которого и так не видно было из-за навеса), склонился над головой, что-то глухо шепнул на ушко, неразборчиво, но так, что на душе опять стало погано.

Господи, какой он дурак был, что не слушал мачеху, которая торопила с женитьбой! Хоть какая-то радость сейчас была бы, что сын есть! Или дочь. И жена. Что хоть кто-то где-то его ждёт.

А с другой стороны – на что им знать, что муж и отец никогда не вернётся, ибо государев преступник есть, и будет всю жизнь рубить руду где-нибудь в Нерчинске?

Что у них будет за жизнь?

Завалишин прикусил губу – тоска снова подступила вплотную, в горле встал комок.

Вместе с тем, сам себе, не лукавя, он мог бы сказать, что не жалеет ни о чём, что всё, что он делал, не было против его совести и чести, как бы кто не смеялся над столь высокими словами.


Кронштадт был уже плохо виден, когда к Завалишину подсел-таки Вася Дивов.

– Чего от тебя этот жандарм хотел? – словно о чём-то ничего не значащем спросил он. Хотя, возможно, для него это и вправду ничего не значило, и спрашивал он, просто, чтоб было с чего разговор завести.

– Да, – Дмитрий чуть шевельнул плечом – объяснять не хотелось. Но придется. – Знакомство наше вспомнил, спрашивал, что мне присудили, какой приговор…

– Какое ещё знакомство? – не понял Дивов.

– Так это ж он меня арестовывал на Рождество, – криво усмехнулся Завалишин. – В имение наше приехал, потом в Симбирск за мной… потом мы с ним в одной кибитке ехали оттуда… мало не две тысячи верст. Поневоле за доброго знакомого считать начнёшь…

Вася невесело засмеялся – видно было, что ему вовсе не смешно.

– Митя, – нерешительно сказал он. Помедлил пару мгновений и добавил. – Митя, ты меня прости…

– Оставь, – вздохнул Завалишин. – Они всё равно нашли бы, к чему прицепиться, и без твоих показаний. Я на тебя не сержусь…

Помолчали.

– Как думаешь, куда нас сейчас?

– В крепость обратно, скорее всего, – подумав, сказал Завалишин. – А уж потом… потом по этапу погонят.


В Неву входили уже во втором часу пополудни.

Пароход, бодро чапая машиной, бежал против течения. Вот уже и Большая Нева, и факелы на ростральных колоннах, и Исаакиевский мост.

По левому борту мелькнуло высокое и узкое здание корпуса – где-то там сейчас те трое мальчишек – брат Аникея, Влас, кажется, и этот отчаянный Гришка с английским прозвищем, и литвин Глеб… Хотя нет, у них же вакации уже должны быть. Нет там никого, даже и задушевного приятеля Шарло Деливрона.

Шарло несколько раз приходил навестить его в крепости, да только вот пустили его только раз всего – Завалишин знал об этом из писем, которые до него доходили стараниями фельдфебеля.

Два гребных баркаса растаскивали мост на две половинки, пропуская пароход, видно было, как в дюжих матросских руках гнутся добротные сосновые весла.

Вот ширина прохода стала достаточной, пароход нырнул между крайними понтонами, разведя волну – она качнула и понтоны, и баркасы, швырнула их в стороны. На ближнем кто-то из матросов, должно быть, первогодок, чуть испуганно ахнул (слышно было и на пароходе), а остальные весело расхохотались.

– Не бои́сь, салага! – крикнул рулевой, поворачивая веслом.

Но баркасы уже остались позади, и пароход заваливался влево, целясь к крепостной пристани.

Причалили – пароход мягко толкнулся кранцами в пристань, и офицеры вдруг засуетились, словно им было куда спешить.

Завалишин не спешил. Он дождался, пока команда принайтовит чалки, пока не ударятся о борт брошенные с пристани сходни, и только тогда нехотя встал на ноги, повел плечами – затекла спина.

Воропаев опять оказался рядом с ним, но, слава богу, теперь не пытался заговорить – Дмитрию разговаривать по-прежнему не хотелось совершенно.

И в тот момент, когда он перешагивал с палубы на сходни, лейтенант поднял голову и увидел.

Над парапетом крепости высился покой – два толстых, кругло отёсанных столба и поперечина над ними.

Виселица.

– Что это? – похолодев, спросил Дмитрий. Все остальные офицеры тоже замерли на сходнях и смотрели туда же. – Это что, будет казнь?

– Будет, как же, – внезапно буркнул ближайший (на сажень) караульный солдат – они стояли в два ряда по обе стороны сходен. – Была уж, господин хороший… сегодня и была, на рассвете…

– Заткнулся бы ты, братец, – процедил Воропаев, неуловимым движением возникая между солдатом и Завалишиным. Здоровенный кулак штабс-ротмистра, который Платон Сергеевич показал солдата, внушал уважение, и солдат смолк. Воропаев же повернулся к Завалишину, и лейтенант поразился – на лице штабса уже не было ни капли сочувствия. – Дмитрий Иринархович, прошу вас, пройдите…

– Господин штабс-ротмистр… – Дмитрий старался говорить как можно твёрже, и Воропаев вздохнул, снова смягчаясь:

– Дмитрий Иринархович… – он взял лейтенанта за рукав, – ну да… сегодня утром повесили пятерых, кто по высшей категории осуждён…

– Вы… – Завалишин на мгновение осекся, ему не хватало воздуха. – Вы знали?!

– Увы, – штабс-ротмистр отвёл глаза. – Знал, конечно…

Конечно знал.

Дмитрий сжал зубы, выдернул руку и пошел прочь.


5. 14 июля 1826 года. Гвардейский экипаж


Вестовой приехал к Аникею рано утром.

Мичман Смолятин-младший ещё только умылся и старательно водил бритвой по щекам, время от времени отвлекаясь на то, чтобы провести лезвием по ремню – бритва была старая и уже чуть туповатая. Спасало только то, что и щетина у мичмана пока что была слабоват – кто постарше, сказал бы с ядом, что пушок ещё, а не щетина.

Отец, помнится, так и говорил, пока жил у Аникея. Обычно он сидел у сына за спиной, поглядывая на то, как Аникей мучается, посмеивался и попивал холодный сбитень. Особенно его забавляли Аникеевы усы, которых пока что было почти не видно – так, несколько едва заметных русых волосков над верхней губой, которые Аникей, тем не менее, старательно оставлял, не трогая их бритвой. Впрочем, это продлилось недолго – через два дня после того, как младшего мичмана выпустили из крепости, старший сложил чемодан и уехал в Архангельск, сочтя свою миссию выполненной. И сейчас, как водится, должно быть, болтался на своей «Новой земле» где-нибудь около Груманта или ещё где – что там решили в морском министерстве.

На стук в дверь Аникей откликнулся не сразу – он как раз придирчиво разглядывал в мутном зеркале свое отражение, выискивая, не остался ли где на подбородке лишний волосок. И только когда в дверь постучали вторично и раздался голос: «Господин мичман!», Аникей нехотя повернулся к двери:

– Кто там? Входи!

Дверь отворилась, в прихожую, чуть пригнувшись в дверях, пролез молодой матрос. Аникей мгновенно его вспомнил – Федька Свечников, служит второй год, рекрутирован из Пскова, в мятеже четырнадцатого декабря держался скромно, по суду получил полтысячи шпицрутенов, выдержал их без единого стона – сам Аникей этого не видел, но знал по рассказам, которые бродили по Экипажу.

– Здравия желаю, ваше благородие!

– Здравствуй, Фёдор, – Аникей терпеть не мог неофициально принятое на флоте и в армии офицерское обращение к солдатам и матросам «братец» – так от него и отдавало снисходительной фальшью и высокомерием. – Что-то срочное?

– Так что, ваше благородие, их высокопревосходительство господин адмирал требуют вас к себе.

Требовать Аникея к себе могло только одно высокопревосходительство – недавно (чуть ли не в один день с освобождением мичмана Смолятина из крепости) командир Экипажа – контр-адмирал Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен.

– Что именно велел передать господин адмирал? – Аникей плеснул себе в лицо водой, протер щеки полотенцем.

Матрос закатил глаза, припоминая, потом проговорил:

– Ступай, говорит, к господину мичману и передай, что я должен видеть его сразу же, как только он явится в Экипаж.

– Ага, – кивнул Аникей, накидывая на плечи мундир. – Значит, никаких «сейчас же и «немедленно» он не говорил?

– Никак нет, ваше благородие.

Значит, можно особо и не спешить.


Дверь адмиральского кабинета – высокая, полторы сажени, полированный морёный дуб цвета старого гречишного мёда, медные, начищенные вестовыми до боли в глазах фигурные ручки и петли (ручки в виде львиных голов, а петли – вытянутые в длину якоря, наследство прежнего командира, адмирала Качалова).

Аникей взялся за дверной молоток – тоже дубовый с медной фурнитурой, остановился на мгновение – что-то на душе вдруг возникло странное, какое-то предчувствие, словно опять менялась судьба. Сейчас вот войдёшь, а там жандармы и «Государь передумал!». Впрочем, глупости. Следствие окончено, суд состоялся, приговор приведен в исполнение, пятеро несчастных повешены, остальные ждут своей очереди на этап в Крепости. Никто его арестовывать не станет.

Но зачем же адмирал потребовал его к себе с самого утра?

Гадай не гадай…

Аникей решительно приподнял молоток и постучал.

– Войдите!

Адмиральский кабинет. Высокие потолки, дубовый, натёртый до блеска паркет (хотя Фаддей Фаддеевич, без сомнения, предпочел бы корабельную палубу – не тот адмирал, чтоб по паркетам скользить, всё-таки две кругосветки за плечами), ореховые панели на стенах, большой, в два аршина высотой, глобус в углу, даже на вид тяжёлая деревянная этажерка с книгами, резное дубовое бюро английской работы, нукагивская палица на стене – память о плавании Крузенштерна, в которое адмирал ходил ещё мичманом (уже обжился адмирал в кабинете). И у окна – невысокая сухая фигура в мундире с золотыми орлёными эполетами.

Фаддей Фаддеевич.

– Здравия желаю, ваше высокоблагородие!

– Без чинов, мичман, без чинов, – адмирал повел рукой в сторону обтянутых индийским цветным муслином дивана и кресел. – Присядьте, Аникей Логгинович.

Аникей , озадаченный одновременно дружелюбным и чуть суховатым тоном адмирала, примостился в кресло, чуть поколебавшись, устроился удобнее, выложил руки на подлокотники. Без чинов, так без чинов, тем более, что и сам Беллинсгаузен тоже сел в соседнее кресло, вполоборота к мичману.

– Фаддей Фаддеевич, – «без чинов» в русском флоте означало обращаться по имени-отчеству, а не титуловать – давняя традиция русского флота. – Мне Свечников передал, что вы хотите меня видеть сразу же по прибытии в Экипаж…

Адмирал чуть шевельнул рукой, и Аникей смолк. И правда, к чему лишние слова?

– Дело у меня к вам, мичман, несколько щекотливое, – адмирал потер нос кончиками пальцев, рассеянно глядя куда-то за окно, где по июльской жаре хлопьями летел тополиный пух. Непонятно с чего вдруг поежился – наверное, глядя на жару за окном, вдруг вспомнил антарктический холод, – решил про себя мичман. Со времени второй кругосветки, в которой Беллинсгаузен открыл новый материк, прошло три года, но, по мнению Смолятина, полярный холод это такая вещь, которую не забудешь. Тем более, что он и сам не понаслышке знал, что это такое – ещё по родному Беломорью. Адмирал, между тем, помолчал, пожевал губами и продолжил. – Так вот, Аникей Логгинович… пришло распоряжение относительно вашей дальнейшей службы… – адмирал поднял глаза вверх, словно показывая, откуда именно пришло распоряжение. Все понятно, «из-под шпица»[5], а то и прямиком из Зимнего дворца, – Аникей едва сдержался, чтобы не скривить губы. Дурные предчувствия, которые вкрадчиво шептали в уши весь месяц, неожиданно встали в полный рост и заговорили в голос.

– Меня увольняют, Фаддей Фаддеевич? – осмелился подать голос Аникей – воспользовался тем, что адмирал опять смолк.

– Нет, мичман, – суховато и значительно холоднее и решительнее сказал вдруг Беллинсгаузен. Должно быть, разозлился сам на себя за нерешительность. – Вас всего-навсего переводят. Маркиз не желает видеть вас на Балтике, – тон адмирала неожиданно стал язвительным, и Аникей чуть приподнял брови – вот-вот, и Беллинсгаузен перейдет незримую границу допустимого в общении с низшим в чине. Видимо, адмирал тоже почуял что-то такое, спохватился, и заговорил ещё холоднее. – Приказ о вашем переводе уже подписан, моё дело вас с ним ознакомить.

Его переводят.

Переводят не только из Экипажа (тут и слава бы богу, невелико счастье матросов по плацу гонять!), переводят с Балтики! Хотя возможно и это тоже хорошо – подальше от глаз начальства, от памяти о четырнадцатом декабря! Но вот куда? Севастополь? Архангельск? Астрахань? Охотск? А то вообще – Новоархангльск?!

Гербовая бумага с орлом и размашистой подписью. Глаза лихорадочно метнулись по убористым, с завитушками строчкам (хорошие писаря в морском министерстве, старательные!), отыскивая пункт назначения.

Астрахань!

Каспий.

Его переводили в Каспийскую флотилию.

– Я пробовал договорится о вашем переводе хотя бы на Чёрное море, мичман, но… – снова мягко сказал Беллинсгаузен, вставая и опять глядя в окно («Тополиного пуха не видал в жизни, что ли, остзеец?» – мелькнула раздраженная мысль). Аникей торопливо вскочил тоже.

Тянуться, раз сказано «без чинов» было необязательно.

– Служить можно везде, Фаддей Фаддеевич, – без всякой рисовки и подхалимства ответил Смолятин, и встретил одобрительный взгляд адмирала. Да и что ещё можно было сейчас сказать?


Осип Францевич (вообще-то Йозеф, Зепп!) Штокман, в прошлом – баварский трактирщик, а ныне – добропорядочный петербуржец, хозяин флигеля, в котором жил Аникей, визиту квартиранта несколько удивился – время было неурочное. Обычно Аникей навещал его, внося квартплату, в начале каждого месяца, только за то время, что был под стражей, просрочил. Но там аккуратно платил его отец, и никаких претензий к мичманам Смолятиным, хоть старшему, хоть младшему, у Штокмана не было.

– Что-то случилось, ваше благородие? – он торопливо обтер полные руки о полотенце, поправил сюртук и водрузил на нос пенсне.

– Оставьте, Осип Францевич, – чуть поморщился Аникей. – Мы же с вами давно договорились, что будем разговаривать «без чинов».

– Так что случилось, Аникей Логгинович?

– Случилось, – мичман мгновение помолчал. – Я уезжаю.

– Надолго? Вы хотите, чтобы ваша квартира за вами сохранилась? – баварец был – сама любезность.

– Надолго. Очень. Скорее всего, навсегда. Поэтому я хотел бы знать, нет ли за мной каких-либо долгов…

– Это печально, – вздохнул Зепп и, помолчав мгновение, добавил. – Вы очень добропорядочный жилец и исправный плательщик, вы ничего мне не должны, господин мичман. Не желаете ли, чтобы я кому-то что-то передал, если в ваше отсутствие кто-нибудь к вам зайдёт.

«Да кто ко мне может зайти? А впрочем…»

– Если, паче чаяния, кто и зайдёт, – Аникей помедлил несколько мгновений. – Передайте, что искать меня следует отныне в Астрахани. Подробности, если нужно, пусть узнают у моего брата Власа, который учится в Морском корпусе.


Пора и тебе собирать чемоданы, мичман.

Квартира оплачена, долгов нет, стало быть, ты свободен, как птица. В пределах подорожной и командировочного предписания разумеется.

Домашних можно оповестить письмом, вон оно, уже написанное и запечатанное, лежит на краю стола, а в небольшом чемодане – то, что может понадобиться в дороге – оловянные стаканчики, пистолеты (как без них?!) столовый дорожный прибор, бутылка ямайского рома, бритва.

Рядом, в раскрытом кожаном кофре, купленном в прошлом году в Гостином дворе (моряку без дорожных сундуков не жизнь!) уютно уместились две смены белья, парадная форма и ещё одна пара повседневной, несколько книг из самых ценных (не успел ещё мичман Смолятин скопить большую библиотеку). И Книга, разумеется – куда теперь ее денешь?! Хозяина Книги осудили на вечную каторгу, теперь Смолятин знал это – просочились слухи из крепости. Стало быть, ему теперь эту Книгу и хранить. Кому ж ещё…


28.12.2023 – 30.09.2024

[1] Эспланада – широкое открытое пространство перед крепостью.

[2] Брейд-вымпел – короткий и широкий вымпел с косицами, поднимается на стеньге корабля для официального обозначения командира соединения на борту.

[3] Т.е. в форме буквы «П» (которая в старинной русской азбуке называлась «покой»), в отличие от виселицы в форме буквы «Г», которая называлась «глаголь».

[4] Nie mogę na to patrzeć! – Я не могу на это смотреть (польск.).

[5] «Из-под шпица» – из морского министерства.

Загрузка...