Глава 6. Весенние тревоги

1. 28 февраля 1826 г.


Барабан ударил после полудня, едва только начались первые послеобеденные классы[1]. Мальчишки все разом повернули головы, вслушиваясь в сигнал – посреди классного времени барабан был в диковинку.

Звали на плац.

Выскочили в коридоры, в густую мешанину мальчишеских тел, в фуражки, мундиры и шинели. офицеры и преподаватели высились над мальчишками, словно скалы над скопищем лодок, весело поглядывали по сторонам, хотя и в их глазах можно было, приглядевшись, увидеть тревогу и непонимание – видно было, что они тоже не знают, в чём причина срочного сбора.

Высыпали на плац.

Утренний морозец щипал за уши, с Невы тянуло сыростью и затхлостью, илом и рыбой, как всегда пахнет из прорубей, ветер с залива сметал с крыш снег, а барабанщики, раскрасневшись от холода и от усердия, всё выбивали на барабанах дробь.

Р-рах!

Р-рах!

Р-рах!

Грегори обернулся – мальчишки выбегали из широких дверей и растекались двумя ручейками в стороны, быстро выравниваясь по привычной уже линии. Шепелёву вдруг показалось, что он уже видел что-то подобное.

Видел, разумеется.

В прошлом году, когда один директор передавал полномочия другому.

Выстроились. Стихло шевеление. Смолкли барабаны, только едва слышно позванивала их кожа на морозе.

На плац упала тишина, и в ней послышался скрип шагов по снегу.

Шли офицеры.

Посреди плаца прямо напротив Грегори (казалось, вот он, рукой досягнуть, и можно различить крупные поры на адмиральском носу) – директор. На обрюзглых щеках адмирала неровными пятнами горел кирпичный румянец – то ли от мороза, то ли от волнения.

Хотя чего бы волноваться-то?

С декабрьского мятежа миновало уже два с половиной месяца, с черниговского – два, с дуэли между Глебом, Власом и Грегори – не меньше. Старые грехи вспомнить воспитанникам вроде бы не должны, разве что кто-то успел наделать новых. Но и тоже – вряд ли эти грехи были бы настолько тяжёлыми, чтобы собирать ради них весь корпус поголовно.

Офицеры, наконец, тоже заняли своё место, хруст снега стих, только из задних рядов слышалось лёгкое похрустывание – кому-то не стоялось спокойно на месте.

– Смиииии-рно! – пропел Деливрон, приподымаясь на носки – начищенные сапоги, припорошённые лёгким снежком бросались всем в глаза.

Притихли.

– Господа воспитанники! – голос директора раскатился по плацу, метнулся из угла в угол, охватил весь строй, проникая в уши, и Грегори удивился – говорил Пётр Михайлович вроде бы негромко, а слышно было повсюду. Наверное, какая-то хитрость зодчих, – решил про себя кадет и вслушался, косясь то в одну сторону, то в другую, на стоящих рядом друзей. Глеб слушал адмирала с замкнутым лицом, так, словно заранее знал, что ничего хорошего он для себя тут не услышит, а Влас даже чуть приоткрыл рот от усердия – казалось, зейман слушает не только ушами, но и ртом. На миг Грегори стало смешно, но он себя тут же одёрнул. – Господа воспитанники, имею честь сообщить вам, что завтра в столицу прибывает поезд с телом покойного государя! Все воинские части Санкт-Петербурга и все военные учебные заведения обязаны направить на церемониал похорон сводные отряды для отдачи последней чести государю!

О как!

Трое друзей быстро переглянулись, и Грегори разочарованно вздохнул – в глазах у Глеба и Власа он не увидел ожидаемого восхищения, хотя вот именно Власу и светило в первую очередь попасть в этот сводный отряд – туда наверняка будут набирать сплошь одних зейманов. Хотя если кто-нибудь среди офицерства и учителей вспомнит об их декабрьских приключениях…

Сам же Грегори очень хотел оказаться в этом отряде. Но только не в одиночку. Да только кто же тебя туда возьмёт, кадет Шепелёв, романтика и разгильдяя… к тому же, там, скорее всего, будут только гардемарины.

– Списки сводного отряда нашего корпуса будут вывешены сегодня к вечеру около кабинета директора. Всем, кто найдёт свою фамилию в списке, полагается завтра к шести часам утра в парадной форме быть здесь, на плацу.

Тишина стала такой, что слышно было как хрустит снег под копытами ломового извозчика на улице.


Влас в списки сводного отряда попал, Грегори и Глеб – нет.

Помор несколько мгновений изучал список, потом повернулся к друзьям и расстроенно сказал:

– Не очень-то мне и хочется, по правде-то сказать… – негромко сказал, так, чтоб слышали только они одни.

– А вы поменяйтесь, – ехидно предложил Невзорович. – Ты, Власе, пойди вот сейчас к директору, да и скажи – я-де не хочу покойного государя провожать, а вот вместо меня моего друга возьмите, он верноподданническим пылом пышет…

Литвин в некоторые моменты становился просто невыносим, и Грегори всерьёз подумывал о том, не свернуть ли ему и вправду нос на сторону, чтоб язвил поменьше.

Влас насупился и смолчал, а Грегори сказал негромко, так чтобы не слышал даже Невзорович:

– Даже и не думай об этом. Карьеру себе сразу запорешь навечно. Тогда тебе сразу всё припомнят – и Голодай, и Аникея, и четырнадцатое декабря, и дуэль нашу. Про капитанство тогда забудь сразу же.

Влас молча кивнул – видно было, что ему и в голову не приходило отказываться. Да и как ни крути, всё равно это – честь!

– Всё же наверное, можно что-то сделать… – неуверенно сказал он, поглядывая на друзей.

– Чтобы туда взяли всех троих сразу? – мгновенно догадался литвин и скривил губы. – Избавь. Никогда не был поклонником вашего царя и никогда не буду. Вот если б он Польшу восстановил…

– В границах семьдесят второго года, – с ядом подхватил Грегори. На миг в воздухе повисло напряжение, казалось, что потрескивают электрические искры, как на двух лейденских банках – вот-вот разряд грянет молнией.

– Бросьте, – поморщился Влас, становясь между друзьями. Оба вздрогнули и чуть отступили назад. Помор повернулся к Грегори:

– А ты?..

– А что я? – фыркнул Шепелёв. – Мне там места нет, оно твоё по праву. Это ж ты у нас зейман.

Смолятин чуть прикусил губу, но больше ничего сказать не успел – дверь кабинета директора распахнулась, и адмирал возник на пороге, мгновенно вцепившись взглядом во всех троих друзей.

– Господа кадеты! Прошу пригласить ко мне всех учителей и офицеров!

А ведь всё-таки что-то случилось.


Случилось.

Для сводного отряда нужно знамя.

Знамя у корпуса, разумеется было. Когда-то. И где-то.

Вот только со всеми павловскими и александровскими переездами его не пойми куда положили и сейчас никто не помнил, где оно лежит – четверть века никому не было нужно – не выдавалось случая.

Объявили аврал. И полтысячи мальчишек и юношей ринулись по всему корпусному зданию и всем постройкам – искать.


На чердак над гимнастическим залом вела лестница – три сажени высоты, хлипкие, изъеденные непогодой, временем и шашелем[2] перекладины. Наверху, в слуховом окне, висел на двух решетчатых створках ржавый амбарный замок.

Грегори смерил лестницу взглядом, вспоминая, как сам лазал по ночам по такой же лестнице в собственное окно, возвращаясь с поздних вечерних гулянок.

– Ну что, лезем? – нетерпеливо спросил Влас, дыша товарищу в спину, и Шепелёв только чуть повёл плечами, сводя лопатки.

– Погоди, – сказал он, положив ладони на косоуры[3]. – Надо по одному. Не дай бог, не выдержит, загремим все-то разом. Давай-ка мне ключ. Я влезу, отворю, тогда и вы подымайтесь.

Друзья не стали спорить, и Влас сунул ключ Шепелёву в карман – лезь, мол. Оба в поисках участвовали без особого рвения.

Лестница шаталась. Невольно вспомнился декабрь, и то, как они лезли на ледяном ветру на кровлю Адмиралтейства. Но та лестница, железная, не шелохнулась, а эта – скрипела и прогибалась. Так и казалось, что она вот-вот подломится и он, Грегори, ухнет в двухсаженной высоты вниз.

На булыжник.

Убиться, конечно, не убьётся, да и поломать скорее всего, ничего себе не поломает, но приятного мало. Впрочем, скоро на флот, на парусную практику, а там и вовсе по верёвочным вантам да по леерам придётся на ветру лазить.

Привыкай, мечтатель.

Совсем рядом, внизу, лезли в подвальную дверь четверо кадет и гардемарин – должно быть, её тоже не открывали ещё со времён наводнения, больше года. Там и сям слышалась перекличка, мальчишки носились по двору и зданиям, в лодочном сарае кто-то пронзительно засвистел, и стайка сизо-белых голубей вырвалась из-под застрех, рванула ввысь.

– И-эх, – восторженно выдохнул Грегори и тоже свистнул, подгоняя голубей ещё выше.

И снова полез вверх, каждый шаг ожидая, что ступенька под ногой подломится.

«А Власу, небось, уже не впервой так лазить, – с завистью подумал Грегори, дотянувшись, наконец, до замка. – Он и в норвеги ходил, и на Грумант, и на Матку… И вокруг Скандинавии на настоящем фрегате».

Кстати, о Власе… а чего это лестница скрипит и шатается, хоть он уже и лезть перестал?

Ну разумеется, литвин с помором не отстали от друга ни на полшага – вот они, сопят в четыре дырки, Влас так и вовсе чуть ли носом в штиблеты Шепелёва не упёрся.

Ругаться Грегори не стал.

Ни к чему.

Замок проржавел так, что ключ едва пролезал в скважину – по её краям густо наросли космы ржавчины. Наконец, со щелчком встал на место и Грегори попытался его провернуть.

Получилось.

В замке заскрежетало, что-то глухо щёлкнуло, словно сломалось, ключ провернулся, осыпая припорошённый снегом булыжник внизу рыжей пылью, дужка замка со щелчком выскочила наружу. Грегори удивлённо покачал головой – должно быть, замок недавно кто-то смазывал. Впрочем, ничего удивительного нет – на чердак частенько бросали всякий хлам, который жалко было выкинуть совсем и считалось, что он ещё для чего-нибудь пригодится. По обычной человечьей привычке.

Хлам, как правило, никогда и никому не пригождался.

Внутри было темно, только в редкие дырки и щели в крыше пробивались тонкие лучики и полоски света – в них, едва мальчишки пролезли внутрь, тут же взвились и закружились пыльные облачка.

Глеб оглушительно чихнул. Под самым коньком в застрехах возились и ворковали голуби.

– И чего это надо вот тут лазить, – проворчал литвин, утирая нос. Пыльные пальцы оставили на носу грязную полоску, и Грегори подавил усмешку. – Взяли бы какой другой флаг… наверняка ж есть запасной.

– С запасным… это как с фальшивой монетой, – подумав, ответил Грегори, обходя сторонкой сваленную горой старую униформу – павловские мундиры, и протискиваясь около самых стропил. – Ну или не с фальшивой, а… всё равно не то. Да ты прекрасно сам всё понимаешь, литвин, – обозлился он, так и не найдя слов.

– Да что в том знамени такого ценного? – удивился Невзорович, споткнувшись об юферс и едва успев ухватиться за свисающий со стропилины обрывок леера. – Знамя и знамя…

– Это знамя тридцать шесть лет назад подарила адмиралу Нассау-Зигену сама Екатерина Алексеевна, – пояснил негромко Влас (зейман, он и есть зейман!), пробираясь сквозь висящие паутиной старые ванты («Мне б дома такой чердак, года четыре назад, – мечтательно подумал Грегори. – Вот раздолье было бы в пиратов поиграть»). Глеб в ответ на слова помора только молча скривил губы, но смолчал. – За победу галерной флотилии над шведами при Роченсальме, где мой дед отличился и в офицеры выбился. Исторический стяг…

В углу горой были свалены всякие палки – в полутьме (её разгонял только пробивающийся в открытое слуховое окно свет) Грегори различил сломанный протазан, изрядно побитый ржавчиной, такую же алебарду с треснутым древком (небось со времён переезда из Кронштадта и стоят тут, – подумалось ему с досадой), лопату с расколотым штыком.

А рядом с протазаном это что?

Грегори шагнул вперёд, его озябшие пальцы сомкнулись на древке, кадет потянул его на себя…

Грохнулась на пол алебарда, со скрежетом бороздя железные листы кровли поехал по кривой и остановился протазан.

Друзья ахнули.

Гладко оструганное и отполированное ладонями древко было как новенькое, только густо припорошено пылью. А вот знамя…

Лучше б не находить, – с горечью подумал Грегори, разглядывая щедро потраченное мышами бело-синее полотнище с якорями и орлом в крыже. Вернее сказать, оно когда-то было таким…

Шепелёв закусил губу. Остро, до непереносимости захотелось найти того, кто бросил знамя здесь, ухватить его за кружевную белоснежную манишку (почему-то так отчетливо вдруг представилась эта манишка!), сунуть носом в пыль и голубиное дерьмо и возить, возить, постоянно приподымая и тыкая обратно, чтоб юшка в пыли в кашу смешалась.

– С-с-сволочи, – прошипел он, сжимая кулаки.

За спиной хмыкнул Глеб, и Грегори обернулся, готовый ринуться на друга, если, паче чаяния, тот посмеет сказать что-нибудь едкое, вроде «Оно и видно, что исторический стяг».

Скорее всего, Глеб что-то вроде этого и собирался сказать, но смолчал, встретившись с белым от бешенства взглядом Шепелёва. Понял, что это выйдет уже запредел.

Да и подло это было бы – над такими вещами шутить.


2. 1 марта 1826 г.


С утра прихватило морозом – хрустели под ногами подмёрзшие кочки талого снега и грязи, кованые конские копыта разбивали на первых лужах лёд, полозья саней и колёса экипаже визжали по снегу и брусчатке. Задувал ветер, и от свинцово-серых туч расходилась широкими крыльями метель, укрывая погребальным саваном столицу.

Петербург прощался с государем.

Тело царя везли из Таганрога долго, больше двух месяцев.

Довезли, наконец.

За три дня было объявлено в газетах и на площадях, что назавтра тело Александра Павловича будет внесено в Казанский собор, и народ прихлынул на Невский и на набережную Екатерининского канала уже с пяти утра. Ходили смутные слухи об оставшихся на воле заговорщиках, о том, что будет новый мятеж, что солдатам в гвардейских полках велено было держать наготове боевые патроны, что Николай Павлович стягивает в столицу шестьдесят тысяч верных ему войск, чтобы прихлопнуть инсуррекцию[4] прямо на городских улицах, линиях и перспективах. Иные столичные жители, склонные к панике и слухам, загодя готовились скрываться, прятали всё мало-мальски ценное – кто бы ни победил в такой битве, риск всегда одинаков.

Генерал Иван Осипович де Витт повёл плечами под задубевшей на морозе шинелью и с невольным сочувствием покосился на караульных солдат – им-то каково? Они уже почти четыре часа стоят вдоль колоннады собора и подъездной дорожки до самой проезжей части. В возможность нового мятежа Иван Осипович не верил – он-то, с начала января состоя при графе Чернышеве, отлично знал, что поднимать тот мятеж просто некому. Главные заговорщики ещё с декабря под стражей, а сейчас следственный комиссия добирает остатки – тех, кто что-то знал, но утаил (одни – потому что не восприняли планы мятежников всерьёз, другие – потому что не хотели быть доносчиками) и тех, кто слишком много болтал языком.

Ну и ещё тех, кто был при деле, но сумел остаться в стороне.

Генерал покосился влево, на колоннаду, где толпились мантильи, пальто, шинели и салопы, скрывающие под собой сюртуки, мундиры и платья чистой публики (а простонародье толпилось за солдатской цепью, на проспекте). Намётанный взгляд разведчика привычно выхватил из толпы чинов нужного человека – так, как если бы этот человек был там один.

Граф Перовский.

Василий Алексеевич.

Отродье Разумовских, смутьянов и заговорщиков, неспокойного рода.

Узкое и угловатое, словно вырубленное топором из дубового массива лицо, лихо закрученные вверх усы, холодные глаза.

Секретарь Константина Павловича, а потом и Александра Павловича. Тоже… по краю ходит свежеиспечённый флигель-адъютант.

Проревела труба, и на площадь перед собором выкатился высоченный тяжёлый катафалк (резной морёный дуб) – его тащили разом восемь лошадей, запряжённых попарно цугом.


Гардемаринам и кадетам не хватило места вблизи от собора – их строй стоял чуть в стороне, вдоль набережной канала. Но видно от них было всё как на ладони – и Невский, и Гостиный двор, и шпили Адмиралтейства и Петропавловского собора, и Колонна на площади.

– Какого боруты нас сюда пригнали? Сопли морозить?

У шляхтича и вправду зуб на зуб не попадал – не очень-то жарко в суконной фуражке да кадетской шинельке. Март в этом году выдался холодный. Все трое друзей угодили в почётный караул – в награду за найденное знамя, которое, тем не менее, по ветхости, всё-таки заменили на запасное.

– Ну не так уж и холодно, – рассудительно заметил привыкший к беломорским холодам Влас, который впрочем, тоже подрагивал от холода – терпел, должно быть, исключительно из куража, чтоб литвину нос утереть.

– Потерпи, чёртов лях, – беззлобно бросил Грегори. – Государя провожаем, как-никак.

Глеб хотел было возразить, что Александр ему не государь, но Шепелёв добавил:

– Да и… вообще – человека.

Литвин смолчал.

Да и не время было сейчас препираться, тут Грегори прав.

– Господа кадеты, извольте замолчать! – почти неслышно, но так, что сами собой отнялись языки, прошелестел за спиной голос Ширинского-Шихматова.


Мороз крепчал, метель била снегом всё гуще и чаще, и Перовский против воли надвинул глубже шляпу, как будто это могло защитить лицо от хлопьев снега вперемешку с крупой, которая секла, словно свинцовая.

Свежеиспечённого флигель-адъютанта знобило. Ёжась под шинелью, он невольно вспомнил Карамзина, с которым Перовский виделся вот только два дня назад – великий литератор простудился четырнадцатого декабря на Сенатской, и сейчас, по слухам, уже третий месяц кутался в пледы и тёплые халаты, пил бульон и горячий чай. Простуда вцепилась, словно клещами, не отпускала, била лихорадками, то отступая, то подступая снова.

Позавчера как раз накатило снова.

– Видно, пора мне… следом за государем, – выговорил Николай Михайлович хрипло.

– Рановато, – коротко обронил в ответ Перовский, но писатель только упрямо качнул головой и сник.

Пора, не пора…

Кого-то ещё уведёт за собой старший внук Катерины? Может быть, вот тебя же, внука Кирилла Разумовского, последнего гетьмана запорожского войска? Простудишься сейчас, как Карамзин – и ага!

Один внук Катерины другому никого увести не позволит!

Василий Алексеевич содрогнулся, сбросил тыльной стороной иней с бикорна. Чего только и не полезет в голову!

Хотя что-то в этом есть. Разные они, внуки Катерины. Совсем разные.

Александр, победитель Наполеона – мягкий и либеральный, добродушный бонвиван. Константин, варшавский наместник, – холодный и жёсткий, больше солдат, чем царедворец. Николай – тоже жёсткий, такой же педант, хоть и немного иной – говаривали, что Константин, отказываясь от престола, завещал младшему брату разбираться с придворной камарильей со словами: «Он, хоть и не особо умён, но зато гораздо добрее меня». Есть, правда, ещё Михаил – добрейший острослов и весельчак. Но сейчас важнее всех – Николай Павлович. Этот верит, что он прав, он может много чего натворить. Ну что ж, государь есть государь, и раз уж так сложилось – служба за Перовским не заржавеет. А про то, что связывало его, флигель-адъютанта, с заговорщиками, никто дознаться не должен. Знают, что служил Константину, вот с этого боку его все в заговоре и знали.

И слава богу.

Благо, что заговор не перерос в широкий мятеж и кровавую смуту.

Пугачёвщину.

И вспомнилось.

Когда-то в детстве помянул при отце Василь Перовский Емельку Пугача, отец только странно усмехнулся. Так, словно что-то знал, скрытое от иного ума, глаза и уха. Запомнилось. Выждал сын до вечера, выбрал время, когда поблизости не было никого ни из родни, ни из друзей, ни из дворни – пристал с расспросами, да так, что не отговоришься – умел будущий флигель-адъютант. Отец сначала отмалчивался, потом сказал, криво улыбаясь:

– Знавал я того Емельку…

– Как? Откуда?

– Так он же в Батурине при нашем дворе постоянно тёрся, – опять так же криво улыбаясь, проговорил Алексей Кириллович. – У отца моего, твоего деда… отец того Емельку даже в Берлин посылал учиться военной науке – охоч был до неё казачина.

– Чего донской казак забыл при батуринском дворе? – непонимающе спросил тогда Василь, но отец только махнул рукой.

– Были у них дела какие-то… – неопределённо сказал он. – Тайные. Меня не посвящали…

Ну ещё бы. Дед, Кирила Григорьевич, был тем ещё интриганом и заговорщиком. Должно быть, было что-то между ним, Пугачом, и той, отчаянной и полубезвестной, из рода Дараганов, были незримые нити, тянулись из Италии и Стамбула в Батурин и в Радзивиллов Несвиж, а оттуда на Дон и Яик и аж до самого персидского Хорасана, до слепого шаха Шахруха… Вполне в дедовом духе – личностью был дед! Помнил Василь, что и государю Павлу Петровичу, когда тот стал искать последних оставшихся в живых участников заговора против его отца, дед велел сказать: «Передайте, что я умер!». Тоже должно быть, знал что-то о том, что недолог век Катерининого сына. И тоже с рук сошло, никто ни до чего не дознался.


Флигель-адъютант вдруг ощутил на себе пронзительный взгляд. Острый. Прицельный.

Василий Алексеевич чуть дрогнул, но оборачиваться не стал – многовато чести. Они без того знал, кто на него смотрит.

Де Витт, разумеется.

Добровольная ищейка и шпион покойного государя.

А в следующее мгновение стало не до того.

Катафалк остановился прямо против собора, кони били копытами – должно быть, их сменили совсем недавно. Впереди похоронного поезда Александра Павловича мчались курьеры, и к тому времени, как катафалк выехал из Таганрога, уже по всем почтовым станциям на его пути были готовы кони на подмену. Но мёртвое тело не возят быстро, потому и затянулась дорога почти на два месяца. При обычных обстоятельствах тело довезли бы в Петербург ещё в январе. Но случилось четырнадцатое декабря, потом мятеж Черниговского полка – так и откладывали последнее путешествие государя до вящего спокойствия.

Кучер Илья Байков сидел на ко́злах, сгорбившись, и седая окладистая борода его горестно торчала вперёд. По этикету эту бороду ему полагалось сбрить, но говорили (слухи донеслись до Петербурга раньше, чем добрался похоронный поезд), будто он рыдал три дня, и выговорил-таки себе право и бороду не сбривать, и никому не уступил чести доставить тело государя в столицу: «Двадцать пять лет возил его живого, неужто неживого не довезу?!»

Среди петербуржских обывателей упорно расползались слухи о подмене, о фальшивых похоронах. Будто бы в катафалке в Петербург везут куклу, а что с самим государем – неясно. Кто-то болтал, будто бы государь схвачен Николаем и сидит в темнице, поминали даже недоброй памяти Железную Маску, кто-то – будто государь скрылся и ушёл в народ, странствовать по Руси.

Перовский слухам, разумеется, не верил – он-то точно знал, как обстоят дела. Но на чужой роток не накинешь платок.

Да и незачем.

Байков сполз с облучка, словно неживой, едва переставляя ноги, подошёл к дверце катафалка. По толпе пронёсся шёпоток: «Илья! Илья Байков! Стало быть, зря болтали… не повёз бы Илья куклу… да и не пустили б его к такому делу….»

«Вот и платок», – подумал Перовский удовлетворённо, хотя в такой миг вообще-то не до удовлетворённости.

Двустворчатая дверца катафалка разъехалась, открывая его просторное нутро, обитое тяжёлым багряным бархатом, и огромный дубовый гроб внутри.

Два десятка солдат подступили с двух сторон – две шеренги, узким коридором – подхватили гроб под днище, развернули.

И поплыл, поплыл государь вдоль аллеи к собору, над заснеженной брусчаткой, над наметёнными по сторонам от дорожки сугробами. Гудели колокола на звоннице, тягучим погребальным звоном разливались над проспектом.

Прощались.


3. 2 марта 1826 г.


Над кровлей Адмиралтейства гудел влажный холодный ветер с залива, трепал латунный кораблик на «шпице» – тот поворачивался туда-сюда с едва слышным внизу скрипом.

Лейтенант Дмитрий Завалишин быстрым шагом пересёк двор Адмиралтейства, проскользнул в высокую дверь, щёлкая каблуками, прошёл через холл и взбежал по мраморной лестнице. Здание было построено совсем недавно, всего два года назад, и ещё не успело обрести той неповторимости, которая приходит со временем – царапины, следы людей и событий и прочее, что оставляет отметины, временные и вечные. Всё пока что было новеньким, блестящим и торжественным – начищенные бронзовые дверные ручки и петли отливали позолотой, медово поблёскивал полированный тяжёлый дуб оконных рам и дверных полотен, бело розовый мрамор скрывался под багровыми ковровыми дорожками, мерцали свечные огни на канделябрах и люстрах.

На галерее и в коридорах было пусто – Дмитрий Иринархович взял себе с самого начала новой службы за правило приходить в присутствие с самого раннего утра. Иные чины косились на молодого выскочку неприязненно, но лейтенанта эти взгляды не задевали совершенно – детей мне с ними не крестить, а им вольно службой пренебрегать. К тому же вряд ли служба его затянется надолго – следствие продолжалось, и в любой момент могло всплыть что-то новое, из-за чего его снова потянут под сюркуп. Так что ни к чему пока что заботиться хорошими отношениями с сослуживцами.

А и не потянут так всё равно – в сентябре Лазарев и Сенявин снаряжают экспедицию на Антилы, к Бойе, и уже решено во главе экспедиции поставить именно лейтенанта Завалишина. Да и в Русско-Американской компании дел невпроворот. Если конечно, эта экспедиция состоится вообще.

Неожиданно вспомнилось недавнее (недели не прошло), когда Лазарев буквально вбежал в кабинет, встрёпанный, как сдёрнутый с гнезда воробей, в глазах – отчаяние.

– Ну, Дмитрий Иринархович, решено, – махнул рукой каперанг. Приложил ладонь ко лбу, словно пытаясь понять, есть ли у него жар, в своём ли он уме. Покачал головой и повторил. – Решено. Подаю в отставку. Нечего мне тут делать…

«Тут», должно быть – «на флоте».

– Михаил Петрович, да что ж случилось? – Завалишин вскочил на ноги, словно выброшенный пружиной из кресла. Да и не подобало ему, лейтенанту, сидеть в присутствии капитана первого ранга.

– Вообразите, какой вопрос они задали комитету преобразования флота? Попробуйте-ка угадать?! – «они», должно быть, сидели в морском министерстве. – «Какой до́лжно дать морякам кивер?»! Не «сколько надобно флоту кораблей?». Не «какую экспедицию надо отправить прежде всего?». Не «сколько потребуется денег на строительство в Севастополе новых батарей?» – война с турками не замедлит! А – «какой надобен морякам кивер?»!

Лазарев топнул ногой – казалось, он вот-вот плюнет в бешенстве куда-нибудь в угол.

Сдержался.

Кабы не Сенявин, так невесть и удалось ли бы отговорить каперанга от отставки, а уговорить на новое назначение – в Архангельск, на строительство линейного «Азова».

Дверь в музей не отличалась от прочих дверей ничем – тот же полированный дуб, та же бронза на ручках и петлях. Внутри – шафрановые стены, тусклый утренний свет в высоких окнах, полумрак, в котором смутно угадывались очертания подвешенных и установленных на постаментах моделей судов – ажурно-фестончатое плетение снастей, перекрестья мачт и рей. Сегодня как раз должны были из мастерской доставить новую модель – копию елизаветинского прама «Дикий бык».

Следом за Дмитрием в комнату проник денщик Харитон в матросской форме (сложно было бы ожидать в Адмиралтействе какой-то иной одежды), с масляной лампой и длинным фитилём в руке, покосился на господина с тщательно скрытой неприязнью (тоже, небось, как и иным в чинах, хотелось поспать подольше) и принялся зажигать свечи в канделябрах.

Лейтенант прошёлся по комнате в шинели нараспашку (отчего-то он не спешил её снимать), разглядывая выплывающие из отступающего полумрака модели кораблей, обернулся к денщику:

– Поедешь со мной на Гаити, Харитон? – спросил он неожиданно.

– Куда?! – невозмутимость Харитона как ветром сдуло, он удивлённо поднял брови. – На какую ещё?..

– Остров это, Харитон, – утренняя сумрачность куда-то девалась. Может, всё же и обойдётся, и будет-таки экспедиция на Антилы, будут и переговоры с Бойе, и русский сеттльмент на Карибских островах – вещь для флота русского необходимейшая.

– Остров, – проворчал денщик, зажигая последнюю свечу. Опустил стекло на лампу, повёл густыми лохматыми бровями. – Опять вас, батюшка Дмитрий Иринархович, куда-то за тридевять земель несёт. Ведь до сих пор как вспомню, сколько страстей пережили на «Крейсере» да в Ситке, да в Сибири потом – волосы ведь дыбом. Женились бы лучше на порядочной девице какой да и служили себе в Петербурге…

– Харитон, – засмеялся Дмитрий, – ты не забывай, что ты денщик, а не мачеха моя, и не дядька. Хватит и того, что они меня постоянно сватают. А моя служба – не кабинетная, а морская, помни про то…

Харитон хмуро кивнул.

Гулко и звонко пробили где-то на галерее часы – девять. И почти тут же вслед за боем часов раздались по анфиладе шаги – цокали каблуки с подковками, звякали шпоры. В Адмиралтействе – шпоры?! Сердце на мгновение замерло, а потом вдруг рвануло часто-часто.

Оно?!

Оно, господин лейтенант.

Именно оно.

Драгунская шинель. Чёрный бикорн. Тёмно-русые, едва заметные тонкие усики над верхней губой, выпуклые серые глаза со странной рыжеватой и зелёной крапинкой – ни разу не виданный ранее Завалишиным цвет. Сабля на поясе, сапоги со шпорами, лайковые перчатки.

– Имею ли я честь видеть лейтенанта флота Дмитрия Иринарховича Завалишина?

Оно. Как есть оно – стал бы иначе поручик (а по эполетам – именно поручик) так титуловать незнакомого лейтенанта, кабы не официальное дело…

– Точно так. С кем имею честь?

– Поручик Муханов, – отрекомендовался вновь пришедший, кинув руку к виску, коснулся угла бикорна перчаткой. – Адъютант его высокопревосходительства генерал-адъютанта Бенкендорфа. Его превосходительство требует вас к себе… в Главный штаб.

Ну что ж, Главный штаб недалеко. Но при чём тут Бенкендорф, военный губернатор Васильевского острова, и Главный штаб?

Видимо, этот вопрос отразился в глазах или на лице лейтенанта, потому что поручик, усмехнувшись, пояснил:

– Его высокопревосходительство сегодня дежурный генерал Главного штаба, поэтому именно он вас и требует.


До Главного штаба от Адмиралтейства – рукой подать, только пересеки площадь.

Поручик и лейтенант прошли по заснеженной брусчатке и нырнули под арку.

И снова – дубовая дверь, лестница, ковры, резные мраморные перила. Анфилады и коридоры, двустворчатая дверь нараспашку, канделябры и высокие окна, дубовый паркет и могучее пузатое бюро. Генеральная карта империи на тёмно-зелёной с серебрением стене, широкий диван английской работы, объёмистое кресло, шкафы с картонными папками.

И человек.

Плотная коренастая фигура, белые панталоны и чёрный мундир, золотые эполеты, тёмно-русый венчик волос вокруг блестящей лысины. Худое остроносое лицо, раздвоенный глубокой ямочкой подбородок, холодные голубые глаза.

Александр Христофорович Бенкендорф. Генерал-адъютант. Военный губернатор Васильевского острова.

– Ваше высокопревосходительство! – каблуки – щёлк! перчатка смахнула невидимые снежинки с козырька фуражки. – Лейтенант Завалишин!

– Прошу, господин лейтенант, – генерал повёл рукой, приглашая присесть, но Дмитрий не шелохнулся – на лице генерала не отразилось ни капельки радушия или гостеприимства, и ожидать следовало только какой-нибудь пакости. Тем более, что сам генерал оставался на ногах, а сидеть в присутствии старшего в чине не позволяла военная субординация. Примем, что это простая вежливость.

Где-то в глубине души шевельнулась слабая надежда на благополучный исход – и раньше бывало, что его приглашали к себе иные генералы (за полтора месяца службы такое было не меньше семи раз) – чтобы договориться о посещении офицерами музея, чтобы заказать модель какого-нибудь корабля для украшения интерьера – для дома или для какого-нибудь присутствия.

Слабая надежда.

Очень слабая.

Почти невидимая.

– Вот что, господин лейтенант, – помедлив несколько мгновений, словно подбирая слова (может быть, так оно и было), проговорил генерал-адъютант. – На вашу персону сделаны новые показания со стороны заговорщиков… по делу о мятеже четырнадцатого декабря…

Сердце ухнуло куда-то в глубину, хоть Дмитрий и ожидал чего-то подобного.

Всё-таки оно.

– Поэтому из следственной комиссии на ваше имя поступили новые вопросные пункты, – слова Бенкендорфа падали размеренно, словно удары колокола или кузнечного молота по наковальне. Генерал откинул крышку лежащего перед ним бювара красной кожи, вынул из него тонкую кипу листов исписанной бумаги и положил на стол перед лейтенантом. – На то время, которое вам потребуется, чтобы ответить на них, вы должны будете оставаться в здании Главного штаба. Есть какие-либо возражения?

– Никак нет, ваше высокопревосходительство, – лейтенант справился с собой и сумел ответить так, чтобы голос не дрогнул ни на мгновение.

– Поручик Муханов проводит вас в комнату, где вы сможете изучить предъявленные вам вопросные пункты, – генерал кивком указал на бумаги, давая понять, что больше не задерживает.


На душе было кисло. Но страха – не было.

Не было так же, как и на Аляске, когда ко́люжи[5] разграбили огород, выращенный матросами «Крейсера», и лейтенанта Завалишина Лазарев отправил парламентёром, а у дикарей внезапно обнаружились первоклассные ружья – как бы не карабины Фергюсона, и они осыпали шлюпку свинцом, да так густо, что пули перешибали вёсла в руках матросов, от бортов летела крупная щепа, а загребному Рябушкину напротив лейтенанта пуля ударила за ухо и снесла половину черепа, густо и жарко плеснув кровью Дмитрию в лицо.

Страшно не было. Казалась странной мысль, что его вот сейчас вдруг могут убить. Да не может быть! Просто не может.

А потом трескуче рявкнула пушка на юте «Крейсера», и ядро гулко провыло над головами и взрыло землю прямо перед кустом, из-за которого вели пальбу ко́люжи. И винтовки сразу смолкли – даже дикарям, понятия не имеющим о пушках, стало ясно, что фрегат полным бортовым залпом накроет всех стрелков разом.

Страшно не было.

А вот так кисло, как сейчас, на душе не было никогда прежде, даже и в прошлый арест,хоть и тогда было невесело.

Но мы ещё побарахтаемся, – пообещал себе Завалишин.


4. 11 марта 1826 г.


Кони цокали подковами по брусчатке, затянутый кожей возок чуть потряхивало. По примерным прикидкам Дмитрия, карета уже должна была добраться либо до крепости, либо до Стрелки. Пора бы и остановиться. Впрочем, какая ещё Стрелка? О том, что Комитет для изыскания соучастников возникшего злоумышленного общества к нарушению государственного спокойствия располагается именно в Петропавловке, давно (с тех самых пор, как государь в январе приказал исключить из названия Комитета слово «тайный») было известно всему Петербургу. А раз его везут на допрос, так, стало быть, в крепость.

Дверца возка отворилась.

– Прошу выходить!

Солдаты стояли с обеих сторон от дверцы – не навытяжку, но замерев в неподвижности, даже глазами не косили. Казалось, сядь на нос солдату муха – он и не шелохнётся. Только какие ж сейчас мухи? Офицер – тот самый жандарм который приезжал в Симбирск его арестовывать – трик-трак! дзик-дзак! – как же, дай бог памяти, его фамилия? – нет, не вспомнить! – широко повёл рукой в сторону отворённой двери в равелин:

– Прошу сюда!


В каземате было полутемно – низкий каменный свод, узкие окна-бойницы (ирония судьбы – построенная Петром крепость ни разу не испытала вражеского нашествия), тускло чадят свечи в литых медных подсвечниках. Широкий дубовый стол, покрытый зелёным сукном – словно бильярд. Только вместо игрока за столом – высоколобый кудрявый брюнет с пышными бакенбардами. Гладко выбритый острый подбородок с глубокой ямочкой, резко очерченные высокие скулы, парадный мундир с золотым аксельбантом генерал-адъютанта, белые перчатки на столе под локтем. В углу за небольшим столом – молодой статский, розовощёкий и синеглазый, в сером сюртуке, на столе перед ним – объёмистая пухлая тетрадь, кипа чистой писчей бумаги, картонная папка с матерчатыми завязками.

Завалишин ожидал увидеть уже знакомого по первому допросу, ещё с января, генерал-адъютанта Левашова. Но нет. Левашов снимал только первые допросы, и уже только потом, если комитет считает, что подследственный заслуживает его дальнейшего внимания, за дело берутся остальные. Дмитрий Иринархович от других подследственных уже знал, что первый допрос всегда снимает Левашов.

За спиной Завалишина у двери – два солдата в той же каменной неподвижности.

Брюнет глянул на Завалишина без особой приветливости, представился:

– Генерал-адъютант Чернышев. Александр Иванович. Но вам полагается обращаться ко мне с чинопочитанием, – он кивнул на стоящий напротив него стул. – Прошу садиться, господин лейтенант.

Стул оказался в меру удобным, даже мягким, руки легли на подлокотники. Завалишин поднял голову и глянул на генерала:

– Я слушаю вас, ваше превосходительство.

«Чернышев, – эхом отдалось в голове. – Чернышев». Это волчара тайной войны, архишпион и любовник Полины Боргезе (глядя на бравого генерал-адъютанта в слухи об этой любовной связи поневоле поверишь), первым вошедший в тринадцатом году в Берлин чуть ли не на плечах отступающих французов.

– Господин лейтенант, – Чернышев, должно быть, по привычке, чуть теребил бакенбарду, разглядывая Дмитрия без всякого стеснения. «Словно корову на базаре покупает», – зло подумал вдруг Завалишин и выпрямился. А генерал, не обращая внимания на вспыхнувший на щеках лейтенанта румянец, продолжал. – Ваше имя возникло в показаниях других подследственных, поэтому к вам у следственной комиссии возникли новые вопросы.

– Я готов их выслушать, ваше превосходительство.

За спиной на стене гулко пробили часы, стон пружины раскатился по углам и отозвался звоном в ушах.

– Господин Авросимов, извольте, – генерал едва заметно шевельнул рукой, и розовощёкий статский, вскочив на ноги, положил перед лейтенантом несколько листков, убористо исписанных мелким почерком с завитушками. Чуть поклонился генералу и снова сел на место. Когда он успел вынуть их из папки, Завалишин не заметил.

– Здесь записаны вопросы к вам от Высочайшего Следственного комитета, – пояснил генерал. – Вы прочтёте их позднее, чтобы успеть обдумать и подготовить ваши ответы на них. А сейчас мне хотелось бы, чтобы вы встретились кое с кем.

За спиной чуть скрипнула дверь, Завалишин замер на месте чувствуя, что вот немножко – и волосы встанут дыбом, словно у зверя, почуявшего опасность.

Не оборачиваться!

Хрен вам, уважаемая комиссия! И тебе, твоё превосходительство, Александр Иваныч, и тебе, молодой статский Авросимов! Хрен! Развесистый!

Не увидите вы, чтобы лейтенант Дмитрий Завалишин озирался как нервическая барышня в поисках лавровишни!

Он на миг поймал себя на том, что губы его кривит злая усмешка.

Одёрнул себя – а вот это уже перебор!

Шаги.

Неуверенные, вялые, словно тот, кто вошёл, чего-то боится или не решается пройти дальше.

Хлопнула, закрываясь, дверь, и слышалось только неуверенное глухое сопение.

«Нос заложило», – насмешливо подумал Завалишин, поглаживая подлокотники кончиками пальцев и изо всех сил сдерживаясь, чтобы не вцепиться в них руками.

– Обернитесь, господин лейтенант, – тяжело произнёс, словно кирпич обронил, генерал.

А вот теперь можно и обернуться.

Худощавый юноша глянул исподлобья, хмуро и затравленно – непокрытая голова, встрёпанные коротко стриженные волосы, впалые щёки, землистый оттенок на скулах. Потрёпанный морской мундир нараспашку, рубашка не первой свежести.

Перехватив взгляд Завалишина, юноша сглотнул – шевельнулся на худой шее острый кадык.

Мичман Дивов.

Василий Абрамович.

– Вася! – Завалишин порывисто вскочил на ноги. Стул с грохотом повалился на пол, часовые у двери дружно сделали шаг вперёд, оказавшись рядом с Дивовым, вскочил и розовощёкий Авросимов, уронив на стол перо и забрызгав чернилами чистый лист бумаги.

– Здравствуй, Митя, – проговорил мичман Дивов неуверенно.

Что это с ним?!

– А вот, господин лейтенант Завалишин, Василий Аврамович утверждает, что это вы подвигли его к установлению в России республики и федеративного правления, – голос генерал-адъютанта прямо-таки пригвоздил лейтенанта к месту. Завалишин обернулся – Чернышев, в отличие от секретаря и солдат, даже не шелохнулся при порывистом движении Дмитрия, только пальцы напряглись, побелели суставы – вот-вот сломается зажатый в пальцах цанговый карандаш. – Верно ли, господин мичман?!

Завалишин порывисто обернулся обратно к Дивову.

– Так точно, – запинаясь, выговорил мичман. – Дмитрий Иринархович… неоднократно говорил… «если начинать революцию, так прямо с императорской фамилии для полного успеха!»

«Говорил. Было такое… – метнулась в голове суматошная мысль. – Вот это да! А я-то хотел ему Книгу оставить на хранение!»

Книгу!

Лейтенант похолодел.

Книгу…

– Что скажете, господин лейтенант? – голос генерала вырвал Завалишина из оцепенения. – Вы подтверждаете слова господина мичмана?

– Как? – прошептал Завалишин, от сводя глаз с опущенной головы Дивова. Русые вихры мичмана разошлись, открыв на худой шее беззащитный желобок, и от этого Василий казался совершенно мальчишкой, словно баклажка-первогодок в окружении чугунных в первый день в корпусе. – Василий Абрамович?! Вы и в самом деле сделали на меня такие показания?

Дивов рывком вскинул голову, встретился взглядами с Завалишиным и вдруг со стоном рухнул на колени:

– Простите, Дмитрий Иринархович! – выкрикивал он с рыданиями. – Простите! Бес попутал! Славы захотелось! Я отказываюсь… отказываюсь , вы слышите?! – он повернулся и глянул на генерала Левашова мокрыми от слёз глазами сквозь спутанные волосы. – Я отказываюсь от своих показаний! От всех! И против Дмитрия Иринарховича, и против других тоже!


Дивова увели. В дверях он обернулся, глянул на Завалишина несчастными глазами и еле слышно шевельнул губами: «Прости». И побрёл, опустив голову и щаркая ногами.

Жандармы вновь застыли у дверей навытяжку и не просто ели лейтенанта и генерала глазами – прямо-таки жрали. Розовощёкий Авросимов снова опустился в кресло, утёр побледнелый лоб вышитым носовым платком, покосился на генерала – Чернышев сидел неподвижно, по-прежнему глядя на Завалишина с неприкрытым интересом.

Лейтенант сглотнул, выпрямился и, стараясь двигаться как можно медленнее и спокойнее, снова сел обратно на стул. На какое-то мгновение возникло глупое фанфаронское желание закинуть ногу на ногу и скрестить руки на груди.

Справился.

Оборол искус, как говаривал семейный священник, отец Паисий.

Перебор.

И почти тут же уловил во взгляде генерала лёгкое одобрение.

– На вашем прошлом допросе, господин лейтенант, вы показали, что не принадлежите ни к какому тайному обществу, – проговорил Чернышев задумчиво. – Я читал ваши показания. Однако же… – он помедлил несколько мгновений и вдруг сказал, быстро наклонясь и впиваясь взглядом в лицо Завалишина. – Однако же на вас поступили новые показания о том, что вы не просто состоите в тайном обществе, что вы являетесь главой оного!

Дмитрий вздрогнул, хоть и ожидал подобного.

Не удержался.

Книга! – мелькнуло опять. – Аникей Смолятин арестован ещё пятнадцатого декабря. – Стало быть, книга наверняка в руках у Комитета. Хотя… хотя тогда Левашов спросил бы именно об этом, а не стал городить огород с очными ставками… несчастный Вася Дивов!

Или – стал бы? Но тогда и ставка была бы не только с Дивовым, но и с Аникеем.

– Не понимаю, о чём вы говорите, ваше превосходительство, – стараясь говорить как можно твёрже, ответил лейтенант. Сжал зубы, чувствуя, как перекатываются по челюсти желваки.

Чернышев едва заметно улыбнулся, в глазах потеплело. Он поднялся на ноги (Авросимов тоже вскочил, да и Завалишин тоже сделал движение подняться на ноги, но генерал-адъютант коротким движением руки велел обоим сидеть), прошёлся до узкого оконца-бойницы, прорезанного в толстой казематной стене. Повернулся к подследственному.

– Дмитрий Иринархович, – сказал он с неожиданной теплотой в голосе. – Я ведь всё понимаю… вы молоды. Запутались… заговорщики увлекли вас в свои сети…

Голос генерала обволакивал, словно окутывал густым и толстым слоем ваты, Завалишин почувствовал, что вот-вот задохнётся.

– Я… не понимаю, о чём вы говорите, ваше превосходительство.

Он внезапно понял, что генерал стоит прямо рядом с ним и смотрит участливо, едва ли не по-отечески, вот-вот и руку на плечо положит:

– Ведь это же они вас втянули? Заговорщики? Рылеев, Дивов…

– Василий Абрамович взял свои показания обратно, – Завалишин сам не узнавал своего голоса.

– Дмитрий Иринархович, ну вы же взрослый человек, офицер, – в голосе генерала на миг возникла усмешка – тоже достаточно добрая. – Кто ж ему такое позволит?.. Что написано пером, знаете ли… так вы признаёте? Облегчите душу, господин лейтенант…

Дмитрия вдруг словно плетью полоснула злость.

– Я не знаю, о чём вы говорите, ваше превосходительство, – бросил он холодно, и внешний вид генерала мгновенно изменился – словно стёртая мокрой тряпкой с грифельной доски, пропала отеческая теплота и проникновенность, заострились кости лица. Чернышев выпрямился и бросил через плечо Авросимову:

– Иван Евдокимович, обозначьте в протоколе – подследственный Завалишин виновным себя не признал.


5. 12 марта 1826 г.


Сможет ли наш век стать свидетелем того, как орды дикарей уничтожают цивилизацию при ее возрождении на могиле народа, который цивилизовал мир? Позволит ли христианский мир спокойно туркам душить христиан? И позволят ли законные монархи Европы бесстыдно дать свое священное имя тирании, которая могла бы окрасить и Тибр красным цветом?[6]

Дмитрий оторвался от книги (в комнатах барона Толя оказалась маленькая, но неожиданно интересная библиотека) поморщился, потирая переносицу – в большом зале, где лейтенант примостился в кресле (любимая поза – поперёк сиденья, ноги на подлокотнике) становилось темно. За окнами сгущались тёмно-синие сумерки, тускло, едва заметно мерцали в тяжёлых оконных переплётах звёзды.

Караульный солдат, чуть хлопнув дверью, прошёл в комнату, неторопливо прошёлся вдоль стен, зажигая свечи. Последними он запалил седмисвечник на столе, несколько мгновений разглядывал огоньки, словно их оценивал, потом удовлетворённо кивнул и помахал в воздухе фитилём, гася огонёк. Встретился взглядом с Завалишиным и чуть поклонился. Несмотря на его почтительную позу, лейтенант уловил во взгляде солдата плохо скрытое неодобрение – должно быть, ему не понравилась излишне вольная поза лейтенанта. Ну ещё бы, в мундире да сапогах – поперёк кресла да с ногами на подлокотнике.

«Ну ты уж прости, служивый, – подумал Дмитрий с насмешкой, стараясь не показать её на лице. – Я ведь у нас кто? Арестант. Стало быть, мне уставы нарушать – положено».

Солдат промолчал. Поджал губы и удалился, чуть шаркая подошвами сапог по паркету. Лейтенант снова уставился в книгу, но прочесть больше ничего не успел – комната неожиданно заполнилась народом.

В комнатах барона Толя жило под арестом девять человек. Вернее, уже восемь – полковой командир Канчиялов, арестованный в январе в местечке Ставище, умер три дня назад, и тело его забрали родственники. Должно быть, как раз сегодня и похоронили Георгия Александровича.

Но остальные все были вполне в наличии.

Бригадный генерал фон Кальм (тридцать восемь лет, девятнадцатая пехотная дивизия в Тульчине, герой Ландсберга, Прёйсиш-Эйлау и Гутштата, Силистрии, Шумлы и Бауцена, взят по доносу капитана Майбороды) ушёл в дальний угол, упал в глубокое кресло, такое же, как и у Дмитрия, сумрачно поглядывал по сторонам. Будь в зале камин, генерал, должно быть, угрюмо уставился бы в огонь.

Камина не было.

Капитан Сенявин (двадцать восемь лет, лейб-гвардии Финляндский полк, арестован только сегодня, доставлен вот-вот), сын опального адмирала, героя Корфу и победителя при Афоне и Дарданеллах, напротив, сел за стол, облокотясь на столешницу. Похоже было, что ему сам чёрт не брат, понятно было, что капитан ничего не боится и глядит в будущее с надеждой.

Но это – пока.

Пока не осознал серьёзности своего положения – арестован вот-вот, ещё кураж не прошёл. Видел Завалишин, как капитана доставили в Главный штаб – зубоскалил Николай Дмитриевич, иронизировал и пикировался с жандармским штабс-ротмистром, тем же самым, что приезжал за Дмитрием в Симбирск (Платон Воропаев, кажется – можно подумать, в Петербурге больше и жандармских офицеров-то нет). И сейчас капитан разговаривал со всеми так же.

Пройдёт.

Секретарь генерала Ермолова Грибоедов (тридцать один год, арестован аж на Кавказе, в Грозной крепости) примостился недалеко от стола, кинув поперёк колен гитару. Пощипывал струны, но петь не пел – играл что-то знакомое и незнакомое одновременно (слышались в музыке какие-то дикарские мотивы, как там на его Кавказе зовётся инструмент – зурна?), поглядывал на всех вприщур – словно чего-то ждал.

Может и ждал.

Граф Пётр Станислав Войцех Алоизий Мошинский (двадцать пять лет, подольский предводитель дворянства, арестован в Житомире), выпускник цистерцианского колледжа в Копшивице, магнат (тридцать миллионов злотых) и сибарит, расположился в третьем кресле, закинул ногу на ногу и совершенно непринуждённо теребил ус – ему всё происходящее вокруг него, должно быть, казалось каким-то забавным приключением. Это был не тот кураж, что у капитана Сенявина, это что-то другое. Это не пройдёт. Свойство характера, должно быть.

Непреходящее.

Братья Раевские, Александр (тридцать лет, полковник в отставке, арестован ещё в декабре, вскоре после мятежа) и Николай-младший (двадцать четыре года, полковник Харьковского драгунского полка, арестован четвёртого января в Харькове), сыновья героя Двенадцатого года, и сами герои (по слухам, ходили вместе с отцом в штыковую на французов под Салтановкой – один в шестнадцать, другой в одиннадцать лет) уселись за стол друг напротив друга, обочь от Сенявина, и почти тут же у Александра в руках появилась колода карт – старший Раевский любил раскидывать пасьянсы и метать банки.

И сейчас готовился банк раскинуть.

Князь Фёдор Петрович Шаховский (тридцать лет, майор Семёновского полка, арестован в конце января в Нижнем Новгороде, в комнаты Толя доставлен три дня назад), поправляя красиво зачёсанные набок волосы, открывающие высокий лоб, подсел к Завалишину, бесцеремонно отодвинул в сторону свешивающиеся с подлокотника ноги лейтенанта, заглянул в книгу:

– Что это ты там читаешь, флота лейтенант?!

– Шатобриана, – скупо ответил Завалишин – много говорить не тянуло.

– О Греции душа болит твоя, о Деметрий?! – насмешливо спросил князь.

– О другом душа моя болит, князинька светлейший, – прорвалось вдруг у Дмитрия с желчью. Лейтенант мгновенно пожалел о своих словах, но (замахнулся – бей! сказал «аз» – говори и «буки»!) отмалчиваться не стал. – Греки и без нас не пропадут, там уже набежало спасальщиков – и французы, и англичане… да и мы вот-вот влезем…

– Тогда о службе, должно быть, – бросил сбоку Грибоедов, не переставая пощипывать гитарные струны. Дмитрий чуть скривился, захлопнул книгу и отбросил её на край стола – удар сквозняка от неё опрокинул карты на столе. Раевские дружно покосились на лейтенанта, но смолчали – должно быть, увидели что-то в лице Завалишина.

– Чего мне о ней думать, – желчно сказал лейтенант, усилием воли сдержавшись, чтобы не крикнуть это – кричать надо было не сейчас и не здесь. – Там уже всё решено. Без меня. И давно. Год уже как вышло самое уродливое произведение русской внешней политики.

– Как-каак? – протянул Грибоедов весело, откладывая гитару. – Как, простите?

– Ну а как это ещё назвать?! – бросил Завалишин, на мгновение позабыв даже о том, что уже второй день стучало в голове («Книга! Книга! Книга!»). – По соглашению с Северо-Американскими Соединёнными Штатами (вот молодой хищник! вот где крепкие и острые клыки!) все тяготы несёт Российско-Американская компания, а все купоны будут стричь Соединённые Штаты! Вместо чтобы развивать земледелие через укоренённых русских переселенцев в Калифорнии и создавать базу флота на Сандвичевых островах, мы уступаем снабжение Русской Америки бостонцам!

– Это плохо? – спросил капитан Сенявин, и Завалишин вдруг понял, что их слушают все в комнате – братья Раевские отложили карты, Мошинский стряхнул с лица весёлое выражение (напускное всё-таки, напускное!), и даже фон Кальм вынырнул из своего сумрачного отстранения. – Может быть, так и лучше, ведь затраты меньше…

Завалишин несколько мгновений смотрел на Сенявина, потом на остальных и махнул рукой.

– Затраты, конечно, меньше, – согласился он с горечью, чуть отворачиваясь. – И если относиться к колониям, как к чемодану без ручки… то да, такой подход лучше…

– Но… чем плохо-то? – непонимающе переспросил Грибоедов, снова взял гитару за гриф и провёл пальцами по струнам. – Дмитрий Иринархович?..

– Александр Сергеевич, – устало протянул лейтенант. – Вы же сами дипломат. Должны понимать, что при таком подходе не пройдёт и полувека, как вся торговля на Аляске и в Калифорнии окажется в руках не янки, так англичан. И – прощай, Русская Америка? Впрочем… наши дипломаты так намозолили себе глаза над задачами даже самых мельчайших немецких государств, что уже не могут замечать и крупных потребностей России.

Слова лейтенанта прозвучали для всех так неожиданно, что Грибоедов даже чуть рот приоткрыл и отложил гитару.

– Но неужели ничего нельзя сделать? – чуть подавленно спросил Шаховской. – Нужно же с этим к государю… или самому ехать туда, в колонии…

– Так был я уже у государя с этим, – Завалишин почувствовал, что его губы кривит горькая улыбка. – Даже слушать не стали… я ж был, числясь в Компании, – купец. Шпак, штафирка. А купцам, видите ли, невместно указывать дипломатам и военным. А государь отвечал, что хоть и рад такому рвению к службе, а в колонии меня отпустить не может – как бы я не привёл дело к войне с Англией или Соединёнными Штатами.

– Но… теперь-то государь новый, – неуверенно сказал Сенявин.

– А он тем более слушать меня не будет, – отрезал Дмитрий. – Заговорщика-то? Мятежника?!

– А ты выпутайся, Деметрий, – посоветовал князь. – Оправдаешься – и сможешь давать советы.

– И то верно, – пробурчал лейтенант. И тут же снова всплыло в голове: « Книга! Книга! Книга!».

Завалишин прикусил губу, и почти тут же Шаховской (он один продолжал смотреть на лейтенанта, остальные уже снова занялись своими делами) спросил:

– И всё-таки, Деметрий, тебя что-то гнетёт… говоришь, не служба, хоть и о ней душа болит…

– Ах, твоё сиятельство… – Дмитрий пожал плечами, снова с силой потёр переносицу (благоприобретённая привычка… а может и дурная). – Кабы ты мог что поправить в моей беде…

– А вдруг, – князь весело толкнул его рукой в бок. – Если тебе связь с волей нужна, так вон она…

Как раз в этот миг дверь отворилась, в комнату вощли один за другим начальник стражи и караульный солдат – тот, что недавно зажигал свечи. Солдат тащил объёмистую корзину, из которой торчали горлышки бутылок, картонные коробки и шпагатные узлы.

– Ого! – воскликнул Мошинский, вновь приходя в состояние восторга (а может и не напускное оно?!) и потёр руки. – По какому поводу пир? Я-то думал, нас обычный ужин ждёт…

– А у меня день рождения сегодня, – тоже повеселев, ответил Шаховской. – Не очень-то и хотелось его встречать под арестом, а только всё равно надо ж…

– Не отметить – примета скверная, – веско сказал старший Раевский, отбрасывая карты и одним движением руки освобождая место на столе.

Солдат водрузил корзину на стол и принялся извлекать из неё свёртки, коробки и бутылки.

Окорок.

Белое вино.

Красное вино.

Венгерское, португальское, испанское тинто.

Коробка с кремовыми пирожными.

Фаянсовая супница.

– Господа, повторяю ещё раз, – капитан Жуковский по-прежнему стоя у двери. – Вы вольны делать всё, что хотите, если даёте мне слово, что никуда не уйдёте.

– Господин капитан, – сумрачно сказал младший Раевский. – Мы все уже неоднократно давали вам такое слово. Не стоит напоминать об этом ещё. Лучше идёмте, угоститесь вместе с нами. Да и ты, братец, тоже…

– Никак нет, – возразил солдат, опустошив корзину и вытягиваясь во фрунт. – Не положено!

Но Мошинский, не слушая, уже откупорил бутылку с тинто, набулькал полный стакан и протянул солдату.

– Угостись, братец, да и ступай на пост, коли так, – добродушно сказал он. Солдат покосился на Жуковского, на капитан сделал каменное лицо, и солдат, торопливо приняв стакан, выцедил вино.

– Покорнейше благодарю, ваше благородие!

Солдат исчез за дверью, а князь Шаховской снова повёл рукой по направлению к столу:

– Господин капитан… прошу не отказываться. Тем более, что у нас есть к вам небольшой разговор.

И князь весело подмигнул Завалишину.


6. 15 марта 1826 г.


Из Парижа, от 6-го марта. Г. Стратфорд-Каннинг, как уведомляют в Etoile, на проезд в Константинополь, потребовал в Греции, чтобы с греческих островов, с Мореи и с твёрдой земли были присланы к нему для переговоров по два депутата, под предводительством президента Маврокордато.

Из Ливорно, от 4 марта. Пишут из Константинополя, от 13 января следующее: «Говорят, что несколько пашей расположатся с войском вблизи столицы, и что Порта намеревается сделать новый опыт введения в армию Низама Джедида, т.е. европейской дисциплины.

Мичман Логгин Смолятин отбросил газету, с трудом подавив искушение скомкать её и бросить в мусорную корзину в углу. Или вовсе выбросить в отворённую форточку, из которой тянуло холодом и сыростью. Встал со стула, раздражённо прошёлся по комнате из угла в угол, заложив руки за спину.

Раздражаться было от чего – высочайший комитет тянул с дознанием, Аникея мурыжили под стражей уже четвёртый месяц, сам мичман Смолятин-первый[7] торчал в Петербурге уже третий месяц, а дело – ни туда, ни сюда. И на свидания его в Петропавловскую крепость пустили за эти два месяца всего дважды – ровно по разу в месяц. И то при разговоре постоянно над душой нависла жандарм. Стоял и вслушивался в каждое слово.

Оно, конечно, он, Логгин, ни в одном тайном обществе не состоял, и ничего запретного ему передавать сыну надобности нет. Но всё равно, при жандарме, который глядит людоедским взглядом, даже и поклон от матери и сестёр передавать – и то поперёк горла.

И эти… родственнички столичные, седьмая вода на овсяном киселе, только и чести, что потомки капитан-командора Иевлева, тоже не мычат не телятся. Мог бы Сильвестр Иеронимович со своими связями и добиться, чтоб ему, Логгину, почаще дозволяли с сыном видеться.

Впрочем, мичман в глубине души понимал, что к столичной родне он несправедлив. Иевлев к высочайшей следственной комиссии никаким боком не относится, он не министр, не вельможа, не адмирал или генерал, чтоб мог похлопотать и чего-то добиться. А только и те два свидания, которые выпали, не Сильвестр ли их и добился?

На крыльце вдруг раздался многоногий топот вразнобой, мичман чуть вздрогнул от неожиданности, однако тут же опознал топот.

Мальчишки.

Мальчишек теперь тоже выпускали из корпуса под поручительство Логгина и после хлопот всё того же Сильвестра Иеронимовича. Иногда приходил один Влас, иногда – все втроём, а иногда и впятером – с ними приходил Сильвестров сын Венедикт да непонятный мекленбуржец с диковинным прозвищем – Лёве. Говорят, у тех кто постоянно носит очки, взгляд без них становится беспомощным, а этот Лёве даже и сквозь толстые стёкла смотрел холодно и прицельно.

Мальчишки, впрочем, тоже приходили нечасто – когда учёба целый день, так не много потом и находишь – бывали по субботам и воскресеньям.


– А неплохо твой брат устроился, – сказал Глеб, в который уже раз оглядев двор и флигель, в котором жил Аникей вне службы.

Влас в ответ только дёрнул плечом, стряхивая с шинельного сукна снежинки – литвин как будто впервые в этом дворе! И каждый раз оглядывается, как впервые. Но доселе помалкивал, вот только сегодня его с чего-то прорвало одобрение высказывать.

А помора сегодня с утра злило всё подряд – дурное предчувствие не давало покоя, такое же как четырнадцатого декабря. Уже с утра и поплевал через левое плечо, и по дереву постучал…

Поднялись на крыльцо, сбивая с сапог налипший влажный снег, нырнули в прихожую. Влас замешкался на пороге и замер, настигнутый окриком сзади.

– Эй, парень!

Обернулся.

В отворённой калитке, опираясь ладонями на верхушки невысоких столбов, стоял офицер. Тёмно-синий жандармский мундир, капитанские эполеты, суконная фуражка глубоко надвинута на голову, только топырятся из-под неё тёмно-красные от холода уши (невольно вспомнилась глупая корпусная шутка «дурак ты и уши холодные!»), белые потёртые перчатки и высокие сапоги со шпорами (неужели верхом приехал?), сабля на поясе. А из-за плеча капитана торчит над эполетом конская морда – буланая с дымчато-белыми ноздрями – и правда верхом приехал капитан, вон и повод на столб уже навязан.

Поняв, что его заметили, капитан шагнул во двор, захлопнул за собой калитку. Влас шагнул ему навстречу с крыльца – правила вежливости требовали, как ни гляди на жандармского офицера. Невольно оглянулся – друзья уже тоже вернулись и стояли на крыльце, рассматривая капитана. Как обычно – Грегори смотрел с нескрываемым любопытством и даже с симпатией, а вот Глеб – скорее с насмешкой.

Как обычно.

Итак, мизансцена выстроилась.

Можно и приступить.

– Что вам угодно сударь? – стараясь говорить как можно более светски (так, во всяком случае, ему казалось), спросил Влас. – С кем имею честь?

Несколько мгновений капитан смотрел на кадета, словно прикидывая, стоит ли отвечать мальчишке и рассматривал двух его друзей на крыльце, потом, видимо, поняв, что говорить всё-таки придётся, сказал, насмешливо щурясь (всё-таки видимо, задело его выражение лица литвина):

– Капитан жандармерии Жуковский, – он прикоснулся перчаткой к козырьку фуражки. – Мне угодно видеть господина Смолятина.

– Я – господин Смолятин, – недоумевающе сказал Влас, и мальчишки за его спиной, не сговариваясь сделали шаг вперёд и стали ближе к другу. – Кадет Морского корпуса Смолятин к вашим услугам.

– Кадет, – по губам капитана проскользнула едва заметная улыбка. – А кто-нибудь постарше есть?

– Есть, – раздалось за спиной. – Мичман Беломорской флотилии Смолятин! – отрекомендовался, спускаясь с крыльца, Логгин Никодимович.

– Капитан жандармерии Жуковский, – повторил жандарм, вновь касаясь фуражки.

– Вам должно быть, нужен Аникей, – усмехнулся невесело Логгин Никодимович, и Влас мгновенно преисполнился к жандармскому капитану лютейшей неприязни. Это теперь отцу придётся объяснять, что его сын арестован… кому оно понравится? – Мичман Балтийского флота, мой старший сын и брат вот этого кадета. Но Аникея сейчас…. нет дома. Не могу ли быть вам полезен я? Или мой сын с друзьями?

«А отец держится молодцом! – отметил про себя Влас. Вон только голос чуть дрогнул».

– А пожалуй, – кивнул в ответ капитан, не забыв предварительно смерить взглядом мальчишек. На мгновение Власу почудилось, что жандарм вот-вот покажет имя язык – до того озорным стало лицо Жуковского. – У меня поручение – передать вот эту записку мичману… Аникею Смолятину.

В руках у капитана появился конверт серой бумаги, сразу бросилась в глаза аккуратно выписанная фамилия – «Смолятин».

Смолятин-старший покрутил в пальцах конверт, кивнул каким-то своим мыслям, потом поднял глаза на капитана:

– Господин капитан… я, должно быть, должен вас каким-то образом отблагодарить… – он запнулся, видя, как капитан качает головой.

– Благодарю, господин мичман, всё уже уговорено, вы мне ничего не должны.

– Позволено ли мне будет узнать, от кого это письмо?

Несколько мгновений они смотрели друг на друга, буквально мерили друг друга взглядами, и Влас про себя восхитился отцовской выдержкой – он же избегает упоминаний о том, что Аникей арестован, намекает, что письмо читать не станет до появления сына!

Наконец, капитан негромко сказал, оглянувшись на улицу, так, словно опасался, что его услышат.

– Письмо от господина лейтенанта Завалишина… вы, должно быть, знаете, что он сейчас под арестом…

От Дмитрия Иринарховича письмо! – мгновенно понял Влас и внутренне возликовал. Впрочем, ликование тут же сменилось досадой. – Так что же это, Завалишин разве не знает, что Аникей тоже арестован?!

Хотя… возможно, это Завалишин нарочно – это какой-то сигнал. Знак.

Для них знак.

– Им, собственно, строжайше запрещено общаться с волей помимо высочайшей следственной комиссии, – значительно сказал капитан, глядя так, что любому сразу стало бы понятно, что он – фигура значимая. – Это исключительно наша, стражи, добрая воля…

– Мы чрезвычайно вам благодарны, господин капитан, – склонил голову отец, и Влас опять восхитился – это когда же это отец, вчерашний нижний чин, успел выучиться такому политесу?! А ведь раньше, хоть дома, хоть в разговорах на службе, за ним ничего такого не замечалось!

Власа опять царапнуло осознание того, что отец на службе старательно прикидывается простачком, уничижается. Это было неприятно, и в какой-то мере даже противно.

Зато вот сейчас, когда от его уничижения ничего по службе не зависело, отец держит себя, словно великосветский лев.

Великолепно.

– Вас… – отец на мгновение запнулся, подбирая правильное слово, – вас уполномочили дождаться какого-то ответа?

– Нет, – капитан уже стоял вполоборота к калитке. – Меня на такое не уполномочили, но… – он помедлил несколько мгновений, словно колебался, стоит ли открывать какую-то тайну, но решив, видимо, что «сгорел сарай, гори и хата!», всё же сказал. – Если вы всё-таки захотите что-то передать… я от всей души надеюсь, что это «что-то» не будет носить запретный или политический характер («О, что вы! нет, нет! никогда!»)... то вы можете встретиться с господином Завалишиным в кондитерской Лоредо на углу Невского проспекта и Адмиралтейской площади…

– К-как? – не понял Смолятин-старший. – Но ведь… господин Завалишин…

Он не договорил – на лице капитана вдруг отразилось такая мучительная тоска, что не только мичман Смолятин – даже кадеты поняли всё. «Коготок вязнет – всей птичке пропасть». Капитан Жуковский однажды оказал арестованным услугу вроде той, что сегодня – неважно, из жадности ли или из жалости. А потом – не откажешься, дальше – больше. И теперь, похоже, не только караульные солдаты таскают арестованным обеды, а и старший надзиратель водит их обедать к Лоредо.

Какая прелесть.

– Разумеется, они там обедают всегда в отдельном кабинете, – справясь с собой, подтвердил их догадки капитан. – Но встретиться с ними… крайне нежелательно, хотя и всё-таки возможно…

Последние слова он договаривал с таким усилием, что Власу на мгновение его стало даже жалко.

– Честь имею, господа! – капитан Жуковский хлопнул калиткой.

– Понял ли? – спросил Логгин Никодимович у сына, дождавшись, пока всадник отъедет на такое расстояние, чтобы не слышать разговора отца с сыном. И почти тут же повернулся к литвину и Грегори. – И вы поняли?

– Понял, – подавленно отозвался помор. Друзья подтвердили молчаливыми кивками.

– Вот так оно и бывает, когда службой пренебрегают.


7. 19 марта 1826 г.


Коляски мчалась по Большому Адмиралтейскому проспекту, ветер трепал гривы коней и развевал флаги над колясками – над первой – чёрно-жёлто белый, и орёл топорщил в крыже чёрные перья, над второй – бело-сине-красный. Из колясок слышались крики:

– Виват, Россия!

– Виват, гвардия!

– Виват, армия!

Город праздновал годовщину взятия Парижа.

Глеб проводил коляски взглядом (они свернули на Невский и исчезли) и криво улыбнулся (точно так же он кривился от флагов на присутствиях):

– Тоже мне торжество, – процедил он, сузив глаза.

– Что, лях, не нравится? – засмеялся Грегори – Шепелёв, в отличие от литвина, был весел, и то и дело морщил нос, словно собираясь чихнуть. – Вороти нос, не вороти, а придётся тебе потерпеть. А не нравится – надо было в корпусе оставаться.

Глеб только сжал зубы. Возразить было нечего, однако оставлять за Грегори последнее слово не хотелось.

– Карнавал, – процедил он.

– Карнавал, говоришь? – весело фыркнул Грегори, глянул вприщур. – А когда у вас в Литве во времена Герцогства на семнадцатое апреля флаги Речи Посполитой по улицам таскали – это не карнавал был? Да и сейчас небось вывешивают – и на семнадцатое апреля, и на первое июля. А уж на двенадцатое сентября да на девятое октября[8] – тем более. Знаю, знаю, слыхал – вывешивают! А тут вдруг – карнавал, да?

Глеб отвернулся.

– Это тебе, лях, праздник поперёк горла, – беспощадно резюмировал Шепелёв, щурясь на солнце в разрывах тёмно-синих снеговых туч. – Ишь, лапотные русские ваших любезных французов, да и вас самих тоже, через всю Европу прогнали, как скот худой, да ещё Париж взяли. В голове не укладывается?

Глеб сжал зубы ещё крепче, чувствуя, что ещё немного – и от них посыплется крошка. На челюсти чётко обозначились желваки, острые и бугорчатые, словно сосновые шишки. Возразить было нечего, а смотреть на торжествующего Грегори было противно. Точнее, возразить-то было чего, памятуя ту историю с корпусным знаменем, но возражать уже не хотелось – так и до драки недалеко, как тогда, на чердаке.

– Оставили бы вы… – негромко сказал Влас, не оборачиваясь – он тоже смотрел вслед коляскам, но тут причина была другая – им как раз туда, на угол Невского, и было нужно. – Не до того…

Он обернулся к друзьям, лицо было бледно, на лбу выступили капельки пота.

– Для того ль из корпуса именно сегодня ушли, чтобы сейчас поцапаться из-за счётов двенадцатилетней давности?

Оба, и угрюмый Глеб, и торжествующий Грегори отвели глаза. И то сказать – не для того.

День для самоволки выбрали и вправду непростой.

В корпусе по случаю годовщины взятия русской армией Парижа были объявлены сокращённые классы. «Что впрочем, не означает, господа гардемарины и кадеты, что вам позволено бесконтрольно и бездельно болтаться по улицам!». Спасибо Сильвестру Иеронимовичу, выручил – он с семейством как раз приехал в корпус за Венедиктом, и всех троих друзей выпросил якобы на встречу с отцом Власа.


Дверь в кондитерскую Лоредо под вычурной вывеской была чуть приотворена, и изнутри пробивались весёлые голоса и едва ощутимый табачный дым – по случаю праздника в кондитерской было полно народу.

Мальчишки на мгновение остановились у невысокого каменного крыльца, Влас воровато оглянулся по сторонам – застань их на входе в кондитерскую какой-нибудь офицер или комендантский патруль – неприятностей не оберёшься. По полсотни розог каждому обеспечено, и хоть получить розги в корпусе и считалось по-прежнему бравадой, а получать их всё равно радости мало.

Поблизости никого не было – что было странно, в центре-то столицы! Только вдалеке, на Дворцовой, вокруг колонны толпился празднично одетый народ, мелькали и флаги. Грегори, увидев их, весело покосился в сторону литвина, но смолчал. Спасибо уже и на том.

В кондитерской было шумно и дымно, на столах высились кофейники, бутылки вина и коньяка – не меньше трёх десятков человек, сюртуки и мундиры, кружевные платья с декольте, мантильи и капоты, фуражки, бикорны и капоры.

Чистая публика.

– Попали, – пробормотал Грегори, увидев среди празднующих не менее пяти офицеров. По счастью, их пока что не заметили. – Загремим теперь под фанфары и бас-геликон.

– Что-то я Дмитрия Иринарховича тут не наблюдаю, – сказал Влас задумчиво, оглядывая публику. – Не пришёл ещё, что ль? Время как раз обеденное… – он осёкся, наткнувшись взглядом на знакомое лицо у самой двери в глубине зала.

Тёмно-синий мундир с капитанскими эполетами, худое, чуть тронутое морщинами лицо, загорелое до смуглоты то ли от южного солнца, то ли просто от природы такое, жёсткая щёточка усов на верхней губе, изрядно тронутых проседью, чуть грустноватые какой-то обречённой грустью глаза под косматыми неряшливыми бровями.

– Гляди! – почти тут же сказал Грегори, толкая Власа локтем в бок. – Капитан Жуковский!

Глеб промолчал, но видно было, что надзирателя узнал и он. А раз капитан Жуковский здесь, то и Дмитрий Иринархович тоже должен быть где-то здесь.

Капитан сидел недвижно, чуть прикрыв глаза – должно быть, чего-то ждал.

Влас беспомощно огляделся, замечая, что к ним уже начали приглядываться – по счастью, пока что только статские за столами поближе. Но до момента, когда на них обратят внимание офицеры, оставалось совсем немного.

– Дверь, – сказал Глеб негромко, кивая на полуотворённую дверь рядом с капитаном. – Он говорил, что арестанты обедают в отдельной комнате.

– Тогда пошли, чего стоять! – Грегори дёрнул Власа за рукав. – Не хватало ещё, чтобы кто из офицеров…

Он не договорил, но и без этого было ясно, о чём он.

Жуковский узнал их сразу.

– Кадет Смолятин?! – он впился взглядом во Власа – пока без подозрения, с одним только удивлением. – Кадет Смолятин и его друзья.

– Так точно, ваше благородие, – проговорил Влас, нетерпеливо поглядывая на полуотворённую дверь.

– Кадет Шепелёв, – отрекомендовался Грегори, видя, что капитан перевёл взгляд на него и Глеба.

– Кадет Невзорович, – сумрачно продублировал литвин.

– Что это вы забыли в таком месте, господа кадеты? – капитан казался удивлённым, но помор был уверен, что в глубине души Жуковский отлично понимает, для чего мальчишки пришли в кондитерскую. Поэтому кадет Смолятин не стал вилять вокруг да около.

– Господин капитан, я… мы бы хотели видеть лейтенанта Завалишина.

На лице капитана мгновенно протаяло выражение досады, и Влас мгновенно понял, что он третьего дня угадал – капитан и впрямь оказывал арестованным различные услуги по мягкосердечию или по жадности и трусости.

И чрезвычайно этим тяготился.

Но «коготок вязнет…»

– Что, прямо такое важное дело? – Жуковский старался смотреть в сторону, а на лице его, как пишут в романах, «пылало немалое внутреннее борение».

Пылало.

– Господин капитан, я даю вам слово чести, что ни я, ни мои друзья не станем передавать лейтенанту Завалишину никаких писем и не станем передавать никаких писем от него. И что весь наш разговор, если этого захочет господин лейтенант, вообще будет проходить в вашем присутствии.

– Слово чести, – повторил Жуковский, всё ещё раздумывая. Влас спиной ощутил направленный на него взгляд – словно в затылок вонзились два штыка. Их заметили. Он нетерпеливо шевельнул ногой, словно собираясь топнуть, и тут Жуковский, наконец, согласился. – Хорошо. Проходите в комнату, господа кадеты, и ждите. Через несколько минут я тоже туда приду, и тогда вы сможете поговорить с господином лейтенантом.


В кабинете (небольшая комната, две на три сажени, тоже было людно. Завалишина мальчишки увидели сразу же, - он сидел на стуле с высокой спинкой за столом , и его лицо, совершенно ещё мальчишеское, но вместе с тем, необыкновенно серьёзное, сразу же бросилось в глаза. Больше никого (всего в комнате было пять человек) мальчишки не знали, и нерешительно остановились у порога.

На них никто не обратил внимания – все взгляды были прикованы к фортепиано в углу – за ним сидел худощавый статский в расстёгнутом светло-сером сюртуке и очках, руки статского задумчиво плавали над клавишами, изредка прижимая то одну клавишу, то другую. Наконец, он взмахнул руками и заиграл, а двое похожих друг на друга лицами (явно братья, только один постарше в партикулярном, другой – помладше в полковничьем мундире) запели, удачно попадая в тон друг другу и в музыку:


О, суд людей неправый,

Что пьянствовать грешно!

Велит рассудок здравый

Любить и пить вино.


Проклятие и горе

На спорщиков главу!

Я помощь в важном споре

Святую призову.


Кадеты весело прислушивались, и Грегори даже начал чуть притопывать ногой.


Наш прадед, обольщенный

Женою и змием,

Плод скушал запрещенный

И прогнан поделом.


Ну как не согласиться,

Что дед был виноват:

Чем яблоком прельститься,

Имея виноград?


Но честь и слава Ною,-

Он вел себя умно,

Рассорился с водою

И взялся за вино.


Ни ссоры, ни упреку

Не нажил за бокал.

И часто гроздий соку

В него он подливал.


Песня действительно была весёлая, и вот уже подпевали все остальные, кто был в комнате, даже с лица Завалишина пропала излишняя сосредоточенность.


Благие покушенья

Сам бог благословил-

И в знак благоволенья

Завет с ним заключил.


Вдруг с кубком не слюбился

Один из сыновей.

О, изверг! Ной вступился,

И в ад попал злодей.


Так станемте ж запоем

Из набожности пить,

Чтоб в божье вместе с Ноем

Святилище вступить.[9]


Закончили пение со смехом, но худощавый за фортепиано вдруг оборвал смех и сказал, странно кривясь:

– Песня хороша. А вы знаете, господа, что написал её автор о… тех, кто четырнадцатого декабря был на площади?

Мальчишки замерли, а двое братьев невольно покосились в сторону двери, словно ожидая увидеть в дверях капитана Жуковского. Не увидели. А на кадет внимания не обратили почему-то, словно так и надо, чтобы в комнате были трое посторонних мальчишек.

– Не знаем, – сказал Завалишин, тоже покосившись в сторону двери. Он-то мальчишек как раз заметил, помедлил пару мгновений, встал и направился к ним (должно быть, узнал!), на ходу всё-таки обратившись к худощавому в очках. – Прочли бы, Александр Сергеевич, раз знаете.

– А охотно, господа! – статский встал на ноги – читать стихи сидя, по его мнению, видимо, не следовало.


Вас развратило Самовластье,

И меч его вас поразил, —

И в неподкупном беспристрастье

Сей приговор Закон скрепил.

Народ, чуждаясь вероломства,

Поносит ваши имена —

И ваша память для потомства,

Как труп в земле, схоронена.


Влас покосился на друзей – на лице Глеба лежало скептическое выражение, а вот Грегори так и подался вперёд.


О жертвы мысли безрассудной,

Вы уповали, может быть,

Что станет вашей крови скудной,

Чтоб вечный полюс растопить!

Едва, дымясь, она сверкнула

На вековой громаде льдов,

Зима железная дохнула —

И не осталось и следов.[10]


Завалишин вдруг оказался совсем рядом с ними.

– Господа кадеты, – протянул он. – Знакомые лица… робинзоны с монумента… отважные мореплаватели…

А в следующий миг он осёкся, глядя на Власа – узнал и его.

– Кадет Смолятин, – сказал он медленно. – Вы получили моё письмо?

Он почти не спрашивал – утверждал.

– Получили, Дмитрий Иринархович, – торопливо ответил Влас. Он спешил – мало ли что подумает об их словах капитан Жуковский, хоть ему и дано слово чести. – Мы… не нашли то, что вы просили.

Завалишин закусил губу.

Тетрадь, которую он просил найти, мальчишки и Смолятин-старший искали два дня после того как получили письмо. Не нашли ничего.

– Хорошо искали?

– Лучше некуда, – склонил голову Влас. – На его квартире тетради нет. Господин лейтенант… а для Аникея эта тетрадь важна?

– Ещё как важна, – задумчиво проговорил Завалишин, глядя куда-то в пространство. Потом, вздрогнув, словно очнувшись, сказал. – Ладно. Вы, господа кадеты, ступайте-ка… да и не стоит вам через главный вход идти. Вон в ту дверь ступайте, – он махнул рукой в неприметную дверь в углу. – Она на Невский выходит. А я думать буду, что делать дальше.


На Невском за дверью оказался караульный солдат. Он вытаращил глаза, когда мальчишки один за другим промчались мимо него, выскочив из двери. Не ждал, видимо. Несколько мгновений он раздумывал, что делать – кадеты не раз уже сталкивались с таким – нижние чины при виде кадет несколько впадали в ступор – с одной стороны, кадеты – всего лишь мальчишки, с другой – всё-таки дворяне. Пока солдат раздумывал, Грегори махнул рукой: «Не спать, кадеты!», и мальчишки припустились вдоль по Невскому прочь.

[1] Классы – уроки.

[2] Шашель – червяк-древоточец.

[3] Косоур (тетива) – несущий элемент лестницы, наклонная балка, на которую опираются ступени.

[4] Инсуррекция (от лат. insurrectio) – восстание, мятеж.

[5] Ко́люжи – русское название индейцев-тлинкитов, главного противника русских поселенцев на Аляске.

[6] Франсуа Рене де Шатобриан «Записки о Греции».

[7] В русском флоте офицеров-однофамильцев традиционно нумеровали в порядке убывания в чине.

[8] 17 апреля 1794 года – «Варшавская заутреня», начало восстания Костюшко, ознаменовавшееся нападением на расквартированный в Варшаве русский гарнизон и избиением русских, в том числе, некомбатантов. 1 июля 1569 года – заключение Люблинской унии и образование Речи Посполитой. 12 сентября 1683 года – победа христианской коалиции (в составе которой были войска Речи Посполитой) над турками под Веной. 9 октября 1621 года – победа Речи Посполитой в Хотинской битве с турками.

[9] Ф.И. Тютчев.

[10] Ф.И. Тютчев.

Загрузка...