1. 3 января 1826 г. Казанская губерния
Динь-динь-дини-дон…
Колокольчик под дугой коренника звенел уныло и монотонно, загружая скрип снега под конскими копытами и полозьями кибитки, наглухо затянутой чёрной кожей. Ямщик на ко́злах, хмурый, словно сыч, кутался в овчинный тулуп, и только изредка, когда ему казалось, что кони замедляют бег, раскручивал над головой кнут, щёлкая им над конскими спинами, однако так ни разу и не задел даже кончиком хлыста ни вершка конских спин. Жалел, должно быть. Впрочем, кони на каждый щелчок кнута чуть косились на него и исправно наддавали. А ямщик снова кутался в тулуп – казалось, вот-вот заснёт.
Молчал.
Молчальник попался, – с кривой усмешкой думал в таких случаях, кутаясь в такой же тулуп, штабс-ротмистр Воропаев, до недавнего времени – драгун, а с недавнего – жандарм. Впрочем, жаловаться было грех – на прошлом перегоне ему попался чрезвычайно словоохотливый ямщик, который всю дорогу так и подначивал офицера на разговор, и умолк, только когда понял, что штабс-ротмистр разговаривать не желает, а до того – чрезмерно горластый, который всю дорогу распевал заунывные песни. Трудно сказать, что хуже, – слушать песни, отнекиваться от разговоров или слышать заунывный звон колокольчика. Платон Сергеевич не был в восторге ни от одного, ни от другого, ни от третьего, но отмалчивался.
Не до болтовни.
Дорога ровная, без ухабов и тройка шла размашистой рысью, кибитку – не качнёт. Платон Сергеевич чуть усмехнулся (удобный момент, что ни говори!), зубами выдернул пробку из штофа, плеснул водки в гранёную стопку зеленоватого стекла. Расстегай, который ещё утром, в Казани, был вполне себе горячим, теперь остыл, хоть ещё и не застыл. Воропаев хлопнул водку одним глотком – настывшая влага густым ледяным комком прокатилась в желудок и взорвалась там горячей бомбой. Чуток потеплело. Жандарм откусил от расстегая – зубы ломило от водки, холодный пирог немного снял ломоту. Прожевал, утирая чуть слезящиеся от холода глаза, спрятал штоф в дорожный баул.
Вовремя – кибитку вдруг мотнуло на повороте. Дорога свернула, нырнула в прогал между двумя густыми еловыми кустами, и ямщик вдруг оборотился и позвал сипловатым простуженным басом:
– Слышь, барин! Ваше благородие!
Штабс-ротмистр от неожиданности вздрогнул, но тут же справился с собой высунулся в отволочённое окошко кибитки:
– Чего тебе, любезный?
Лёгкий ветерок ожёг лицо морозом – святки в этом году выдались холодные, и кабы не тулуп, да не водка и горячий сбитень на каждой почтовой станции, так кто знает, как бы и доехал Воропаев до нужного места. Разное бывало на Руси, доводилось ему слышать и о замёрзших в дороге насмерть. Да вот и тот, прежний, голосистый то и дело принимался распевать песню про замёрзшего в степи ямщика.
Лицо ямщика оказалось под стать голосу – сизое от мороза, на русой бороде, усах и бровях, на овчинной опушке шапки – густая шуба куржака, нос отливает тёмно-багровым цветом, один глаз прищурен под рассечённой бровью, другой глядит в упор чуть недобро ухмыляясь. Не знал бы, что ямщик, за разбойника бы принял, – глупо подумалось Платону Сергеевичу, и рука сама по себе, как давеча летом, в дилижансе, так и потянулась к рукояти пистолета, заткнутого за пояс.
– Извольте видеть, ваше благородие, – всё так же простуженно отозвался ямщик, указывая вперёд рукоятью кнута. – Вот та дорога, с которой мы свернули, она идёт на Осу да на Пермь, а до того имения, что вам нужно, пара вёрст всего и осталось. Вот тот распадок проедем, там оно и есть!
Ямщик отвернулся и снова умолк, а Воропаев опять закутался в тулуп. Ехать осталось всего-ничего.
Фельдъегерское предписание вместе с приказом к аресту флотского офицера, мичмана Дмитрия Завалишина, Воропаев получил прямо перед самым новогодьем, тридцатого декабря, и выехал в путь почти тут же, только заехал домой для того, чтобы прихватить дорожный баул, стоящий всегда наготове. Бывший драгун был опытным путешественником, и знал, что может понадобиться в столь дальней дороге.
Новый год Платон Сергеевич встретил в Москве – в старую столицу штабс-ротмистр приехал как раз вечером тридцать первого декабря – только для того, чтобы убедиться, что Завалишина в Москве нет уже больше недели, и теперь придётся всё-таки ехать за ним в Казанскую губернию.
Выпил водки с копчёным окороком и бужениной, отдохнул несколько часов – и снова в путь, через заснеженные русские поля и перелески. Из Казани Воропаев выехал нынче утром. Задержек в пути не было – фельдъегерская подорожная позволяла забрать лошадей хоть бы и у самого генерала.
Имение Завалишиных показалось около полудня – большой дом, белённые свинцовыми белилами стены, низкая тесовая кровля, большие окна, затянутые свинцовыми переплётами, высокий забор по вершине холма, из-за зазубренного верхнего края заплота выглядывают низкие кровли флигелей и дворовых построек.
Тройка промчалась через село, единым духом взлетела на холм и остановилась у ворот, гостеприимно отворённых по дневному времени настежь. Колокольчик под дугой коренника смолк, и тут же стал слышен многоголосый лай собак со двора – псы рвались на сворках. Должно быть, кто-то из хозяев любил псовую охоту, – подумал штабс-ротмистр. – Или просто любил собак.
Про хозяев имения Воропаев не знал ровным счётом ничего. Кроме фамилии.
– Приехали, барин, – добродушно прогудел ямщик, спрыгивая с облучка, обошёл кибитку и полез в мешки, уложенные сзади – задать коням овса.
Штабс-ротмистр тоже выбрался из кибитки, распрямляя ноги и поводя плечами – затекли и закоченели за долгую-то дорогу. Пальцы ощутимо ныли в сапогах, и Воропаев клятвенно пообещал себе, что в следующий раз, буде выдастся такая поездка, он непременно возьмёт с собой валенки. А лучше – пимы. И наплевать на нарушение формы одежды, пусть хоть со службы выгоняют.
Впрочем, это он преувеличил.
На службу ему было отнюдь не наплевать – не для того он воевал столько лет на Кавказе – и в Армении, и в Арране, и в Черкесии – сидел в яме у абазехов[1], заработал язву на дурной еде и воде, а теперь вот сумел перевестись вместо абшида[2] в жандармскую службу, да ещё в самом Санкт-Петербурге, чтобы вот так откровенно махнуть на службу рукой из-за каких-то валенок.
Не из-за каких-то валенок, а из-за отмороженных ног, – тут же брюзгливо поправил он сам себе, обходя вокруг кибитки, притопывая по скрипучему снегу ногами и чувствуя, как в них начинают колоть острые иголочки – в пальцы, в пятки. Кровь разгонялась, отогревая ноги.
Неподалёку, прямо около заплота барского сада – над забором виднелись облетелые яблони, груши и вишнёвые кусты – играла сельская малышня в армяках и шубейках, в треухах и малахаях. Визг, писк, смех, крики. Летели по склону холма вниз по укатанной тропке на салазках, с хохотом валились в снег, тут же тузили друг друга, лезли обратно, деловито сопя. Трое или четверо притащили старые розвальни без оглобель и ладили скатиться на них по склону, набив народ в сани горой. Ко-то с любопытством поглядывал на тройку у барских ворот, и на офицера в тулупе, но ближе не подошёл никто – ни к чему. Да и не так это интересно и весело, иное дело – слететь с холма со свистом, так, чтоб от ветра дыхание перехватило.
– Напоить бы лошадок не мешало, – заметил ямщик как бы между прочим, прилаживая на конские морды торбы с овсом и глянул на штабс-ротмистра, хитро прищурясь.
Платон Сергеевич не ответил, хотя сам себе пообещал поговорить про то с хозяевами. Хотя и то сказать – он приехал человека арестовывать – и у него же будет воды для коней просить? Ещё овса попросил бы!
Впрочем, ямщику по то ничего не известно, он может только подозревать, глядя на затянутую чёрной кожей и простёганную ватой, паклей и войлоком кибитку.
Воропаев сбросил, наконец, с плеч тулуп – морозец тут же обрадованно влез в рукава шинели, под подол и за ворот, но штабс-ротмистр только поправил на голове шляпу, сунул за отворот шинели казённый засургученный пакет серой бумаги, вошёл в ворота усадьбы – с крыльца навстречу уже бежал кто-то из дворни, и зашагал к крыльцу.
– То есть как это – нет дома?
Удовольствие от перерыва в дороге, пусть и невеликое, мгновенно улетучилось.
– Да вот так и нет, ваше благородие, – развёл руками мужик с окладистой полуседой бородой, в армяке внакидку поверх сюртука простенького серого сукна, в нахлобученном набекрень малахае. – Вчера господа уехали, все разом, как есть. И Надежда Львовна, хозяйка, и Дмитрий Иринархович, молодой хозяин, и дочери хозяйские, стало быть…
Платон Сергеевич озадаченно почесал переносицу – прочно въевшаяся привычка.
Разминулись, должно быть.
– И далеко уехали?
– В Симбирск, ваше благородие, – мгновенно ответил мужик (не похоже было, чтоб врал или лукавил – уж в таких-то пределах штабс-ротмистр в людях разбирался). – У хозяйки там сестра двоюродная живёт, за генералом Ивашовым, вот к ним в гости и подались. Да вы проходите в дом-то, ваше благородие, а то – что я вас, точно нехристя какого, прошу прощения, у крыльца-то держу, прошу простить милостиво.
В доме было тепло, в просторной прихожей – полутемно, зато рядом, в большом зале, всё было залито светом – горели свечи и на двухъярусной люстре, и в канделябрах, и в шандалах[3].
– Прошка! – с порога провозгласил мужик, сбрасывая с плеч армяк и сбивая малахай на затылок. – А ну-ка, вина господину офицеру!
Расторопный парень лет шестнадцати, чуть подшофе (должно быть, дворня, пользуясь отъездом хозяев, понемногу праздновала святки) мгновенно возник перед жандармом с расписным подносом, на котором высилась фигурная бутыль тёмного стекла, хрустальная чарка с серебрёными гранями и два блюдца – на одном истекали янтарным жиром крупные куски обжаренного в конопляном масле с чесноком осетра, на другом – пирог с вязигой[4].
– Извольте, ваше благородие! – чуть поклонившись, выдал Прошка.
Платон Сергеевич изволил. Отдышавшись от крепкого, настоянного на степных травах ерофеича[5], поморщась от жжения в животе («Язва, дружочек, язва!»), он прожевал кусок пирога и выговорил:
– Ты вот что.. как звать-то тебя, драгоценный?
– Федотом кличут, ваше благородие, – степенно отозвался мужик, поглаживая бороду. – Дворецкий я здешний. Да вы может быть, хоть в гостиную пройдёте?
– Вот что, Федот, – перебил его славословия бывший драгун, а ныне жандарм. – Ты вели коней напоить, да ямщику выпить поднести, раз уж такой гостеприимный. Отогрейте его, да я обратно двинусь. Дело служебное…
– Оно и понятно, – непонятным голосом протянул Федот, окидывая взглядом голубую жандармскую форму Воропаева. – Государево слово и дело… Прошка, слыхал, что делать-то надо?!
В голосе его вдруг прорезался холодок, и Прошка, вмиг смекнув, метнулся в людскую, оставив поднос на столике.
За ямщика можно было не беспокоиться - его и накормят и напоят. Спать не уложат, ибо надо ехать обратно.
Платон Сергеевич покосился на чарку, и Федот, мгновенно всё поняв, тут же снова наполнил её до краёв:
– Извольте, ваше благородие, с рыбкой вот…
Воропаев изволил и опять. Дорога впереди была долгая…
2. Январь 1826 г. Симбирская губерния
– Станция, барин! – кучер обернулся (лицо под суконным башлыком красное, кирпичного оттенка, а нос над заиндевелой бородой и густыми усами аж густо-малиновый), глянул весело-ожидающе. – Остановиться бы, погреться! До Симбирска ещё вёрст с полсотни, а смеркается…
Завалишин поёжился под шинелью (мороз был не сказать чтоб сильный, но упорно забирался под тонкое офицерское сукно), поправил наброшенный на плечи тулуп, покосился на заиндевелые конские крупы и кивнул:
– А остановимся, пожалуй! Чайку попить не мешает… – и добавил про себя: «Да и с ромом бы…»
– Вот это дело! – довольно отозвался кучер, поворачивая коней к станции и хлопая себя дублёными рукавицами по бокам тулупа.
Тройка остановилась около станции – приземистого грубо оштукатуренного снаружи и побелённого свинцовыми белилами дома под черепичной кровлей. В окнах станции тускло теплился свет, из кирпичной трубы тянуло уютным печным дымом. Из длинной конюшни раздалось приветственное ржание – кони, должно быть, почуяли собратьев из завалишинских упряжек.
Дмитрий Иринархович, преодолевая сопротивление застывших руки и ног, выпрыгнул из кибитки на утоптанный снег станционного двора, притопнул ногами, огляделся по сторонам. Настывшие в сапогах ноги ныли, просились в тепло, но никакая сила не заставила бы лейтенанта пересесть из кибитки в карету – не любил Митя закрытых экипажей. Даже когда через Сибирь в прошлом году ехал, ни разу не сел в карету – в тулупе поверх шинели, в медвежью шкуру кутался, а не пересел.
Следом за кибиткой на неогороженный станционный двор вкатилось ещё два экипажа. Тяжёлый дормез[6] шестернёй цугом[7] – полозья с железными подрезами, лёгкий дымок от жаровни из суставчатой жестяной трубы, похожей на самоварную, объёмистые сундуки и баулы на «горбке». И обтянутый смолёной холстиной рыдван[8] – четверня цугом, три сундука на крыше, задёрнутые шторки на окнах. Дюжие фигуры кучеров на ко́злах – как и Митин кучер, они оба утонули в длиннополых овчинных тулупах.
Кареты остановились рядом с Митиной кибиткой, и кучера, степенно и неторопливо слезши с козел, так же степенно и неторопливо засуетились, цепляя на конские морды торбы с овсом. Кони фыркали, тянулись к снегу, косились на людей в надежд, что дадут пить.
Не дадут.
Нельзя сразу.
Дверь дормеза приотворилась, наружу высунулась девичья голова в тёплом капоре, шитом розовым шёлком.
– Митенька, где мы? – окликнула звонко.
– Станция, Катюша, – отозвался Завалишин, почти не оборачиваясь. Младшая сестрица иногда просто злила его своей неотвязным стремлением походить на мать, Митину мачеху, во всём – и в повадках, и во вкусах. А уж сейчас, когда все устали от долгой дороги, от звенящего в стволах придорожных сосен мороза – разговаривать и вовсе не хотелось, ни с ней, ни с любезной Надеждой Львовной – всем хороша мачеха, но иной раз у Дмитрия возникало с трудом преодолимое желание укрыться от неё подальше. – Коням передохнуть надо, до Симбирска ещё вёрст с полсотни. Да и нам погреться не помешает.
«Да и вам тоже», – подумал он с лёгкой усмешкой. В дормезе, где ехали мачеха, сестрицы и горничная, с его стёгаными стенами и постоянно курящейся жаровней, конечно, не так холодно, как в его кибитке или рыдване с прислугой, а всё-таки с протопленным домом не сравнить.
Хлопнула станционная дверь, на крыльце возникла фигура смотрителя с длиннополой шинели и поднятым над головой масляным фонарём. Прикрывая ладонью глаза от летящего снега, он подслеповато всмотрелся в гостей.
– Лошадей нет, господа, – возвестил он скрипучим голосом, и Завалишин усмехнулся невольно пришедшей нелепой мысли – сколько он ездил по стране, сколько повидал станций и ни разу не встречал молодого смотрителя – всегда почему-то ему встречались пожилые, сгорбленные со скрипучими голосами.
– А в конюшне ржут, – не преминул заметить лейтенант. Кони им были не нужны, семья путешествовала «на своих».
– Да нет, ваше благородие, – смотритель разглядел, наконец, эполеты Завалишина. – Не ржут, а ржёт. Один мерин всего только и есть, так у него копыто разбито. Так что лошадей нет… и когда будут, непонятно – наша станция в стороне от торной дороги, проезжие здесь бывают нечасто. И если вы по подорожной, так ждать придётся…
– Без подорожной мы, отец, – смилостивился, наконец, лейтенант. Впрочем, смотритель не выглядел ни сокрушённым, ни сожалеющим от того, что не может быть полезен проезжающим. Не стал таковым и тогда, когда узнал, что лошади не требуются. – Нам бы погреться, чайку или сбитня выпить, коней напоить, да овса прикупить. Отдохнём с часок, да и дальше.
– А это с нашим удовольствием, – смотритель радушно повёл рукой в сторону двери. – И самовар вздуем, и заешки найдутся… и покрепче что, если изволите…
– Изволим, – пробормотал лейтенант, посторонившись и пропуская мимо торопливо семенящую вереницу женщин в бархатных и суконных салопах – мачеху, обеих сестриц и горничную. – До Симбирска-то далеко?
– Да вёрст с полсотни будет, сударь, – смотритель с полупоклоном отворил дверь, пропуская женщин в жило. Лейтенант удовлетворённо кивнул – угадал.
Катюша жалась к печке, грела ладони. Лицо раскраснелось, в глазах сквозь усталость проглядывало веселье.
Печка в станционном зале была на загляденье, дворянскому дому впору – большая, аккуратная, в разноцветных изразцах с затейливым рисунком, словно прямиком из позапрошлого века. В окошках от печного жара протаяли небольшие озёрца, в которые гляделись снаружи густые тёмно-синие сумерки. В зале было пусто – ни одного посетителя, кроме Завалишинского семейства. Видно, и вправду дорога не торная.
«Чёрт нас понёс через эти палестины, – с беззлобной досадой подумал Дмитрий Иринархович, глядя, как смотритель, чуть прихрамывая, суетится то около печки, подкидывая в неё дров (пламя в ней весело загудело), то около стола, раздувая самовар, от которого весело тянуло дымком. – Дорогу срезать хотели, а в итоге тащимся уже пятые сутки. По обычному тракту можно было бы и быстрее доехать».
Самовар пыхтел, вот-вот закипит, от него ощутимо пахло медовым и цветочным ароматом, и Митя невольно облизнулся, предвкушая глоток горячего сбитня – чая на станции не водилось по дороговизне, а Завалишины взять чай с собой забыли. Лакей Прошка, которого взяли с собой, неторопливо резал на столе колбасу, доставал из корзины замороженные пироги, полуштоф ерофеича – дорожные припасы всё ещё не иссякли.
– И всё-таки, дорогой Митя, ты не прав, – мачеха, тоже раскрасневшись (любо-дорого посмотреть), даже чуть пристукнула кулаком по вытертой добела и чуть лоснящейся столешнице (скатерти не было). Спор пасынка с мачехой, давний и привычный им обоим, продолжался изо дня в день весь отпуск лейтенанта и надоел ему хуже горькой редьки. Но он в очередной раз подавил в себе вспыхнувшее раздражение и готовую прорваться грубость. – Жениться необходимо… пока ты молодой, ты ещё этого не понимаешь. Потом поймёшь. Лишь бы поздно не было. Тебе сейчас двадцать один – самое время…
– Не опоздаю, м… – Митя едва заметно поперхнулся, проглотив слово, которое начал выговаривать (никакая сила не заставила бы его назвать её матушкой!), мачеха в очередной раз, уже привычно не обиделась и сделала вид, что не заметила. – Не опоздаю, Надежда Львовна. К тому же по морскому регламенту брак до двадцати двух лет не одобряется. Да и не хочу я впопыхах жениться – чтоб маяться да каяться потом всю жизнь. И двадцать один – не пятьдесят один…
Надежда Львовна поджала губы:
– Вы слишком расчётливо относитесь к браку, мон шер, – её голос вдруг стал суховато-официальным – обиделась всё-таки. Младший, Полюшка, вдруг как-то легко стал называть её матушкой, как ей того и хотелось, а вот старшие пасынки – нет. Потому и стал Ипполит её любимцем и баловнем. – Слишком… – она помедлила, – слишком головой об этом думаешь, и ничуть – сердцем. В твоём возрасте это странно.
Дмитрий Иринархович дёрнул плечом, не желая возражать – он и в самом деле не чувствовал никакой особой тяги к женитьбе. Вот если бы этот брак помог чем-то достижению его целей, да ещё и помогла найти такую жену, чтоб сразу да и на всю жизнь…
– Он на испанке хочет жениться, матушка, – хихикнув, сказала вдруг от печки Катюша, которая словно подслушала мысли старшего брата. – Из колоний. Как командор Резанов… чтоб связи были и в Калифорнии, и на Ямайке, и на Гаити…
Старшая сестра, Надин, весело прыснула, а лейтенант досадливо поморщился – не на кого досадовать, кроме как на себя самого. Месяц назад в каком-то порыве искренности он полушутливо рассказал сестрице про эту свою мысль, а она вот… не зря говорят, что бабий язык да подол долог, а ум короток.
– Митя! – ахнула мачеха, прижав ладони к щекам. – Что, правда?!
– Ммм… матушка-а-а-а… – протянул он так, словно у него болели зубы (произнёс всё-таки – чего и не сделаешь ради того, чтобы закончить неприятный разговор). – Это просто мысль, даже не намерение пока. Я ешё ничего не решил…
– Надеюсь и не решишь, – Надежда Львовна размашисто перекрестилась. – Не приведи господь! Это ж надо такое придумать – на католичке жениться!
Лейтенант криво усмехнулся.
– Странно эти ваши слова сочетаются с вашей страстью к французскому языку и быту, Надежда Львовна, – бросил он, пытаясь увести разговор в сторону. – Французы ж тоже католики не хуже испанцев…
Мачеха в ответ только махнула рукой, не желая спорить дальше и снова перекрестилась, что-то шепча себе под нос.
Лейтенант с кривой улыбкой подхватил запотевшую от ледяного ерофеича стопку, услужливо поданную Прошкой и выпил её одним глотком. Пряный напиток волной прокатился по внутренностям, на мгновение заставив забыть и о морозе за окнами, и о том, что до Симбирска ехать ещё самое меньшее, часа четыре, а то и пять. Разогретая на печной плите кулебяка[9] уже курилась ароматным мясным и грибным парком, и Митя, подтянув к себе ближе тарелку, запустил в глубину пирога нож – ерофеич настоятельно требовал, чтобы его закусили. Надин, подхватив поданный Прошкой высокий глиняный стакан с курящимся сбитнем, сделала книксен и вонзила зубы в печатный тульский пряник.
– И всё-таки ты слишком много внимания уделяешь службе, мон шер, – упрямо повторила мачеха, тоже принимая от лакея куверт со сбитнем. – Так нельзя, нужно подумать и о себе, о своей жизни.
Лейтенант на мгновение даже зубы сжал, но опять сдержался, только кивнул Прошке, и стопка под требовательным Митиным взглядом (и под неодобрительным взглядом мачехи) наполнилась прозрачно-зеленоватым напитком до краёв.
3. Симбирск, 4 января 1826 года
В морозной вечерней дымке впереди показалась застава – полосатый шлагбаум и будка около него. Из неё неторопливо и неповоротливо вылез инвалид с ружьём на плече – оно смотрелось особенно смешно в сравнении с хозяином, широченным в нагольном тулупе до пят – словно копна с прислонёнными вилами.
– Кого бог несёт? – крикнул он надтреснутым от мороза (наверняка и от водки тоже – как и удержаться на таком холоде?) голосом, положив руку на верёвку шлагбаума. – С подорожной или как?
– Господа Завалишины ехать изволят, – сипловато, но громко отозвался кучер с козел кибитки лейтенанта. – В гости к родственникам!
К удивлению Завалишина, инвалид немедленно потянул за верёвку, и шлагбаум стремительно взмыл вверх – словно и не надо было стражу ничего записать о проезжающих, проверить их виды[10]…
Кибитка не снижая скорости промчалась мимо шлагбаума (Митя успел отметить про себя боковым зрением, как инвалид, вытянувшись отдаёт честь, и снова чуть удивился. Сильно удивиться у него времени уже не было – из-за полосатой будки метнулась вдруг худая, чуть сутулая фигура (плотная суконная фуражка с высокой тульей, серая длиннополая офицерская шинель), рывком вспрыгнула на подножку кибитки – белая перчатка плотно ухватилась за толстый прут каркаса, вторая рука беспомощно повисла в воздухе, пытаясь за что-нибудь ухватиться. Ещё миг – и человек завалится назад, упадёт в лучшем случае в сугроб, а в худшем – под копыта и полозья несущегося следом за кибиткой дормеза. Но лейтенант успел – ухватился за широкий обшлаг шинели, рванул на себя – и человек упал рядом с ним на обшитое толстой бычьей кожей сиденье. Весело отфыркнувшись от попавшего на лицо снега, он сбил тыльной стороной ладони фуражку на затылок и, оборотив к Завалишину красное от мороза и ветра лицо, широко улыбнулся.
– Вася?! – удивлённо воскликнул лейтенант, обнимая друга за плечи.
Василий Ивашев, племянник мачехи и жених старшей Завалишиной, Наденьки, ротмистр Кавалергардского полка, адъютант командующего Второй армией генерала от кавалерии графа Витгенштейна, негромко рассмеялся:
– А я так просто знал, что именно мне повезёт тебя встретить, Митя…
Лейтенант на пару мгновений высоко вздёрнул брови, обдумывая услышанное, и, наконец, недоумённо пробормотал:
– Что значит – именно тебе повезёт? Меня караулит, что ли кто-то?
– Да не кто-то, – фыркнул ротмистр, откидываясь спиной на набитую конским волосом кожаную подушку сиденья и натягивая на колени медвежью шкуру. И многозначительно добавил. – Не кто-то, а много кто…
Завалишин глянул, сузив глаза – понял.
– Ты понял, – удовлетворённо бросил Василий. они были на «ты» давно, с детства, по праву родства – мачеха Завалишина и мать Ивашева – двоюродные сёстры, кузины, если по-европейски, из обширного семейства графов Толстых. Надежда Львовна Завалишина – дочь действительного статского советника, а Вера Александровна Ивашева – дочь самарского губернатора, дочери родных братьев. – Фельдъегерь по твою душу приехал ещё вчера, в гостинице тебя ждёт – и в имении у вас успел побывать, и тебя опередил.
Лейтенант невольно прикусил губу, досадуя на себя самого – кабы не его упрямство да желание непременно ехать окольными путями, чёрта с два бы его опередил этот фельдъегерь.
– Что за человек? – отрывисто спросил он, щурясь от летящего в лицо снега. – Приказ об аресте предъявил?
– Предъявил, предъявил, – словоохотливо подтвердил ротмистр. – А что за человек… драгунский штабс-ротмистр в прошлом, сейчас – жандарм, из Петербурга… вот мы и решили сегодня с утра у всех застав караулить, чтоб тебя предупредить. Мне свезло.
– А остальные? Так и стоят, небось, на морозе?
– Я денщика к ним отправил сразу же, как понял, что это вы. Обежит заставы, скажет, что ты приехал.
– Хитро, – усмехнулся Завалишин похолоделыми от мороза и недоброго предчувствия губами. – А чего это инвалид меня без расспроса пропустил?
– А рубль на водку от меня получил, – всё так же весело ответил Ивашев. – Вот и согласился не задерживать.
Лейтенант покосился на мачехиного племянника с лёгким неодобрением – Василий, хоть и был на семь лет старше, а при каждой встрече поражал Завалишина своей неуместной весёлостью, порой граничащей с легкомыслием.
В камине, время от времени гулко потрескивая, пылали толстые дрова, метались ярко-рыжие языки пламени, тёмно-багрово рдели уголья, а на них корчились, рассыпаясь чёрно-багровыми лохмотьями догорающие бумаги. На столе громоздилось несколько початых бутылок, недопитые бокалы с рубиновым вином, в стопках прозрачно-слёзно и тёмно-зелёным, почти болотным цветом стыли водка и ерофеич, исходила паром на серебряном блюде слоёная кулебяка с вязигой, яйцами и грибами, плавали капли янтарного жира в стерляжьей ухе, высился посреди стола румяный жареный поросёнок.
Всем было не до еды.
– Да вы с ума посходили все! – воскликнул Пётр Никифорович Ивашев, отставной генерал-майор пятидесяти восьми лет. – На государя покуситься?!
– Оставьте, батюшка, – поморщился Василий, хотя по нему было видно, что он не в своей тарелке – никто из родни до сих пор не знал об его и Дмитрия принадлежности к тайным обществам, зато про то, что полыхнуло в Петербурге, знали уже все. Но договорить он не успел – генерал гневно стукнул кулаком по столу, почти тут же совершенно автоматически поправил чёрные, чуть побитые проседью бакенбарды – многолетняя привычка.
– Я тебе оставлю! – возвысил он голос, и Василий умолк. – Я вот не посмотрю, что ты уже целый ротмистр!
– Неужели выпорешь? – преодолев смущение, насмешливо бросил сын.
– Вася! – звонко воскликнула Вера Александровна с укоризной в голосе.
– Не смей! – в голосе генерала явственно звякнуло железо. – Позорище! Сын верного слуги царского – и в вольтерьянцы подался, в карбонарии! В злодеи!.. И ты, Митя! Не ждал от тебя!
Он невольно покосился на чуть приотворённую дверь. Завалишин в ответ только молча дёрнул щекой. Он всё помнил про эту дверь, а самое главное – то, что в соседней комнате именно за этой дверью четыре года назад умер отец. Сейчас, должно быть, генерал таким вот образом молча взывал к отцовской памяти.
Нечестный приём, – хотел сказать лейтенант, но смолчал. Ни к чему. Ничего это не даст.
– Женить вас надо, – процедила Надежда Львовна из глубины объёмистого кресла в эркере – её почти не было видно за густыми зарослями домашних цветов. Завалишин чуть поморщился – опять она о своём. Сегодня его в мачехе злило не только то, что она в который раз заговаривала о женитьбе, но и окружающие её цветы (комнатных цветов Митя терпеть не мог – всегда предпочитал им простор). Но смолчал. – Обоих. Тогда и глупости всякие в голову лезть не будут.
– Это не глупости, – упрямо возразил Василий, отводя глаза и быстро взглядывая на Дмитрия, словно искал его поддержки.
– А что ж ещё, коль не глупости?! – снова вспыхнул генерал, и тут Завалишин не выдержал:
Честности здесь уставы,
Злобе, вражде конец,
Ищем единой славы
От чистоты сердец.
Гордость, источник бед,
Распрей к нам не приводит,
Споров меж нами нет,
Брань нам и в ум не входит;
Дружба, твои успехи
Увеселяют нас;
Вот наши все утехи,
Благословен сей час.
Ротмистр Ивашев вскинул голову и продолжил (на впалых щеках его быстро разгорался румянец):
Мы о делах чужих
Дерзко не рассуждаем
И во словах своих
Света не повреждаем;
Все тако человеки
Должны себя явить,
Мы золотые веки
Тщимся возобновить.
Ты нас, любовь, прости,
Нимфы твои прекрасны
Стрелы свои внести
В наши пиры не властны;
Ты утех не умножишь
В братстве у нас, любовь,
Только лишь востревожишь
Ревностью дружню кровь.
– Браво, – кисло сказал генерал – должно быть, его запал прошёл. – И господина Сумарокова приплели сюда же… Добро хоть ума хватило сжечь всё лишнее, а то небось и без того уже на каторгу наболтали или солдатчину…
– Да это недоразумение какое-то, – без особой уверенности в голосе сказал Дмитрий Иринархович. – Мне мой Орден восстановления сам государь создавать разрешил…
– Один государь разрешил, а другой… – генерал поперхнулся рвущейся с языка фразой и махнул рукой. – Возьмут вот под сюркуп[11] обоих…
Вера Александровна всплеснула руками:
– Да что вы, бог с вами…
Добро хоть девушек тут нет, – с горьковатой усмешкой подумал Митя. – Сейчас этих охов и ахов было бы раза в два больше, а то и в три. Да и до слёз бы непременно дошло, чего уж там.
– Ну а чего ж, – сумрачно ответил ротмистр. – Очень даже запросто, маменька. Я ведь, как и Митя, был со всеми знаком, с теми, кто в Петербурге… – он замолк, не решаясь продолжать. Остальные тоже молчали.
– Может быть, бежать тебе, Митя? – нерешительно предложила Надежда Львовна.
– Куда? – усмехнулся лейтенант. – Нет уж…
Он поднялся, прошёлся по гостиной из угла в угол, остановился у камина. Камин у Ивашевых был знатный, настоящим немецким мастером сложенный, кованой решёткой, искусно собранной из витого железного прута, кладка выглядела так, словно камин только вчера целиком перенесли из какого-нибудь остзейского замка, строенного ещё веке в четырнадцатом (хотя на деле этому камину было всего-то лет десять). Несколько мгновений Завалишин смотрел на догорающие бумаги, потом присел у огня, щурясь от жара, пошевелил в пламени тяжёлой кованой кочергой – взлетели клочья пепла, качнулось пламя, словно собираясь выпрыгнуть сквозь решётку на паркет. А лейтенант выпрямился, обернулся, обвёл всех взглядом (родственники стыли в ожидании того, что ещё скажет Митя – с его словами привыкли считаться в обеих семьях) и договорил:
– Лучше сразу, волку в пасть… завтра с утра пойду к губернатору.
Василий уронил на стол трубку, которую как раз перед этим принялся набивать и вытаращился на лейтенанта.
– Ты чего, Митя?!
– Не понимаю… зачем? – поддержал его генерал, потом вдруг прищурился, цепко поглядел на Завалишина. – Хотя нет… понимаю, кажется.
Василий быстро переводил взгляд с отца на друга и обратно – не понимал.
– Хочешь показать этим, что ты точно невиновен, – сказал генерал почти без вопросительной интонации.
– Так я и вправду невиновен, – пожал плечами Завалишин. – Поэтому мне и скрываться ни к чему. К тому же… – он помолчал несколько мгновений, но видя, что все опять ждут, что он скажет, всё-таки договорил. – Ожидание хуже, чем сам страх. Лучше сразу…
Он не договорил, но видно было, что все поняли и так. А генерал одобрительно кивнул.
4. Симбирск, 5 января 1826 года
– Приехали, барин, – кучер обернулся, и лейтенант Завалишин, вздрогнув, очнулся от задумчивости. Глянул вправо, мимо кожаного полога кибитки, на губернаторский дом – два крыла, портик с колоннами и мезонином, арочные окна второго этажа, кованая ограда перед домом и распахнутые ворота сканого железа, окрашенные в цвет бронзы. В воротах – двое часовых с примкнутыми штыками на мушкетах – хоть сейчас в бой. Впрочем, Дмитрий Иринархович был глубоко уверен, что мушкеты у часовых не заряжены – зачем и от кого?
Лейтенант криво усмехнулся и одёрнул себя – экая, в самом деле глупость лезет в голову? Не всё ль тебе равно, лейтенант, заряжены ли ружья у стражи губернатора или нет? Время тянешь в пустых раздумьях, боишься из кибитки вылезть?
Мгновенно представилось всё, что сейчас должно произойти.
Вот он входит, отдаёт лакею шинель и фуражку, называет себя губернаторскому камердинеру… и что потом?
Солдаты между колонн? Фельдъегерь-жандарм, бывший драгун, положив руки на рукояти пистолетов, звеня шпорами (почему-то думалось, что у него на сапогах будут именно шпоры, хотя и понятно было, что жандарм из Петербурга приехал наверняка не верхом, а в кибитке или карете!) отчеканит: «Именем его императорского величества!..»
Какая глупость!
Дмитрий Иринархович досадливо засопел, плотнее запахнул шинель и рывком выбрался из-под полога кибитки. Спрыгнул в перемешанный копытами, полозьями и сапогами грязный снег.
– Ждать велите, барин?!
Дмитрий Иринархович несколько мгновений подумал, потом решительно мотнул головой:
– Нет. Не надо тебе мёрзнуть. Поезжай-ка в кабак, погрейся там, сбитня выпей…– он помедлил – Можешь и водочки принять, не больше чарки. Через час подъедешь снова.
– Добро, барин, – довольно хмыкнул кучер, разбирая свёрнутый в кольца кнут.
Не стоит затруднять добрейшего Андрея Фёдоровича розысками, – злая усмешка по-прежнему кривила губы лейтенанта, когда, миновав часовых, он шёл от ворот к крыльцу – по короткой аллее между заснеженных тополей. Лукьянович всегда был добр и к семейству Ивашевых, и к ним, Завалишиным… ни к чему тянуть время.
Впрочем, по доходившим слухам, добрым губернатор был только к своему окружению, а вот подчиненные его терпели всякое – действительный статский советник и на партикулярной службе не оставлял привычек, вынесенных им из Мариупольского гусарского полка.
Цокая подковками на каблуках по каменным ступеням, Завалишин торопливо поднялся на крыльцо. Лакей, торопливо выскочивший навстречу, с поклоном отворил дверь, поклонился второй раз, приняв в ладонь полушку, прошёл следом за лейтенантом в просторный холл, принял с его плеч шинель и фуражку.
Вот сейчас?
– Как прикажете-с доложить-с? – почтительно спросил лакей.
– Лейтенант флота Дмитрий Иринархович Завалишин.
– Как же-с, как же-с… – лакей торопливо нырнул за дверь, оставив лейтенанта одного в пустынном холле. Дмитрий огляделся – высокие стены, облицованные карельским мрамором, широкие полированные перила лестниц тёмного камня, тяжёлые бархатные портьеры – лиловые с золотым шитьём по краю. Обычно в губернаторском холле не бывает так пустынно – просители, лакеи, военные, жалобщики… присутствие, одним словом. Но не сегодня – святки, вот-вот и крещенье наступит, на Волге мужики уже рубят иордань во льду, Завалишин видел их с утра.
«Ты опять думаешь о пустом, – укорил себя лейтенант и глубоко вздохнул, прогоняя невольную дрожь, которая грозила вот-вот вырваться наружу. – Опять думаешь не о том…»
Лакей вернулся бесшумно, словно призрак:
– Его превосходительство просят пожаловать.
Что ж, просят так просят… значит, возьмут его ещё не сейчас.
– Дмитрий Иринархович, дорогой! – радостно возгласил губернатор, встречая лейтенанта посреди кабинета (трепетали в канделябрах и шандалах свечи, от протопленной изразцовой печки тянуло жаром, лиловые бархатные портьеры затеняли высокие окна, подёрнутые морозным инеем). – К сожалению, едва знал вашего достойного батюшку… увы, увы… превратности судьбы…
Дмитрий с трудом сдержал злую усмешку – губернатор встречал его этой фразой при каждой встрече вот уже три года. Он и действительно едва успел познакомиться с отцом буквально через пару дней после того, как заступил в должность губернатора. А вскоре после того генерал Завалишин приказал долго жить. Оно, конечно памятно и печально, да только что ж каждый раз-то об этом напоминать?
– В отпуске? К Ивашевым в гости пожаловали как всегда? – тёмно-вишнёвый с чёрным отливом сюртук и чёрные панталоны, ухоженные бакенбарды и гусарские усы – память о военной службе прежних лет, ордена в петлице – Владимир четвёртой степени за Прёйсиш-Эйлау и Георгий четвёртого класса за Фридланд.
– В отпуске, – со вздохом подтвердил Дмитрий. – Да, к Ивашевым… собирался было у вас пожить подольше в Симбирске, да видно не придётся… не то нынче время, чтобы веселиться.
И правильно. Нечего оттягивать, прячась за дежурным вежливым пустословием. Лучше уж сразу, в лоб.
– Но… отчего же нет? Не понимаю… – на лбу генерала собрались морщины, словно он действительно не понимал. От этого недоумения и внезапного волнения малороссийский акцент в его словах вдруг стал заметен сильнее чем обычно. Коротким движением руки он расправил бакенбарды – совсем как генерал Ивашев вчера! – и прошёлся вдоль широкого стола, скрывая волнение. Лукавит губернатор, ох лукавит!
От этой неумелой игры на душе у Завалишина стало ещё горше, и он махнул рукой:
– Я буду говорить с вами прямо, Андрей Фёдорович, – сказал он, выпрямляясь и глядя на губернатора в упор. – Я получил из Петербурга письмо – там идут аресты. Берут всех, что был хоть в каких-то сношениях с участниками событий четырнадцатого декабря.
Губернатор, поражённый такой прямотой, так и впился взглядом в лицо лейтенанта.
– Конечно, вряд ли тут обойдётся без недоразумений и необоснованных подозрений, – продолжал Завалишин, понимая, что говорит слишком казённо и сухо, чувствуя себя из-за этого ужасно глупо, но уже не в силах остановиться. – И поэтому всякому, кто был знаком с людьми, действовавшими в тот день, надо быть готовым ко всему.
Во взгляде Лукьяновича прорезалось что-то странное, похожее на понимание и, одновременно, одобрение.
– Я тоже был знаком со многими из них, – докончил Дмитрий. – Хоть я и уверен, что всё разъяснится благополучно, но думаю, что трудно избежать подозрений и не быть запутанным по крайней мере в следствие.
Лейтенант смолк, и губернатор, помедлив несколько мгновений, вдруг шагнул к Завалишину и пожал ему руку.
– Я много слышал о вашем уме и благородстве, Дмитрий Иринархович, – сказал он задумчиво. – Я от души благодарен вам за ваше нынешнее действие. Вы не знаете, какую тяжесть вы сняли с моих плеч. Рад видеть, что вы так спокойны и рассудительны. Могу сказать – действительно есть предписание отправить вас в Петербург, и за вами приехал офицер. Он уже ждёт…
– Я ожидал встретить его здесь, – Завалишин кивнул на дверь – он и сейчас ожидал, что дверь вот-вот отворится, и на пороге появится офицер с солдатами.
– Нет, его здесь нет, – на губах губернатора возникла странная улыбка – он словно стеснялся чего-то. – Ваша семья и семья Ивашевых очень уважаемы здесь, в Симбирске… я был не в себе от мысли, что придётся арестовывать вас в их доме, на глазах у ваших родных… вы сняли груз с моей души.
– Думаю, вам всё-таки следует послать за этим офицером, – напомнил лейтенант. – Этого требует и ваш долг, и его… да и мне хотелось бы поскорее разрешить ситуацию.
– Я пошлю человека оповестить о вашем приезде,- – подумав несколько мгновений, сказал губернатор. – И о том, что вы готовы встретиться с ним. – Конечно, вам до отъезда следует быть под стражей на гауптвахте, но я прикажу, чтобы доступ к вам был свободным, – он помедлил несколько мгновений и добавил. – А обедать вас будут отпускать под стражей к Ивашевым.
Камера гауптвахты не была просторной – полторы сажени в ширину и две в длину, неширокая низка лавка вместо кровати, стол, стул и гвоздь в стене для шинели. Небольшое окошко с мутноватым стеклом, забранное решёткой (прутья в палец толщиной) выходило во двор, и разглядывать там было совершенно нечего – истоптанная копытами и сапогами площадка гарнизонного плаца была пуста по праздничному времени. Откуда-то едва слышно доносился неразборчивый едва различимый шум – должно быть, народ догуливал святки. Дверь чуть приоткрыта – едва мыши проскользнуть – чтобы постоянно напоминать узнику об утраченной свободе? Из коридора едва слышно доносятся шаги часового – свободный доступ свободным доступом, а часового губернатор к нему всё-таки приставил. Порядок есть порядок.
По внутреннему распорядку караульной службы лежать днём запрещалось, а нарушать его без нужды Дмитрий не хотел. Да и не хотелось лежать. Лейтенант забрался на лавку с ногами, подобрал их под себя и обнял колени руками.
Было о чём подумать.
Кучер, должно быть, уже вернулся к губернаторскому дворцу и его оповестили о том, что хозяина арестовали. Значит, новость дошла уже и до домашних.
Что там сейчас творится – не приведи бог. Завалишин поёжился, представив лица мачехи и сестёр. Надин, должно быть, только закусила губу, высокомерно вскинула голову, лицо источает надменность, а сама только и делает, что смотрит в сторону Васеньки Ивашева – их обручение, хоть и было только плодом досужих шуток в обоих семьях, для неё, Надин, было всерьёз. А вот Катюша, наверняка вся в слезах – должно быть напридумывала себе для старшего брата уже и солдатчину, и ссылку, и каторгу… а то и что похуже. А мачеха только скорбно поджимает губы и глядит куда-то в сторону.
В глубине коридора возникли шаги, их звук эхом метался в тесных гарнизонных стенах, катился впереди них по коридору, осторожно вползал через приотворённую дверь в камеру.
Шаги мужские. Тяжелые и размеренные. Так ходят военные с приличным сроком службы за плечами – бывалые офицеры, изрядно послужившие нижние чины…
Фельдъегерь? Тот, что прислан по его душу из Петербурга?
Велика честь…
Завалишин не шелохнулся, только повернулся в сторону двери. А она уже распахнулась, противно скрипнув (петли не мажут в гарнизоне, на масле воруют должно быть, или просто экономят), и на пороге возник человек.
Офицер.
Новенькая, должно быть, недавно пошитая тёмно-голубая форма сидела, тем не менее, как влитая – сказывалась многолетняя привычка носить мундир. Шинель нараспашку (эполеты под ней не видны и невозможно разглядеть, что за чин у гостя), бикорн[12] в правой руке, начищенные до глянца высокие сапоги. Пышные светло-русые усы, изрядно побитые сединой, коротко стриженные волосы, лёгкая, едва заметная гримаса страдания на обветренном лице с резкими чертами.
– Господин лейтенант флота Завалишин? – сухо осведомился гость, перешагнув через порог и застыв у самой двери, словно изваяние. – Дмитрий Иринархович?
– Точно так, – согласился лейтенант, всё-таки вставая с лавки. – С кем имею честь?
– Штабс-ротмистр жандармерии Воропаев, – гость прищёлкнул каблуками и чуть склонил голову. – Имею приказ сопроводить вас в Санкт-Петербург!
[1] Абазехи – одно из племён адыгейцев.
[2] Абшид – отставка, пенсия.
[3] Шандал – подвесной или настенный подсвечник.
[4] Вязига – хрящеватая хорда, добываемая из спины осетровых рыб.
[5] Ерофеич – старинная русская настойка (водка, настоянная на разных пахучих травах), которая получила распространение в домашних хозяйствах дворянских винокуров во времена крепостного права.
[6] Дормез – большая карета, приспособленная для сна в пути, иногда с отоплением.
[7]Цугом – гуськом.
[8] Рыдван – большая карета для дальних поездок, в которую впрягалось несколько лошадей.
[9] Кулебяка – пирог с несколькими слоями начинки.
[10] Вид – паспорт, удостоверение личности.
[11] Взять под сюркуп (термин из преферанса)–под подозрение, наблюдение, арест.
[12] Бикорн – военная офицерская шляпа с подогнутыми полями, образовывающими два угла.