1. 5 января 1826 года.
Только что полученное мной известие о возмущении Черниговского полка Муравьёвым-Апостолом в момент, когда его должны были арестовать, заставляет меня, не откладывая, сообщить вам, дорогой Константин, что я отдал 3-й корпус под ваше командование, о чём я уже написал Сакену. Я уполномочиваю вас принимать все меры, которые вы найдёте необходимыми, чтобы помешать развитию этого зародыша мятежа, вы можете, следовательно двинуть все войска ваших двух корпусов, какие сочтёте необходимым употребить в дело, уведомив главнокомандующего, дабы он, со своей стороны, мог урегулировать движение своей армии. Я желал бы избежать вступления польской армии в Россию, разве только это станет необходимым.
Главнокомандующий принял нужные меры; я не могу сказать того же о князе Щербатове: он упустил драгоценное время, и я, принимая во внимание направление, взятое Муравьёвым, не могу не опасаться, как бы Полтавский полк, командуемый Тизенгаузеном, который ещё не арестован, а также Ахтырский гусарский и конная батарея, командиры которых тоже должны были быть арестованы, не присоединились к восставшим. Князь Волконский, который по близости, если он ещё не арестован, вероятно присоединится к ним. Таким образом, наберётся от 6000 до 7000 человек, если не окажется честных людей, которые сумеют удержать порядок.
Жду дальнейших известий и, сообразуясь с ними, думаю дать делу необходимую гласность, чтобы предупредить ложные слухи.
Не могу ничего вам больше сказать, ни ответить на ваше милое, прекрасное письмо от 31 декабря, полученное сегодня утром, и письмо, присланное с Вильгельмом. Я больше не в силах. Да хранит нас господь от новых несчастий! От всего сердца и души обнимаю вас. На всю жизнь остаюсь с самой искренней и неизменной преданностью. Повергните меня к стопам моей невестки и поцелуйте Павла.
Ваш преданный и верный брат и друг
Николай.
С.-Петербург, 5 января 1826 года.
Перо сломалось, брызнув кляксой по низу листа – хорошо хоть не задело ни одной уже написанной строчки.
Николай Павлович отбросил обломок в сторону, запачкав чернилами тёмно-зелёное, малахитового отлива сукно, прикусил зубами кончик ногтя на большом пальце, и почти тут же отпустил. Сплюнул в сторону, прямо на вощёный паркет – на приличия ему сейчас было столь же наплевать, как и на этот паркет.
– С-сволочи, – процедил государь, меряя взглядом суконную обивку стола, словно в поисках чего-то. – Сволочи…
Его легонько колотило… да что там легонько – трясло. От бешенства и, – что греха таить! – лёгкого страха, неуверенности в себе. Проклятое ощущение!
Впервые навалилось ещё в декабре, когда на Сенатской стыли ряды гвардии, а он не мог, не решался отдать приказание. Потому что приказывать можно тогда, когда уверен, что приказ выполнят. А уверенности такой, особенно после того, что случилось с Милорадовичем, взять было негде.
Тогда… тогда он решился!
Решится и теперь.
Впрочем, тогда было страшнее.
Государь снова бросил взгляд на стол и вдруг передёрнулся от внезапного приступа гадливости – клякса была невероятно похожа на раздавленного жирного паука. Но переписывать письмо заново не хотелось – проще оторвать снизу листа изгаженную полоску бумаги.
Присыпав написанное песком, Николай Павлович поднялся на ноги, прошёлся по кабинету, глянул на часы – на два часа дня была назначена аудиенция адмиралу Рожнову. Новый император неточности не любил.
Пробило два, и тут же, с последним ударом часов, распахнулась дверь.
– Его высокопревосходительство контр-адмирал Павел Михайлович Рожнов! – отрапортовал лакей и замер у порога. Физиономия его прямо-таки излучала благоговение и исполнительность.
– Зови, – нетерпеливо кивнул император, подходя к столу. Чернила уже впитались в песок и высохли. Но адмирал уже вот он, а расхлябанности государь не терпел ни в ком, в первую очередь и в себе тоже. Делать, так делать что-то одно, а потому – письмо подождёт конца аудиенции. Поэтому он просто прикрыл письмо раскрытым бюваром, и повернулся к двери – вовремя! Адмирал уже шагнул через порог.
Шляпа адмирала висела на бронзовом, начищенном лакеями до жирно-ядовитого блеска крюке, а сам Павел Михайлович уверенно занял место в кресле, на которое ему милостиво кивнул государь. Поза директора Морского корпуса казалась странной – с одной стороны, казалось, что он вот-вот забросит ногу на ногу, до того адмиралу хотелось казаться уверенным в себе и независимым, с другой стороны, чувствовалось, что по первому же приказу государя он сорвётся с кресла и встанет навытяжку.
Что, впрочем, совсем не удивительно.
Разговор располагал.
Сам государь расположился за своим рабочим столом, то и дело косясь на раскрытый бювар, из-под которого виднелся уголок листа веленевой бумаги. Было видно, что ему не давало покоя какое-то незавершённое важное дело.
– Итак, господин адмирал, – Николай Павлович уже слышал, что на флоте среди офицеров, особенно среди сослуживцев, принято обращаться без чинов и титулований, но государь не имел к флоту никакого отношения, да и не были они с контр-адмиралом сослуживцами. И никакая сила сейчас не заставила бы императора обратиться к директору корпуса по имени-отчеству. Разговор не располагал. – Я пригласил вас, чтобы обсудить некий прискорбный факт. Прискорбный как для меня, так, думаю, и для вас, как директор Морского корпуса.
Адмирал чуть склонил голову, не отрывая взгляда от узкого породистого лица государя – было видно, что Павел Михайлович изо всех сил пытается понять, куда клонит его величество. «Впрочем, он наверняка догадывается, – подумал Николай Павлович тут же. – Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, куда я клоню».
– Я уверен, что… – Николай чуть споткнулся, подбирая наиболее правильно слово, – что события четырнадцатого декабря потрясли не только меня, не так ли, господин адмирал?
– Так точно, ваше императорское величество! – Рожнов, словно подброшенный пружиной, вскочил с кресла и выпрямился по струнке.
– Присядьте, адмирал, – мягко сказал Николай, и директор, чуть помедлив, опустился обратно в кресло. Император же, помолчав, продолжил. – Особенной приметой этих событий мне кажется чрезвычайно активная в них роль морских офицеров. Из которых все, как один – в прошлом воспитанники Морского корпуса! Не так ли, господин адмирал?
Приставки «контр-» и «вице-» на флоте, так же как и приставки «под-» в офицерских чинах армии традиционно пропускали в разговоре. Николай эту традицию не жаловал (слишком уж она льстит подчинённым!), но отменять её прямо сейчас не собирался. Да и не с Рожнова же начинать!
– Так точно, ваше императорское величество! – чуть упавшим голосом повторил контр-адмирал. Но глаз не опустил – не чувствует за собой вины.
Что и правильно, по совести-то сказать.
Нет в том его вины.
Потому что все офицеры-мятежники окончили корпус при прежнем директоре, а принятые в корпус при Рожнове станут офицерами только через три-четыре года.
Но заострять на этом внимание не стоит.
Совсем не стоит.
Ни для чего. И не для чего.
– Осмелюсь заметить, ваше императорское величество, – а вот чего в голосе Рожнова нет совсем, так это лакейства и угодливости – голос твёрд и даже ни разу не дрогнул.
– Прошу, возражайте, – Николай Павлович коротко кивнул. И правда, интересно, что найдёт возразить директор корпуса.
– Вы совершенно правы в том, что почти (а может быть и не почти) все морские офицеры-мятежники – выпускники подчинённого мне корпуса, – адмирал поджал сухие губы, на щеках его выступил едва заметный неровный старческий румянец. – Вместе с тем, господин Рылеев – выпускник Первого кадетского корпуса, убийца генерала Милорадовича и полковника Стюрлера господин Каховский был студентом Московского университета, а господин Пестель – и вовсе закончил Пажеский корпус. Стоит ли отсюда сделать вывод, что и означенные учебные заведения – рассадники вольнодумства и крамолы?
Дерзишь, адмирал, дерзишь!
Николай едва сдержался, чтобы не щёлкнуть от удовольствия языком – эк как стоит адмирал за честь вверенного ему учебного заведения. От дурного настроения не осталось и следа, и царь с удовольствием даже разглядывал Рожнова. «А ведь он доволен собой! – пришло вдруг в голову. – Возразил, и как возразил! Крыть нечем!»
Ан есть.
– Вы правы, господин адмирал, – кивнул царь, и директор корпуса даже чуть вздрогнул – ожидал, должно быть, монаршего гнева. «Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев и барская любовь», – вспомнилось вольнодумное, читанное не так давно. – Нои не правы вместе с тем. Пожалуй, невозможно найти учебное заведение в империи, выпускники которого не замешались бы в заговоре и мятеже. Да и то сказать – господин Оболенский, второй из убийц генерала Милорадовича, он и вовсе на домашнем обучении состоял.
Адмирал опять чуть склонил голову.
Соглашался.
И снова не мог понять, куда клонит Николай.
– Однако ж, я думаю, вы согласитесь, что именно моряки были самыми деятельными? – цепко сказал царь, не отрывая взгляда от старческого лица директора. – И среди них больше всего людей с радикальными идеями, республиканцев!
– Это так, ваше императорское величество, – отвёл глаза адмирал. Теперь крыть нечем было уже ему. Но он и тут нашёлся, что сказать. – Надеюсь, государь, это не послужит причиной закрытия и расформирования корпуса?
– Как вы могли такое подумать, господин адмирал? – изумлённо воскликнул царь, торжествуя в душе – он всё-таки пережал адмирала, заставил его признать свою силу и превосходство. Впрочем, изумление Николая было вполне искренним – такая мысль не могла прийти в голову даже ему. – Напротив! Я пригласил вас с тем, чтобы совместно попытаться понять, что нужно делать для того, чтобы подобное больше не повторилось!
Павел Михайлович механически кивнул – мысли путались в голове, словно после хорошего шторма. Государь чего-то ждёт от него.
Чего?
– Возьмите их в ежовые рукавицы, господин адмирал, – доверительным тоном сказал царь, вставая с места, и директор тоже вскочил, вновь вытягиваясь. На этот раз Николай не стал его останавливать, что было верным признаком того, что аудиенция заканчивается. – С моей стороны вы найдёте этому всемерную поддержку. Дисциплина, дисциплина и дисциплина! Учёба! Порядок! Чтобы и мысли дурной в голове не завелось!
– По правде говоря, государь, я уже начала это делать, – проговорил Рожнов хрипло. – Мной уже предприняты некоторые действия, ещё весной прошлого года… чтобы разрушить неформальные связи между воспитанниками и предотвратить появление вожаков. Но я продолжу…
– Непременно, Павел Михайлович, непременно, – а вот теперь можно и по имени-отчеству адмирала назвать, и тот поймёт, что царь им доволен. – Как только позволят государственные дела, я непременно навещу ваш корпус, и мы вместе решим, что можно сделать ещё.
Вот так тебя! Почешись немного, поищи у себя недостатки!
Уже от порога адмирал обернулся.
– Ваше императорское величество, позволите ли просьбу?
Царь молча поднял бровь.
– Один из моих воспитанников несчастлив иметь брата-мятежника… просит о свидании с ним.
– Вот как? – просьба была неожиданной. – Как фамилия воспитанника?
– Кадет Смолятин, ваше императорское величество! Истинный зейман, отличник учёбы, в прошлом году в наводнение отличился присутствием духа и храбростью!
Смолятин!
Это не за него ли просил позавчера кто-то из родни через Нессельроде?
Царь усилием воли подавил внезапный прилив гнева. Ничего не поделаешь, все смутьяны и заговорщики – дворяне, у всех родня в служилом сословии. Хочешь не хочешь, а придётся с этим смириться.
– Свидание кадету запрещаю, – отрезал он. – Дозволяю только полнолетнему близкому родственнику – отцу или дяде, никому более.
И коротким кивком головы закончил аудиенцию.
2. 9 января 1826 года
Приказ начальника главного штаба его императорского величества
В Санкт-Петербурге, января 8-го дня, 1826 года.
Черниговского пехотного полка подполковник Муравьёв-Апостол, по сделанным открытиям и по показаниям соучастников, оказался одним из главных злоумышленников, стремящихся к общему беспокойствию и разрушению благосостояния государства, имеющих уже прежде за несколько лет самые злодейские намерения против правительства и самой жизни блаженной памяти покойного государя императора Александра Павловича. В то самое время, как по открытии сего преступления, приступлено было к арестованию подполковника Муравьёва-Апостола, он нанёс несколько ран полковому своему командиру подполковнику Гёбелю, и успел возмутить часть Черниговского пехотного полка, под тем же ложным предлогом сохранения верности прежде данной присяги его императорскому высочеству цесаревичу и великому князю Константину Павловичу. Он арестовал посланных за ним фельдъегеря и жандармов, ограбил полковую казну, освободил закованных каторжных колодников, содержавшихся в Васильковской городовой тюрьме, и предал город неистовству нижних чинов. Три роты под командою майора Трухина остались верными законному своему государю и ушли от мятежников, а полковой адъютант поручик Павлов спас полковую печать и бумаги. Главнокомандующий 1-ю армиею предписал ближайшему корпусному командиру генералу от инфантерии князю Щербатову отправиться самому с нужным числом войск для уничтожения сей шайки злоумышленников и для восстановления прежнего порядка в Черниговском пехотном полку, употребляя к тому меры должной строгости и не щадя бунтовщиков. Хотя можно было надеяться, что сими мерами совершенно прекратятся последствия сего преступления, но для избежания и малейшего опасения, если бы, сверх ожидания, преступники могли скрыться от преследования генерала князя Щербатова, – его императорское величество препоручил его высочеству Цесаревичу принять на сие время под начальство своё войска 3-го пехотного корпуса, для скорейшего и вернейшего наказания мятежников.
Государь император, приняв за правило действовать со всей откровенностью пред войсками, коих верность и непоколебимость к законной власти испытал при самом вступлении своём на престол, высочайше повелеть мне соизволил, объявить им о всём вышеизъяснённом, дабы предав их презрению имя преступника Муравьёва-Апостола, сделать известным имена полковника Гёбеля, майора Трухина и поручика Павлова, заслуживающих непоколебимым усердием своим уважение храбрых и верных российских войск.
При самом утверждении сего приказа получено донесение от главнокомандующего 1-ю армиею, с рапортом от командира 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта Рота, к генерал-адъютанту князю Щербатову, в копии при сём приложенным, что возмущение Черниговского полка совершенно прекращено.
Подписал: начальник главного штаба
Барон Дибич
Грегори отложил газету, несколько мгновений тупо смотрел перед собой, потом повернулся и наткнулся на вопросительные взгляды друзей.
– Ты чего? – встревоженно спросил Влас – он словно что-то уже знал.
Может, и знал.
– Ничего, – процедил кадет Шепелёв.
Они никак не успокоятся!
Какие же сволочи, о Господи! Опять та же самая история, опять та же самая песня! Снова взбутетенить солдат… а потом, когда выйдет фиаско (а фиаско выйдет! – в этом Грегори, посмотрев на Сенатскую четырнадцатого декабря, не сомневался) – за их спины и спрятаться. Благо офицерам обычно самое большее, что грозит – ссылка. А солдатам, которые выполняли приказ – шпицрутены. Иной раз и по несколько тысяч на брата.
Влас, видимо, не удовлетворившись ответом или что-то поняв по лицу Грегори, потянулся к газете. Но кадет Шепелёв опередил – выхватил её прямо из-под руки друга и снова развернул.
Копия с рапорта, полученного 5-го сего января пополудни в 8 часов командиром 4-го пехотного корпуса генерал-адъютантом князем Щербатовым от командира 3-го пехотного корпуса генерал-лейтенанта Рота от 3-го января из местечка Фастов за №13
Узнав о прибытии моём вчера в деревню Мохначку, что полковник Муравьёв с мятежниками, по полученным известиям о моём движении, оставил намерение идти через Фастов на Брусилов; переменив своё направление, шёл к Белой Церкви, в надежде успеть овладеть у графини Браницкой значительной суммой, я сего числа в три часа пополудни выступил с кавалериею и конною артиллериею, дав направление генерал-майору Гейсмару с двумя орудиями и тремя эскадронами к деревне Устимовке; – я же, с пятью эскадронами и шестью орудиями шёл через Фастов, дабы Муравьёву воспрепятствовать всякое отступление, направив равномерно пополуночи 12 рот пехоты с 4-мя пешими орудиями с большого Половецкого на М. Белую Церковь. Таким образом со всех сторон он был окружён и по приближении в час пополудни генерал-майора Гейсмара в деревне Устимовке, где мятежники защищались, но по нескольких выстрелах из орудий, положили оружие. Подполковник Муравьёв ранен, брат его застрелился, один офицер убит, кроме других раненых и убитых. О чём вашему сиятельству имею честь сделать первое моё донесение.[1]
А вот и фиаско, господа!
Доблестные мятежники бросили оружие при первых же выстрелах. И теперь отвечать за все придется солдатам – собственной спиной! А то и жизнью.
– С-сволочи! – процедил Грегори на этот раз уже вслух, скомкал газету и швырнул ее в угол. Влас и Глеб непонимающе глядели на друга, потом помор всё-таки подошёл к бумажному комку и развернул его.
Кадет Шепелёв встал и отошёл к окну. Прижался лбом к ледяному стеклу, словно хотел остудить воспалённый злобой и жаром мозг, тупо глядел на заснеженный плац.
Там суетился профос Михей (дворник тож!) – сгребал недавно выпавший пухлый снег, швырял его в широкие розвальни, на подстеленное рядно – нанесенный за зиму снег уже не умещался во дворе и теперь дворникам приходилось вывозить его со двора на Неву. Гнедая лошадь, не обращая внимания на его старания, шевелила челюстью в замурзанной и потертой торбе, подбирала овес, полудремотно прикрывала глаза.
Скорее бы уже весна, – обречённо подумал Грегори, дыша на замороженное стекло. Снег тяготил. Надоело таскать на себе гору одежды, словно капуста, в несколько слоёв. Хотелось жары, бликов на невской глади.
Хотелось каникул.
– Грегори, – позвал откуда-то из-за спины Глеб и умолк. Должно быть, тоже газету прочёл, – понял Грегори и болезненно скривился. Сейчас опять на пару с Власом начнут рассказывать о благородных господах, которые хотели дать мужикам волю.
Дураков и жизнь не учит.
Но друзья молчали.
После памятной дуэли на берегу залива (слава богу, все сошло с рук, и кровяные пятна на рубашках удалось скрыть от профоса, и большинство народа в корпусе об их дуэли ни сном ни духом), после того, как побратались, мальчишки избегали упоминать о мятеже четырнадцатого декабря. А только вот – избегай, не избегая, а куда денешься?!
Грегори даже не обернулся.
На душе было тоскливо.
От всего.
И от новостей, и от воспоминаний о прошедшем лете – Маруськины ладони на плечах ощущались так, словно она стояла рядом.
Дверь за спиной, чуть скрипнула, отворилась, и все трое обернулись разом – тем более, что в спальне, кроме них, и не было никого.
В приотворенную дверь просунул голову незнакомый кадет-первогодок, весело обвел всех троих друзей взглядом, словно и не замечая угрюмых лиц.
– Кадет Влас Смолятин есть?! – спросил он, остановившись, впрочем, взглядом на Невзоровиче.
– Найдется, – буркнул Влас сумрачно. Кое-как разглаженная газета лежала перед ним на столе – точно, читал! Кадет перевел взгляд на помора, несколько мгновений недоверчиво изучал его взглядом, потом сказал, наконец, облизнув ярко-красные обветренные губы:
– Спрашивают тебя. Там, в холле…
– Кто ещё?! – недовольно бросил помор. Кадет в ответ только пожал плечами – откуда, мол, мне знать? Спрашивают, и ладно.
Спрашивать Власа было некому. Единственный человек в Петербурге, который мог прийти в корпус по его душу, сидел под стражей в Зимнем дворце.
«Впрочем , нет, – тут же поправил себя Грегори. – Есть же ещё Иевлевы».
Хотя, если б помора искали Иевлевы, то они нашли бы сначала своего сына, а уж потом послали его за Власом.
Влас, должно быть, рассудил так же, и, нахлобучив до самых ушей фуражку, нехотя поднялся с места.
Глянул на друзей.
– Пойдем со мной, а?
Пойдем, – молча согласился Грегори, оттолкнувшись ладонями от широкого заледенелого подоконника.
Пойдем, – так же молча ответил Глеб, снимая с гвоздя фуражку.
Помора, однако же, ждал отнюдь не кто-то из Иевлевых.
Невысокий коренастый (про таких вот и говорят «поперек себя шире») широкоплечий морской офицер в шинели нараспашку. И лицом удивительно похожий на Власа и Аникея, которого Глеб и Грегори пару раз видели за прошедший год – то же курносое круглое лицо с россыпью крупных, но едва заметных веснушек, те же серые с рыжинкой глаза, выпуклые и внимательные.
Отец, наверное, – мгновенно понял Грегори и задержался на верхних ступенях лестницы – ни к чему мешать свиданию отца с сыном. Глеб, не сговариваясь, сделал то же самое. Оба остановились на середине лестницы и глядели во все глаза.
В прошлый приезд в Петербург старший Смолятин как-то проскочил мимо кадетов – и даже непонятно почему. А теперь вот – довелось познакомиться.
Через какие-то мгновения Влас выбрался из отцовских объятий и покосился на друзей – Грегори и Глеб так и не спустились с лестницы.
– Вот, отче, мои друзья, – чуть стесняясь, выговорил помор.
– Очень рад, – звучно и чуть хрипловато сказал Смолятин-старший. – Мичман Смолятин, Логгин Никодимович.
– Глеб Невзорович, шляхтич герба Порай, – опередил Шепелева литвин, ступая на ступеньку ниже. – Витебская губерния.
– Григорий Шепелёв, дворянин Оренбургской губернии, – Грегори тоже шагнул на ступеньку ниже.
– Развели китайские церемонии, – едва слышно пробурчал Влас. И тут же, не давая отцу обратить внимания на свое нахальство, спросил. – Ты хлопотать приехал?
Улыбка с лица мичмана пропала, словно стертая тупым концом стилоса с восковой дощечки фраза.
– Да, – процедил он, чуть отворачиваясь. – Куда деваться, если сын…
Старший Смолятин оборвал сам себя, словно вспомнив, что не стоит перед мальчишками распространяться о лишнем, и махнул рукой. «Это ты ещё не знаешь про то, что мы тоже были на Сенатской», – злорадно подумал Грегори, чувствуя, как злая улыбка против воли (обещали ведь друг другу не вспоминать прошлое!) стягивает физиономию набок. Сделал усилие и задавил гримасу, придал морде благопристойный вид. Покосился на друзей – вроде бы ничего не заметили. Впрочем, им было и не до того – Влас все ещё висел у отца на плече, а Глеб во все глаза глядел на них.
– Остановился-то где?
– Да нигде пока, – пожал плечами Логгин Никодимович. – Как на Сенной с почтового сошел, так сразу и сюда. Прямо с чемоданом… (в углу под окном и правда стоял обшитый парусиной большой фанерный чемодан – потускнелые от времени медные пряжки и оковки, потёртые и посерелые, когда-то жёлтые ремни) Сейчас вот в гостиницу какую-нибудь…
– Не нужно, – голос из-за спины заставил всех вздрогнуть и обернуться.
Иевлев стоял на лестнице на пару ступеней выше Глеба и Грегори.
– Прошу прощения, – мгновенно покраснев от общего внимания, извинился Венедикт. Он улыбался открыто и широко, и Грегори вдруг поразился тому, как изменился за последний год застенчивый и робкий мальчишка (не с памятной ли драки на Голодае это пошло?). – Вы вполне можете остановиться у нас, Логгин Никодимович. Тем более, что отец уже почти добился разрешения на свидание с Аникеем.
Мичман Смолятин хлопал глазами, мало что понимая, и Влас торопливо объяснил:
– Познакомься, отче, это Венедикт Иевлев, наш родственник с матушкиной стороны.
3. 15 января 1826 г.
Выбравшись из возка (дзик-дзак, трик-трак!), Платон Сергеевич Воропаев выравнял кокарду фуражки по переносице и только после этого глянул на резную, тяжёлого дуба, дверь парадного. Дверь внушала, нависала и подавляла – сами собой возникали мысли о том, что за люди тут живут, какими землями владеют и какими делами ворочают.
Но штабс-ротмистру, до недавнего времени линейному драгуну, а сейчас жандарму, на это было наплевать – после чеченских пуль из пыльных придорожных кустов, после трёх месяцев в черкесской яме, где кормили едва пропеченным тестом, что ему эти престолы и власти?
«Хоть куда пойдем и хоть кого за мохнатое и теплое возьмём, – сказал сам себе Воропаев, сбивая с носка сапога налипший снег и не оглядываясь на возок, откуда следом за ним выбрались ещё двое жандармов – нижние чины. – И хоть куда водворим».
Насупившись, штабс-ротмистр решительно шагнул в высоким ступеням парадного.
Рядом с дубовым полотном двери свисал кручёный шнурок звонка – извольте-ка позвонить!
Платон Сергеевич изволил.
Где-то в глубоких недрах дома, за толстой кирпичной стеной и дубовой дверью, в бельэтаже едва слышно зазвонил колокольчик – словно комар запищал в осеннем лесу, едва слышно за шумом дождя и шелестом опавших листьев под ногами, а так привязчиво и надоедливо, что спасу нет.
Выждав какое-то время (отворять никто не спешил), Воропаев позвонил второй раз, а потом, не дожидаясь на этот раз любезности и внутренне закипая, позвонил и в третий раз.
Дверь отворилась почти сразу же, словно за ней кто-то стоял и только и дожидался жандармской свирепости (а может, так и было, кто его знает). Нависая над порогом внушительным дорожным телом, на ступенях парадного стоял лакей в литой серебром ливрее и с любопытством разглядывал незваных гостей – от него так и веяло превосходством и высокомерием.
Ишь, образина, – с веселой злостью подумал Воропаев, ставя ногу на порог.
– С кем имею честь, господа? – лакей говорил невыразительно, но ясно было, что он вовсе не собирается пускать жандармов дальше порога.
– Штабс-ротмистр жандармерии Воропаев! – отчеканил Платон Сергеевич, чуть приостанавливаясь – но так, чтобы понимающему человеку сразу стало ясно, что совсем останавливаться он не собирается. – Мне нужен мичман Шпейер!
Лакей несколько мгновений разглядывал офицера, словно оценивая (штабс-ротмистр, закипая все сильнее, мысленно пообещал и себе, и лакею, что ещё пара мгновений, и тот точно будет зубы глотать – не видал такой наглости ни в одном подотчётном доме, даже и у генерала Завалишина слуги разговаривали почтительнее – чтобы лакей себя так вел?! с офицером?!), стоящих за плечами Воропаева нижних чинов (Платон Сергеевич отчётливо слышал из-за плеч только возмущённое сопение обоих фельдфебелей – ещё миг, и они сами примут наглого лакея в кулаки, не дожидаясь приказа офицера), потом, видимо, что-то поняв, отступил и опустил голову.
– Что прикажете доложить, ваше благородие?
То-то же, – всё ещё кипя, одобрил про себя Воропаев. Вслух же сказал:
– Просто доложи, что я хочу его видеть.
Гостиная в квартире Шпейеров, не меньше двенадцати квадратных саженей, затянутая бледно-зеленым, с серебристыми узорами шелком, окнами выходила в заснеженный сад рядом с домом. От высоких стрельчатых окон (бельэтаж, чтоб вы понимали!) тянуло холодом даже сквозь двойные рамы, изразцовая печка в углу пыхала жаром, шипастый фикус грозно щетинился вырезными листьями.
Фельдфебели безмолвно застыли у двери в прихожую – казалось, их неподвижности могут позавидовать и атланты у Зимнего, сядь на щеку муха – вряд ли и моргнут. Это было своего рода проявление превосходство перед лакеем, унижение для него – куда тебе до нас, лакуза?!
Штабс-ротмистр чуть усмехнулся и подчеркнуто-медленно опустился в чиппендейловское кресло – английская мебель, подчёркнуто упрощённая, ему нравилась больше, чем французская, вычурно-ампирная. При той же мягкости и удобстве. Несколько мгновений Платон Сергеевич всерьёз раздумывал – а не закурить ли, – но решил, что это будет перебор. Слишком мелочно и напоказ – кто такой этот лакей?! Пусть перед ним нижние чины щеки надувают!
Впрочем, раньше лакея, в гостиной возник хозяин – пожилой господин с заметно круглящимся брюшком, круглолицый и лысоватый, он кутался в теплый шлафрок[2] и тщетно пытался скрыть страх и раздражение за показным радушием. Платон Сергеевич едва заметно (надеясь, что едва заметно – впрочем, даже если и не едва, то наплевать!)усмехнувшись, вспомнил, что собственно, сейчас только ещё шесть утра, самое начало седьмого.
Ну и что ж с того?
Толстячок, вбежав в гостиную, приостановился, растерянно переводя взгляд с офицера на нижних чинов.
Это – мичман Шпейер?
Вряд ли.
– Коллежский советник Шпейер! – с едва заметным немецким акцентом, в котором то и дело проскальзывала злость, отрекомендовался хозяин. – Чем обязан, господин… – он промедлил мгновение, разглядывая знаки различия Воропаева, – господин штабс-ротмистр?
Комедию ломает! – колыхнулась в душе Воропаева злость. Он встал с кресла – всё-таки Шпейер был старше чином. – А то ему лакей не доложил ничего! Эполеты он не может разглядеть, ишь ты! Немец-перец-колбаса!
– Штабс-ротмистр жандармерии Воропаев, господин коллежский советник! – отчеканил Платон Сергеевич, кидая руку к козырьку отточенным жестом (благо фуражку от злости так и не снял, а то был бы конфуз для старого служаки!). – Могу ли я видеть мичмана Шпейера? Он проживает здесь?!
– Точно так, – в голосе коллежского советника прорезалась растерянность. Неужели он надеялся, что это какое-то недоразумение? – весело подумал Воропаев, не допустив, впрочем, на лице ни единой тени улыбки. – Это мой сын…
– Мичман Шпейер дома? – всё так же сухо спросил Воропаев. – Я могу его видеть?!
– Дома… можете… – с ещё больше растерянностью подтвердил Шпейер-старший и почти тут же воспрял и бросил с вызовом. – А в чем, собственно…
– Имею приказ об арестовании мичмана Шпейера Василия Абрамовича по делу о мятеже четырнадцатого декабря! – перебил Платон Сергеевич коллежского советника. – Также имею приказ о производстве обыска в комнатах мичмана Шпейера!
При последних словах штабс-ротмистра распахнулась дверь, и в комнате возник (иного слова не подберешь!) – щуплый и высокий молодой человек в наброшенной на плечи флотской тужурке. Услышав слова Воропаева, он чуть попятился, смятенно иторопливо поправил роговые очки и беспомощно глянул на штабс-ротмистра.
– Может быть, вы всё-таки скажете, что вы ищете, господин штабс-ротмистр? – коллежский советник Шпейер изо всех сил старался сохранить спокойствие и солидность. Что, впрочем, ему удавалось плохо – трудно выглядеть солидным в шлафроке, когда в твоём доме стоит тарарам, и два жандарма шарят по всем закоулкам квартиры. Больше всего Шпейер-старший сейчас напоминал наседку, которую сорвали с гнезда и выкупали в лохани с водой. Ёжился и кутался в шлафрок, насупленно следил за фельдфебелями, то и дело бросая взгляд на Воропаева. Платон же Сергеевич устроился на мягком стуле, едва сдерживаясь от того, чтобы не закинуть ногу на ногу – до того сквозили из обоих Шпейеров плохо скрытые неприязнь и презрение к «голубой крысе».
Младший Шпейер, в отличие от штабс-ротмистра, условностями себя не стеснял – удобно устроился в кресле, как-то весело даже поглядывая на жандармов, и ногу на ногу всё-таки закинул, да ещё и покачивал носком начищенного форменного штиблета, и тужурка так и оставалась накинутой на плечи нараспашку. Блестели стекла очков в пляшущем тусклом пламени свечей, блестели на промороженных и темных оконных стеклах огоньки – портьеры в комнатах мичмана были раздернуты, словно он с утра пораньше любовался ночной набережной Фонтанки.
Хотя, возможно, так и было.
Воропаеву смерть как хотелось намекнуть хозяевам на своё боевое кавказское прошлое, но чувствовалось, что им на это наплевать. Да и не поверят ещё.
А хозяйка в теплом салопе прижалась к дверному косяку и следила за жандармами с плохо скрытым ужасом во взгляде, зажимая себе рот дрожащей ладонью – тоненькая, чернявая, она казалась совсем не парой коллежскому советнику. Чего только не бывает в жизни, – мельком подумал штабс-ротмистр, продолжая разглядывать довольного жизнью мичманка – называть про себя этого юнца мичманом язык не поворачивался.
Невольно Воропаев вспоминал летнего попутчика, кадета… Шепелёва, кажется. С чудным каким-то английским прозвищем… Грегори! точно так его и звали.
Неужели этот мальчишка, который так расстроился из-за того, что не опознал в разбойниках разбойников, что мимо пролетело приключение, неужели он, выйдя из корпуса, станет таким же, как и этот высокомерный юнец?
Не дай бог.
Обыск длился уже почти час, и за этот час старший Шпейер задавал этот вопрос уже в третий, если не в четвертый раз. И в третий, если не в четвертый раз Воропаев отмалчивался. А что тут ему ответишь, если сам не знаешь, что ищешь? Ищешь и всё тут.
Нет, в общих чертах штабс-ротмистр знал, что они ищут. Какие-нибудь (да, именно какие-нибудь!) компрометирующие мичманка бумаги. Но пока что ничего найти не удалось, а отвечать так – значит, вызвать новые издевательские взгляды или усмешки.
Воропаев молчал.
– Ваше благородие! – голос фельдфебеля прозвучал неожиданно, словно удар грома, тем более, что за все время обыска этот жандарм (низкорослый и коренастый, он, тем не менее, двигался ловко и почти бесшумно, ухитряясь ничего не сдвинуть и не уронить – видно было мастера) не издал ни звука. В то время, как второй, щуплый и неторопливый, покашливал, мурлыкал что-то про себя, пару раз налетел на мебель, один раз – на стул, второй – на бюро с раскрытыми дверцами и откинутой столешницей.
Все – и штабс, и хозяева – разом поворотились к коренастому жандарму – он стоял в углу комнаты, сосредоточенно глядя на оклеенную всё тем же бледно-зеленым шелком стену. Почувствовав на себе взгляды, он обернулся и проговорил с равнодушием, сквозь которое едва заметно сквозила сдерживаемая радость:
– Так что, ваше благородие, пустота!
И несильно стукнул по стене рукоятью нагайки. Стена радостно отозвалась гулким эхом.
И впрямь, пустота. Не очень большая, конечно.
Воропаев покосился на хозяев и с восхищением уловил, что лицо мичманка Шпейера мгновенно изменилось – радость и нахальство пропали, словно с лица стёрли грим, из-под нахальной маски на миг проглянуло истинное лицо – страх и злость.
Мальчишка на миг стал настоящим.
Вот оно!
И вмиг стало понятно, что это его высокомерие и нахальство, эта издевательская веселость и презрение – всего лишь маска, которую он напялил от страха.
Значит, есть чего бояться, есть!
– Не потрудитесь объяснить, господа хозяева, сущность этой пустоты?! – как можно вежливее сказал в пространство Воропаев, и восхитился в душе – эк как заворотил-то!
– Мне ничего об этом неизвестно! – мгновенно ответил юнец.
«Торопишься, мальчишка, торопишься, – удовлетворённо отметил про себя штабс-ротмистр. – Всё тебе известно».
Старшие хозяева оба выглядели искренне удивлёнными, и Воропаев решил для себя – либо мастера притворяться, либо и правда ничего не знали. А вот мичманец…
– В таком случае, мы имеем право проверить ее содержимое, – Воропаев дёрнул усом и бросил коренастому фельдфебелю (черт, забыл имя, совсем вылетело из головы!). – Унтер-офицер, ступайте в дворницкую и принесите лом или кувалду. Не беспокойтесь господа, – обратился он к хозяевам, – если за стеной, которую мы проломим, не окажется ничего предосудительного, я прикажу починить стену за мой счёт.
Фельдфебель (Гордеев! – вспомнил, наконец, штабс-ротмистр фамилию) шагнул к двери…
– Стойте, – мичманец встал с кресла. Вся его наглость и презрение испарились, но и страха… страха тоже не было. Шпейер-младший изо всех сил ломал паршивое чувство, загоняя его куда-то в глубину. И даже голос не дрожит, – отметил Воропаев, откровенно любуясь мичманом (теперь и мичманом можно назвать).
– Не надо ходить в дворницкую, – хмуро сказал Шпейер-младший. – Это мой тайник. Я открою.
4. 18 января 1826 г.
В середине января ударила неожиданная короткая оттепель – полезли с кровель вниз корявые, мутного льда, сосульки, на сугробах за ночь нарос оледенелый налет, на мостовых толстым слоем лежала рыхлая серая снеговая каша, в которой одинаково вязли копыта, сапоги, колеса и полозья, на Неве оскалились тёмные пятна влажного снега – вышла наледь. С залива тянуло влажным холодом, где-то над Маркизовой лужей между Котлином и Ораниенбаумом завывал ветер, метался над шпилями и бастионами, швырял в лицо влажный снег и колючую крупку.
Влас ловко увернулся от извозчика, который, надвинув на брови меховой малахай, ничего не видел ни впереди себя, ни по бокам, отскочил в сторону и погрозил ваньке вслед кулаком:
– Чтоб тебе жадину везти… чухна слепошарая!
– Брось, – придержал друга за локоть Грегори. – Охота тебе…
Охоты и вправду не было, и огрызался помор на извозчика скорее из принципа, чем из обиды или азарта.
– Рассказывай лучше, – поддержал Глеб, задумчиво щуря глаза от летящего в лицо мокрого снега. Провел рукой по фуражке (на мокром сукне серебристым бисером выступила талая вода), брезгливо посмотрел на перчатку жёлтой кожи, стряхнул воду и остатки снега под ноги. – Что там отец говорит? Что Венедикт?
– Да что, – Влас досадливо дёрнул плечом. – Свидание государь дозволил, но только взрослому родственнику. Поэтому меня не пустили, а отец вот – там, – он махнул рукой в сторону отворенных ворот. – Дядя Сильвестр говорит, что арестованных сначала содержали в Зимнем, на дворцовой гауптвахте, а Аникея как раз на днях перевели в крепость… в Алексеевский равелин.
– Это туда, где ваш Пётр Великий (Глеб едва заметным нажимом ощутимо выделил слово «великий») сына своего замучил? – литвин блеснул зубами в ехидной улыбке.
Влас сумрачно засопел – в семье потомка Ивана Рябова, первого царского кормщика, не принят было отзываться о Петре Алексеевиче плохо.
– Не к месту, Глеб, – негромко укорил Грегори, и шляхтич на мгновение опустил глаза.
– И впрямь, – сказал он, положив помору руку на плечо. – Прости, Власе.
– Пустое, – отмахнулся Смолятин-младший.
Прошлая ссора после дуэли и побратимства никуда не ушла, по-прежнему стояла за плечами, то и дело напоминая о себе, высовывая змеиное жало из плотной мягкой ваты. Высовывались, жалила и тут же скрывалась снова.
До времени.
Кадеты расхаживали неподалеку от ворот крепости – от Банковской переправы до Кронверка[3] и обратно. Триста шагов в одну сторону, триста – в другую.
Ждали.
– А Венедикт? – напомнил Власу Грегори. – Он что говорит?
Помор поморщился.
– Да что он скажет-то? – воскликнул он в раздражении. – Что от отца услышал, то и повторил. А в кабинет, где его отец с моим говорили, Веничку и не пустили – такой же мальчишка, как и мы!
– Не доверяют нам, – холодно усмехнулся Глеб, чуть кривя тонкие и красивые губы, и сказал, повторяя, должно быть, слышанные от кого-то из старших слова. – Малы ещё и неразумны.
– Ну и чего мы потащились сюда в таком случае? – ощетинился Грегори злобно. – Да ещё в такую непогодь?!
Глеб пожал плечами, глядя куда-то в сторону.
– Ну вообще, я рассчитывал, что может быть, мне удастся пройти вместе с отцом, – стесненно пожался помор. – А не сбылось…
Договорить Вас не успел.
В окованном дубовом полотне крепостных ворот со скрежетом (волосы дыбом и мороз по коже!), слышном даже за десять сажен, отворилась узкая высокая калитка и с крепостного двора наружу шагнули один за другим двое.
Молодой (очень молодой!) морской офицер с эполетами лейтенанта, в потрёпанной и потертой шинели, наброшенной нараспашку (под ней отчетливо виднелся флотский мундир) и в лихо сбитом набок бикорне.
И жандармский штабс-ротмистр – серо-голубая, застегнутая на все пуговицы шинель, суконная фуражка, сабля на портупее. Густые полуседые усы, косматые брови, косой шрам на лбу.
– Дмитрий Иринархович! – оглушительным шепотом выдохнул Влас, порывисто поворачиваясь навстречу лейтенанту, но тот, видимо, что-то поняв, успел коротким движением головы дать отрицательный знак – не смейте, мол! Мальчишки замерли на месте, во все глаза глядя на приближающихся офицеров.
А жандарм, взглянув на них, вдруг остановился. Ещё раз оглядел всех троих с головы до ног и вдруг окликнул:
– Кадет Шепелёв! Грегори!
Кадеты вздрогнули все разом, переглянулись, и помор с литвином вопросительно уставились на Грегори. А тот неуверенно шагнул навстречу жандарму, вопросительно его разглядывая – непривычно было видеть на этом едва знакомом человек жандармский, а не драгунский мундир.
– Платон Сергеевич? Господин штабс-ротмистр?
– Признал? – усмехнулся штабс невесело, подойдя ближе. Завалишин остановился у него за спиной, с любопытством разглядывая и мальчишек, и жандарма.
– Ну а как же, – рассмеялся Грегори, по-прежнему с удивлением глядя на шинель летнего знакомца – Платон Сергеевич, а как же… я думал, вы в драгунах…
– Был в драгунах, – охотно подтвердил штабс-ротмистр. – Предложили перейти в жандармерию, а здоровье уже не то, чтобы по горам за черкесами носиться. Согласился вот.
Грегори молча кивнул, не зная, что сказать – слов не шли.
Сменилось место службы, сменился и род войск. Обычное дело.
– Познакомите, кадет? – штабс-ротмистр кивнул в сторону мальчишек, которые по-прежнему стояли чуть в стороне.
– Да, разумеется, – спохватился Грегори. – Познакомьтесь, ваше благородие, мои друзья.
– Кадет Смолятин, – с лёгкой, сдержанной неприязнью в голосе отрекомендовался Влас.
– Кадет Невзорович, шляхтич герба Порай, – Глеб, как обычно, не удержался от того, чтобы не подчеркнуть свое литовское происхождение. Бравировал литвин, бравировал!
– Штабс-ротмистр Воропаев, господа кадеты, – представился жандарм, четко, несмотря на рыхлый снег, щёлкнув каблуками (дзинь-динь, дзик-дзак! – звякнули немелодично шпоры). Несколько мгновений он разглядывал мальчишек, словно пытаясь что-то понять, потом, видимо, все же понял – его сухие обветренные губы тронула сочувственная и чуть горьковатая улыбка. – Вы, господа, я так понимаю, кого-то ждёте? Или у вас кто-то в крепости?!
Грегори уже хотел было что-то ответить, но осекся. Спохватился, беспомощно покосился на Власа. А помор, словно вдруг решившись, шагнул к жандарму.
– Мой брат, – проговорил он неуверенно. – Мичман Смолятин… он арестован. Ещё пятнадцатого декабря.
Краем глаза Грегори успел увидеть, как удивленно расширились глаза Завалишина, в них проглянул откровенный ужас. Всего на миг.
– Мичман Смолятин, – задумчиво проговорил Воропаев. – Как же, помню. Я сам его и арестовывал. Вполне достойно держался молодой человек. Хлопочите о свидании и надейтесь на справедливость государя, молодые люди.
Влас на этот раз промолчал – распространяться о приезде отца и о том, что он уже получил свидание, явно не стоило. А справедливость государя… что ж, на нее и следовало уповать, должно быть.
– А здесь, – Воропаев повел рукой вокруг, обозначая Кронверк перед крепостью, – всё-таки гулять не стоит. Часовые стрелять, конечно не будут, да и тревогу вряд ли поднимут, а вот доложить по команде могут. И тогда в корпусе вам не миновать неприятностей.
«Нам сейчас только неприятностей в корпусе и не хватает», – кисло подумал Грегори. А штабс-ротмистр только козырнул:
– Впрочем, мне пора господа, прошу меня извинить. Рад был познакомиться. Честь имею! – он обернулся к Завалишину, мгновение помедлил, словно хотел подать руку, но не решался. Сдержался. Не подал. – Прощайте, господин лейтенант. Рад, что вы сумели оправдаться. Надеюсь, зла вы на меня не держите. Честь имею!
Штабс-ротмистр рубанул воздух ладонью, отдавая честь, резко поворотился – только взлетели длинный полы шинели и ножны сабли – и зашагал прочь по набережной.
– Дмитрий Иринархович! – теперь можно было не сдерживаться, и Влас качнулся навстречу лейтенанту.
– Всё потом, кадет, – процедил Завалишин, мотнув головой. – Воропаев совершенно прав – не стоит здесь оставаться. Идёмте!
Дмитрий Иринархович остановился только у Банковской переправы, обернулся к мальчишкам.
– Итак, Аникей арестован? – отрывисто спросил он, и Влас, мгновение назад готовый броситься лейтенанту на шею, чуть отступил и потупился.
– Точно так, господин лейтенант, – пробормотал он. Почти прошептал даже.
– Не обижайтесь, кадет, – голос Завалишина чуть дрогнул, он окинул взглядом всех троих друзей. – Но дело – прежде всего, не так ли? Ваши друзья, я так понимаю, посвящены в тайну?
– Настолько же, насколько и я, – кивнул Влас. – Вас отпустили?
– Точно так, кадет, точно так, – Завалишин поправил бикорн. – У обвинений не оказалось никаких доказательств…
Грегори против воли почувствовал, как на челюсти вспухают желваки, – время словно вернулось на два месяца назад, снова вокруг него вставали грозы ноября, когда между ним и его друзьями легла пропасть ссоры из-за заговора и мятежа. Всё возвращалось, ничего никуда не ушло.
И тут же, словно услышав его мысли, обернулся Глеб:
– Грегори! А ты откуда знаешь этого жандарма?
Слово «жандарм» литвин выговорил едва ли не с ненавистью. Да и тон был далек от приветливости. И тут же Влас глянул неприязненно.
И правда, откуда ж?
– Бросьте, молодые люди, – вмешался Завалишин. – Я уверен, что это всего лишь случайное знакомство.
– Да, случайное, – кивнул Грегори лейтенанту с благодарностью. – Дорожное.
Дмитрий Иринархович уже ушел, скрылся в вихрящейся пелене сырого снега («Спешу, господа кадеты, спешу!»), а кадеты все стояли около Банковской переправы, переминаясь с ноги на ногу. Прошлое снова властно встало за их спинами, с насмешкой смотрело им в затылок, дышало в ухо. Заныли недавно зарубцевавшиеся шрамы, следы дуэли на штранде у Галерной гавани. И ни один из троих не мог вымолвить решающего слова – что-то мешало.
Грегори злобно пнул подвернувшийся под ногу комок мерзлого снега – комок вылетел за низкий гранитный парапет, зарылся в снег на Неве, в глубокой борозде тут же ясно затемнела вода – и поворотился к друзьям. Но рот открыть не успел – помор опередил.
– Расскажешь? – спросил он отрывисто, глядя куда-то в сторону Стрелки. – Про свое дорожное знакомство?
Влас говорил без враждебности, и внутренний зверь Грегори чуть пригладил готовую встать дыбом щетину на загривке.
Рассказал.
Про то, как летом ехал в Петербург дилижансом.
Про попутчиков.
Про пистолеты в саквояжах.
Про всё.
Друзья слушали с интересом, а верили или нет – не понять.
В конце Влас всё-таки взглянул весело и открыто, а Глеб по-доброму усмехнулся.
Поверили.
Прошлое, злобно ворча и скаля гнилые клыки, медленно отступило и скрылось за парапетом набережной.
5. 22 января 1826 г.
Овсов пришёл в спальню через час после окончания занятий.
Отворил дверь из коридора чуть ли не пинком, покачался несколько мгновений с пяток на носки, расставив ноги и заложив руки за спину. За его спиной коридор был залит тускло дрожащим светом от масляных ламп, лицо, полускрытое тенью от низко надвинутого бикорна, разглядеть было сложно. Да никто из кадет особо и не старался – кому сдался тот Овсов, чтоб его разглядывать, кто его не видал?
Капитан-лейтенант, помедлив несколько мгновений (должно быть страх хотел на кадет нагнать, да вот только никто его не боялся – не боялись и тогда, когда директорствовал его дядя, адмирал Карцов, не боялись тем более, и сейчас, когда дядя этот давно уже не был директором), перешагнул порог, вышел на свет.
Пьян, что ли? – мгновенно подумал Глеб, как только разглядел лицо офицера. И почти тут же поймал себя на мысли, что не знает, как зовут Овсова – его кадеты между собой всегда называли только по фамилии. Литвин отлично знал о существующей среди офицеров русского флота традиции обращаться друг к другу по имени-отчеству, но он не мог себе представить не только то, чтобы кто-то величал Овсова, скажем, Иваном Сергеевичем или Федором Николаевичем, но и самого Овсова на палубе фрегата или брига.
Нет, Овсов пьян не был – его не пошатывало, от него не было никакого запаха, вот только на щеках горел какой-то странный румянец, а глаза блестели слишком весело. И видно было, что капле́й[4] едва сдерживает кривую злорадную усмешку.
«Пакость какую-то приготовил, не иначе», – тут же решил Глеб.
Бикорн на голове офицера сполз чуть набок, нависая на правое ухо, завитые усы воинственно торчали вверх. Овсов равномерно похлопывал стеком[5] по левому сапогу. «Ишь, вооружился, – чуть ли не с ненавистью подумал Глеб, опять утверждаясь в мысли, что Овсов, пусть даже и не пьян, но явно чуть подвыпил. – Лошадник».
Старший лейтенант, между тем, прошёлся по спальне из угла в угол, с удовольствием разглядывая воспитанников, и мелодично позвякивали шпоры (трень-брень, трик-трак!), совсем как у штабс-ротмистра Воропаева («С морским-то мундиром да шпоры? Дурак дураком!»), хотя тут Глеб неожиданно понял, что давешний едва знакомый жандарм ему гораздо симпатичнее, чем эта морда, знакомая уже второй год.
Овсов дошел до красного угла, поворотился и остановился по иконами. Огонёк лампады плясал прямо над верхушкой бикорна, и Глеб едва подавил смешок. Покосился на Власа и Грегори – они не смеялись. Влас глядел равнодушно, а Грегори разглядывал капитан-лейтенанта с нехорошим интересом – так натуралист глядит на редкого жука, собираясь наколоть его булавкой.
Мизансцена затягивалась – актер из Овсова был отвратительный и бездарный.
– Ну что, птенчики? – нарушил он, наконец, молчание. – Допрыгались? Допелись? Долетались?
«Да что случилось-то? – завопил про себя Глеб и увидел в глазах друзей тот же самый вопрос. – Овсова назначили директором? Война с Англией или турками началась? Нева вспять потекла? Корпус неведомым способом перенёсся на необитаемый остров и из офицеров в нем только Овсов?»
Последний вариант казался самым вероятным, но и в этом случае рано радуется капле́й.
«А было б неплохо, кстати, – вдруг подумал Глеб. – Оказаться на необитаемом острове, и чтоб одни мальчишки. Без офицеров, без розог, без клятой политики… без царей тех и вождей!»
А Овсов, между тем, продолжал.
– Молчим?! – он тяжело оглядел спальню.
– Ваше благородие, – подал голос кто-то из угла, – кажется, даже Венедикт. – Мы молчим потому что не понимаем, что вы хотите сказать.
Лицо Овсова перекосила кривая усмешка.
– А я поясню, кадет Иевлев («И правда – Венедикт!»), – сказал он ещё тяжелее. – Вы все… вся ваша теплая компания, а особенно – ваша несвятая троица (рукоятью стека он поочередно указал на Смолятина, Невзоровича и Шепелева) изрядно выпили крови не только у меня, а и у обоих директоров, и даже у добрейшего князя Ширинского! Своими выходками, своим непослушанием, нарушениями дисциплины и порядка! Но теперь – всё! Конец вашей вольнице! Крест, хер[6], гроб с музыкой и процессией! Я понятно выражаюсь?!
Глеб, Грегори и Влас стремительно переглянулись – они по-прежнему не понимали ничего, но Невзорович постепенно всё-таки начал в душе склоняться к самому невероятному варианту – что случилось что-то невероятное, и Овсова назначили директором. Адмирала Рожнова убили террористы-кинжальщики? Или он оказался замешан в события четырнадцатого декабря, и его арестовали жандармы? Или он слёг с какой-нибудь болезнью – оспа, инфлюэнца[7], цинга или, не дай бог, насморк?
Но Овсова несло, он не мог остановиться, и всё быстро прояснилось.
– Не так давно его императорское величество государь вызывал его высокопревосходительство директора и высочайше указал на активное участие выпускников корпуса в известных всем событиях, – казалось, Овсов сейчас запоёт – таким одухотворённый вдруг стало его лицо. «Сколько пиетета» – насмешливо подумал Глеб. А старший лейтенант продолжал, отчётливо, едва ли не слогам чеканя каждое слово. – Его высокопревосходительство по доброте душевной умолчал о том, что в беспорядках были замешаны не только выпускники корпуса (которые, как ни крути, а всё-таки взрослые люди!), но и воспитанники!
Рукоять стека опять поочередно указала на Невзоровича и Шепелёва и особенно задержалась, указывая на Смолятина – должно быть, Овсов намекал на участь Аникея.
Мичмана по-прежнему содержали в Алексеевском равелине, и свидание его с отцом мало что и дало – мальчишки от Логгина Никодимовича знали, что Аникея взяли наутро пятнадцатого декабря прямо в Экипаже, раненного картечью, побитого глыбами льда и вымокшего в невской воде. Знали, что доказать его участие в заговоре следствие пока не может, и что в вину ему вменяют только то, что он был на Сенатской во время возмущения. А старший Смолятин по-прежнему жил в доме Иевлевых, добиваясь нового свидания или аудиенции у следствия.
– И потому его императорское величество государь дал его превосходительству директору корпуса высочайшее поручение – усилить надзор за дисциплиной в корпусе. Потому и говорю вам, птенчики, – Овсов вдруг перешёл от высокопарно верноподданнического штиля в просторечным выражениям, словно разговаривал с уличниками или ворами с Лиговки или Сенной, – закончилась ваша вольница. Я буду вас пороть нещадно за любую мелкую провинность! Зады будут кровью рыдать!
«Экая сволочь, – подумал Невзорович. – Хам. Лайдак».
Во взгляде Грегори сквозь нехороший интерес прорезалась мечтательность – похоже, кадет Шепелёв прикидывал, какую именно пакость он устроит Овсову в первую очередь.
Капитан-лейтенант, между тем, встретился с Грегори взглядом, и видимо, что-то понял. По его небритой не меньше трёх дней челюсти прокатились туда-сюда тяжёлые желваки, шевельнулся за стоячим твердым воротником острый кадык.
– Кадет Шепелёв! – голос Овсова хлестнул, словно плетью. В ответ полагалось вскочить на навытяжку. Грегори вскочил, но без лишней спешки, без лакейства и угодничества.
– Есть, ваше благородие! – голос кадета Шепелева в сочетании с безукоризненной вежливостью и субординацией мог взбесить кого угодно. Подействовало мгновенно – Овсов подскочил к Грегори вплотную и несколько мгновений в упор смотрел на него.
– Смеете ухмыляться, кадет, в ответ на слова старшего в чине?! – голос Овсова звенел, казалось, вот-вот – сорвётся фистулой.
– Никак нет, ваше благородие! – отчеканил в ответ Грегори, чуть скосив глаза на друзей. – Как можно?!
Глебу вдруг стало совсем не смешно, хотя капле́й выглядел так, что казалось, сейчас лопнет от злости. Глаза налились кровью, лицо побагровело, усы и даже брови встали дыбом.
– Молчать! – рявкнул Овсов так, что звякнули стекла в оконных переплетах, заплясали тускло-желтые язычки огня на свечах и даже в масляных лампах за стеклами огонь дрогнул. – Двадцать розог!
– Но за что, ваше благородие? – подал голос кто-то из Данилевских. Кажется, Егор.
– Молчать! – грянуло в ответ. – Пятьдесят розог! А вам, кадет Данилевский – тридцать! За обсуждение наказания!
– Есть – полста розог, – отчеканил Грегори, не дрогнув голосом. Овсов гневно раздул ноздри, уловив в этом морском «полста» очередную насмешку над собой – отлично знал, что кадеты и, тем более, гардемарины поговаривают за спиной о нем, как о «сухопутной крысе», хоть за его плечами на деле и стояло несколько плаваний по Балтике. А Егор Данилевский из угла хмуро процедил:
– Есть – тридцать розог.
– Пустили козла в огород, – отчётливо выговорил из другого угла Сандро. Глеб на мгновение удивился, но удивление тут же пропало – при всей своей заносчивости и высокомерии Сандро был товарищем стоящим, что все и видели хоть на Голодай-острове, что на штранде Галерной гавани.
– Кадет Поццо-ди-Борго, молчать! – заревел Овсов, и его лицо из багрового стало кирпичного цвета, а жила на лбу вздулась веревкой в палец толщиной. – Пятьдесят розог! Семьдесят!
– Есть – семьдесят розог, – равнодушно ответил Сандро.
Неизвестно, чем бы закончилось дело – то ли Овсов набросился бы на кадет и начал их избивать стеком, а то и вообще табуретом, и тогда все точно переросло бы в большую драку, после которой всем кадетам – суд; то ли Овсова хватил бы удар прямо в кадетской спальне. Но как раз в этот миг в распахнутой двери возникла высокая фигура – мундир с эполетами, плащ, бикорн. Лица разглядеть было нельзя, но в следующий миг офицер шагнул внутрь, попал на освещённое свечами и лампами место.
Князь!
Ширинский-Шихматов стремительно оглядел спальню и воспитанников, задержал взгляд на налитом кровью лице Овсова и мгновенно понял.
– Господин капитан-лейтенант, – мягко сказал он, подхватывая Овсова под локоть. – Мне срочно нужно поговорить с вами с глазу на глаз…
Капле́й на мгновение попытался вырваться, процедил сквозь зубы: «Пустите, князь! Вы тут все потаковщики[8]! Их надо драть! Лупить!», но пальцы Ширинского-Шихматова уже сомкнулись на локте Овсова, словно кузнечные клещи.
– Пойдёмте, пойдёмте, господин старший лейтенант, – князь был непреклонен. – Меня срочно просто вас найти его превосходительство господин директор.
И Овсов сдался, поплелся вслед за князем к двери, что-то бессвязно бормоча себе под нос. Разобрать можно было только: «не прощу», «потатчики», «лупить», «его величество» и «ежовые рукавицы».
Капитан-лейтенант мягко вытолкнул Овсова за дверь и задержавшись, на пороге, обернулся к кадетам:
– Господа кадеты, надеюсь, вы понимаете, что здесь не было никого и ничего?
– Так точно, ваше благородие! – отрубил Грегори мгновенно.
– Сергей Александрович, – всё так же мягко поправил его Ширинский-Шихматов. – Но в целом, я бы посоветовал вам задуматься о словах капитан-лейтенанта Овсова. О поручении государя он сказал вам истинную правду.
[1] Северная пчела, №4. Января 9-го 1826 года.
[2] Шлафрок (нем. Schlafrock, также шла́фор, шлафо́рк) – просторная домашняя одежда XVIII – XIX вв., подбитый ватой или мехом просторный халат до лодыжек из атласа, тармаламы или кашемира с простёганными обшлагами и воротником (шалевым) другого цвета, без пуговиц, с широким запахом, карманами и поясом в виде витого шнура с кистями.
[3] Кронверк (нем. Kronwerk – «коронообразное укрепление») – наружное вспомогательное укрепление в европейской фортификации XVI – XVIII веков, служившее для усиления крепостного фронта и состоявшее из одного бастиона и двух полубастионов на флангах, придававших ему вид короны. В Санкт-Петербурге Кронверк прикрывает с севера Петропавловскую крепость.
[4] Капле́й – принятое на флоте сокращённое название чина капитан-лейтенант.
[5] Стек – вспомогательное средство управления лошадью, тонкий гибкий, хлёсткий прут, чаще всего в оплётке или покрытии, с рукоятью и шлепком, изначально предназначенный для лошадиной выездки и скачек.
[6] Хер – буква «Х» в старой русской азбуке, также часто называли косой крест, перечёркивавший что-либо. Отсюда выражения «похерить» и «хер положить (наложить)». Уже позже это слово совпало по значению с известным матерным словом из-за начальной буквы, стало его заменять и постепенно тоже перешло в разряд матерных.
[7] Инфлюэнца – простуда.
[8] Потаковщик – человек, потакающий капризам или нарушениям порядка.