XXV. В доме мудреца

На следующее утро, осмотрев свои владения, Хуан Крисостомо Ибарра направился к дому старика Тасио.

В саду философа царила полная тишина; даже ласточки, кружившие над кровлей, летали почти бесшумно. По замшелым стенам домика вился плющ, зеленой рамкой окаймляя окна. Домик казался обителью безмолвия.

Ибарра заботливо привязал лошадь к столбу и, ступая почти на цыпочках, пересек чистый, отлично ухоженный садик. Он поднялся по лестнице и, так как дверь была не заперта, вошел в дом. Старик, склонившись над столом, что-то писал. На стенах, среди карт и старых полок, с книгами и рукописями, были развешаны коллекции насекомых и растений.

Старик так углубился в свою работу, что не заметил прихода юноши, пока тот не шагнул обратно к двери, собравшись уйти, чтобы не мешать хозяину.

— Вы давно здесь? — спросил старик, взглянув на Ибарру с некоторым удивлением.

— Извините, — ответил юноша, — я вижу, вы очень заняты…

— Да, я делал кое-какие записи, но это не срочно, и мне хочется отдохнуть. Чем могу служить вам?

— Очень многим! — ответил Ибарра, приближаясь. — Но… — И он посмотрел на лежавшую на столе книгу. — Вы расшифровываете иероглифы? — воскликнул юноша с изумлением.

— Нет, — ответил старик, предлагая гостю стул. — Я не разбираюсь ни в египетских, ни в коптских письменах, но знаю кое-что о системе такого письма и пользуюсь иероглифами.

— Вы пишете иероглифами, но зачем же? — спросил юноша, не веря своим глазам и ушам.

— Затем, чтобы сейчас никто не смог прочитать мои записи.

Ибарра пристально посмотрел на него, заподозрив, что старик и в самом деле сошел с ума. Он бросил быстрый взгляд на книгу, чтобы узнать, правду ли тот говорит, и увидел умело нарисованные изображения животных, кружочки, полукруги, цветы, ноги, руки.

— Для чего же вы пишете, если не хотите, чтобы вас читали?

— Я пишу не для этого поколения, а для людей будущих времен. Если бы мои современники смогли прочитать эти записи, они сожгли бы мои книги, труд всей моей жизни, но те люди, которые сумеют расшифровать эти знаки, будут принадлежать к иному поколению, они поймут меня и скажут: «Не все наши предки спали той темной ночью». Эти тайные значки спасут мой труд от человеческого невежества точно так же, как таинства и непонятные ритуалы спасли многие истины от губительной касты церковников.

— На каком же языке вы пишете? — спросил Ибарра после паузы.

— На нашем, на тагальском языке.

— А иероглифы годятся для этого?

— Не будь так трудно их рисовать, — а на это требуется много времени и терпения, — я сказал бы, что они даже удобнее, чем латинский алфавит. У древних египтян были наши гласные, например, наш звук «о», который произносится только в конце слова и не походит на испанское «о», ибо является чем-то средним между «о» и «у». У египтян, как и у нас, не было чистого звука «е»; в их языке встречается наше «ha» и наше «kha», для которых нет знаков в латинском алфавите, по крайней мере при испанском произношении. Например, в слове «mukha», — продолжал он, указывая на книгу, — я воспроизвожу слог «ha» изображением рыбы более точно, чем латинской буквой «h», которая в Европе произносится по-разному. Чтобы обозначить менее сильное придыхание, например, в слове «hain», где «h» звучит слабее, я пользуюсь изображением львиной головы или трех цветков лотоса в зависимости от краткости или долготы гласной. Кроме того могу обозначить носовые звуки, отсутствующие в латинском алфавите испанцев. Повторяю: если бы не так трудно было их рисовать, иероглифы могли бы быть приняты нами, однако именно эта трудность заставляет меня быть кратким и не говорить ничего, кроме того, что необходимо сказать. К тому же этот труд скрашивает мое одиночество, когда меня покидают мои гости из Китая и Японии.

— Ваши гости?

— Разве вы их не слышите? Мои гости — это ласточки. В этом году одной не хватает; верно, какой-нибудь негодный мальчишка-китаец или японец изловил ее.

— Откуда вы знаете, что они прилетают из этих стран?

— Это очень просто. Несколько лет назад перед отлетом ласточек я привязал им к лапкам бумажные ленточки, где по-английски написал слово «Филиппины», полагая, что птицы улетают не слишком далеко, а английский язык понимают почти во всех этих областях. Мои записочки долго оставались без ответа, пока я наконец не написал по-китайски, и к следующему ноябрю ласточки вернулись с посланиями, которые я расшифровал. Одно из них было написано по-китайски и принесло мне привет с берегов Хуанхэ, а другое, по предположению одного китайца, с которым я советовался, очевидно, было написано по-японски… Однако я отнимаю у вас время своими рассказами и до сих пор не спросил, чем могу вам помочь.

— Я пришел поговорить с вами о серьезном деле, — сказал юноша. — Вчера днем…

— Неужто они изловили беднягу?

— Вы хотите сказать — Элиаса? Откуда вы знаете о нем?

— Я видел жандармскую Музу.

— Жандармскую Музу? Кто это?

— Жена альфереса, которую вы не пригласили на свой пикник. Вчера утром весь город узнал об истории с кайманом. Жандармская Муза столь же догадлива, сколь злобна; она предположила, что именно рулевой должен быть тем смельчаком, который заставил ее мужа искупаться в грязи и ударил отца Дамасо. Ведь она читает все донесения, которые присылают ее мужу. Не успел он вернуться домой, пьяный и ничего не соображающий, как она тут же послала в лес сержанта с солдатами, чтобы отомстить вам и испортить настроение вашим гостям. Будьте осторожны! Ева была добрая женщина, созданная руками господа, а донья Консоласьон, говорят, очень зла и неизвестно кем сотворена! Чтобы женщина была доброй, ей надо хоть раз в жизни оказаться в роли служанки или матери.

Ибарра усмехнулся и ответил, вынимая какие-то документы из бумажника:

— Мой покойный отец обычно советовался с вами по некоторым своим делам, и я помню, что он всегда бывал доволен, когда следовал вашему совету. Я сейчас занят одним делом, успех которого для меня очень важен.

Тут Ибарра вкратце рассказал о своем замысле построить школу — его подарок невесте — и развернул перед изумленным философом несколько чертежей, сделанных по его заказу в Маниле.

— Я прошу вас посоветовать мне, кого в городе я должен привлечь на свою сторону, чтобы обеспечить успех этого предприятия. Вы хорошо знаете здешних жителей, а я только недавно приехал и чувствую себя почти чужим в собственной стране.

Старый Тасио смотрел на разложенные перед ним планы; глаза его наполнились слезами.

— То, что вы собираетесь сделать, было некогда моей мечтой, мечтой несчастного безумца! — воскликнул он с чувством. — Но первое, что я посоветую вам, — это никогда не приходить ко мне за советом.

Юноша удивленно взглянул на него.

— Потому что рассудительные люди, — продолжал старик с горькой иронией, — и вас примут за сумасшедшего. Люди считают сумасшедшим того, кто думает иначе, чем они, поэтому меня и называют безумцем. Но я благодарен им за это, ибо — горе мне, если они захотят вернуть мне рассудок: тогда они лишат меня и той небольшой свободы, за которую я заплатил своей репутацией здравомыслящего человека. Кто знает, может быть, они и правы? Я мыслю и живу не по их законам. Мои принципы и идеалы совсем иные. Префект пользуется у них славой мудрого человека, а он ведь только и умеет, что готовить шоколад да подлаживаться под настроение отца Дамасо. Теперь он богат, играет жалкими судьбами своих сограждан и порой даже поговаривает о правосудии. «Вот это человек способный, — думает простак. — Посмотрите-ка, из ничтожества он стал великим!» Я же унаследовал состояние и положение, учился, а теперь стал беден. Мне не доверяют самой нелепой должности, все говорят: «Он безумец, он не умеет жить»! Священник прозвал меня «философом» а сам дает всем понять, что я шарлатан, щеголяющий теми знаниями, которые приобретены в университете, хотя как раз эти знания меньше всего мне пригодились. Может быть, я и в самом деле безумец, а они мудрецы? Кто сможет определить?

Старик покачал головой, словно отгоняя какую-то мысль, и продолжал:

— Второй мой совет вам — потолковать со священником, с префектом, со всеми влиятельными людьми. Они дадут вам скверные, глупые или ненужные советы, но спросить чьего-либо совета еще не означает последовать ему. Разумеется, вам надлежит делать вид, что вы их слушаетесь и действуете сообразно их мнению.

Ибарра задумался на мгновение, прежде чем ответить:

— Совет ваш хорош, но трудно выполним. Неужели я не могу осуществить свою идею, не прибегая для этого к каким-либо уловкам? Разве доброе дело не может само пробить себе путь? Ведь истине не обязательно рядиться в одежды лжи.

— Однако никто не любит голых истин! — возразил старик. — Это хорошо лишь в теории и осуществимо лишь в том мире, о котором мечтает молодежь. Посмотрите на школьного учителя; сколько он бился головой об стену! С детским простодушием он желал лишь добра всем, а навлек на себя издевательства и насмешки. Вы сказали, что чувствуете себя чужим в своей стране, и я этому верю. В первый же день пребывания здесь вы задели самолюбие священника, которого народ чтит как святого, а церковники считают мудрецом. Дай бог, чтобы этот промах не определил все ваше будущее. Доминиканцы и августинцы смотрят с презрением на рясу из гингона, веревку и грубую обувь францисканцев, а один ученый доктор из Санто-Томаса привел как-то слова папы Иннокентия Третьего про устав этого ордена, который якобы более подходит для свиней, чем для людей[102]. Однако, уверяю вас, все монахи протянут друг другу руки, если понадобится подтвердить слова, сказанные одним прокурором: «Самый последний послушник могущественней, чем правительство со всеми его солдатами». Cave ne cadas![103] Золото всевластно; еще со времен Моисея золотой телец не раз сбрасывал бога с алтарей.

— Я не такой пессимист, и жизнь в моей стране не представляется мне столь опасной, — сказал Ибарра, улыбаясь — Думаю, что ваши страхи несколько преувеличены, и надеюсь, что мне удастся осуществить мои планы без большого сопротивления с этой стороны.

— Да, если они протянут вам руку, и нет, если откажутся вас поддержать. Все ваши усилия разобьются о церковные стены, стоит монаху взмахнуть своей веревкой или тряхнуть рясой. На следующий же день алькальд под любым предлогом откажет вам в том, что обещал вчера; ни одна мать не разрешит своему сыну посещать вашу школу, и тогда все ваши старания произведут обратное действие — они обескуражат тех, кто захотел бы после вас сотворить какое-нибудь благое дело.

— И все же, — ответил юноша, — я не могу поверить в такое могущество церкви, о котором вы говорите. Но предположим, даже согласимся с тем, что оно существует, — все равно на моей стороне будут разумные люди и правительство, которое полно самых лучших намерений, смотрит далеко вперед и искренне желает Филиппинам добра.

— Правительство, правительство! — пробормотал философ, подняв глаза к потолку. — Как бы ни было велико его желание возвеличить нашу страну на пользу ей самой, а также матери Испании, сколько бы ни вспоминал тот или иной чиновник — на людях и наедине с собой — о великодушии «католических королей»[104], правительство ничего не видит, ничего не слышит и ничего не решает без священника или церковных властей провинции, которые заставляют его видеть и слышать то, что им хочется, и решать так, как им надо. Правительство убеждено, что оно зиждется только на них, держится только благодаря их поддержке и существует только потому, что они этого желают; оно боится, что в тот день, когда церковь и монахи отвернутся от него, оно падет, как манекен, лишенный опоры. Церковники пугают правительство народным восстанием, а народ запугивают войсками правительства. Игра тут нехитрая и напоминает то, что происходит с трусливыми людьми в темноте: они принимают за привидение собственную тень и за чужой голос эхо своего голоса. Пока правительство не будет непосредственно связано с народом этой страны, ему не избавиться от опеки монахов; оно будет жить подобно глупым юнцам, вздрагивающим от окрика воспитателя, чье снисхождение надо вымаливать. Правительство не заботится о счастливом будущем страны; оно лишь выполняет волю церкви. Без малейшего сопротивления оно позволяет затягивать себя в пропасть и, в конечном счете утратив свое независимое положение и превратившись в жалкий придаток церковных властей, отдает страну в руки продажных дельцов. Сравните наш способ правления с тем, что существует в странах, которые вы посетили…

— О, о! — перебил его Ибарра. — Слишком многого вы хотите! Будем довольствоваться тем, что наш народ не ропщет и не страдает, в отличие от народов других стран, и этим мы обязаны религии и кротости наших правителей.

— Народ не ропщет, ибо у него нет голоса; он не проявляет признаков жизни, ибо погружен в спячку. Вы говорите, что он не страдает, потому что не видели, как кровоточит его сердце. Но настанет день, и вы это увидите, вы услышите народ, и тогда горе тем, кто обретает силу благодаря невежеству и фанатизму простого народа! Горе тем, кто наживается на обмане и творит черные дела под покровом ночи, полагая, что все спят! Когда же наступит день и чудовища тьмы предстанут в обнаженном виде, произойдет нечто страшное! Сколько подавленных вздохов, сколько яду, собиравшегося по капле, сколько сдерживаемых веками сил вырвется наружу!.. Кто оплатит тогда счета, что народы время от времени предъявляют, а история хранит для нас на своих окровавленных страницах?

— Бог, правительство и церковь не допустят, чтобы такой день наступил! — ответил Ибарра, которому невольно передалось волнение старика. — Филиппинцы набожны и любят Испанию; Филиппины поймут, как много она делает для них. Да, конечно, есть злоупотребления, есть изъяны, отрицать не стану, но Испания намерена провести реформы, которые все это исправят, она готовит проекты для нас, она не эгоистична.

— Знаю, знаю, но в этом-то и беда! Реформы, исходящие сверху, сводятся внизу на нет из-за присущих людям пороков, например, из-за страстного желания поскорее разбогатеть, а также из-за невежества народа, который молча выносит все. Королевским указом не искоренишь злоупотреблений, если не будет властей, которые бы ревностно следили за выполнением этого указа, если людям не будет дана свобода слова, чтобы защитить себя от наглости власть имущих. Проекты останутся проектами, злоупотребления — злоупотреблениями, а довольный собою министр будет спать еще спокойней. Более того, если высокий пост случайно займет человек, вдохновленный великими, благородными идеями, то за глаза его назовут безумцем, а в глаза скажут: «Ваше превосходительство не знает страны, ваше превосходительство их испортит, ваше превосходительство правильно поступит, если послушает такого-то и такого-то». А так как его превосходительство и вправду не знает страны, ибо до сих пор служил где-то в Америке, и к тому же, как у всякого человека, у него есть свои недостатки и слабости, то он легко позволит убедить себя в этом. Его превосходительство к тому же хорошо помнит, как, добиваясь этой должности, ему пришлось порядком попотеть и помучиться и что занимать ее он будет всего лишь три года, что он уже стареет и что следует думать не о донкихотстве, а о своем будущем: особнячок в Мадриде, домик в деревне и приличная рента, позволяющая вести роскошную жизнь в столице, — вот чего он должен добиться на Филиппинах. Не будем требовать чудес, не будем требовать, чтобы человек, приехавший из-за границы с целью обогатиться, был заинтересован в процветании нашей страны. Какое ему дело до благодарности или проклятий народа, которого он не знает, до земли, с которой он не связан воспоминаниями, где ему ничто не дорого? Для того чтобы слава доставляла радость, она должна достичь слуха тех, кого мы любим, озарить наш дом или родную страну, где будет покоиться наш прах; мы желаем, чтобы слава витала над нашей могилой, разгоняя своим дыханием холод смерти, дабы не превратились мы в ничто, но что-то оставили и после себя. Однако мы не можем этого обещать тому, кто приезжает сюда вершить наши судьбы. И самое плачевное, что они уезжают отсюда именно тогда, когда начинают понимать свой долг… Но мы уклонились от нашей темы.

— Нет, прежде чем мы к ней вернемся, я должен кое-что уяснить для себя, — с живостью прервал его юноша. — Я готов допустить, что правительство не знает народа, но я уверен, что народ еще меньше знает правительство Есть, конечно, чиновники никчемные, плохие, если угодно, но есть ведь и хорошие, и если они не могут ничего сделать, то потому лишь, что сталкиваются с инертной массой, с народом, который очень мало участвует в делах, его касающихся. Но я пришел не за тем, чтобы спорить с вами об этом предмете: я пришел за советом, а вы убеждаете меня склонить голову перед смехотворными идолами!..

— Да, и повторяю это еще раз, ибо здесь вы должны либо склонить голову, либо потерять ее.

— Склонить голову или потерять ее! — задумчиво проговорил Ибарра. — Тяжелый выбор! Но почему же? Разве любовь к своей стране несовместима с любовью к Испании? Разве необходимо унижаться, чтобы быть добрым христианином? Разве нужно идти против совести, чтобы осуществить благое дело? Я люблю мою родину, Филиппины, потому что ей я обязан жизнью и счастьем и потому что каждый человек должен любить свою родину. Я люблю Испанию, родину моих предков, ибо, несмотря ни на что, Филиппины обязаны ей — и впредь будут обязаны еще больше — своим счастьем и своим будущим. Я католик, я храню в чистоте веру отцов моих и не понимаю, почему мне надо склонять голову, если я могу ее поднять, и уступать моим врагам, если я могу с ними расправиться?

— Потому, что поле, которое вы хотите засеять, принадлежит вашим врагам, а против них вы бессильны… Надо сперва поцеловать руку, которая…

Но юноша не дал ему продолжить, воскликнув с горячностью:

— Целовать руку! А вы забыли, что кто-то из них убил моего отца, что тело его выбросили из могилы!.. Я — его сын и никогда этого не забуду, если я не мщу, то лишь из уважения к церкви.

Старый философ опустил голову и медленно заговорил:

— Если вы будете хранить эти воспоминания, сеньор Ибарра, воспоминания, которые я не могу вам посоветовать изгнать из памяти, то лучше расстаньтесь с вашей мечтой и ищите иных путей к благоденствию соотечественников. Для этого дела нужен другой человек, ибо, чтобы довести его до конца, недостаточно рвения и денег; в нашей стране требуются еще самопожертвование, настойчивость, вера, ибо почва пока не подготовлена; в нее лишь брошены семена вражды.

Ибарра оценил значение слов философа, но не сдавался Он думал о Марии-Кларе и хотел во что бы то ни стало сдержать свое обещание.

— Ваш жизненный опыт не подсказывает вам никакого иного, более приемлемого решения? — спросил он тихо.

Старик взял его за руку и подвел к окну. Дул свежий ветерок, предвестник холодов; перед их глазами раскинулся сад, окруженный большой рощей.

— Почему не можем мы поступать так, как эта слабая ветка, обремененная цветами и бутонами? — спросил философ, указывая на чудесный розовый куст. — Ветер сгибает, трясет ее, и она склоняется, словно укрывая свою дорогую ношу. Если бы веточка стояла прямо, она бы сломалась, ветер развеял бы лепестки цветов и погубил бутоны. Но ветер стихает, и ветка распрямляется, гордясь своим сокровищем. Кто упрекнет ее в том, что она склонилась перед необходимостью? А вон там вы видите гигантский купанг с величественной кроной, где гнездится орел. Я принес его из лесу маленьким деревцом и много месяцев подпирал его ствол тонкими бамбуковыми палками. Если бы я пересадил его сюда большим и крепким, он наверняка бы не прижился — ветер вырвал бы его из земли прежде, чем корни укрепились бы в почве, прежде, чем он привык бы к новой среде и набрался сил, чтобы разрастись и вширь и ввысь. Так и вы — растение, перенесенное из Европы на эту каменистую почву, — можете погибнуть, если не будете искать опоры и приноравливаться. Положение ваше нелегкое — вы стоите один на возвышенности, почва колеблется, небо сулит бурю, а кроны деревьев вашей породы, как вам известно, притягивают к себе молнии. Бороться в одиночку против всего существующего — не смелость, а безумие. Никто не упрекнет рулевого за то, что, заметив первые признаки бури, он укроется в бухте. Склониться перед пролетающей пулей не трусость; гораздо хуже встретить ее с поднятой головой лишь для того, чтобы упасть и никогда более не встать.

— Но принесет ли эта жертва плоды, о которых я мечтаю? — спросил Ибарра. — Поверит ли мне священник и забудет ли мою дерзость? Будут ли они искренне помогать мне в развитии образования, которое помешает монастырям присваивать богатства здешнего края? Не станут ли они притворяться дружелюбными, оказывать покровительство лишь для виду, а исподтишка мешать, ставить палки в колеса, нащупывать слабые места в моем замысле, чтобы таким путем уничтожить его скорее, чем открытой атакой? Если ваши рассуждения верны, можно ведь ожидать чего угодно!

Старик минуту молчал, не зная, как ответить на эти вопросы. Затем он сказал:

— Если такое случится, если ваше предприятие потерпит неудачу, вы сможете утешить себя мыслью, что сделали все, что могли, и этим уже кое-чего достигли. Вы заложите первый камень, вы бросите первые семена, а когда разразится буря, какое-нибудь семя, возможно, переживет катастрофу, прорастет, спасая свой род от полного уничтожения, и принесет впоследствии другие семена сыновьям умершего сеятеля. Ваш пример может вдохновить других, для которых страшно лишь начало.

Взвесив эти доводы и трезво оценив свое положение, Ибарра понял, что в пессимистических речах старика крылась большая доля правды.

— Я верю вам! — воскликнул он, сжимая руку философа. — Не напрасно пришел я к вам за добрым советом. Сегодня же пойду и поговорю начистоту со священником, который, в конце концов, не сделал мне никакого вреда и слывет добрым человеком, — ведь не все таковы, как гонитель моего отца. К тому же я должен уговорить его заступиться за несчастную безумную и ее мальчиков. Я верю в бога и в людей!

Распрощавшись со стариком, он вскочил на коня и ускакал. Глядя ему вслед, мудрый пессимист прошептал:

— Посмотрим, как року будет угодно завершить драму, начавшуюся на кладбище.

Но на этот раз мудрый старик глубоко ошибался: начало драме было положено гораздо раньше.

Загрузка...