Тоня была предпоследним, девятым ребенком в семье Ивана и Екатерины Панкратовых. Самая младшая, Клавдия, родилась в 1905-м, когда у старших сестер уже были свои дети. Жили Панкратовы в красивой и богатой Александровке, рядом с Царским Селом, по другую сторону Александровского и Баболовского парков. Летом многие дома сдавались дачникам ― столичным, питерским. Бывали дачники и у Тониных родителей, а еще Иван Николаевич занимался извозом. Когда-то вполне справная семья, к моменту появления на свет младших детей совсем обеднела, и виной тому стало пьянство главы семейства.
Девочки учились недолго ― четыре класса церковно-приходской школы, а потом все время где-нибудь работали. Больше всего Тоне нравилась летняя работа в Екатерининском парке. Бригады детей и подростков небольшими специальными ножичками выковыривали траву, проросшую между камешками на прогулочных дорожках. В выходные дни по этим изумительно чистым дорожкам вышагивали нарядные дамы и статные кавалеры ― в парк пускали только хорошо одетую публику. Однажды Тоня раздобыла у одной из старших сестер нарядную шляпку и тоже прогулялась в парке. Ей повезло ― она увидела всю царскую семью. Они проезжали в коляске и приветливо махали руками тем, кто попадался по дороге. Тоне запомнилось, что все в этой коляске были одеты в очень светлые, сияющие одежды. Казалось, что луч солнца упал на этих людей и не покидал, несмотря на движение...
На именины, в марте, Тоня непременно заходила в соседнюю лавочку, где семья покупала все необходимое из продуктов, часто в долг. Девочка говорила приказчику: «А у меня сегодня день ангела!» ― и тот поздравлял и даже дарил что-нибудь по случаю такого события. Это чаще всего были какие-нибудь сладости, например круглые шоколадки «миньон», но однажды Тоня получила в подарок красивую чашку, которую очень берегла и которой гордилась.
Перед самой войной мать стала возить в Царское Село молоко, на продажу. Сдавала его в молочную лавку, а в соседней кондитерской ей продавали «сладкий лом» ― пирожные, не проданные накануне или помятые. Их можно было взять за бесценок, за копейки, и привезти прямо в пустом бидоне своим девочкам.
Потом началась война, пришли тяжелые времена. Взяли в долгий кредит швейную машинку компании «Зингер» и стали шить белье для армии.
В свои 13-14 лет Тоня научилась кроить и строчить на машинке и старалась не отставать в работе от старших. Это умение и эта швейная машинка потом не однажды выручали ее в жизни. К 1917 году кредит за машинку еще не был выплачен, и Тоня была страшно довольна, что компания «Зингер» прекратила свою работу. Это был, пожалуй, единственный случай ее положительного отношения к революции.
Во всяком случае, все бабушкины воспоминания делились на две неравные части: до и после семнадцатого года. Сейчас я понимаю, конечно, что в том году ей исполнилось только 16 лет и что дореволюционное время ― это время ее недолгого и не самого счастливого, но ― детства.
Очень скоро Тоне уже не на кого будет опереться: в 1918-м, во время корниловского наступления, случайным снарядом будет разрушен родной дом, в 19-м от тифа один за другим умрут родители.
Я не помню, чтобы бабушка хоть когда-нибудь плакала. Ни от боли (а только на моей памяти она бывала тяжело больна), ни от утрат... Одна за другой уходили из жизни ее «девчонки», подруги, а она, узнав очередную печальную весть, деловито интересовалась, нужно ли помочь, и отправлялась успокаивать родственников. Бабушка Тоня не ладила с моим отцом, они ругались, иногда сильно, но после этих ссор заплакать, кажется, был готов папа, а не наша железная старушенция. Мы с сестрой тоже побаивались ее: бабушка была строгая, постоянно заставляла нас мыть полы, вытирать пыль, собирать разбросанные вещи. Она не выносила грязь и всю жизнь боролась с ней, как с личным врагом. Сколько помню, на ее кровати всегда лежало белоснежное покрывало с таким же белоснежным кружевным подзором. Для достижения такой немыслимой белизны бабуле приходилось подолгу кипятить белье в большом чане на плите ― у нас тогда еще не было даже примитивной стиральной машины.
С ранней весны до глубокой осени продолжались работы на огороде. Это было наше проклятие ― кусочек земли на краю города, за Египетскими воротами. Там все время надо было что-то делать, а заниматься прополкой, поливом или сбором колючего крыжовника хотелось нам крайне редко. Бабушка ругалась, называла дармоедами, грозилась не дать зимой даже ложки варенья. На самом деле это крохотное хозяйство здорово выручало нашу семью во времена всеобщего дефицита: зимой на ура шли закрученные бабулей огурцы, клубничное и малиновое варенье, а яблочная «пятиминутка» была изумительной начинкой для пирогов, которые пекла все та же бабушка. Из яблок и крыжовника Антонина Ивановна делала домашнее вино. Помню большие бутыли с отводными трубками, в которых дозревал напиток. Эту фруктовую бражку потом с удовольствием пробовали все наши гости.
Все детство мы с сестрой щеголяли в платьях, сшитых бабушкиными руками на той самой старенькой зингеровской машинке. Она перешивала для нас свои и мамины старые платья и пальто, ухитряясь без выкроек и модных журналов смастерить (судя по сохранившимся фотографиям) вполне симпатичные наряды. А еще бабуля была стихийной ненавистницей советской власти.
Помню, что в детстве меня смущали ее язвительные замечания по поводу, например, партийных обещаний. Коммунистическое завтра в ее представлении выглядело общим бараком, где все равны в своем праве на работу и плошку баланды в обед. Мы с сестрой возмущались такими сравнениями, нас в школе учили другому, а бабуля только усмехалась и приговаривала: «Сами увидите, я-то, к счастью, не доживу». Антонина Ивановна в принципе не верила ничему из того, что говорила наша советская власть. Повзрослев, я поняла, почему: бабушка прожила долгую жизнь и никогда за все эти годы не видела от государства помощи, скорее наоборот...
Она чудом выжила после революции, когда осталась без родителей и без крыши над головой, ― работала «у людей», за прокорм. Потом повезло встретить хорошего человека, Сергея Ивановича Антонова, и на несколько лет судьба дала ей передышку. Муж работал на телефонной станции, а она растила детей ― мою маму и ее младшего брата, Володю, которого я видела только на фотографии.
Немцы заняли Царское Село уже в сентябре 41-го. Дед до последнего обеспечивал связь на своем телефонном узле, даже когда снаряды лупили по улицам нашего города. Всех, кто не успел убежать в Ленинград, разделили на две части: мужчин погнали под Гатчину, в трудовой лагерь, а женщин и детей ― на дорожные работы, под Нарву. Моему дяде Володе было тогда лет тринадцать, но он метнулся к отцу и вместе с ним погиб от голода и побоев в лагере. Бабушка и моя мама, тогда еще школьница, случайно выжили в оккупации... Наша советская власть потом никак не могла простить им этого везения: то, что мои родные оказались на оккупированной территории, припоминалось при каждом удобном случае и расценивалось как несмываемый позор, чуть ли не предательство. После войны было негде жить, негде работать, нечего есть. Мама едва не погибла, будучи мобилизованной на работы по разминированию окрестностей Ленинграда. Сколько их сгинуло, девчонок, едва обученных на краткосрочных курсах минеров?! Антонина Ивановна бралась за любую, самую тяжелую работу, опять пытаясь выжить...
Бабушка не была религиозной, во всяком случае, икон у нее в комнате я никогда не видела, в церковь она не ходила, только разве что на Пасху пекла удивительно вкусные куличи. Каково же было мое удивление, когда оказалось, что бабушка умудрилась окрестить меня тайком от родителей!
Я была уже студенткой, когда спросила у мамы, не было ли у нее желания окрестить меня в детстве. Мама сказала, что священники обязаны предъявлять списки прошедших крещение и это грозило и грозит большими неприятностями родителям. Глупость, конечно, сказала мама, но зачем было нарываться? «Ха-ха, ― сказала бабушка Тоня и вытащила откуда-то из недр своего шкафа маленький оловянный крестик на простом шнурке, ― на, носи, наконец». Оказалось, что, когда мне было года два, бабуля ездила в гости к родне, на улицу Пестеля, и окрестила меня в расположенном рядом соборе. Мама ахнула: «Да если бы узнали, могли с работы выгнать (она работала в школе)!» Антонина Ивановна только пожала плечами: ну ведь не выгнали же... Подозреваю, что и крещение мое было не в угоду Богу, а в пику советской власти. В повседневной жизни бабуля любила приговаривать: «На Бога надейся, да сам не плошай!»
...Я почему-то совсем не раздумывала, какое имя дать моей дочке. Я назвала ее Антониной, и кто-то на крестинах сказал мне, что имя это означает ― «обретенная». Надо же, подумала я... И только недавно прочитала, что смысл имени другой. Антонина ― «принимающая бой, противостоящая». Сильное имя. Как раз для России.