Климушка, сорвав с головы шапку, торопливо перекрестился, пробормотал слова молитвы. «Не благосло-вясь, без креста первого снопа на постать не клади!» — вспомнилась Климушке поучительная заповедь отца, когда вместе с ним не раз хаживал он в страдную пору по чужим постатям. И хотя страдовали они с отцом у чужих людей, хотя жали, вязали и складывали в крестцы тяжеловесные снопы чужого хлеба — все равно, как истые, природные хлеборобы, не отступали они от обычаев и, начиная страду, крестились с особым усердием и благолепием. И вот сейчас, пока творил Климушка молитву, пока изумленно и растерянно озирался он по сторонам, впереди выросло уже несколько сложенных крестцов, а трактор уходил все дальше и дальше вдоль массива, оставляя позади себя ровную полосу под гребенку срезанной стерни.

Все шло хорошо. Привычно и уверенно управляя трактором, Фешка прислушивалась к ровному, четкому постукиванию мотора и, раскрасневшаяся от возбуждения, радостная, то и дело оглядывалась на Увара Канахина.

А тот улыбался Фешке и, кивая ей, весело покрикивал:

Даешь, голубушка! Газуй, родная, газуй! Между тем толпа хуторян и не слезавших с коней джигитов неотступно следовала межой за трактором, гул одобрительных возгласов заглушал рокот мотора и шум бесперебойно и бойко работающего самовяза.

Первый круг был завершен благополучно. Обе машины работали на славу. И вдруг — это случилось в начале второго заезда — трактор зачихал.

Кубарем сорвавшись со своих беседок, Фешка и Увар

Канахин растерянно заметались около трактора. Мотор,

сделав несколько глухих выстрелов, неожиданно заглох.

Увар Канахин, суетясь около машины, крикнул

Фешке:

— Проверь карбюратор!

— Проверила. Не в нем дело…

— А в чем же? — крикнул Увар. Грубо оттолкнув Фешку, он долго и пытливо копался в карбюраторе, однако ничего не нашел в нем такого, что послужило бы помехой бесперебойной работе мотора.

Но вот Фешка, не менее грубо оттолкнув Канахина от машины, сказала:

— Не туда смотришь, дурило. Я вижу теперь, в чем дело.

— Да ну?!

— Вот тебе и ну! — ответила Фешка, и, ловко орудуя ключом, быстро сняла лопнувшую пружину клапана.

Канахин тут же бросился со всех ног к меже за запасной пружиной.

Но оказалось, что ящик с запасными частями, где находилась и пружина, был по недосмотру оставлен на хуторе. Пришлось посылать нарочного.

Среди притихшей толпы на меже показался Епифан Окатов. И уже не к трактору и самовязу, неподвижно стоявшим на полосе, а к нему невольно было приковано теперь внимание людей.

Опираясь на посох, Епифан глухо проговорил:

— Ну вот, выходит — и отстрадовались! Так оно и должно получиться. От судьбы не уйдешь. Рок и на тракторе не объедешь… Слышали ли вы библейскую притчу о божеской каре, что неминуемо падает на головы отступников?!

— Ну ты тут, пророк, притчи нам не рассказывай! — крикнула из-за трактора Фешка.

— Не хотите библейскую притчу — быль расскажу,— проговорил все тем же глуховатым, вещим голосом Епифан Окатов.— В одна тысяча восемьсот девяносто шестом году у знаменитого в наших степях скотопромышленника, ныне покойного Афанасия Ефимовича Боярского, вот так же наспели хлеба. Покойник был человеком справедливым и богобоязненным. А поднялись ветры. Грозные и буйные были в тот год ветры в наших степях. А вы знаете, гражданы хлеборобы, что такое ветры, когда назрели хлеба?!

— Что там говорить — беда,— отозвался горбун По-хлебкин.

— Да. Поднялись, стало быть, буйные ветры,— продолжал Епифан Окатов.— А хлеба наспели и осыпались. И вот справедливый и богобоязненный покойник, отслуживши молебен угоднику Николаю, решил согрешить. Собрался он вот так же в день усекновения главы Иоанна Предтечи косить хлеб. Ну, ничего, пустил лобогрейки и подвалил с корня двенадцать десятин. Слава богу, думает, не покарал меня господь — вовремя убрал я пшеничку. Ан, рано он по этому случаю возрадовался. Рано! В ту же ночь ударь небывалая гроза. И вы помните, дорогие мои гражданы старожилы, какую стихию посеял господь на пашне грешного?

— Мы все помним! — крикнул Похлебкин.

— А что тогда было? — гневно спросил Епифан Окатов, поглядев в упор на горбуна.

— А ударила тогда страшная гроза и предала огню все наши хлеба вместе с пшеницей Боярского! — крикнул в ответ Похлебкин.

— Вы слышали, гражданы хуторяне? Ударила гроза и предала огню и полымю наши хлеба. Так господь покарал перстом возмездия всех мирян нашего хутора за прегрешение одного человека. Ибо сказано в Священном писании: не начинай жатвы и не разрезай куска хлеба ножом в великий и скорбный день усекновения главы Иоанна Предтечи. А какой день сегодня, вы помните? — вновь посмотрев на Похлебкина, спросил Епифан Окатов.

— Как не помнить! Али мы не крещеные? Сегодня и есть тот самый день Иоанна Предтечи! — ответил Похлебкин.

Толпа выжидательно помалкивала. А Епифан Окатон, продолжая говорить полные скрытого и зловещего смысла слова, чувствовал, что те самые мужики и бабы, которые вчера еще ревниво прислушивались к его речам и покорно опускали головы перед темными его наме-ками, сейчас смотрели на него отчужденными, холодными глазами.

-Нет, час возмездия пробил! Все прахом пойдет! Нее подернется пеплом! Покарает господь нечестивых рабов ча подобное богохульство над памятью Иоанна Предтечи. Покарает! — продолжал бубнить Епифан Ока-гон, грозя своим посохом толпившимся около трактора комсомольцам.

Фешка сказала вполголоса Увару Канахину, указывая кивком головы в сторону пророчествовавшего Епифана Окатова:

— Опять этот ворон каркает!

— А я ему сейчас рот заткну,— с живостью откликнулся Увар и, беспечно помахивая большим разводным ключом, зажатым в руке, подошел к окруженному толпой вещателю.

Увидев Увара Канахина, Епифан Окатов тотчас умолк, потупив долу глаза.

— Ну, что же ты замолчал, апостол? Крой дальше: послушаем,— сказал Увар, не спуская быстрых глаз с потупившегося Епифана Окатова.

— Аминь. Все сказано,— буркнул Епифан, опасливо

покосившись при этом на разводной ключ в руке Увара Канахина.

— А коли высказался, то и с амвона долой. Отправляйся-ка ты отсюда восвояси, пророк, пока я тебя вот этим ключом не благословил за все твои кулацкие проповеди! — сказал Увар Канахин под дружный смех и одобрительные возгласы комсомольцев.

— Это что — убивством грозишь? — спросил Епи-фан, пятясь от Увара.

— Не прикусишь поганый язык — убью. У меня на контру рука не дрогнет! — твердо пообещал Канахин.

Епйфан Окатов, торопливо осенив наступавшего на него Увара Канахина крестным знамением, сказал:

— Отойди от меня, сатана!

— Ну, этим ты от меня не открестишься, кулацкое отродье! — теряя последнее самообладание, крикнул Увар Канахин, бросаясь с ключом на побледневшего Епифана Окатова.

Но кучка окатовских приверженцев, мигом окружив Епифана, отшатнулась вместе с ним от толпы и повела его прочь от колхозного поля.

— Ну погоди, гад! Дойдут руки, я тебе отходную за твои проповеди прочитаю,— не воскреснешь! — пригрозил вдогонку им покрасневший от приступа гнева Увар Канахин.

Люди, толпившиеся на меже, молча поглядывали на остановившийся трактор и на хуторскую дорогу, Все ждали возвращения Аблая, ускакавшего в Арлагуль за запасной деталью, из-за поломки которой прервалась работа машины.

Комсомольцы по-прежнему, суетясь возле трактора, оживленно подшучивали над Фешкой, но в душе каждого из них было сейчас не ахти как весело. «А вдруг да и в самом деле запоремся мы с трактором?.. А вдруг да и в самом деле не пойдут машины?! Вот тогда дадим им в руки верные козыри!» — втайне подумывали ребята. И в то же время каждый из них, глядя на упрямую, сутуловатую спину бригадира Увара Канахина, на проворного Ивана Чемасова, на крепкие загорелые руки Фешки, на большие и сильные руки Романа, мысленно уверял себя в том, что этого не может быть — диковинная машина покорится упрямству, смекалке и бойкой сообразительности этих надежных, смышленых ребят.

В мучительных сомнениях, в ожидании прошло не менее часа. И только тогда, когда раскаленное солнце

высоко поднялось над степью, прискакал Аблай на взмы-н ином коньке. А минут десять спустя необходимая пружина была поставлена Уваром Канахиным и Фешкой на место, и трактор ожил. Под ликующие крики комсомольцев он вновь пополз вдоль массива, увлекая за собой бойко заработавший крыльями самовяз.

— Пошел! Ура!

— Поехали!

— Газуй, Фешка! Жми на все сто! — подбадривали комсомольцы, ринувшиеся вслед за трактором.

Бобыль Климушка бежал рядом с трактором и, размахивая руками, кричал, точно понукая лошадь:

- Ну, ну, милый… О-о-го-о-го, не подводи нас ради Христа. Но-но, Воронко!

Капитон Норкин, крутясь на коньке в толпе мужиков,

твердил:

-Ну теперь пошел взаправду. Богом клянусь — не остановится. Я знаю. Не остановится…

Спешившиеся джигиты, побросав на меже лошадей, долго гонялись гурьбой за ходко двигающимися машинами. Они впервые видели не только трактор, но и сноповязалку, жавшую пшеницу и связывающую ее шпагатом и снопы.

А спустя полчаса, когда на соседнем массиве были пущены в дело дне лобогрейки, джигиты, поскидав с себя теплые бешметы, с которыми не расстаются степные люди даже в пору летнего зноя, бросились вслед за колхозниками к охапкам черной осоки и принялись вместе с ними мастерить травяные жгуты для вязки снопов. Глядя на расторопных джигитов, с азартом взялись за работу не члены артели. Мужики, засучив рукава, и бабы, подобрав подолы праздничных юбок, тоже стали ловко вить из осоки жгуты, а затем и вязать в снопы скошенную лобогрейками пшеницу.

Артельная работа на жатве увлекла почти всех единоличников, до сего безучастно толпившихся на меже. И люди, захваченные азартом трудового соревнования, работали на славу, стараясь похвастать друг перед другом мастерством, расторопностью и сноровкой.

Работа кипела. И даже Капитон Норкин не выдержал: бросив своего коня на меже, он тоже ринулся на полосу и стал на вязку снопов. Вязать снопы он был мастер. Работал проворно и бойко и, увлекаясь, сам восхищался делом своих трудолюбивых рук. Быстро затянув увесистый сноп, Капитон ставил его на попа и,

подмигивая работающим рядом бабам, хвастливо говорил:

— Видали? Вот это сноп! Не сноп — огурчик! Кто лучше меня свяжет? Никто. Не родились еще супротив меня мастера на белом свете!

На другой день жатвы колхозного хлеба бригада Аблая в составе пяти аульных комсомольцев, по распоряжению Мирона Викулыча, была поставлена на вязку снопов рядом с бригадой Луни. Отсутствие производственной сноровки у казахов, впервые вышедших на уборку, внушало серьезные опасения Аблаю. Внутренне он был даже убежден, что им трудно будет устоять против шести лучших русских вязальщиков, репутация которых твердо была упрочена долголетней практикой, полученной за годы батрачества на чужих постатях.

В бригаде Луни были отборные мастера-сноповязы. К соревнующимся с ними бывшим пастухам-казахам члены лунинской бригады относились с ехидным предубеждением: слабые и заранее обреченные на поражение соперники. Бригадир Луня косился на строгого, сосредоточенного Аблая и, перемигиваясь с преисполненными сознанием собственного превосходства членами своей бригады, кривил запекшиеся от зноя губы в иронической улыбке. То и дело поглядывая на обливающихся потом казахов, неумело, неловко затягивающих снопы, Луня мычал про себя:

— Да-а~а, незавидные вы работнички! Так себе — Тюха, Пантюха да Колупай с братом. Куда вам до нас — природных сноповязов!

Рослый, на редкость густой хлеб вылег. Это осложняло работу жатвенных машин. И Мирон Викулыч, посоветовавшись с народом, принял решение: косить лобогрейками массив только с трех сторон, так как с четвертой взять вылегшую пшеницу было невозможно — так низко, почти плашмя, лежала она на земле, что режущий аппарат лобогрейных жаток скользил поверх пластов лежавшего хлеба.

Соревнующиеся бригады вязальщиков Луни и Аблая поделили между собой все три стороны поровну. Волнение, которого не могли скрыть неуверенные в своем успехе казахи, скоро передалось и бригаде русских. Хоть и числились в бригаде у Луни отборные мастера, но все

это были пожилые люди. А ведь им не только следовало успеть вслед за лобогрейками связать скошенную пшеницу в снопы, но, главное, надо было вовремя убрать С дороги перед новым заездом скошенный хлеб, сбрасы-ваемый лобогрейщиками с платформ на жниву. А для этого приходилось гоняться за лобогрейками на рысях, что пожилым лунинским сноповязам было явно не под силу. В бригаде Аблая, наоборот, собралась одна молодежь, и казахские джигиты неутомимо гонялись за лобогрейками.

Беда бригады Аблая была в другом. Ребята действительно худо справлялись с вязкой снопов — тут не хватало им ни навыка, ни сноровки, и это немало огорчало Аблая, который видел, что снопы, связанные казахами, выглядели жидковатыми и неряшливыми по сра-внению с тугими, точно слитыми из золота, красивыми и опрятными снопами, связанными дошлыми русскими умельцами.

Работали и те и другие наперегонки. Никому не хо-телось, отстать, оскандалиться, стать мишенью для шу-ток и насмешек со стороны ревниво следивших друг за другом соперников. Все волновались.

Невозмутимо-спокойной была одна только Клань-ка член лунинской бригады сноповязальщиков. Несмотря на свою полноту, она с девической резвостью летала по полосе следом за лобогрейками, подбирая и отбрасывая В сторону рядки скошенной пшеницы и на ходу ловко затягивая снопы в травяные жгуты. Управившись раньше всех, она становилась, подбоченясь, в позу победительницы, презрительно-насмешливо погляды-вая па отстающих членов своей бригады. Затянув все снопы па своем участке, она иногда успевала даже свернуть огромную косоножку, набить ее крепким самосадом И закурить. Кланька стояла среди полосы, неподвижная и огромная, как памятник, и, дымя гигантской само-круткой, подтрунивала над остальными членами бригады, которым было уже не до курева…

Пронзительный свист и гортанные окрики погонщи-кои, приглушенное щелканье кнутов и бойкое стрекотание лобогреек — все это волновало, подбадривало увлеченных трудом людей, и они, подчиненные единому, дружному, спорому ритму артельной работы, забыв об усталости, трудились в поте лица с каким-то веселым отчаянием. Сноповязы, вытянув над головой зеленые пояса вязок, с разбега плашмя падали на сброшенные с

платформы валки хлеба и, ловко перехватывая их травяными опоясками, скручивали в снопы. Было похоже, будто гонялись люди за большими трепетными подбитыми птицами, на лету схватывая их в охапку.

Члены бригады Аблая работали с молчаливым ожесточением. У них на первых порах то и дело рвались вязки. Аблай нервничал, не успевал как следует заправлять колосья в снопы, а затем, растерявшись, начал отставать от ребят и готов был от стыда провалиться сквозь землю. Но ребята, заметив его растерянность, выручили его из беды. Они помогли ему, завязав несколько снопов на его участке, и он начал работать спокойнее и увереннее.

Увлеченный жаркой работой, Луня скоро почувствовал тупую боль в пояснице — ведь он был уже не молод! — и втайне не прочь был присесть на сноп и затянуться папироской. Но, как на беду, лобогрейки работали безостановочно. Соленый пот заливал глаза Луне. Все больше и больше чувствовал старик, как заметно слабели, подсекались ноги, как тяжелели, словно налитые оловом, руки. Но Луня не отставал от членов бригады. Нельзя ему было отставать. Нельзя было терять достоинство бригадира и заслуженного мастера-сноповяза.

Нелегко было и Климушке. Потеряв в пылу жаркого труда оба своих опорка, Климушка носился теперь по полосе босиком, в разодранной рубахе, мокрый от пота, стремительный и даже на вид как будто помолодевший. У него тоже мало-помалу начало покалывать в пояснице, было горько во рту и тоже пересохли от жажды спекшиеся губы, а пот заливал глаза. Вот почему, поравнявшись с бригадиром, Климушка, точно угадав мысли Луни, на ходу раздраженно бросил, махнув в сторону лобогреек:

— Ну, дорвались! Косят и косят без останову. Ведь так всех коней за первую упряжку замордуют. Лошадь — не человек, ей отдохнуть надо!

Но Луня ничего не ответил Климушке, хотя и очень хотел, чтобы какая-нибудь неполадка задержала машины. Да, дело было немолодое. Старик нуждался в передышке, без которой — он чувствовал — вот-вот силы изменят ему, и через круг-два он может оскандалиться и в глазах членов бригады, и, что еще постыднее, в глазах соревнующихся с ними казахских пастухов.

Тут, вспомнив о пастухах, Луня прыгнул на сноп,вытянулся и зорко присмотрелся к мелькавшим по ту сторону полосы обнаженным до пояса телам членов аблаевской бригады. Поскидав просторные рубахи, ка-захи, сверкая бронзовым загаром темных от природы тел, работали до того споро и быстро, точно были заняты па редкость веселой и азартной игрой. «А здоровы, черт бы их взял, на побежку. Здоровы! Молоды!» — с за-вистью подумал Луня. И мысль о том, что работа идет сейчас куда проворнее и лучше, что молодежь может оказаться к концу упряжки победительницей в этом трудовом соревновании,— эта мысль привела Луню в смущение. И, как бы заранее оправдывая неминуемое свое поражение, Луня мысленно рассуждал: «Ну что ж, наше дело не молодое — за машинами на рысях гоняться. Зато снопы у нас не сравнишь с казахскими — любо поглядеть — богатыри богатырями!» Однако на секунду подумав об этом оправдании, Луня тотчас же забыл о нем, ощутив новый прилив неслыханного трудового азарта. Бросив взгляд на неутомимую, удивительно ловко работающую рядом Кланьку, Луня, подмигнув ей, крикнул:

-Не сдадимся, гражданка! Не посрамим свою честь. Как ты думаешь, сударушка?

-А ты поменьше болтай да поживей работай! — беззлобно прикрикнула па него Кланька.

Между тем ребята Аблая с азартом, свойственным юности, продолжали работать действительно так, как будто были увлечены необыкновенной, полной огня и страсти игрой. Молодые, проворные, сильные, они не ощущали ни болей в поясницах, ни шума в ушах, быстро справлялись с тяжелыми валками скошенного хлеба. На бегу они тоже украдкой ревниво косили узкие глаза на противоположную сторону полосы, и каждый из них тоже боялся думать о своем поражении.

Нет, никогда еще не спорилась, не кипела так дружно работа в дни страды! Это чувствовали Климушка и Роман, Луня и Мирон Викулыч. Это чувствовали все члены маленькой сельхозартели, занятые вязкой снопов.

Хлеб был на славу. Огромные, туго перетянутые травяными вязками, ладно прибранные снопы лежали так густо, что со стороны казалось — на полосе негде было ступить ногой. И с замирающим радостным сердцем то и дело на бегу оглядывались люди на пройденный путь, на убранную жниву, густо усеянную трофеями этой горячей, жаркой артельной битвы за урожай.

Шел час за часом. А лобогрейки по-прежнему безостановочно, бойко и весело стрекотали, помахивая крыльями. И люди, не замечая времени, работали все с тем же ожесточением, близким к ярости. Все ниже и ниже опускалось к горизонту жаркое августовское солнце, все длинней становились косые тени от метавшихся на полосе людей. Все громче и громче стучали молоточки в висках утомленного Луни. Все острей и острей ощущалась боль в пояснице. Но сдаваться ему, старику, было нельзя, отдыхать ему было некогда.

Первым из лунинской бригады не выдержал Климушка. Второпях он разорвал пять травяных вязок и, озлобленный этим, коршуном налетел на бригадира.

— Это что за распорядки! — заревел Климушка, захлебываясь слюной.— Ты что смотришь, бригадир? Разве это дело? Поставили азиатов на лучшую сторону, а нас — на бросовую!

— Да ты что, очумел, Клим? Чем сторона их лучше нашей? — удивленно подняв на Климушку залитые потом глаза, спросил Луня.

— А тем и лучше, что подветренная сторона у них. Понял? А раз подветренная сторона, стало быть, и валки там ложатся с платформы получше наших.

— Ну, это ты брось буровить. Всем жарко приходится…— осуждающе сказал бригадир, продолжая работу.

Климушка покрутился вокруг бригадира, но затем, спохватившись, бросился со всех ног на свою неубранную постать и, уже ни слова не вымолвив больше, вновь проворно и зло начал крутить снопы поцарапанными в кровь старческими руками.

Климушка завидовал Кланьке. Ему было до слез обидно и горько, что эта здоровенная баба справляется на своем участке вдвое быстрее его. И старик, напрягая силы, пытался догнать Кланьку, перещеголять ее удалью, расторопностью. Но как ни старался, как ни напрягал силы Климушка, а далеко ему было до Кланьки. Задержавшись в минутной словесной перепалке с бригадиром, Климушка отстал от соперницы на целых полторы постати. Сатанея от озлобления, обиды и зависти, Климушка работал, несмотря на нечеловеческую усталость, на резь в пояснице, с необычайным ожесточением. А тут еще дернул черт юркого Ераллу подзудить старика. Наспех затягивая сноп, Климушка услышал оклик подпаска:

— Уй-бой! Твоя мала-мала шибко устала, дедушка. Наша совсем нет.

Оглянувшись, Климушка увидел стоявшего поодаль сочувственно улыбающегося ему подпаска и, пригрозив ему травяным жгутом, закричал:

— Я тебе поизгаляюсь над стариком! Марш отсю-дова, пока я тебя, варнака, вот этой опояской не выпорол!

— Уй-бой! Не ругай ваша наша, дедушка! Не будешь ругай, наша ваша помогай будет мала-мала,— доверительно сказал Ералла.

И Климушка опустил руку. Он хотел было выру-гаться, но вместо этого, переведя дыхание, пробормотал:

— Помогать, говоришь?.. От тебя, варнака, помощь мне невелика. А вот вязки раскладывать ты бы мог. Это я за тобой не отрицаю. Ну-ка попробуй…

Ералла тотчас же выдернул из-за пояса Климушки вязку и положил на нее охапку пшеницы. Затем, отскочив в сторону, подпасок повелительно крикнул Кли-мушке:

— Готово. Вязай его надо!

Климушка затянул в сноп положенную Ераллой пшеницу. Л через несколько минут работали они уже — старый и малый дружно и молча, и дело у Климушки стало спориться лучше, заметно подаваясь вперед. Скоро они нагнали Луню, перегнали двух стариков, путающихся в пышных валках пшеницы, и не могли настичь только Кланьку. По-прежнему шла она вдоль шеренги валков, ловко перехватывая их вязками и мгновенно затягивая в снопы.

Солнце садилось за горизонт. Багровые знамена заката полыхали над степью. Вдруг неумолчный, приглушенный стрекот лобогреек оборвался и замер. Стало так тихо, что люди услышали вечерний бой перепелов.

Затянув последний сноп, Луня с трудом выпрямил скованную тупой болью спину и огляделся. Кругом лежала обнаженная жнива, и, подобно несметной овечьей отаре, разбрелись по ней тучные снопы.

Луня внимательно оглядел сторону, на которой работали казахи. Но кругом, куда ни кинешь взгляд, везде и всюду виднелись теперь лишь одни снопы. Вдруг Климушка услышал позади себя гортанные ликующие возгласы и, оглянувшись, увидел прыгающих через снопы, стремглав несущихся по направлению к нему казахов.

Возбужденно размахивая руками, казахи что-то кричали.

Оглядев постать, Луня увидел, как на ней копошились еще, довязывая последние снопы, члены его бригады. И только Кланька сидела подбоченясь на последнем затянутом ею снопе и, попыхивая огромной козьей ножкой, озиралась вокруг с видом надменной и гордой победительницы.

«Неужели они, черти, опередили нас?!» — с тревогой подумал Луня, глядя на мчавшихся сломя голову казахов.

И тут, точно отвечая на его мысленный вопрос, Ерал-ла крикнул:

— Уй-бой! Ево победим ваша наша!

Луня опустился на сноп точно подкошенный. И только сейчас, впервые присев, почувствовал, как он, оказывается, смертельно устал и как у него дрожат руки.

Члены аблаевской бригады, ринувшись с торжествующими воплями на выручку соревнующихся с ними стариков, неожиданно опешили: они увидели, что делать им тут было нечего.

Климушка, последним из всей бригады затянувший свой сноп, сказал Ералле:

— Шустрая твоя нация, Ералла. Только зря они к нам торопились. Старый конь, как говорится, борозды не портит!

Первый страдный день на уборке колхозного поля закончен. К полевому стану тянулись с убранной полосы лобогрейки, а за ними плелись усталые, молчаливые, но счастливые люди.

Еще рокотал где-то в сумерках незримый трактор да слышались озорные возгласы неугомонных комсомольцев. Там, на большом массиве колхоза, еще продолжалась уборка пшеницы самовязом. Но вот умолк и рокот тракторного мотора, и с далекого массива артельного хлеба донеслись до полевого стана бригады дружные крики победного «ура». То ликовали комсомольцы, бурно торжествуя по случаю успешного завершения первого дня жатвы, а вместе с ними ликовали на полевом стане и обе бригады сноповязов и лобогрейщиков, тоже довольных венцом своего трудового подвига — сытным артельным ужином из общего котла под открытым вечерним небом!

В канун уборки на полях колхоза «Интернационал» Проня Скориков не находил себе места. Принимаясь несколько раз за какое-нибудь дело, он тотчас же бросал его и бежал на колхозный двор, где царило необычайное оживление среди людей, занятых горячей предстрад-ной работой. Проня смотрел на суетящихся по двору мужиков, на юрких, неугомонных казахов и еще острее чувствовал злое свое одиночество, безысходную и тупую тоску. И как будто бы только теперь понял он, что всю жизнь было ему вот так же скучно, сиро и одиноко, что всю жизнь тянуло его к людям, и всю жизнь, однако, что-то мешало ему почувствовать себя своим среди этих людей…

С горькими мыслями, со смутными, тревожными желаниями возвращался Проня с колхозного двора к себе и неуютную, сумрачную избу и принимался за нудную перебранку с женой, которая готовилась тоже отпра-виться завтра на пашню. Она раздобыла два заржавленных серпа и сказала:

- Добрые люди на страду, а мы чем хуже? Пойдем завтра, посмотрим на наш хлебушко. Небось уже и нам матушку-пшеницу жать время.

Проня с тревогой думал о завтрашнем утре, о том, как он сядет с женой на телегу, привезет ее на пашню, а полосы-то и нет… Он несколько раз пытался заранее приготовиться к тому, как он признается бабе, что полоса их бесследно пропала еще в канун петрова дня, что все лето мучился он, Проня, искал исчезнувшую полосу и не мог найти… Но сколько ни думал об этом, сколько ни размышлял Проня, однако не мог представить себе, с чего начнет он этот нелегкий разговор. Отчаявшись, он безнадежно махнул рукой — будь что будет! Во всяком случае, решил он, срамиться на людях не следует, и в случае чего разговаривать он будет круто, пусть знают добрые люди, какую власть он имеет над строптивой своей старухой!..

Вечером, беспокойно ворочаясь на войлочной подстилке, Проня хотел было сказать ей: «А ведь полосу-то мы свою потеряли, мать. Без вести пропала наша полоса. Вот, скажи, какой грех опять с нами случился!» Но не решился на это рискованное признание.

На другой день утром вслед за колхозной бричкой, до отказа набитой народом, приехал Проня на пашню.Он наспех выпряг мерина и незаметно исчез. Он не показывался на глаза до обеда, до тех пор, пока колхозники не пустили вновь трактор после его вынужденного простоя. За это время Проня успел обежать все поля артели. Кружась около колхозных массивов пшеницы, он в сотый раз приглядывался к каждой наизусть изученной им за лето заячьей тропе, к каждой былинке и по-прежнему не находил и следа от былой своей пашни. И эта бесплодная беготня окончательно укрепила в нем горькую уверенность в том, что полосы ему теперь, вероятно, не видать как своих ушей, и потому осмеянному и освистанному мужику придется бежать, завязав глаза, невесть куда.

А когда, вернувшись к месту уборки колхозного поля, Проня услышал гул толпы, рокот трактора и бойкий стрекот лобогреек, эта уверенность перешла у него в страх и смятение. Проня почувствовал, как больно начало сжиматься его сердце от обиды за потерянную полосу.

Колхозники, охваченные всеобщим волнением, и думать забыли о Проне. Никто не замечал его, никто с ним не разговаривал, и даже Роман, несколько раз встречаясь взглядом с Проней, казалось, не обращал на него никакого внимания.

Между тем, не спуская глаз с трактора, Проня, затерявшись в праздной толпе хуторских зевак, пришедших в праздничный день поглазеть на уборку колхозного хлеба, целый день толкался около колхозной полосы вместе с прочим народом. Тихий, пришибленный, робко поглядывал он на трактор, на самовяз, делая вид, что его занимает работа этих хитрых, не виданных прежде им машин. Но, ревниво следя за работой машин, он не переставал думать с тревогой все об одном и том же — об исчезнувшей своей полосе, в чем было страшно признаться не только строптивой старухе, но даже и самому себе.

Вдруг Проня услышал звонкую, властную команду Романа:

— Стоп машина!

И Фешка, поставив рычаг в нейтральное положение, остановила трактор. Тогда Проня, точно’ очнувшись от забытья, огляделся и, пораженный, замер на месте. Перед ним, среди густой, рослой артельной пшеницы, лежала полдесятинная полоска низкорослого, хилого хлеба. Редкие, немощные, тощие стебельки пшеницы

торчали, вытянув кверху крошечные и жалкие колосья. Проня, ринувшись со всех ног к жалкой своей полоске, Сорвал колосок, поспешно растер его на ладони и долго разглядывал морщинистые, худосочные зерна, а затем, стиснув их в кулак, обескураженно поник головой. Он не знал, не помнил, долго ли, коротко ли стоял так, не шелохнувшись, не поднимая опущенных долу глаз. Но он чувствовал, что на него смотрели десятки колючих глаз окруживших его членов артели.

И не успел Проня одуматься, прийти в себя, как на ого поруганно поникшую голову посыпались со всех сторон ехидные возгласы:

— Вот это выдурил хлебец!

— Не дай бог никому крещеному такого урожая…

— Это что же, чья же эта работа тут, граждане мужики? — хитро покосив глазом на поникшего Проню, Спросил Климушка.

— Неужели наши колхозные огрехи? — спросил кто-то.

- Ну, нет. Такого греха на душу не берем,— возразил Роман.

И тотчас же взволнованно, запинаясь, Роман рас-скаэал н изумлении притихшей толпе, как нынешней тс мои комсомольская бригада артельных плугарей опахала со всех сторон худо вспаханную и заборонованную полоску Прони Скорикова, оказавшуюся в самом центре колхозного большого массива, и вот что из этого теперь вышло! Как ни тянули они тогда в свою артель этого упрямого единоличника, как ни уговаривали Проню за-сеять его полудесятинную полоску колхозной сеялкой, уломать его так и не удалось. Заупрямился старик, предпочтя единоличную обработку своей полосы артельной, и результат налицо — полюбуйтесь, что из этого получилось!

— Незавидная картина, товарищи! — говорил Роман окружившим его членам артели и хуторским единоличникам.— И не я, понимаешь, агитирую за колхоз, наш артельный урожай агитирует. Наш колхозный хлебушко за новую жизнь голосует!

— Правильно!

— Наш хлеб не сравняешь с единоличным! — дружно поддержали своего председателя члены артели.

После Романа взял слово Увар Канахин, горячо доказывая еще колеблющимся хуторским единоличникам необходимость влиться в «Интернационал».

За Канахиным столь же страстно и горячо говорила о преимуществах артельной жизни Фешка.

А Проня по-прежнему стоял, не поднимая глаз, не зная, куда деться ему от стыда, от горя и обиды. Вдруг он поднял глаза на подошедшую к нему жену. Она, бесцеремонно ткнув мужа в бок, шепнула ему на ухо:

— Да что ты стоишь-то как пень? Соглашайся на то, что тебе добрые люди советуют. Пишись к ним в артель. Пусть заодно все подряд косят. Пишись, ради бога, не мешкай…

И только сейчас дошли до сознания Прони слова Романа: «Вот вам факт налицо, товарищи! То рядовой посев сеялкой, а то абы как — через пень колоду. Да разве один в поле воин? Разве один против такой артели устоит?!»

— Дай мне, дай мне, Роман Егорыч, слово сказать,— опасливо оглядываясь вокруг, несмело пробормотал Проня.

На мгновение стало вокруг так тихо, что было слышно, как звенели под жарким солнцем спелые колосья пшеницы. Проня в нерешительности замялся, переступая с ноги на ногу, и, поняв, что все притихли в ожидании его слова, совсем растерялся. Но тут жена ободрила его подобием ласковой, поощряющей улыбки, на мгновение озарившей ее худое морщинистое лицо.

И Проня, часто моргая, глухо проговорил:

— Горько мне смотреть на свою полосу, гражданы мужики и гражданки бабы. Горько. Не отрицаю… Вот моя полоса, вот — артельная. Небо и земля. Не отрицаю…

Растерянно оглядевшись вокруг, Проня хотел сказать еще что-то, но в это время вынырнул из толпы черный, как негр, от загара Филарет Нашатырь.

— Факт! Обыкновенное дело,— крикнул Нашатырь. Затем, сорвав с головы дырявый картуз, смахнув рукавом в клочья разорванной рубахи крупные капли пота со лба, Филарет повторил: — Факт! Я тоже, как он, говорю. Я тоже артельной жизни не отрицаю!

И, комкая в руках картузишко, Нашатырь заговорил. Все слушали его с напряженным вниманием. А он рассказывал людям, как он продался за никулинскую кобылу, и как совсем было спалил колхозный хлеб, и как убежал он затем от стыда и позора в степь, и как блуждал по чужим, незнакомым местам,— и вот, хлебнув горького до слез, решил вернуться на хутор с повин-

пой, вернуться и, ничего не тая, рассказать обо всем мужикам, целиком положившись на их справедливое и строгое суждение…

Говорил Нашатырь волнуясь, глотая слова, словно боялся, что его прервут и он так и не успеет сказать самого главного.

Но его никто не перебивал, и он, заканчивая свою исповедь перед колхозниками, убежденно заявил:

— А теперь я отсюда ни шагу! Ни шагу отсюда я, граждане мужики. Факт! Весь перед вами. Обыкновенное дело. Хоть убейте. Судите меня как хотите, а я от вас не уйду!

Потрясенные жестокой исповедью Нашатыря, в глубоком безмолвии долго стояли вокруг него члены артели. Затем Роман, подойдя к Нашатырю, положил руку на худое его старческое плечо, а другую руку на плечо Про-пи Скорикова и, немного помедлив, сказал:

— Что ж, давайте пишите нам оба свои заявления. Обсудим на общем собрании артели. Подумаем насчет вашей судьбы… Так, что ли, товарищи?! — спросил Роман, обращаясь ко всем членам сельхозартели.

— Правильное предложение!

— Дело тут ясное! Таких принять можно…

…В сумерках Нашатырь и Проня Скориков диктовали Кенке пространное заявление правлению сельхозартели «Интернационал» с просьбой принять их в члены артели. Кенка, сидя верхом на дышле и обсасывая огрызок химического карандаша, старательно выводил непокорные буквы на клочке бумаги, скупо освещенном отблеском пылающего невдалеке костра.

Ералла вертелся около Кенки и, заглядывая через плечо приятеля, что-то шептал толстыми губами, делая вид, что читает каждое слово, написанное Кенкой.

Все эти дни, вскоре после ареста Анисима, заподозренного в умышленном поджоге гумна с целью вызвать пожар на хуторе, Иннокентий Окатов безвыездно торчал в районе. Отсиживаясь в квартире агронома Нипоркина, Иннокентий писал с утра до вечера заявления в адреса всех районных организаций, пытаясь выставить себя человеком затравленным, взятым под огонь Романом, Узза-

ром Канахиным и Фешкой. Собственно, он объяснял эту травлю только одним — побуждениями сугубо личного порядка, которые якобы возникали на почве взаимной ревности между ним, Линкой и этими людьми.

Иннокентий метался по районным организациям, неистово бил себя кулаком в грудь и, захлебываясь, доказывал:

— Я прошу понять меня, дорогие товарищи. Вот моя душа, вся она нараспашку, вся она настежь перед вами. Сызмальства моей жизни, отрекшись от собственного папаши, я стоял за новую жизнь, и я стою за полное построение социализма в данной местности!

Кричал он по-прежнему горячо, запальчиво, гневно. Но в то же время он все больше и больше чувствовал, как с каждым словом он обнажает свое притворство, фальшь и беспомощность. И не только один он это чувствовал. Агроном Нипоркин также осунулся, похудел, затих, забросил свои стихи и каждый день тоже писал слезные заявления на имя председателя районного исполкома с просьбой о немедленном освобождении его, Нипоркина, от занимаемой должности.

Агитпроп комсомольского райкома Коркин все время настаивал перед райкомолом, чтобы ему разрешили выезд в окружной комитет комсомола, втайне надеясь поднять там вопрос о своем переводе.

Иннокентий Окатов не отставал от Нипоркина и Кор-кина, пытаясь заручиться их поддержкой. Но из откровенного разговора с Нипоркиным Иннокентию стало ясно, что ненадежную опору представляют они для него. А поняв это, Иннокентий тоже неожиданно притих, увял и ходил по районному центру уже не той нагловато-развязной и уверенной походкой, как прежде. Пришибленным, внутренне опустошенным почувствовал себя он, потеряв всякую веру и в агронома Нипоркина, и в агитпропа Коркина, на поддержку которых он до сих пор надеялся.

А между тем с хутора шли беспокойные, тревожные вести. Каждую ночь ватаги джигитов стекались из окрестных аулов в районную штаб-квартиру Иннокентия Окатова и приносили сюда печальные новости. Так, например, Иннокентию Окатову стало известно, что только в первый день уборки колхозного хлеба трактором в «Интернационал» было подано тридцать восемь заявлений бедняков о вступлении в колхоз. Он знал и о том, что присоединившиеся к колхозу «Интернацио-

нал» кочевники аула Аксу вынесли постановление о переходе на оседлый образ жизни, что уборка в колхозе проходит на редкость бойко и дружно, что бесперебойно работают трактор и самовяз и что вчера в ночь с хутора в зерносовхоз был послан руководителями «Интернационала» особый нарочный с каким-то важным пакетом…

А дело в артели «Сотрудник революции» не ладилось. Да, в сущности, Иннокентия уже вовсе и не интересовала судьба распадающейся артели и тем более судьба попавшихся с поличным его сподвижников. Он отнюдь не старался брать под защиту того же Анисима. Не об Анисиме думал сейчас Иннокентий. О самом себе. Он знал, что ответчиком за всю тонко продуманную и крайне опасную борьбу, которую упорно вел он с горсткой объединившихся батраков хутора и пастухов аула, ответчиком за все хитрые, замаскированные действия против маленького коллектива будет только он, Иннокентий Окатов. И перед ним вставала совершенно ясная, прямая, четко сформулированная самим им задача: увернуться от нависшего над ним удара, ускользнуть так же изворотливо, как это удалось ему сделать около трех лет назад, когда он, убедив отца в необходимости временного разоружения, взял одним махом первое препятствие, очутившись в красноармейской казарме…

Размышляя о том, как ему выйти в конце концов из воды сухим, Иннокентий задумывал было свести все к личным счетам между ним и Линкой, своим соперником в этом деле — Романом и соперницей Линки — Фешкой. Но этот ход был им тотчас же отвергнут. Отлично предугадывая весь дальнейший разворот событий, Иннокентий видел, что дело принимает серьезный оборот не только в его личной жизни, что оно осложняется и перерастает хуторские границы, задевая некоторых руководящих работников райцентра. И, подумав, Иннокентий понял, что все его оправдания, построенные на мнимых столкновениях личного порядка, крайне неубедительны, жалки и неумны, что, идя по этому пути, он окончательно выдаст себя, обнажит свои замыслы и останется в дураках. И тогда-то осенила Иннокентия удачная мысль: стать против всех своих сторонников, заявить в открытую о заблуждениях, пойти на беспощадное и жестокое разоблачение трахомного Анисима, Си-лантия Никулина и собственного отца — Епифана Окатова.

«Это нелегкое дело. Но это единственный выход!» —решил ободрившийся Иннокентий. И тут же, не мешкая долго, уселся за составление нового пространного, заявления, адресованного следователю районной прокуратуры, в котором подтверждал все уже имевшиеся в распоряжении следственных органов и известные ему, Иннокентию Окатову, материалы, уличающие Анисима в умышленном поджоге гумна.

В этом заявлении Иннокентий приводил перечень фактов, свидетельствующих о непримиримо-враждебном отношении арестованного поджигателя ко всем мероприятиям Советской власти. Иннокентий указывал, что на старой заимке близнецов Куликовых вот уже пятый год лежит в земле свыше пятисот пудов пшеницы. Не забыл он сказать и о контрреволюционной работе папаши — Епифана Окатова, и о связях последнего с бесследно исчезнувшим Лукой Лукичом Бобровым.

В ту же ночь Иннокентий написал и покаянную статью для окружной газеты «Смычка». В этой статье он разоблачал контрреволюционные замыслы кулацко-байской группировки на хуторе Арлагуле, прикрывшейся вывеской колхоза. Но, беспощадно разоблачая всех и вся, Иннокентий не забывал выгораживать при этом себя. Он обвинял в бездеятельности, в примиренческих настроениях обе комсомольские ячейки — хутора и аула, указывал на политическую слепоту и притупление классовой бдительности районного руководства — от секретаря райкома партии Чукреева до председателя райисполкома Старцева, а себя выставлял затравленной, жалкой жертвой, человеком, до предела отчаявшимся, не встретившим должной поддержки руководящих работников районного центра, а также со стороны руководства Степного зерносовхоза и, в частности, со стороны директора Азарова, к которому якобы он, Иннокентий Окатов, не один раз обращался. В результате всего этого он вынужден будет покончить жизнь самоубийством.

Трижды перечитав статью, Иннокентий остался недоволен ею. Факты, приведенные в статье, казались ему недостаточно вескими и убедительными. Он с подозрительной настороженностью вчитывался в каждую строчку, в каждое слово — боялся с головой выдать самого себя. Прочитав статью, он даже хотел сделать небольшую приписку о том, что отец его, будучи агентом районного отделения Казгосторга, похитил из конторы отделения кипу бланков с печатью, клишированных залихватской росписью заведующего отделением Арси Сине-

брюхова. Использовав эти бланки в целях личного обогащения, отец при помощи бая Наурбека произвел какую-то сложную темную операцию по заготовке скота, реквизированного у бедноты казахского рода, кочующего в глуби акмолинских степей, где-то около Кургальд-жина. Но мысль об этой приписке в то же время смутила Иннокентия: ведь он вместе с отцом ездил по степям, выдавал себя за продкомиссара, брал взятки с кочевников. Нет, так забалтываться ему, ясно, не стоило. Это было равносильно перебору в азартной картежной игре — верному проигрышу, когда утрачивает зарвавшийся игрок всякое чувство меры!

Статья была отправлена Иннокентием наутро в город с одним из байских джигитов. Теперь все, что зависело от Иннокентия, было сделано. Но странно, былого спокойствия и былой внутренней уверенности у него не было. Протолкавшись по районным учреждениям весь долгий августовский день, Иннокентий совсем утратил самоуверенность. А ночью, оседлав застоявшегося никулинского жеребца, он поскакал галопом на хутор.

…Епифан Окатов в день выезда на уборку пшеницы артели «Интернационал», вернувшись на хутор, злобно скинул с себя обветшалый малиновый бешмет, растоптал ногами монашескую скуфейку, переломил через колено библейский посох и, залпом выпив два стакана водки, долго сидел в раздумье в переднем углу под киотом. Затем он нарядился в извлеченную из заветного сундука, зеленовато искрящуюся, как крыло селезня, длинную шелковую рубаху, натянул на себя высокие прасольские сапоги с гамбургскими передами и касторовый картуз с потускневшим от времени лакированным козырьком. Затем, заложив за спину руки, медленно прошелся он вдоль хуторской улицы. В сумерках удивленные бабы, видели, как долго он кружил около былого своего поместья и исчез в темноте, как привидение.

Вечером на хутор приехала с пашни Линка. Роман поручил ей составить сводку о ходе уборочной и вместе с другими деловыми бумагами немедленно отправить с нарочным в район. Кроме того, ей надо было в срочном порядке оформить протоколы общеколхозных собраний и приложить к ним списки вновь вступивших в артель хозяйств.

Линка наспех выпила кружку парного молока, заботливо припасенного для нее Кланькой, и принялась за работу.Она спешила, нервничала и потому часто путала то имена, то фамилии новых колхозников, перевирала графы. Но, несмотря на все это, она была преисполнена радостного волнения. Удивительно светло было у нее на душе. Это душевное просветление пришло к ней после примирения с Романом, после нового доверительно-дружеского сближения с Фешкой, после участливого отношения к ней — Линке — всех членов молодой сельхозартели. Но главное тут было, конечно, в Романе. Каким-то особым женским чутьем она чувствовала, что и Роман вновь потянулся к ней, что он ищет сближения, и это тревожно волновало и радовало ее. Внутренне она готова была теперь навсегда связать судьбу свою с ним. Нет, только сейчас — и это самое главное — почувствовала Линка себя на своем месте. Боже мой! Каких же трудов стоило ей все это! Вспоминая про мучительные, пытливые поиски места в жизни, Линка была убеждена в том, что никто и ничто не поколеблет ее уверенных и твердых шагов, и теперь она уже не собьется с пути и ни за что на свете не отстанет от ребят, не отобьется от коллектива.

Линка писала при свете свечи.Сумеречный покой комнаты смыкался над ее головой. Темная ночь дремала за окнами. Было уже поздно. И усталость неотвратимо начала сковывать девушку. Сон окружал ее очарованием отрывочных, смутных видений.

Встряхнувшись, Линка выпрямилась, встала, распахнула створки окна, и ее потянуло в густую прохладу ночи. Она вышла на улицу,

Луна поднималась над озером, золотя искрящуюся, словно расшитую позументом дорожку. В неярком холодном свете ее весь окрестный пейзаж с хуторскими избами и крылатыми мельницами походил на рисунок, выжженный по дереву.

Глубоко вздохнув полной грудью, Линка устало опустилась на приступки крылечка и мечтательно замурлыкала что-то, но внезапно заметила, как к крыльцу метнулась чья-то воровская тень.

— Кто? — чуть слышно прошептала Линка похолодевшими губами и замерла, насторожившись всем существом.

Но вокруг было тихо. Сдержанно скрипнула под ногой приступка крылечка.

— Кто? — еще тише спросила Линка и осторожно, на носках спустилась с крылечка.

Не зная, зачем она это делает, чувствуя чье-то затаенное дыхание вблизи, Линка стала красться вдоль забора, желая во что бы то ни стало увидеть притаившегося в тени палисадника человека. Она не видела его, но чувствовала, что он был здесь.

В самом конце просторной школьной ограды под дырявым навесом стояла большая общественная молотилка, некогда принадлежавшая Епифану Окатову, а впоследствии переданная им хуторскому комитету взаимопомощи, В неверном, тусклом свете луны эта машина казалась сейчас громадным чудовищем, поразительно напоминающим слона. Прижавшись озябшим от нервного напряжения телом к забору, Линка зорко присмотрелась к молотилке и увидела сидевшего под ней человека. С минуту он сидел не шелохнувшись, а затем начал возиться, причем возился, стараясь не шуметь, время от времени прислушиваясь к чему-то и оглядываясь вокруг.

— Кто это?! — чужим, подавленным голосом крикнула Линка, бросившись к машине.

Человек тотчас же вылез из-под молотилки. Заложив руки за спину, он замер на месте.

Сделав два нерешительных шага вперед, Линка шепотом спросила, узнав Епифана Окатова:

— Что вам здесь нужно?!

Епифан молчал. Уродливо длинная его тень лежала у ног Линки. Линка смотрела на его мертвенно неподвижное, скупо озаренное лунным- блеском лицо, чувствуя на себе острый, словно пронизывающий взгляд его бесцветных глаз.

— Что вам здесь нужно? Я вас спрашиваю!..— повторила вопрос дрогнувшим от гнева голосом Линка.

— Тише, тише. К чему шум? Это я,— сказал Еггафан Окатов довольно мирно, почти ласково.

— Я вас спрашиваю, что вам здесь нужно? Что вы делаете с машиной? — строго спросила Линка.

— Разрубаю гордиев узел…— пробормотал Еггафан Окатов.

Затем он вплотную подскочил к Линке. Она инстинктивно отстранилась от него, заметив в руках Енифана большой американский ключ, два барабанных зуба и огромную шайбу, надетую, как браслет, на запястье ле-

вой руки. «А, это новая бутафория! Опять в юродивого начал играть!» — подумала Линка и с подчеркнутым ехидством спросила:

— А вы все притворяетесь? Но не поздно ли?

— Что поздно? — спросил как бы сквозь сон Епифан Окатов.

— Играть поздно. Бал окончен. Свечи погасли. Занавес опустился…— сказала Линка словами из какой-то забытой ею пьесы.

— Ну нет. Нет, сударыня. Бал не окончен. И до занавеса еще далеко,— возразил ей Епифан Окатов.

«Вот когда он ответил мне наконец своим голосом!» — подумала Линка.

— Ну нет. Нет, сударыня. Мне все это надоело…— продолжал Епифан, беспрестанно суча тупыми пальцами.

— Что именно вам надоело?

Епифан не ответил на вопрос Линки. Он помолчал и, бросив наотмашь зажатые в руке барабанные зубья, сказал:

— Да, мне надоело, сударыня. Я могу по секрету сказать вам все, что знаю…

— Ну что ж, говорите. Я слушаю.

— А знаю я многое. Всего не расскажешь. Вот, допустим, был я прасолом, и вот, допустим, не с руки мне была эта жизнь. Хорошо. А сынок умней меня оказался. Вместе с ним торговал я гуртами рогатых. Я учил его обсчитывать каркаралинских киргизов, и он подавал большие надежды. Мы вместе ездили в Каркаралы и скупали там тонкорунную шерсть по фальшивой монете. С нами в компании был Моисей Соломоник. Учтите, библейское имя — Моисей! Мы учились у этого коммивояжера писать подложные векселя и мастерить поддельные расписки на лошадей, за полцены скупаемых нами у ярмарочных конокрадов. И сынок мой скорей меня наторел в этом деле. Переплюнул всех самых дошлых и тертых аульных жуликов-писарей, мастеривших такие расписки, и все степные конокрады-барымтачи стали обращаться с тех пор по этим темным делам только к нему. Так было. А теперь он надел на меня суму и вручил в руки посох. Превратил в юродствующего во Христе. Но почему сам он теперь сухим из воды выходит, сударыня?

— То есть как сухим?! Вы на него в обиде? — насмешливо спросила Линка.

— Не то слово сказала, голубушка. Не то, не то,—

поспешно ответил Окатов.— Разве можно было сказать про господа, что он был в обиде на Иуду. Мой сын — Иуда. Он продаст меня за тридцать сребреников, прежде чем петух успеет трижды прокричать до рассвета. Но я не дурак! Нет. Я далеко не дурак! И к тому же я не Лука Бобров — в открытые двери ломиться. Тому бы не таба-ками и баранами торговать, а мятежными полками на поле битвы командовать — это его стихия. Ну ладно. Бог с ним, с Лукой. У него одна дорога, у меня — другая. Хотя судьба у нас с ним одна и возмездие ждет нас единое. Вот извольте-ка поинтересоваться,— сказал бойко, почти весело Епифан, протянув Линке какую-то аккуратно свернутую бумажку.

Линка с недоуменной медлительностью развернула листок и, приноравливаясь к неяркому свету луны, стала напряженно присматриваться к ровным строчкам печатной машинки. Бумажка была скреплена печатью, украшенной неправильной формы пятиконечной звездой в центре круга. Напрягая зрение, Линка с трудом разбирала написанное. Бьшо очень трудно уловить точный смысл прочитанного, и она поняла только одно, что бумажка эта была адресована из штаба энского кавалерийского дивизиона в хуторской сельсовет и имела какое-то отношение к Иннокентию Окатову. Остальное раскрылось перед ней само собой, точно эти несколько слов, прочитанных ею, оказались для нее ключом и она, быстро расшифровав при помощи этого ключа сложный код, поняла все, что здесь было написано. Почему-то на мгновение в памяти ее вспыхнул желтый искрящийся день, настежь распахнутые створки школьного окошка, ветер с запахами степных костров, малиновая фуражка Иннокентия, заломленная на затылок, и его фальшивый, приторный голос.

— Где вы взяли все это? — спросила Линка.

— Выкрал,— просто ответил Епифан.— Я четыре года смотрел в рот этому выродку. Он ушел из-под моей власти, и я понес тридцать пять тысяч рублей убытка. Он вручил в мои руки псалтырь и посох. Я читал псалмы по покойникам и все ждал, пока опомнится выродок. Я положился на его рассудок — и прохлопал последнего козыря.

— Какие же это были козыри? — почти с участливой заинтересованностью спросила Линка.

— Козыри? Бубны козыри. Самая верная моя масть! Мне всегда на них везло. Я на них выиграл на ярмарке

в Куяндах гнедого рысака и пятьсот рублей ассигнациями.

— Ну, вот что: вы дурака тут не валяйте и не кривляйтесь! — сказала Линка, ощутив приступ злобы и отвращения к этому человеку, притворство которого доходило уже до цинизма.

Глядя на стоявшего перед ней Епифана Окатова, Линка отчетливо видела не жалкого иконописного старца с библейским посохом и псалтырем в руках, а необыкновенно ловкого и сильного врага. Вот он стоит перед ней, готовый ко всему на свете. Он не остановится ни перед чем, если решился даже на разоблачение собственного сына!

«Как же я раньше не могла разглядеть отпетого, хитрого и злобного врага под его юродивой маской?!» — с гневом подумала Линка и, ни слова не сказав больше молча и вызывающе стоявшему перед ней Епифану Ока-тову, демонстративно повернулась к нему спиной и пошла к школьному крылечку.

Медленно поднимаясь по скрипучим ступенькам крыльца, Линка размышляла о том, что же ей делать теперь. И, на секунду задумавшись над этим, она решила немедленно бежать на полевой стан артели, рассказать Роману и Фешке о неожиданной встрече с Епифаном (Матовым, сообщить в район о мошеннической проделке председателя Совета Корнея Селезнева, утаившего отношение штаба кавалерийского дивизиона, ставившего в известность Совет о том, что Иннокентий отчислен со службы в Красной Армии как сын крупного кулака.

— Да. Да. К Фешке! К Фешке! — вслух проговорила Линка и насторожилась, услышав знакомый голос:

— Приветствую вас, папаша!.. Тишина.

Молчание.Затем в ответ прохрипел голос Епифана Окатова:

— Прочь от меня. Уйди с глаз моих, выродок! Линка, воровато шмыгнув за дверь, притаилась там,

не решаясь перевести дыхание. На мгновение ей показалось, что в эту минуту возник и тотчас же пропал странный звук, похожий на сдавленный стон.

Хрустнул плетень.

Чуткое Линкино ухо уловило какую-то возню, доносившуюся со двора, чье-то порывистое, учащенное дыхание. Потом она отчетливо услышала чьи-то удаляющиеся шаги. И затем все стихло.

Чувство страха вновь овладело Линкой. Она бросилась бегом по переулку в степь; бежала, крепко стиснув в руке бумажку, врученную ей Епифаном Окатовым, ничего не видя перед собой, ничего не помня. И только пробежав версты две от хутора, когда в ночной степи неярко блеснул зрачок далекого костра полевого стана артели, Линка опомнилась и перевела дыхание.

Сердце гулко стучало в груди. Отдышавшись, Линка пошла по направлению мерцающего вдали костра спокойнее и ровнее.

…А наутро нашли Епифана Окатова около озерной курьи. Он лежал плашмя на песке, подобрав согнутые колени, прикрытые подолом длинной шелковой рубахи. Каменное, серо-землистое лицо его было искажено грима-соподобной улыбкой. Его широко открытые потускневшие глаза смотрели с тупой пытливостью в хмурое небо этого малопогожего утра. На запястье вольно откинутой на песок левой руки красовался черный ржавый браслет — огромная шайба, деталь от бывшей его молотилки.

Участковый фельдшер, прибывший вместе со следователем, установил, что смерть произошла, как выразился он, «вследствие насильственного удушения со стороны неизвестного злоумышленника».

Иннокентий Окатов явился к трупу отца, когда сюда уже сбежался весь хутор от мала до велика. Зорко оглядевшись по сторонам, Иннокентий прошел торопливым шагом сквозь шеренгу расступившихся перед ним хуторян и, покосившись на мертвое тело родителя, пренебрежительно сказал:

— Невеселое место для смертного часа нашли, папаша…

Затем, заложив руку за борт френча, Иннокентий хотел было сказать еще что-то, но как-то сразу обмяк, опустил глаза.

На него смотрела в упор Линка.

«11 сентября

Растратчица! Я ворую часы И минуты скупого сна на этот дневник. Собственно, вторые сутки никакого сна и не было. Вчера с утра до утра проторчала вместе со всеми нашими на пашне. Заканчивали уборку овса. Завтра на рассвете трактор уходит в совхоз. Вот и торопилась

освоить на практике все свои теоретические познания в управлении машиной, которые успела приобрести за все это время под руководством Ивана Чемасова и Фешки. Главным образом — Фешки!

Фешка, друг мой, строгий мой экзаменатор, сейчас я вспомнила о вчерашней неожиданной остановке мотора. Дура я — растерялась. Скорее всего я была смущена твоим грубым толчком и умелым, быстрым устранением дефекта. Ах, Фешка, Фешка! Слушай же, что я скажу. Ты знаешь, меня больше всего угнетает твое недоверие. В самом деле, ведь ты, да и все остальные ребята могут подумать, что путной трактористки из меня так и не выйдет и что доверить мне трактор еще нельзя.

Но это неправда. Это неправда, золотце ты мое, Фешка! Да. Да. Я докажу, что это неправда. Придет день, и я сяду за руль. В конце концов я обязана буду сесть, если совхоз нам выделит для вспашки зяби обещанный трактор.

Вот закрою глаза и вижу: ветер, степь в дыму и в пыли. А я сижу за рулем трактора. Сижу уверенная в себе, настоящая, знающая, опытная трактористка. Подумать только — я на тракторе! «Эй, товарищ трактористка! — кричит мне Роман.— Ваша бригада опять сдает темпы!»

Бригада Аблая связала вчера, например, тысячу двести снопов — шестьсот пятьдесят сверх нормы. А мы с ребятами не дотянули и до тысячи. И за это вчера пожурил меня Роман. Говорил он со мной без улыбки, как всегда сурово, слегка наклонив набок голову. Но в глазах его — милых, немного печальных, больших и добрых глазах — я уже заметила вчера искорку теплого, дружеского участия ко мне и доверия. Заслужила ли-я его?!

18 сентября Сегодня провожали трактор. Последний овес подкосили около полуночи и всей артелью двинулись на хутор. Ей-богу же, ни одна из самых шумных и пышных демонстраций, которые мне приходилось видеть в городе, не волновала так, не зажигала меня, как наше ночное шествие с поля за трактором!

И еще открытие: лучший оратор в нашей артели — Филарет Нашатырь. Звонарь. Вот чудак! Кипятился, кипятился, а так вчера ни одного слова сказать и не смог. Но всем было понятно, что он хотел сказать, И все были Проникнуты единой волей — к упорной жестокой и не-

цримиримой борьбе за жизнь, за крепость нашего интернационального коллектива.И опять я вчера смотрела на ребят, на доброго, безобидного, милого старика — Мирона Викульча, на него — на Романа, на Фешку и вспомнила о самой себе. Подумать только, какой жалкой, сентиментальной, беспомощной, ветреной и вздорной девчонкой была я совсем недавно. Совсем недавно. Минувшей весной!..

Я понимаю теперь, какой ненавистью прониклись ко мне ребята в то утро на сенокосе. Право же, это отнюдь не интеллигентское самоковырянье. Это открытое и честное признание своих ошибок поможет мне отыскать наконец свое место под солнцем… Ах, как многому-многому мне еще надо учиться у наших ребят. У Романа и Аблая. У вчерашних хуторских батраков и степных пастухов. Учиться их мужеству и душевной отваге, их воле и трудолюбию, равному подвигу! Словом, у них мне надо учиться работать и жить, любить и ненавидеть!

Грустно было мне расставаться сегодня с Фешкой, Уваром Канахиным, Иваном Чемасовым, Морькой Звон-цовой — с бригадой отважных совхозных друзей, так много сделавших для укрепления интернациональной нашей сельхозартели. Немногословен, волнующе краток и выразителен был наш прощальный летучий митинг, состоявшийся в ранний утренний час,— митинг, посвященный проводам совхозной бригады, Я так волновалась при выступлении, что забыла о главном: сказать русское спасибо этим простым ребятам — членам бригады, присланным к нам совхозом. Ну ничего, они все поняли и без слов!

Вот и ушел трактор! Долго стояли мы на выгоне и молча смотрели вслед машине. И только когда она скрылась из наших глаз в овеянной дымкой степи и рокот тракторного мотора умолк, мы нехотя побрели всем скопом на хутор.

Затем мы с Романом немного приотстали от ребят. Мы шли нога в ногу и тоже молчали. А потом, когда свернули за гумна и остались с ним совсем один на один, он взял мою руку, улыбнулся мне милой, виноватой, доброй улыбкой и, помолчав, сказал:

— А ведь все не так уж плохо у нас получается в общем и целом…

Я не знаю, что бы сказала ему, не помешай нам вездесущие Ералла и Кенка. Светлая волна невыразимой нежности подступила к моему сердцу. И многое, очень

многое могла бы я ему сказать. Да разве скажешь в такую минуту? Да и нужно ли говорить?!

22 сентября

И вчера и сегодня бушует над степью неслыханный ветер. Горизонт точно выложен бурым гранитом. Говорят — это к ливню.

Сижу одна в своей чистой, опрятной, милой комнате. Смотрю на цветок герани и без конца думаю о Романе. Он — в районе. Я жду его. Сижу и жду. Нет, вру, совсем даже не сижу. Не сижу, а без толку кружусь по комнате и не знаю, за что взяться, к чему приложить руки. Не работается. Не читается.

Во мне просыпается новое, неведомое мне чувство к нему. Оно тяготит, волнует и радует меня…

Сейчас на улице тьма — глаз выколи! Ветер! Ветер! Опять вспомнилась Фешка и ее ночная встреча в степи с И., и меня вдруг охватило такое чувство, что это не ей, а мне угрожал он своим пистолетом…

Вечер. Ветер. Что же мне делать?В Совет пойти — не видно огня. В правление? Нет, надо просмотреть новые программы. Ведь пора над учебным планом подумать. Скоро методическая конференция в районе, а там и занятия на носу.

Занятия! Почему-то — это еще с детства, должно быть,— первый день нового учебного года всегда ассоциируется у меня с запахом свежевыпеченного хлеба, с ослепительным блеском воды и неба и грустным посвистыванием синиц…

Осень!Первые заморозки. Первые школьники, милые деревенские мои мальчишки, с грубыми, сшитыми из холста сумками.на плечах.

25 сентября Полночь. Перепуганная, растерянная, обрадованная, я в одной сорочке сидела на постели, не понимая толком, что происходит со мной. Спасибо Кланьке — выручила, накинула мне на плечи свою юбку.

Роман залетел ко мне прямо с дороги. На минутку. Взволнованный. Сияющий. Таким я его прежде никогда еще не знала, не видела. Говорил наспех, урывками. Не речь — одни междометия!

Из его отрывочных фраз я поняла, что снимают чуть ли не все районное руководство. Это — во-первых. Во-вторых, нам дают трактор. В кредит. Это уже победа! Роман, милый, родной, хороший!

27 сентября Пишу наспех. Кое-как. Новости — одна другой важнее. Приехал уполномоченный округа. У нас назначены досрочные перевыборы Совета. В районе переполох. Окружком партии наконец добрался до районного начальства, которое до сих пор мало нам помогало. Кое-кого взяли за шиворот. В первую очередь погорел агроном Нипоркин, за ним — агитпроп Коркин. В районе теперь новое начальство, которое крепко берется за кулаков и подкулачников. Кажется, пробил час и для станичного воротилы Луки Боброва — это зверь лютый, из тех, что легко в руки не даются. Говорят, его все-таки задержали наши пограничники при попытке нелегального перехода им китайской границы. Где-то под Джар-кентом. Скоро его доставят в станицу Светозаровскую. Дорого бы я дала за то, чтобы поглядеть на этого хищника — как он поведет себя теперь на народном суде! Новый секретарь райкома обещал приехать, познакомиться с нами, помочь. Давно бы так!

И — еще. Сегодня у нас на хуторе вновь появился агитпроп Коркин. Вид у него уже не тот. Поблек. Осунулся. Похож на мокрую ворону. Целый день приставал ко мне с какими-то справками. Его стукнули основательно — исключили из комсомола!»

С утра на хутор начали съезжаться из соседних аулов казахи. Их тонконогие шустрые кони, кося озорными глазами, грызли стальные удила и нетерпеливо кружились под непоседливо-бойкими джигитами. Площадь, битком набитая народом, напоминала красочный базар. Среди нарядных хуторских девчат мелькали расшитые позументами алые и бордовые камзолы застенчивых дочерей степи — красавиц казашек. Повизгивали лихие гармоники. Глухо гудели казахские домбры. То там, то тут звучали звонкие, озорные девичьи припевки.

В это утро кузнец Лавра Тырин с попом Аркашей служили раннюю обедню и безнадежно длинный молебен с акафистом. В церкви было пустынно и душно. В начале службы на паперти и у конторки — места продажи свеч — еще толпились нарядные девки, но скоро и они исчезли. Только одни старухи, похожие на обуглившиеся пни, неподвижно стояли по углам церкви.

С грехом пополам завершив затянувшийся акафист, поп, наспех разоблачившись, тоже выскочил на улицу. С паперти ему хорошо была видна заполненная народом площадь.

В толпе мужиков и баб раздались удивленные крики:

— Смотрите, смотрите, какой маскарад!

— Здорово комсомольцы наши отмачивают!..

— Да ведь это трахомный Анисим, ребята!

— Точно — Анисим!

— И поп! Настоящий поп, граждане мужики…

— Он, бабы!

— Лить — не вылить…

— Ловко замаскировались — не узнаешь!

— А Егорка-то Клюшкин — как живой!

— Он и так живой. Ты што — ослепла, Маня?!

— А я думала, и Егорка маскированный, девки!

Поп Аркадий стоял на паперти и ошеломленно озирался вокруг, не сразу сообразив, что тут происходит. Толпа, колыхнувшись, ринулась шумным валом от церкви к Совету, вслед за казахской арбой, которую тащил одногорбый верблюд. А в арбе перепуганный поп Аркадий увидел сначала трахомного Анисима, а затем — самого себя. Да, сомнений не было, это он, самый настоящий поп Аркадий, нелепо подпрыгивая на арбе, яростно размахивая крестом и пустой поллитровкой, кричал:

— Голосуйте, миряне, за нас, Христа ради! Выбирайте нас в депутаты Совета!

Рядом с ним крутился с пучком соломы в руках трахомный Анисим, а рядом с Анисимом, обхватив огромный живот руками, тяжело раскачивался из стороны в сторону и что-то кричал по-казахски бай Наурбек. Наур-бек все время пытался накинуть аркан на голову пастуха Егора Клюшкина, но пастух ловко увертывался из-под байских рук.

Люди, валом валившие за арбой, наперебой кричали Клюшкину:

— Не давайся ему, Егорка!

— Зажми ты им кулацкую глотку! — умоляюще кричал бобыль Климушка пастуху, который, стоя в арбе, ловко перехватил на лету брошенную кем-то из толпы метлу.

— Давай заметай их, подлецов, подчистую.

— В помойную яму их, вражин!

— На свалку!

— Иннокентия Окатова только им не хватает!

— Да Силантия Никулина на придачу!

— Правильно. Все — одна связка!

— Факт — одна. Обыкновенное дело…

— Всем им точила на шею — да в озеро!

А часом позже этот необычайно шумный и красочный комсомольский карнавал, организованный по затее хуторских комсомольцев, закончился митингом. Багровые костры знамен полыхали над головами толпы, запрудившей площадь около сельсовета. После короткой взволнованной речи Фешки один за другим стали подниматься на арбу, превращенную в трибуну, комсомольцы, хуторские мужики и пастухи-казахи. Все они говорили, как всегда, горячо, запутанно, бестолково, неистово размахивая руками. Но многоликая толпа хуторян и джигитов прислушивалась к словам ораторов напряженно и чутко, бурно выражая свой гнев и восторг то взрывом дружных рукоплесканий, то одобрительными возгласами.

— Факт! — кричал Филарет Нашатырь.— Факт, гражданы мужики. Не пускать кулаков и баев в Совет. Мы сами теперь с усами. Обыкновенное дело…

— Близко не допускать их к Совету, товарищи мужики,— подхватил бобыль Климушка.— Али забыли вы, как у нас по весне было дело, а? Али не помните вы, как у нас в борозде трудовые наши кони падали? А как они, подлецы, у нас сеялку отбирали?! Это разве забудешь?!

— Нет, брат, этого не забудешь! — кричал Луня.— Все мы помним то время. Все как один. Правильно я говорю, граждане мужики? Лишить их голосу, подлецов,— и бабки с кону!

— Друс! Правильно! — грянул в ответ разноголосый хор русских и казахов.

— Я прошу приговор подписать всем обществом,— подал свой голос вспрыгнувший на арбу Проня Скори-ков.— Давай, ребята, пиши протокол на гербовой бумаге. Мы все, как один, подпишемся. Выгнать вон из хутора всю эту сволочь — и баста!

— Друс! Правильно!

— Вон из наших аулов баев!

— На выселки! Пусть попробуют без нас покукуют! — гремели над площадью, сливаясь в сплошной грозный гул, голоса возбужденной толпы русско-казахской бедноты, единой в своем гневе, в своей решимости.

На мгновение и Фешка, и Роман, и все остальные комсомольцы хутора растерялись.

Затем Фешка, ловко вспрыгнув на арбу, подняла руку, пытаясь навести порядок:

— Тише товарищи! Тише! К порядку!..

Но в это время рядом с ней на арбе вновь очутился Луня. Не обращая внимания на призывы Фешки, Луня простер вперед загорелые руки и крикнул:

— Я так заявляю, граждане! Мы теперь с вами полные коллективисты. Мы теперь — пролетария всех стран. Мы — одна сплошная колхозная нация! И нам не мешай, стало быть, не становись поперек дороги… А они, кулачье чертово, вместе с баями на нас идут. А раз так — битва до полной победы! Нам с вражьей ордой не по пути. У нас своя дорога. Правильно я говорю? Правильно! Пиши приговор — на выселку кулаков, и баста!

— Друс! Правильно!

— Приговор! Приговор пиши! — вновь забушевал над площадью штормовой вал яростных криков.

Фешка стояла на арбе с простертой к толпе рукой. С пылавшим, как маков цвет, лицом она смотрела на единый в своем порыве, в грозной его решимости и воле народ, и сердце ее замирало от счастья.

Отлично понимая, что толпы ей сейчас не утихомирить, не унять, Фешка терпеливо ждала, пока мятежное пламя страстей постепенно пойдет на спад. Она понимала: то бушевало, как степной пожар, внезапно прорвавшееся наружу чувство извечной классовой ненависти деревенской бедноты и бесправных вчера аульных скитальцев против былых хуторских воротил и всемогущих князьков-баев. «А красив и страшен в гневе своем народ!» — думала Фешка, любуясь толпой, охваченной порывом возмездия за все свои былые обиды и беды.

А в это время Силантий Никулин и Иннокентий Окатов, хоронясь в никулинском дворе, воровато выглядывали из-за забора. Куда девались их былые важность и неприступность! Жалкие, съежившиеся, пришибленные, с тревогой прислушивались они к грозным голосам. Но вот шквальный гул гневных криков толпы наконец понемногу затих. И до слуха Иннокентия Окатова донесся знакомый резкий голос Романа Каргополова.

Стоя на арбе рядом с Линкой, Роман читал резолюцию общего собрания” хуторской и аульной бедноты:

— «Двести двадцать пять бедняцко-середняцких хозяйств из хутора Арлагуля и аула Аксу, объединившихся в сельскохозяйственной артели «Интернационал», собравшись на общее собрание, требуют немедленного

выселения из пределов упомянутого сельсовета нижеследующих кулацко-байских хозяйств…»

Выдержав небольшую паузу, Роман продолжал оглашать общественный приговор:

— «Раскулачить и выселить за пределы хутора Арлагуля и аула Аксу: Силантия Пикулина, Иннокентия Окатова, Наурбека Аймагулова…»

У Иннокентия потемнело в глазах. Силантий Никулин, стоя с ним рядом, стрелял быстрыми глазами по двору, словно соображая, куда бы ему спрятаться.

Поздней ночью, после сессии вновь избранного сельсовета, когда в школе еще шел спектакль, а на площади стрекотал аппарат районной кинопередвижки, Роман, Фешка и Аблай наспех оформили списки членов Совета, переписали протокол собрания и тут же обсудили план очередных работ колхоза. На рассвете надо было им выехать в район, чтобы успеть до открытия чрезвычайной районной партийной конференции получить и отправить на хутор выделенный для артели трактор.

Линка пришла к ним прямо со спектакля — в пышной цветной юбке и зеленом камзоле девушки-казашки. На плечах у нее лежала тяжелая коса, полная серебряных монет. Круглая бархатная шапочка, отороченная лисьим мехом, была наивна и трогательна на Линкиной голове. В национальном наряде прославленной героини впервые поставленного на хуторе спектакля выглядела Линка на редкость красивой. Во всех ее движениях, в манере щурить длинные трепетные ресницы сказывалась та наивная, полудикая прелесть, то особенное, неповторимое очарование, которое свойственно только девушкам глухих безыменных аулов, кочующих по безлюдным и знойным степям Казахстана.

Украдкой поглядывая на Линку, Фешка втайне невольно позавидовала ее красоте.

Даже Роман, глядя на Линку, испытывал нечто похожее на робость, смущение перед ее диковатой степной красотою. Он старался сосредоточиться, продумать отчетный доклад на президиуме районного исполкома, но незаметно перешел от доклада к просмотру оперативного плана колхоза и наконец почувствовал, что ни того, ни другого сделать ему сейчас не удастся. Ему мешало сосредоточиться присутствие Линки и Фешки.

Роман молча наблюдал за девушками. Сидя рядком, низко нагнувшись над столом, обе они были погружены в работу: что-то писали и были сейчас похожи на учениц, занятых решением сложной математической задачи.

Роман видел прямую черную, как вороново крыло, прядь волос, упавшую на выпуклый лоб Фещки, и, глядя на нее, думал о том, как много сделала эта девушка для укрепления их колхоза и как все у нее выходило удивительно обдуманно, складно и хорошо. И светлая волна нежности к Фешке поднималась в Романе, заполняя своим теплом всю его душу.

Случилось так, что совместная работа в колхозе, предвыборная горячка — все это больше и больше сближало его с Фешкой. Правда, между ними ни разу не было откровенных, задушевных разговоров на личные темы, однако Роман чувствовал, что Фешка внутренне была готова к такому разговору и, втайне желая его, не решалась заговорить первой. Не решался на это и Роман.

При встречах с Линкой Роман все ревнивее, все пытливее приглядывался к ее облику, к ее безупречной, отлично сложенной фигуре, прислушивался к ее голосу и все пытался найти в ней нечто такое, что могло бы оправдать то чувство отчужденности, которое укреплялось в нем теперь все больше и больше при взгляде на эту красивую порывистую девушку. Но как ни хотел Роман найти в Линке какие-либо пороки, сделать это ему не удавалось. Наоборот, приглядываясь к ней, он со смутным огорчением думал, что она по-прежнему хороша собой и что никто не поставит ее рядом с Фешкой. И это злило его. Вот и сейчас, приглядываясь к Линке, Роман невольно любовался ею и в то же время старался убедить себя, что навсегда они чужие друг другу люди.

Линка, словно не замечая присутствия Романа, продолжала писать. Писала она быстро, размашисто и, на мгновение отрываясь от бумаги, встряхивалась, как птица, облегченно вздыхала и неясно улыбалась чему-то. Последние двое суток она вместе со всеми ребятами тоже не смыкала глаз. Дни прошли в заседаниях, в суматошной беготне по хутору, а ночи — в репетициях, в работе над стенгазетой. И удивительно — несколько минут назад, там, на маленькой, тесной и душной, наспех оборудованной из половиков сцене, она чуть было не заснула, произнося утомительно длинный монолог погибающей от байской руки, непокорной и гордой казахской девушки — героини, а тут опять вернулись к. ней бод-

рость и волнение, которые испытывала она последние дни.

Временами Линка все же посматривала на Романа. Она была уверена, что мучительная неясность их отношений будет рассеяна и все случится так, как являлось ей в ослепительных сновидениях и мечтах, расточительных, как июльские ливни… И былые ее сомнения казались ей нелепыми и смешными. Нет, она даже и представить себе не могла, что все может случиться как-то иначе, что вдруг они с Романом разминутся, потеряют друг друга. «Дорогой мой, единственный и неповторимый друг! Ведь любовь и дружба — это те две трети, из которых складывается человеческая жизнь. Подумай же, как будет нелепо и жестоко потерять им друг друга… Тем более сейчас, когда все сложилось так хорошо и просто!»

…Перед рассветом Линка не выдержала и заснула. Заснула она сидя, уронив на стол отяжелевшую голову.

Спал и Аблай, тоже сидя за столом.

Роман и Фешка долго еще возились со списками, с подсчетом цифр, и когда где-то на окраине хутора призывно затрубил рожок пастуха и хмурое утро неясно засинело за окнами Совета, они вышли на улицу.

Было прохладно. Посеребренная первым инеем степь глухо гудела, как бубен, под ударами некованых конских копыт. Остро пахло мятой, прихваченной ранней изморозью. На окрестных озерах то замирал на мгновение, то вновь раздавался гогот диких гусей, собравшихся на утреннюю жировку.

Фешка и Роман, взявшись за руки, прошли от Совета до гумна и остановились за ветряком. Отсюда были видны пустынная дорога, осколки затуманившихся окрестных озер и строгие очертания далеких курганов.

Фешка стояла против Романа, маленькая, похожая на подростка. Оглядевшись вокруг, она подняла потемневшие, налитые сном и усталостью глаза на Романа, затем виновато улыбнулась и со вздохом проговорила:

— Ну вот и все, Роман. Мне пора уезжать. Пора…— повторила она таким тоном, точно прислушивалась — то ли она сейчас сказала.

Роман молчал.

— А ведь правда, будто мы из атаки вышли? Ей-богу, похоже. Хоть я и не была на войне, а похоже. Вот и бойцы, наверно, испытывают такую же усталость во всем теле после схватки с врагом. Правда, Роман?

— Правда. Правда, Фешка. Все правда…— ответил Роман, и подобие неясной улыбки озарило его лицо.

— А помнишь, как мы ехали с ребятами на бричке,—

продолжала после некоторой паузы Фешка.— Устали как черти, все в земле, в поту. Трое суток глаз не смыкали. И пожрать-то нам было нечего, а мы — в пляс, а

мы — в песни!.. Но это еще не все, Роман. Из одной атаки вышли, а к другой пора готовиться. Много еще придется не поспать нам ночей. Очень много, Роман. Хоть мы эту сволочь из засады и вышибли, а поглядывать за ними и впредь в оба надо!

Фешка говорила долго, то повышая голос, то понижая его до проникновенного полушепота.

Роман слушал молча. Он чувствовал прикосновение ее теплого локтя и, охваченный приливом все возрастающей нежности, вдруг порывисто привлек ее к себе и спросил, заглянув в мерцающие ее глаза:

— Слушай! Может быть, ты останешься? Может быть, ты не уедешь больше от нас, в общем и целом, Фешка?

Фешка с недоумением и как бы с испугом посмотрела ему в глаза, а затем, доверчиво прильнув к нему, чуть слышно спросила:

— А ты очень хочешь, Роман, чтобы я осталась? Ничего не ответив на это, Роман крепко прижал к

себе трепетное девичье тело…

Во второй половине дня — ближе к вечеру — вдруг разыгралась небывалая в эту пору непогодь. В низком пепельно-сером небе мчались с бешеной скоростью, точно ринувшиеся вперегонки, разорванные в клочья, похожие на лохмотья облака. Свирепый, сбивающий с ног северный ветер перешел в ураган. Он опрокидывал войлочные юрты казахов-кочевников, вырывал с корнем вековые березы в окрестных рощах, разгонял по степи конские табуны.

На хуторе Арлагуле ждали прихода трактора. Позднее, когда набушевавшийся вволю ураган пошел на убыль, хуторяне собрались на выгоне, за перевернутой бурей старой пикулинской ветряной мельницей. До одури накурившись крепкого листового табаку, приправленного для аромата донником, мужики, усевшись в кружки, нехотя болтали о том о сем, невесело посмеивались над

прибаутками бобыля Климушки и, напрягая слух, прислушивались, не зарокочет ли в потонувшей во мгле степи долгожданный трактор.

Мирон Викулыч обливался потом. Это бывало с ним только в минуты большого душевного и нервного напряжения. Он несколько раз уходил от хутора в степь за далекий курган, туда, на крутой изгиб скотопрогонного тракта, и приглядывался к неуютной в такую непогожую пору пустынной степи. Нервно покусывая растрепанную ветром бороду, Мирон Викулыч мысленно ругал теперь себя на чем свет стоит за свою нераспорядительность и непростительную оплошность… Как же это он, старый дурак, не догадался послать утром навстречу трактору двух-трех бойких всадников? Это надо было сделать еще и потому, что Роман и Фешка, по словам прискакавшего из райцентра Аблая, видимо, задержатся там еще на день, а трактор поведет на хутор Линка.

— Подумать только — одна! И в такой-то ураган. И в такую-то непогодь. Ах, господи…— сокрушенно вздыхая, бормотал Мирон Викулыч.

Но не только вечером, даже и позднее, в глухую, темную — глаз выколи! — полночь Мирон Викулыч несколько раз выходил один на пустынный тракт за хутор и все прислушивался, все приглядывался к кромешной мгле, не находя себе покоя и места.

Было уже далеко за полночь, когда, возвращаясь из степи к хутору, Мирон Викулыч вдруг услышал приглушенный дробный стук копыт. Конский топот то замирал, то снова всплывал и рассыпался над степью. Насторожившись, Мирон Викулыч угадал по дробным и частым ударам конских копыт, что всадников было несколько. Затем, прислушавшись к обрывкам неясных, случайно долетевших до него приглушенных фраз, он понял, что один из всадников был казах.

Весь похолодев, Мирон Викулыч затаил дыхание, но не мог уловить ни слова. Скоро конский топот заглох в ночи, и в степи снова стало тихо, как в могиле.

Так и не разгадал Мирон Викулыч, кто же были эти гарцующие в такую пору в ночной степи всадники. Но предчувствие чего-то недоброго не обманывало старика. Он это знал по опыту долгой жизни. Вот почему он. бросился со всех ног назад к хутору, к мужикам, балагурившим около перевернутой ураганом мельницы.

— Что такое, дядя Мирон? — с тревогой спросил Егор Клюшкин, заметив волнение старика.

— Караулить надо, ребята, вот что,— взволнованно проговорил Мирон Викулыч.

— Как караулить? Кого караулить? — перебивая друг друга, спрашивали мужики.

— Как бы беды не было, мужики… Ночь-то эвон какая. Кромешная тьма. Глухомань. А ведь девчонка-то у нас, как на беду, там одна…

— Как одна? А Роман? А Фешка? — послышались возгласы молодых и старых артельщиков.

— А вот так — одна и одна. Аблай давеча сказал: одна, дескать, Линка на тракторе едет. Романа-то с Феш-кой в райцентре задержали. Вот они и додумались проводить ее одну в такую бедовую пору на тракторе!

— Одну?

— Вот то-то и оно, что одну…— говорил со вздохом Мирон Викулыч.— А мне, старому дураку, и невдомек было утром послать ей навстречу вершных. Как бы греху не быть, мужики. Как бы вместо нас ее еще кто среди пути-дороги в эту глухую матушку-полночь не встретил. А то вон я сейчас слышал в степи конский топот. Верховые какие-то окрест дороги гарцуют. Не к добру это все, мужики. Не к добру. Так я располагаю. Да и сон к тому же вчерася я неладный видел…

Кто-то тотчас же предложил:

— Пасть на вершну кому-нибудь из ребят да во весь мах в степь — ей навстречу…

— Факт. Обыкновенное дело — навстречу! — подхватил Нашатырь. Но он тут же вспомнил, что в колхозном деннике ночуют всего три лошади, и в числе их его кобыла. Могут погнать и невесть куда в ночную пору. Вспомнил и тут же протестующе замахал руками:

— Нет, пожалуй, не надо. Не надо шуму зря поднимать. Девка-то ведь она у нас боевая. Факт. Доедет.

Мужики заспорили.

Кенка и Ералла, пошептавшись, незаметно отбились от толпы заспоривших мужиков и куда-то исчезли.

Фары разбрасывали на дорогу конусы желтого света. Дорожная колея, неярко озаренная этим светом, стремительно плыла из мглы навстречу.

После получасовой остановки на одиноком отрубе трактор шел удивительно легко, послушно. Единственно, что волновало и раздражало Линку,— это чрезмерный перегрев двигателя: в радиаторе оставалось мало воды, а

наполнить его теперь было невозможно — тридцативерстный перегон между отрубом и хутором был безозерным. Линка вспомнила о придорожной пастушьей юрте, что стояла на половине пути между хутором и отрубом, и вслух подбодрила себя:

— Ну, до юрты с грехом пополам дотяну. А там, надо думать, вода найдется. И будет порядок!

Линка вначале как будто даже и не замечала ни кромешной мглы, ни своего одиночества. Но вот, приглядевшись к ночи, она насторожилась. Там, вдали, неожиданно вспыхнул, погас и тотчас же снова вспыхнул далекий призрачный огонек, и Линка, вся встрепенувшись, инстинктивно стиснула руль. Огонек медленно разрастался, двоился, мерк, поднимался, падал и вновь поднимался. Было что-то необъяснимо-жуткое в этом призрачно-зловещем мерцании то вспыхивающего, то так же внезапно исчезающего во мгле огонька, похожего на зеленоватый зрачок притаившегося где-то поблизости зверя.

Линка не отрываясь смотрела на этот огонек возбужденно горящими, слезящимися от напряжения глазами. Почему-то вспомнились ей в эту минуту три бабы с отруба. Они стояли у выгона, скрестив на груди руки, и с удивлением, близким к испугу, рассматривали диковинную машину и ее водителя.

— Подумать только, какая она храбрая! — воскликнула одна из баб по адресу Линки.

— И не говори, в такую-то ночь — одна! — подтвердила другая баба.

«А ведь я и в самом деле одна!» — с тревогой подумала Линка. Но она тут же забыла и о бабах и о своем одиночестве, вспомнив о последней, такой светлой, такой всепрощающей улыбке Романа.

— Дорогой мой, хороший, неповторимый мой! — вслух проговорила Линка, ощутив прилив такой бурной нежности к Роману, что у нее как будто остановилось сердце, и от горячих потоков света, хлынувших в окры-ленно-встрепенувшуюся ее душу, она почувствовала себя такой счастливой, какой никогда не была и какой уже — это она знала точно — никогда впредь не будет!

Все крепче и крепче сжимая в руках рулевое управление, она продолжала пытливо всматриваться вперед. Но огонька, похожего на волчий зрачок, только что промер-цавшего в ночи, уже не было.

Линка ревниво прислушалась к напряженному биению тракторного мотора и подумала, что по приезде на хутор надо хорошенько осмотреть машину. С затаенной радостью представляла она, как выйдет утром, поднимет капот и по-хозяйски строго станет осматривать мотор, а потом и ходовую часть трактора. Мужики и ребята увидят наконец, какая она боевая, увидят и поймут, что она вовсе не чужой им человек в коллективе.

— Господи, как хорошо! — воскликнула Линка, не зная, впрочем, откуда взялось у нее сейчас ощущение полноты небывалого в ее жизни счастья.

Вдруг она опять-таки скорее почувствовала, чем уловила ухом вначале неясный, затем все отчетливей зазвучавший, стремительно приближающийся дробный топот конских копыт.

«Никак, это наши! Ну да — наши. Ребята встречают меня!» — мелькнуло в голове Линки.Но в это мгновение из кромешной мглы на нее налетели четверо всадников, среди которых она сразу же различила рослую фигуру прямо сидящего, слегка как бы привскочившего на стременах Иннокентия.

Инстинктивно вцепившись руками в рулевое управление, Линка хотела крикнуть, но в глазах у нее вдруг вспыхнул ослепительно яркий огненный шар, и багровые стрелы пронзили грохнувший мрак.

Чья-то жесткая рука сжала в железном кулаке маленькое сердце Линки, и тотчас же все погасло. А она, ткнувшись лицом в рулевое управление трактора, рухнула живым, трепетным комом с беседки под ноги взвившегося на дыбы коня.

Круто развернувшись, всадники взмахнули нагайками и сразу же исчезли в предутреннем зыбком тумане.А в это время двое подростков, выскочивших из-за придорожного кургана, наперегонки бросились бежать вдоль тракта к хутору. Задыхаясь от страха и гнева, они наперебой твердили:

— Видели! Мы всех хорошо видели!

— Уй-бой, всех ваша наша джаксы хорошо видели! Из хутора валом валил народ.

Мужики, возбужденно размахивая на бегу руками, со страхом и изумлением кричали:

— Смотрите, люди добрые! Трактор-то один идет!

— Хоть убей — один!

— Без тракториста, ребятушки…

— Факт — самоходом, братцы! Обыкновенное дело… Старики и старухи, бабы и девки, хуторские мужики,

выбежав за хутор, ошеломленно замерли на месте. Они смотрели в порозовевшую от восхода степь, откуда плыл лихорадочный рокот железного сердца машины.

Над степью вставал во всем неповторимом великолепии рассвет погожего осеннего дня. Как гигантское знамя, полыхала над древней целинной равниной заря.

А навстречу ей, озаренный багровыми бликами восходящего солнца, дерзко вздернув высокий руль, упрямо двигался одинокий трактор. Он шел целиной, по степи, прямо на дрогнувшую и мгновенно разомкнувшуюся перед ним толпу. Чахлые кусты полыни и хрупкие, обмытые дождями конские черепа хрустели под его блестящими шпорами, а над ним трепетало зацепившееся за баранку алое пламя до боли знакомой всем косынки.

1931—1957

Загрузка...