Потом Егор Клюшкин и еще несколько подоспевших к нему на помощь казахов подхватили Мирона Вику-лыча.
— Качать дядю Мирона!
— Мирона! Мирона!
— Викулыча! Викулыча! — снова, подобно взрыву, грянули дружные голоса.
Но Мирон Викулыч, вырвавшись из цепких рук Егора Клюшкина, бросился наутек с несвойственной ему резвостью. Однако его тотчас же нагнали около соседней межи Ералла с Кенкой и еще несколько подростков. Ребята, окружив Мирона Викулыча, пытались схватить
его. Но старик стойко, не даваясь им в руки, твердил с напускной угрозой:
— Не подходи, варнаки! Вот напали на старика! Да я-то тут при чем?!
— Мы тебя качать будем высоко, как самого председателя! — сказал Ералла, продолжая наступать на растерявшегося Мирона.
— Не подходи. Не лезь лучше, а то ударю,— сердился Мирон Викулыч, обороняясь от назойливых ребят.
Вблизи сеялки уже качали Аблая. Он взлетал над ликующей толпой, похожий на огромную птицу в ветхом своем чекмене, полы которого трепетали, как распростертые крылья. Ему казалось, что он взмывал под самые облака. И у него захватывало дыхание, замирало сердце, кружилась в жарком хмелю голова.
Л к вечеру, когда все члены интернациональной артели собрались вокруг весело полыхающего костра на нолевом стане, Михей Ситохин торжественно поднес Роману жестяную кружку водки. Низко поклонившись председателю, Михей сказал:
— Покорнейше прошу, Роман Егорыч, уважь честную нашу компанию.
Роман, смущенно озираясь вокруг, не решался взять кружку. Но члены артели вновь заговорили сразу все,
хором:
— Пей, председатель!
— Не ломай стола…
-Не нарушай исконных порядков…
-Выпей за именинников, за наш артельный посев!
- Да ведь я ее, граждане, не очень-то уважаю,—
пытался отнекиваться Роман.— Пусть пьют старики.
А мы, комсомольцы, повременим. Мы — напоследок…
— Нет, извиняйте на этом. Извиняйте. Возражаю,— говорил с притворной строгостью Михей Ситохин, наступал с кружкой на Романа.
И наконец подчинявшись воле коллектива, Роман принял из рук Михея кружку. Наступила тишина,
Роман приподнял кружку над головой, и широкая улыбка осветила его усталое, запыленное лицо.
-Так с чем пас поздравить, дорогие мои товарищи? — спросил он.
С именинником,— снова низко в пояс поклонившись Роману, ответил Михей Ситохин.
— С дорогим праздником,— в тон Михею Ситохину подсказал Климушка.
— Ну, тогда будем здоровы. Пью за вас, верные друзья и товарищи. За такой народ, за его труд выпить не грех. Это, в общем и целом, я хорошо понимаю. Спасибо вам за все, дорогие мои товарищи! — сказал Роман и при всеобщем выжидательном молчании членов сельхозартели легко осушил кружку до дна. Он выпил водку, не почувствовав неприятного запаха сивухи, которого до сих пор не мог переносить даже на расстоянии. А выпив, ничем не закусывая,— да закуски-то, кстати, никакой и не было,— тотчас же присел на тележный одер, сброшенный с передков, и в то же мгновение почувствовал, как качнулась, поплыла под ногами земля. Он смотрел на мужиков, толпившихся около брички, на казахов, на хуторских ребят-комсомольцев, шумно чокавшихся железными кружками, и сердце его пело от неслыханной радости, от гордости за себя, за этот оборванный, усталый, полуголодный, но не унывающий народ. Все его тело, скованное усталостью, вдруг обрело привычное ощущение легкости, здоровья и молодости. Но в голове его зашумели золотые шмели. Мысли путались. «Вот хватил на голодный желудок — и пьянею, как собака. Пьянею…»
Все веселее, все яростнее полыхал на стане, точно тоже охваченный хмелем, костер. Кругом стоял возбужденный, беспорядочный говор и шум. Кто-то уже клялся крестом, богом и матерью в любви. Кто-то пробовал завести песню. Где-то глухо завыла, зарокотала старая степная домбра. Над полевым станом поплыла печальная песня кочевника. А Роман, сидя на тележном одре, медленно покачиваясь из стороны в сторону в такт этой песне, слушал ее с закрытыми глазами. И почему-то напомнила Роману эта протяжная, гортанная песня, исполняемая старым Койчей, о том, как падали в запряжке истощенные, выбившиеся из сил лошади артели, как валились с ног после вечерних упряжек полуголодные люди, замертво засыпая у вечерних костров.
Егор Клюшкин выволок откуда-то старенькую с колокольчиками тальянку и, примостившись на перевернутом кверху дном ведре, развел мехи. Гармошка взвизгнула, зазвенев колокольчиками, и на круг выскочил Михей Ситохин. Подвыпив, он раскраснелся и казался помолодевшим. Молодецки топнув, а затем присев, Михей трижды обошел вприсядку гармониста. Затем на круг
вихрем вылетели Ералла и Кенка и лихо прошлись под одобрительные возгласы зрителей в такт плясовой музыке. Не удержался и Луня. Он, по-бабьи хлопнув в ладоши, тоже прошелся, подпрыгивая, вокруг костра.
А минуту спустя ударилось в неудержимый, озорной пляс, ходуном заходило все становище. Мирон Викулыч, подсев на корточках к гармонисту, выбивал пальцами плясовую дробь по дну подвернувшегося под руку ведерка и прикрикивал, подзуживая пляшущих веселой скороговоркой:
Пошла плясать — На ногах опорки. Дома нечего кусать — Сухари да корки!
Михей Ситохин сразился в азарте пляски с подпаском Ераллой. Выбившись из общего круга, они уже на отшибе один на один разделывали самые замысловатые, головокружительные коленца. То они плашмя падали на животы, то стремительно мчались по кругу вперегонки на коленках, то колесом вертелись через голову. Когда-то все эти молодецкие приемы замысловатой пляски были по силе молодому и подвижному Михею. По сейчас он заметно сдавал, срывался. А подпасок, как назло, повторял за ним все его плясовые выкрутасы с непостижимой, завидной ловкостью, и Михей, видя это, лаже тре шел от зависти.
Бойко перекликались лады старенькой гармони. Звенели озорные ее ее колокольчики. Лихо ударяя в ладоши,
подпевал скороговоркой, прохаживаясь вприсядку вокруг костра, Кепка:
Чепуха, чепуха, Это просто враки; Лаял бай с кулаком, А я думал — собаки!
И только старый койча не принимал участия в буй-пом веселье. Он сидел у костра, отрешенный и мудрый. Запрокинув обнаженную седую голову, смотрел он на розовое предзакатное небо и, покачиваясь, вполголоса распевал печальные, как осенний ветер над степью, песни, у которых не было конца, как не было, казалось, и начала.
Роман приехал на хутор в сумерках. Вез его на своей кобылке Луня. Стоя в передке телега, свирепо размахивая вожжами, захмелевший Луня орал:
— Милашка, ветер! Грабят!
И кобыленка, боявшаяся этого тревожного хозяйского крика, мчалась что было сил, словно пыталась выскочить из коротких оглобель. Временами на крутых дорожных скатах передняя ось била ее по ногам, и лошадь, шалея, летела сломя голову. Колеса лунинской тележонки то и дело выскакивали из колеи, точно норовили сорваться с осей и раскатиться по степи в разные стороны.
С диким свистом и гиком влетел Роман на улицу, всполошив весь хутор столь шумным появлением.
У крыльца Совета толпился народ. На резных перилах сидел щеголеватый парень в пестром шелковом кашне, перекинутом через плечо. Это был агитпроп райкома комсомола товарищ Коркин. Завидев мчавшихся на жалкой телеге явно подвыпившего седока и оравшего не своим голосом еще более нетрезвого возницу, Коркин, близоруко приглядываясь к ним, спросил с ухмылкой:
— Это, собственно, что за дивертисмент на колесах?
— А это наш комсомольский актив запировал в союзе с отпетым гулякой и лентяем,— ответил, хихикнув, Аристарх Бутяшкин.
— Позвольте, как комсомольский актив?! — вскакивая с перил, крикнул запальчиво районный агитпроп.
— Ну да, комсомольский актив. Секретарь местной комсомольской ячейки товарищ Роман Каргополов,
— Лыка не вяжет, бедняга. Ни тяти, ни мамы не выговорит,— вставил Корней Селезнев.
— Вот именно. Пьяным-пьяно. Хоть, понимаешь, выжми! Видали, как у нас на хуторе социализм строят! — сказал, вежливо улыбаясь Коркину, Аристарх Бутяшкин.
— Интересно…— глубокомысленно сказал Коркин, небрежно поправляя перекинутое через плечо кашне.
На повороте Роман выпрыгнул на ходу из телеги и удержался на ногах, инстинктивно ухватившись за
изгородь. Его заметили стоявшие на перекрестке бабы.
— Батюшки, комсомол-то наш нализался!..
— Вдребезги!
— На ногах, христовый, не держится.
Роман отлично слышал издевательские бабьи слова и насмешки, но не подал вида, что слышит. Сосредоточенно глядя себе под ноги, он шел, стараясь шагать ровнее и тверже.
Нет, не совсем прочно и уверенно держался он сейчас на ногах! А ведь ему надо было идти к Линке, в школу. Да, да. Именно туда он должен идти сейчас. Именно за этим он и приехал на хутор. Он непременно должен увидеть ее. Ведь он заслужил, выстрадал право на эту давно желанную встречу с девушкой. И Роман направился к школе.
В комнате Линки горел свет. Но, странное дело, Роман вдруг перестал испытывать былую радость и тревогу, какие испытывал он прежде, когда видел этот знакомый огонек в окне Линки. Неимоверная, нечеловеческая слабость вдруг овладела им.
Однако спустя минут пять Роман вошел в комнату, поклонившись испуганно взглянувшей на него девушке, и устало опустился на табурет. Так он сидел безмолвно и неподвижно минуты дне-три.
Линка, вебыв о своем рукоделье, уронила наперсток и удивленно смотрела на Романа. Боже мой, как он был грязен, нерашлив и жалок! Удивительно, как мог волновать ее раньше — даже вчера еще — этот грубоватый и, в сущности, бесконечно чужой человек…
Наконец Роман, как бы очнувшись, неясно, сонно улыбнулся и сказал:
— Знаешь, мы кончили. На все сто, в общем и целом, кончили, Линка! Орлы мы? Орлы!
-Что именно кончили? — спросила чужим, равнодушным голосом Линка.
Нее копчено, в общем и целом. Отсеялись мы наконец. Понимаешь, отстрадовались. И вот, ты видишь, и пьян,- проговорил Роман совершенно трезвым голосом.
-Да, да. Пьян. Это я вижу…— сказала Линка. Она зло перекусила длинную нитку, которую держала до сих пор в руках, затем, резко поднявшись со стула, озабоченно поглядела вокруг.
Роман смотрел на нее уже почти совсем трезвыми,
печальными и в то же время как будто невидящими глазами. Ему казалось, Линка старается что-то вспомнить: такой у нее был отрешенный, рассеянный вид.
Роман смотрел на Динку и, любуясь ею, думал о том, как похорошела она за дни их разлуки. Неожиданно он обнаружил в ней какую-то иную, незнакомую прелесть, иное, новое очарование.
Линка круто повернулась к Роману, взглянула каким-то отчужденным, холодным, поразившим Романа взглядом и, запрокинув отягощенную тяжелыми косами голову, начала хохотать. Смех ее, похожий на рыдания, полоснул Романа по сердцу острой бритвой.
Роман, протрезвев, не сводил глаз с Линки. Ее беспричинный, столь ненужный сейчас смех до того поразил его, что он не в силах был двинуться с места.
Но Линка так же неожиданно умолкла, как и расхохоталась. Она подошла к Роману, положила маленькую теплую руку на его плечо.
— Таким красавцем я тебя не представляла.
— Линка,— чуть слышно проговорил Роман, ощутив прилив нежности к ней.— Я устал, понимаешь, Линка. И я пьян, в общем и целом…
— А в частности? — спросила с недоброй улыбкой Линка.
— Народ меня соблазнил. Не сумел отбояриться. И вообще в таком виде мне идти к тебе не надо было,— проговорил с грустной улыбкой Роман.
— Да, ты прав. Идти тебе ко мне было незачем,— глухо сказала Линка, отворачиваясь от Романа.
Он не понял прямого значения этих слов. Он хотел рассказать Линке о тех муках, какие претерпели они за последние дни там, на пашне. С детской доверчивостью протянув к ней широкую потрескавшуюся от земли, от солнца, от ветра мозолистую ладонь, он сказал с виноватой улыбкой:
— Посмотри. От этих чертовых мозолей у меня совсем одеревенели руки. Не веришь? Ну посмотри, посмотри. Вот видишь, какие тут волдыри!
— Ну, такие подробности можешь мне не рассказывать! — сказала Линка, одергивая батистовую кофточку.
— Да нет, я не об этом,— спохватясь, сказал Роман.— Ты понимаешь, мы целых шесть га сверх плана посеяли. В общем и целом… Ты знаешь, сами сидели
голодом, а лошади у нас были до последнего дня на хлебном пайке,— говорил Роман все увлеченнее, все трезвее.
Но вот он умолк, услышав, как тихо, чуть слышно Линка запела какую-то знакомую песню. И не то поразило его, что она не слушала того, что он ей рассказывал, а его поразил голос ее — сочный голос.
Линка, стоя спиной к Роману, смотрела в настежь распахнутое окно, за которым молчала весенняя ночь, и вполголоса пела:
Прилетели гуси из далекого края, Замутили воду в тихом Дунае…
Затем, когда умолк, словно погас далеким огоньком в степи, Линкин голос, Роман сказал:
— А ты знаешь, Линка, ведь они у нас и сеялку хотели отобрать.
— Кто это — они? — резко спросила Линка.
— А все эти сволочи…
— Кто-о?!
— Сволочи,— твердо и трезво повторил Роман.— Кулаки проклятые. Враги наши. Выродки!
— Что ты сказал? Как ты сказал?! — шепотом проговорила, вспыхнув, Линка, с такой ненавистью наступая на него, что ему вдруг стало все ясно.
Роман уже стоял перед Липкой. Плотно сжав обветренные, потрескавшиеся губы, он отвечал ей уже не словом, а взглядом, который и для Линки был тоже теперь яснее всяких слов.
Минуту спустя Роман поспешно вышел из комнаты Линки, как выходят из чужого дома люди, хорошо знающие, что им навсегда заказана обратная дорога.
Поднявшись наутро чуть свет, Роман шел по хуторскому переулку. Шел он, широко размахивая руками, внешне спокойный и старался мысленно убедить себя, что ничего с ним плохого за минувшую ночь не случилось. «Подумаешь — беда какая! Ну, выпил. Ну, с кем этого не бывает? Все выпили… Ведь не в рабочую пору запировали — на отдыхе. Потрудились на славу и выпили. Кто запретит? Ей-богу, чепуха это все. Честное слово, чепуха».
На повороте он неожиданно столкнулся с Поли-нарьей Пикулиной и сразу вспомнил, что это была одна из баб, глазевших на него вчера. Полинарья поджала бескровные губы и пропустила мимо себя Романа, вытаращив на него выпуклые глаза. «Дура»,— равнодушно подумал о ней Роман.
На улице, среди пыльной дороги, уже возились ребятишки, занятые строительством земляных городищ. Завидев Романа, ребята вдруг примолкли, с живым любопытством уставившись на него. «Неужели и они видели меня вчера пьяным?» — подумал Роман.
— Эй вы, орлы! — крикнул детям Роман. Подойдя к присмиревшим ребятам, он спросил: — Строите, мастера?
— Строим, дядя Роман,— ответил белоголовый Тарас Кичигин.
— Ага. Хорошее дело. А что за строительство?
— Колхозный баз,— ответил Тарас.
— Колхозный?!
— Колхозный, дядя Роман.
— Вот это молодцы. За это хвалю. Стало быть, колхозники? — серьезным тоном расспрашивал Тараса Роман.
— Конечно, колхозники,— охотно отвечал Тарас.
— Ну молодцом. А ты, Тарас, небось председатель?
— Председатель,— кивнул Тарас.
— Хорошее дело, орлы. Хорошее дело. Только смотрите в оба, кулаков в свою артель не допускайте,— строго сказал Роман.
Он направился на хозяйственный двор артели. Двор был забит телегами. В беспорядке валялись хомуты, дуги, постромки и шлеи. В притворе Роман увидел втоптанные в лошадиный помет новые ременные вожжи. Под телегами храпели еще не проспавшиеся после вчерашнего сабантуя мужики.
Роман, с тревогой оглядевшись вокруг, тотчас же бросился собирать хомуты, постромки и вожжи, разбросанные по двору. «Перехватили малость вчера ребята»,— думал он, оглядывая спавших на дворе колхозников.
Собрав раскиданную вокруг сбрую, Роман развесил ее в строгом порядке под навесом. Вспоминая в мельчайших подробностях минувшую ночь, он снова испытывал все возрастающую душевную тревогу. И для того
чтобы побороть, подавить в себе это чувство, он старался найти на хозяйственном дворе то одно, то другое заделье.
В это время в воротах показался Мирон Викулыч. Пройдя под навес и внимательно оглядев развешанную в строгом порядке сбрую, он сказал, здороваясь с Романом:
— А тебя тут, парень, давно искали. Чуть свет явился какой-то суслик с портфелем и давай допрос с меня снимать.
— Что за допрос?
— А черт его знает, что ему от меня было надо. Дерзкий, варнак. Все насчет вчерашнего нашего сабантуя меня пытал. Да я с ним долго толковать не стал. Выпроводил его из своей избы. А он потом мне сунул вот эту бумажку и приказал передать тебе.
Роман взял из рук Мирона Викулыча мятый клочок бумаги и, бегло прочитав написанное, проговорил:
— В район меня, дядя Мирон, вызывают.
— Это зачем? — с тревогой спросил Мирон Викулыч.
— Не могу знать. Приказано срочно явиться,— уклончиво ответил Роман.
Затем, присев в тени под навесом рядом с Мироном Викулычем и обстоятельно потолковав о разных предстоящих хозяйственных делах артели, Роман отправился седлать копя, чтобы не мешкая выехать в неблизкий от хутора районный центр по срочному вызову райкома комсомола.
Шумным было заседание в райкоме комсомола. Докладывал агитпроп Коркин. Потный, взъерошенный, без пиджака, он суматошно метался за столом и чуть ли не каждую свою фразу запивал теплой мутной водой. Хмуря с актерской строгостью женственно-тонкие, точно подведенные сурьмой брови, он на мгновение умолкал, а затем, высоко запрокинув голову, продолжал речь. Яркий, в искорку галстук ходил на воробьиной груди оратора, как сбитый с толку маятник. Кашне сползло с шеи. Звучно ударив ладонью по кромке стола, оратор фальцетом крикнул:
— Авторитетно констатирую…
— А ты факты давай! — требовательно подала голос веснушчатая девушка Ганя Нежданова — член бюро райкома.
— К порядку, к порядку, товарищи,— стуча карандашом о чернильный прибор, строго говорил секретарь Андрей Зорин — горожанин, только что присланный окружным комитетом комсомола для укрепления отдаленного станичного райкомола.
— Факты?! Вот они, факты!..— кричал, подпрыгивая, Коркин.— Факты все налицо. Извольте…— И, с шумом развернув перед собой лист желтой оберточной бумаги, нараспев прочитал: «Мне, как бойцу Рабоче-Крестьянской Красной Армии, абсолютно больно и невозможно смотреть на данные явления в данной местности. Мне, как…»
— Брось трепаться. Ты нам эту шпаргалку не зачитывай. Ты нам очки не втирай…— кипятилась Ганя Нежданова.
— Прошу выслушать документ до конца! — кричал Коркин. И, перескочив глазами несколько строк, вновь стал читать нараспев: — «В ячейке вышеозначенного хутора никакой работы на уровне в буквальном смысле данного слова не производится и расцвело кроме того беспробудное пьянство членов комсомола, а также связь с чуждым элементом и совершенно вредным индивидуумом. Секретарь аульной комсомольской ячейки Аблай женился на дочери бая Наурбека, заимел классово враждебную жену. Бай Наурбек разбазаривает скот и помышляет вступить в карликовый колхоз под названием «Интернационал».
— Ох ты, подумаешь, какие страсти — собирается! Да кто его, выродка, туда еще пустит — вот вопрос! — снова подала возмущенный голос Ганя Нежданова.
— Иду дальше,— проговорил агитпроп, запивая свою речь глотком воды и словно не слыша реплики Гани Неждановой.— Иду дальше. Вот слушайте, о чем говорится в данном документе. А говорится здесь так: «Он оскорбил представителя власти при исполнении служебных обязанностей. Он надругался над работником рабоче-крестьянской милиции товарищем Левки-ным, каковой возбудил против последнего судебное дело и привлек такового к административной ответственности».
— Ребята! Дайте мне слово! — запальчиво крикнула Ганя Нежданова.— Я вот что скажу. Заткнись ты, товарищ Коркин, со своим акафистом. Я и слушать не хочу этой кулацкой дребедени. Все враки! Все! Я знаю Каргополова. Свой он. Наш! В доску! Я знаю Романа…
— Не отрицаю. С вашей точки зрения, он вам, может быть, и по вкусу…— намекающе сказал Коркин.
— Ты не трепись. Ты дело говори!
Но секретарь райкомола Зорин снова прервал Га-ню — предложил до конца выслушать заявление Иннокентия Окатова, оглашаемое агитпропом Корки-ным.
— «И вот он вместо дружной совместной работы на благо стопроцентного социализма на вышеуказанном хуторе Арлагуле,— торжественно-певучим голосом продолжал читать Коркин,— все время идет в перпендикулярный разрез моего авторитета и, собравши вокруг себя малую кучку, среди коей имеются и почти чуждые хозяйства, как, например, Мирона Викулыча Караганова, каковой сам нанимал прошлым летом поденщину на уборку единоличного сектора и, кроме того, пьет запоем, а в данный колхоз затесался как совершенно чуждый индивидуум и ведет свою вредную линию против моего красноармейского авторитета, невзирая, что сам я такой же пролетарий на все сто процентов, поскольку я не имею ничего и давно отказался от собственного папаши, и еще проплел школу Рабоче-Крестьянской Красной Армии и с высоко поднятой головой смело иду теперь дальше…»
Переведя дыхание и глотнув из стакана воды, Коркин сказал:
- Я констатирую. Красноармеец товарищ Окатов — симпатичная личность, порвавшая со своим отцом всякую связь и вынудившая последнего передать дом под школу, как новую культурную единицу в нашем районе. Я констатирую, что отец товарища Окатова — буквально безвредный человек, неимущий, нищий…
Бросив беглый взгляд на Ганю Нежданову, Коркин продолжал упиваться чтением пространного окатовского заявления:
— «Обе комсомольские ячейки, как-то: русская, как-то: казахская, попавши под его вредное влияние, также не сознают задач Советской власти и генеральной линии Коммунистической партии в данном вопросе колхозного строительства. И факт налицо, в нашем колхозе «Сотрудник революции» почти все бедняцкое сознательное
население вышеуказанного хутора, тогда как из карликового «Интернационала» ушли бедняки, от которых пользы в буквальном смысле коллективному сектору мало. А председатель карликового колхоза занял командные высоты, как на маневрах, и верховодит всеми, желая добиться своей карьеры на предмет означенных операций и, подорвавши авторитет всей Красной Армии, хочет вывести свой карликовый колхоз на большую дорогу…»
Заявление было длинное, и чем дальше — тем путанее. Особенно торжественно огласил Коркин тридцать две подписи членов артели «Сотрудник революции», выведенные каллиграфическим почерком Иннокентия Окатова.
В прениях поднялась беспорядочная словесная перепалка. Гане Неждановой не давал говорить агитпроп Геннадий Коркин. Размахивая желтым листом пространного окатовского заявления, он кричал:
— Я констатирую…
— Погоди, погоди,— остановил его секретарь.— А собрание там провел?
— Какое, собственно говоря, собрание? — недоуменно покосился на секретаря Коркин.
— Ну ясно — комсомольское.
Бегло взглянув на агронома, Коркин прыснул. Ни-поркин тускло улыбнулся и сокрушенно покачал головой.
— Вы говорите — собрание,— обращаясь к секретарю, сказал агитпроп Коркин.— Но я извиняюсь. Какое же можно было там провести собрание, дорогие мои товарищи, члены бюро, когда в день нашего приезда на хутор вся означенная ячейка во главе с секретарем Каргополовым была еле можаху. В дым…
— Это совершенно верно. Подтверждаю — в дым! И я был свидетелем того вопиющего факта,— сказал, привскочив со стула, агроном Нипоркин.
— Ну, этого я, товарищи, что-то недопонимаю. Трудно верится,— покачал головой Зорин.
— А вы дайте мне слово. Я все расскажу,— засуетилась Ганя Нежданова.
Но ее перебил агроном Нипоркин. Он подошел к секретарскому столу и положил на него огромный, туго набитый бумагами портфель.
— Я понимаю, что вам, товарищ Зорин,— сказал он, обращаясь к секретарю,— трудно тут разобраться во
всех этих безобразиях. Вы, товарищ Зорин, человек здесь новый. И вам трудно, конечно, вообразить, что представляет из себя означенный хутор. А хутор Арла-гуль — самый захудалый, отдаленный населенный пункт района и, фигурально выражаясь,— наша Камчатка. Вы меня поняли?..
— Плохо что-то…— сказал, тяжело вздохнув, Зорин.
— Я свидетель всех этих вопиющих фактов,— не обращая внимания на реплику секретаря, продолжал Нипоркин.— Как агроном я могу заявить, что в карликовом колхозе «Интернационал» я не вижу никакого производственного эффекта. Артель! Что заработают, то и съедят! Совсем другое дело «Сотрудник революции»! Вот настоящий остров социализма в безбрежных равнинах Казахстана! Тут и машины, тут и рабочая сила, тут и хозяева, тут и двенадцать центнеров хлебных излишков, сданных нашему государству в канун сева. Вообразите, что будет из этого мощного колхоза в будущем! У меня дух захватывает, когда я подумаю о перспективах этой мощной сельхозартели. Я говорить не могу спокойно об этом…
…Голосовали за три предложения.
Первое — агитпропа Коркина:
«За дезорганизующую работу по коллективизации, за антикомсомольское поведение и недопустимые выпады против организатора крупного колхоза «Сотрудник революции», бывшего красноармейца тов. Иннокентия Окатова, за оскорбление представителя власти при исполнении служебных обязанностей, милиционера тов. Левкина,— председателя колхоза «Интернационал» тов. Каргополова Романа Георгиевича из рядов комсомола исключить».
Второе — секретаря райкомола:
«Объявить строгий выговор с последним предупреждением члену ВЛКСМ Роману Каргополову. Проработать вопрос на комсомольском активе двух объединенных ячеек хутора Арлагуля и аула Аксу о слиянии колхоза «Интернационал» с колхозом «Сотрудник революции», если это будет продиктовано соответствующими производственными выгодами и причинами политического порядка».
Третье — Гани Неждановой:
«Сделать более глубокое обследование работы обеих ячеек, изучить социальный состав колхозов и доложить
об итогах обследования на ближайшем бюро районного комитета партии, а также на бюро райкомола. Причем от каких-либо конкретных и практических выводов пока воздержаться, считая доклад т. Коркина совершенно неудовлетворительным».
…Большинством против двух и одного воздержавшегося прошло первое предложение с добавлением, требующим поставить на объединенном активе ячеек вопрос о слиянии двух колхозов.
Роман пришел на бюро уже в конце заседания, когда шло голосование. Появившись в дверях, он увидел, как против него поднялись неумолимые и прямые, как штыки, руки.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Не без горя и радостей, не без трудностей и противоречий деятельно и порой до предела напряженно жил в дни бурной весны тысяча девятьсот двадцать девятого года вновь организованный на целинных землях зерносовхоз.
Позади осталась памятная — и старожилам и новоселам этих степей — зима с ее сатанинскими вьюгами и арктическими морозами. Туговато порой приходилось молодым рабочим совхоза коротать зимние ночи в тесных, битком набитых времянках — в земляных и камышитовых хижинах, сооруженных на скорую руку минувшей осенью. Кузьма Андреевич Азаров в душе грешным делом побаивался, как бы молодежь, не выдержав трудностей полубивачной малоуютной жизни, не подалась к весне по домам. И в тесноте зимовал народ и в обиде: то зарплаты вовремя не получат, то с харчами в немудрой совхозной столовке нелады. Все было внове, в непривычку, в диковинку. То там прорыв, то тут — неувязка…
Но прошла зима, и люди тотчас же позабыли о пережитых бедах и обидах. С наступлением оттепели всех волновала первая весна на целине, как волнует природного пахаря первая борозда, проложенная на новой пашне.
Как ни трудно зимовал в совхозе народ, но никто не сидел сложа руки ни в лютую стужу, ни в чудовищную метель. Трудовой ритм жизни напряженно и четко бился здесь и в зимнюю пору. Одни из рабочих заняты были на транспортировке горючего, другие — на сортировке семенного зерна, третьи — учебой на курсах трактористов и шоферов, агротехников и строителей.
Рассчитывать на присылку извне трактористов и водителей автомашин не приходилось — их подготавливали из вчерашних батраков и пастухов.
Попасть на курсы механизации и стать к весне трактористом или шофером — это была заветная мечта любого из молодых людей, попавших в совхоз, и от желающих учиться не было отбою. Да не всем повезло. Многие вынуждены были временно смириться с профессией чернорабочих — грузчиков или сторожей, возчиков горючего или сортировщиков семенного материала. Фешка Сурова, Любка Хаустова, Морька Звонцова — бывшие бобровские батрачки — были зачислены на курсы трактористов. Позднее на эти же курсы попала и Катюша Кичигина. А Иван Чемасов с Митькой Дыбиным, окончив такие курсы, были посланы в городскую школу тракторных механиков, которую оба окончили к весне с отличием, о чем свидетельствовали их внушительные дипломы.
Словом, к выходу в поле, к битве за целину зерносовхоз подготовился за зиму по-хозяйски. Тракторов на первое время было достаточно. Семенного зерна хватало. Горючее с пристанционной нефтебазы завезли не только на центральную усадьбу, но и по всем раскиданным на десятки километров пяти отделениям. Тракторные бригады в канун выхода в поле были полностью укомплектованы. И только одно тревожило руководство совхоза, и в первую очередь его директора,— это молодость и неопытность трактористов.
Трактористы и в самом деле были один к одному — молодежь. Почти все они, судя по дипломам, показали отличные результаты в теоретическом освоении новой, сложной по тем временам сельскохозяйственной техники. Но диплом — дипломом, а практика — практикой. И Азаров с тревогой думал, как справятся с работой ребята и девушки — пионеры освоения целинных земель — там, в степи на пашне, не подведут ли?
Волновало директора и другое: специалисты. Если рядовые механизаторы были сплошь и рядом безусыми новичками, то командные посты в механизации хозяйства занимали представители старой технической интеллигенции. И Азаров не был уверен, можно ли в полной мере рассчитывать на их знания и опыт.
«Тут мне придется съесть еще не один пуд соли!» — думал Азаров, имея в виду техническую интеллигенцию, которой он не то чтобы не доверял, а которой просто-напросто пока еще не знал в той мере, в какой положено было знать, по его убеждению, всякому уважающему себя руководителю.
Лишенный всякого недоброжелательства к специалистам старой школы, Азаров, не забывая об элементарной бдительности, ратовал за полное доверие к ним, за их широкую творческую инициативу и самостоятельность. Вот почему он, вопреки необоснованным подозрениям Увара Канахина в недобросовестности инженера Стрельникова, отдал приказ о назначении его главным инженером зерносовхоза с правами своего заместителя по технической части.
— Права у вас немалые, а еще больше — обязанностей,— сказал как-то Азаров инженеру.
— Понимаю, Кузьма Андреевич. Благодарю за доверие,— ответил тот, почтительно склонив лысеющую со лба голову.
Работал Стрельников с явной охотой, с творческим огоньком, с азартом. Но одно у него никак не клеилось — конструкция прицепных рам для тракторных сеялок. Прицепы приходилось в ту пору мастерить на месте. И Стрельникову они никак не давались. Сделанные по его чертежам и расчетам прицепные рамы то не выдерживали нагрузки и рвались в узлах автогенной сварки, то в них возникала такая вибрация, что это отражалось на нормальной работе высевающих аппаратов тракторных сеялок, и агрономы вынуждены были приостанавливать сев. Стрельников садился за новые конструкторские чертежи и расчеты, по которым в механических мастерских центральной усадьбы делали новые рамы. А весна шла своим чередом, и золотые агротехнические сроки сева по поднятой целине жестоко нарушались.
Шестые сутки на целинных массивах зерносовхоза шла пахота. Далеко-далеко разносился в полуночную пору приглушенный рокот моторов, гулкие залпы газующих тракторов, грохот и лязг тяжелых прицепов.
Ревниво и чутко слушали в сумерках коренные степные люди-кочевники, как тревожно гудела земля, как могуче вздыхала она под лемехами, обнажив пропитанные соками многолетних трав древние пласты.
Катюша Кичигина прибыла в отделение зерносовхоза с большим запозданием. Дней пять без толку слонялась она вместе с партией трактористов по центральной усадьбе.
Задержка вышла из-за отсутствия прицепов. Прицепы не были своевременно изготовлены мастерскими по вине Стрельникова, вконец запутавшегося со своими конструкторскими расчетами.
Дни ожидания выезда на производственный участок были самыми мучительными в жизни девушки.
Хоронясь от чужих глаз, заглядывала она в наизусть заученный паспорт, открывший ей доступ к рулю новой, толком еще не обкатанной машины. Потом, бережно завернув дорогую путевку в носовой, вышитый гарусом платок, некогда приготовленный для Митьки, прятала ее на груди, за вырезом кофты.
Застенчивая, густо краснеющая от чуть пристального взгляда незнакомого парня, Катюша сама удивлялась тем переменам, которые происходили в ее характере и привычках.
Робко, с запинками, но все смелее и азартнее выступала она теперь на производственных летучках, спорила с Уваром Канахиным, не сторонилась ребят, бойко выбивая в досужую минутку замысловатые фигуры «казачка» перед самыми отчаянными плясунами.
В один из мучительных дней безделья над массивами центральной усадьбы прошел бреющим полетом почтовый самолет и сбросил пачку листовок-молний, в которых говорилось, что производственный план Степного зерносовхоза поставлен под угрозу срыва.
Это плеснуло масла в огонь. Во время коллективного чтения листовок главбух Полуянов, находившийся в палатке, улыбаясь, заявил трактористам и прицепщикам, что зарплата им будет выдана в половинном размере, хотя тракторы простаивают и не по их вине.
— Здравствуйте! А при чем тут мы, рулевые?
— Вот именно. Трактора у нас на ходу, хоть сейчас на пашню. А где прицепы к сеялкам? — прозвучал звонкий голос прицепщицы Морьки Звонцовой.
Все трактористы и прицепщики возмущенно загорланили, наседая на главбуха:
— Не с нас за простой надо удерживать, а с инженера — вот с кого следовало бы шкуру содрать.
— Факт — с инженера.
— Пятый день по его милости баклуши бьем, а он ни мычит, ни телится…
— Одно слово — вредитель!
— И что только дирекция, понимаешь, смотрит. Тракторист Ефим Крюков вспрыгнул на табуретку.
— Братцы! Это что же выходит — тут не совхоз, а каторга? Хуже Табаков Луки Боброва!
— Эк ведь какой, молодой, да ранний! — насмешливо заметил главбух Полуянов.— Совхоз сравнил с каторгой. Люди за социализм кровь проливают, а тебе для Советского государства лишнего трудового гроша жалко.
— Нет такого закону, чтобы за простой по чужой вине деньги с нас брать! — сказал Ефим.
— У Советской власти на все законы найдутся. Ты бы лучше политграмоту на досуге почитал, молодой человек, чем глотку драть,— все в том же нравоучительно-насмешливом тоне продолжал Федор Федорович Полуянов.
— Читали. В политграмоте про подобные законы ничего не написано,— сказала с усмешкой Катюша Кичигина.
— А за социалистический рай, так сказать, за светлое будущее,— точно не слыша ее, говорил главбух,— не грех поработать и бесплатно. Настанет время — и совсем безвозмездно в зерносовхозе трудиться придется. Всех сознательным элементом сделают… Так что, милые мои, обижаться не приходится,— скорбно вздохнул он и мгновенно исчез из палатки.
Озлобленные незаконными требованиями дирекции, от имени которой главбух заявил об удержании с рулевых половины месячного оклада, ребята долго отмалчивались, подумывая о том, как бы незаметно податься на табаки, к Боброву.
Катюша, не зная, куда деться от щемящей тоски, обиды и гнева, заломив руки, пошла в степь. Вот в этот-то предзакатный час и столкнулась она близ заправочных баков со Стрельниковым.
Одетый в светлый костюм, тщательно выбритый, инженер, осторожно ступая, точно крадучись, вел под руку одетую в красивое алое, как пламя, платье женщину.
Катюша пошла вслед за ними. И по гибкой, кошачьей походке, по характерному подрагиванию согнутых локтей она сразу же узнала Кармацкую.
Прислушиваясь к глуховатой, переходящей в шепот речи собеседников, Катюша поняла, что разговор велся скрытый, таивший что-то враждебное.
Она вспомнила ночь, проведенную в доме Кармац-кой, назойливую ее трескотню, косые, беглые взгляды и вновь ощутила смутную неприязнь к этой женщине.
«Чистая ведьма! — подумала Катюша.— Да и ты-то тоже — одного поля ягода…— заключила она о Стрельникове.— Нашел времечко для прогулок с кралями!»
Заметив Катюшу, Стрельников испуганно переглянулся с Кармацкой.
Катюша, покосившись на его спутницу, сказала, обращаясь к Стрельникову;
— Вы к нам в бригаду? Вот слава богу! А то там ребята совсем из себя выходят.
— Нет, мы едем в райцентр. Остановились у озера покормить лошадей. А в чем дело? — спросил Стрельников.
— Пойдемте на стан — ребята вам скажут.
— К сожалению, я очень спешу. Лошади уже в запряжке.
— Ничего! Успеете!
— Позвольте, что это за тон?— сказала с возмущением Кармацкая.
— А я ведь не с вами разговариваю, дама,— резонно заметила ей Катюша.
Стрельников, взяв Кармацкую под руку, направился было прочь. Но Катюша перегородила им дорогу.
— А я говорю — постойте! Сейчас кликну ребят. По душам потолкуем.— И она, повернувшись в сторону полевого стана, крикнула.— Ребята-а, сюда-а!
И не успел Стрельников оглянуться, как перед ним и его явно струсившей подругой словно из-под земли выросла внушительная орава хмурых ребят и девушек — трактористов и прицепщиков из тракторного отряда Ивана Чемасова. Замкнув Стрельникова и его спутницу в кольцо, ребята завели разговор о прицепах.
— Долго мы будем баклуши бить?
— Стары люди говорят, весенний день год кормит…
Стрельников растерялся, почувствовал себя беспомощным и жалким, не находя в этот момент нужных слов. За все время работы в зерносовхозе он впервые очутился лицом к лицу с людьми, которых прежде не замечал. Оскорбительно рассуждать с ними о чем-либо, а тем более о личной творческой практике! Он искренне не понимал, что заставило этих парней и девушек окружить его среди дороги и так властно потребовать от него ответа на вопрос, которого он, инженер-механизатор, мог ожидать от кого угодно, но только не от этой серой и, как ему до сего времени казалось, безликой, невежественной массы деревенских увальней.
Сознательно запутывая конструкторские расчеты прицепов, Стрельников глубоко и четко продумал все мельчайшие детали неизбежных объяснений по этому поводу с Азаровым, наизусть запомнил ряд сложных фраз и технических терминов, убедительно оправдывающих все его промахи и перерасчеты. Но ему и в голову не приходило, что так неожиданно и нелепо настигнут его эти технически беспомощные люди. Вот они стояли теперь перед ним могучей прочной стеной, и минутное выжидающее молчание их казалось таким грозным и требовательным, что Стрельников сдал, мгновенно обмяк, заискивающе улыбнулся Катюше. Он понял, что ему не вырваться из этого кольца, пока не придумает он убедительных слов и примиряющих оправданий.
Инженер вытер платком обильный пот со лба и сказал с напряженной улыбкой:
— Видите ли, дорогие мои! Конструкция прицепов — задача сложная, требующая от инженера большого творческого напряжения. Несчастье наших зерносовхозов в том, что они не обеспечены подсобным видом орудий производства. Государство поскупилось приобрести вместе с тракторами заграничные прицепы. А эта, я бы сказал, не совсем разумная экономия дурно сказалась на практике. Вместо немедленного включения наличного тракторного парка на подъем целины мы совершаем с вами вынужденные простои. И я понимаю вас: простой дорогих машин — великий грех перед государством. Но где же выход? Во всяком случае, не мы тут повинны во всех этих по сути вопиющих фактах. Не мы! — театрально поднял руку Стрельников.
— Кто же? — инстинктивно не доверяя ни одному его слову, запальчиво спросила Катюша.
И не успел Стрельников ответить на этот вопрос, как снова поднялся глухой, протестующий ропот.
— Почему скрозь на самодельных прицепах сеют?
— Вот именно! — приподнявшись на цыпочки, заголосила подоспевшая Морька Звонцова.
— Вишь, чем оправдываться вздумал!
— Лиса на свой хвост не наступит…
— Америку ему выпиши!
— Одну секунду. Разрешите завершить…
— Шабаш! Хватит. Не верим.
— Секундочку, дорогие друзья! Прошу понять… На днях я заканчиваю перерасчеты. Мы не имели дутого железа…— бормотал Стрельников.
Но его уже никто не слушал.
Долговязый парень в войлочной шляпе, казавшийся таким неправдоподобно высоким в толпе трактористов, будто стоял на ходулях, неуклюже размахивая длинными руками, вопил:
— Берите его за костюмчик да в дирекцию!
— Мы и без дирекции расквитаемся с ним в момент! — кричал, воинственно размахивая трехструнной балалайкой, Ефим Крюков.
— В рабочком! К Увару его. К Увару!
— У того он вмиг заговорит практически…
Стрельников, неожиданно припертый к стене, пришибленно глядя на черномазых, до предела распаленных парней, понял, что малейший неосторожный шаг может разрушить все его сокровенные замыслы, вызвать подозрительную настороженность совхозного руководства и этим лишить его возможности продолжать строго продуманную плановую работу, ради которой он и торчал в этом зерносовхозе, затерянном в целинных просторах Казахстана.
«Да-с, жидковаты вы, сударь, оказывается. Жидковаты!» — мысленно упрекал себя Стрельников. В то же время он старался казаться абсолютно спокойным, немножко недоумевающим человеком, который давным-давно знает всех ребят наперечет, запросто держится с ними, а сейчас вот, терпеливо выслушав их, даст примиряющий всех ответ.
Он приосанился, небрежно поправил галстук, заискивающе посмотрел вокруг и сказал проникновенно, вкрадчиво:
— Как мне приятно! Какие вы великолепные люди! Дорогие мои! Именно такого напора и ждал я от вас, товарищи трактористы. Отлично действуете. Теперь я вижу, что не только наше руководство плюс мы, беспартийные старые специалисты, кровно болеем за советское хозяйство, но и вы, рядовые представители, так сказать, рабочей массы…
— Я готова стихи писать на такую тему. Чудный народ, ей-богу! — воскликнула, жеманно улыбаясь, Кармацкая.
— Ты, мадам, нам стихами голову не морочь! — грубо оборвал ее Ефим Крюков, угрожающе брякнув по струнам балалайки.
— Нам акафисты читать нечего! — крикнул кто-то.
— Товарищи!— еще проникновенней молвил Стрель-
ников.— Горячитесь вы по молодости вашей, а вот уважать беспартийных честных специалистов не хотите…
— Тоже — честный нашелся!..
— Была у него честь, да волку продал…
Но Стрельников, делая вид, что не слышит этих реплик, продолжал:
— Я могу усмотреть во всем этом нехорошую демонстрацию против беспартийных специалистов.
— Ведь это же политический скандал! Об этом вся центральная пресса кричать начнет! — с возмущением сказала Кармацкая.
— Однако я не обижен,— убеждал Стрельников.— Я понимаю вас. Вместе с вами я глубоко огорчен вопиющими беспорядками в зерносовхозе. Возмутительные простои машин; неразумная трата государственных средств на ветер; скверные условия для рабочих — ни сносного жилья, ни добротной одежды, спецовками и то не всех снабдили — позорные факты! Товарищи! Да разве мыслимо при такой ситуации мечтать о рентабельности или о прибыли данного предприятия? — скорбно вздохнул он и на мгновение задумался: не сказал ли чего-нибудь лишнего? Затем, выдержав полуминутную паузу, продолжал осторожную, щекотливую беседу.
И по словам Стрельникова вес выходило иначе, чем это думали до сих пор трактористы. В простое тракторов виноват,оказывается, был отнюдь не он, инженер-механизатор Стрельников, задержавший прицепы, а высокое начальство из центра, и дело-то не клеилось в зерносовхозе только потому, что не по плечам взяла Советская власть задачу — зря сорятся народные деньги, ни к чему затеяли эти зерносовхозы!
Говорил Стрельников так горячо и взволнованно, что Дашка Канахина с тревогой подумала:
«А может, и впрямь не стоит овчинка выделки?!» Как и мужа ее, Увара Канахина, втайне страшил Дашку размах хозяйства. Как же это можно будет справиться с махиной? Ведь немыслимо усмотреть за каждым колоском, за каждым болтом и гайкой, а без такого присмотра враз может рухнуть, пойти прахом все — от дорого стоящих машин до десятков тысяч гектаров целины, поднятой в степи. И не напрасно, видимо, приходило по ночам тревожное раздумье к Дашке, если даже такой образованный, начитанный человек, как инженер Стрельников, явно сомневался в успехе и был убежден — ничего путного из этой затеи не выйдет…
Слушая Стрельникова, чувствуя его гибкие лисьи увертки и ложь, которой начинал он заволакивать сознание некоторых, легко податливых на красное словцо ребят, Катюша вновь ощутила непоборимый гнев. Ей хотелось крикнуть во весь голос самые оскорбительные слова. Но она понимала, что вряд ли кто из товарищей, зачарованных речью краснобая, поймет и услышит ее в этот миг. И потому, кусая запекшиеся на степном горячем ветру губы, крепилась, молчала она, сжимая до хруста в суставах маленькие кулаки.
— Крайне печальная ситуация. Плохие с зерносовхозами у нас дела,— скорбно вздыхая, говорил Стрельников и вдруг, осекшись на полуслове, смолк.
…Позднее Катюша никак не могла припомнить подробностей происшедшего. Знать она могла об этом потом только со слов ребят. А случилось, наверное, не совсем ладное. Горячо убежденная в лживости Стрельникова, Катюша сорвалась с места, ринулась на инженера, дала ему пощечину. Побледневший от позора и гнева Стрельников прикрыл лицо ладонями. А Катюша как ни в чем не бывало пошла быстрым, решительным шагом от расступившейся перед ней толпы ребят к полевому стану.
Придя в себя, Стрельников хотел что-то сказать…Но в этот момент толпа заметила приближающегося на рысях Увара Канахина.
Все почтительно и безмолвно расступились перед всадником.Спешившись, Увар крутым, решительным шагом приблизился к Стрельникову и стал против него, стукнув пятками так, словно примкнул по команде к строю.
Стало так необыкновенно тихо, что слышно было, как гудела на предзакатном ветру вскинутая на Ефим-кино плечо балалайка.
Узнав о случившемся и понимая, что оправдать поступок Катюши нельзя, Увар все же подумал: «А молодец Катька, поступила практически… Этим гадам массово не растолкуешь!» Но, прочно запомнив внушительные наказы в райкоме, в парткоме, в дирекции, Увар, напрягая волю, пытался казаться спокойным и даже вежливым.
Стрельников, подавляя последним усилием воли стыд и робость перед трактористами, заглянул с притворным изумлением в чуть косившие глаза Канахина и четко, торжественно, как с трибуны, отрапортовал:
— Перед лицом всех собравшихся здесь, перед лицом передовых трактористов нашего зерносовхоза, позвольте мне рапортовать вам, председателю рабочего комитета, что после длительных творческих неудач и поражений найдены мною наконец верные расчеты. Не позднее завтрашнего вечера весь наличный тракторный парк зерносовхоза будет обеспечен прицепами моей конструкции!
Увар, просиявший и радостный, изумленно оглядел вплотную обступивших его ребят. Потом старательно вытер пыльную руку о свой френч и протянул ее инженеру.
— Чувствительно благодарствуем вам на этом! Через сутки все трактора вышли в степь — на пахоту.
Катюша Кичигина получила наряд на участок, где работали соревнующиеся бригады Митюшки Дыбина и Ивана Чемасова. Это волновало и радовало девушку.
«До чего же обидно, что не в твоей бригаде работать мне придется!» — с досадой и нежностью думала она о Митьке. Но тут же успокаивала себя тем, что, в сущности, в этом беды большой нет,— все равно она будет работать по соседству с ним, дорогим ей человеком.
И решительно все — небо, степь, одинокие холмы могил, сонный беркут над курганом, сверкающие шпоры колесных тракторов — весь этот мир стал особенно мил и дорог девушке, обрел особенную значимость. Еще бы! Как не чувствовать радости и полноты жизни, если Катюше девятнадцать лет, а она уже трактористка, и прочно лежат на руле ее черные от загара руки, если милый ее сердцу Митька живет и работает бок о бок с ней.
Стояла глухая ночь.Издалека наплывал ритмичный рокот тракторных моторов. Осторожно, чуть внятно перекликался в жемчужно-зеленоватом от полнолуния небе запоздалый косяк казарок. Вполголоса тянул гортанную песню блуждающий в степи кочевник.
Катюша лежала в палатке с открытыми, отяжелевшими от беспричинных девичьих слез глазами и впервые мысленно говорила Митьке нежные, бережно выношенные за дни разлуки слова.
«Золотой мой! Хороший! А какой ты чудак, ей-богу. Встретился вчера на заправке — и совсем как чужой. И заглохший трактор не помог мне завести. Глянула я на тебя, и руки у меня чуть не отнялись. Спасибо, бригадир Чемасов выручил… Серчаешь ты на меня, дорогой? А зря, а напрасно! Я без тебя не могу. Сердце мое болит».
Во сне, в дымчато-голубоватой ковыльной дали увидела она Митьку. Он бежал к ней навстречу с распростертыми руками, и точно не бежал, а плыл над темно-бархатистыми камышами дремучих займищ.
А она, босая, с замирающим сердцем, бежала к нему. Митька приблизился к ней, рывком подхватил ее, и она, согретая его горячим порывистым дыханием, вдруг поднялась с ним на такую головокружительную высоту, что утратила собственную тяжесть. С непривычки было это и страшно и приятно. Слова замирали на устах. Катюше хотелось рассказать ему обо всем пережитом за время разлуки, почему чуть было не ушла она от него, просватанная матерью за немилого, чужого ей человека — старого Татарникова, которого она боится и ненавидит.
Обо всем этом давно надо было рассказать Митьке, но у нее вдруг омертвел язык… Она касалась ладонью Митькиных прихваченных загаром щек, ощущала прикосновение мягких требовательных губ, чувствовала всего его, большого, властного, и не в силах была сказать ему тех двух несложных, давно заученных слов, которые звучали в замирающем ее сердце. И Катюше казалось, что, подхваченные каким-то могучим потоком, кружась, подымались они все выше и выше. А под ними внизу, точно расшитая красочным гарусом, плыла сказочная земля, потонувшая в цветущих садах, в диковинно-ярких полевых цветах и буйно шумящих травах. И по безмолвному движению Митькиных губ, по умиротворяюще голубому, безоблачному небу, по опаловой дымке на горизонте поняла Катюша, что летели они над той счастливой солнечной страной, над тем выдуманным ими миром, о котором не раз мечтали они, полуголодные, отягощенные предчувствием близкой разлуки, хоронясь в камышах и оврагах за хутором!
Но даже в мечтах не представляла она такого покоя и великолепия на этой обретенной ими обетованной земле!
Проснулась Катюша, разбуженная собственным изумленно-радостным криком.Но по-иному встретились Митька с Катюшей наяву.
В сумерках секретарь совхозного парткома и заместитель директора по техническо-производственной части Ураз Тургаев принимал с бригадирами пятого отделения вновь прибывшие тракторы. Одновременно Тургаев проверял и молодых, допущенных к пахоте трактористов. Катюша тоже приготовилась к смотру. Неподвижно и немножко парадно сидела она за рулем и, скрывая от подруг нарастающее волнение, нетерпеливо поджидала своей очереди на выезд. Она отлично знала, что в числе прочих бригадиров присутствует на приеме тракторов и Митька, и хотя ни разу не взглянула в сторону задержавшихся у дальней машины людей, все же чувствовала его приближение, слышала каждый его медлительный, непохожий на другие, особенный шаг…
В новом коричневом комбинезоне, с непривычки стесняющем ее движения, в кожаной кепке, щеголевато сдвинутой на висок, с озорным завитком упавших на щеку черных как смоль волос, с лицом неестественно-напряженным и строгим, Катюша выделялась среди трактористов. Полуприщуренные глаза ее настороженно и чуть хитровато косили по сторонам. А в уголках плотно сомкнутых губ подрагивала готовая выпорхнуть и мгновенно озарить миловидное девичье лицо улыбка. Все это придавало ее лицу наивное и трогательное выражение.
При мерном же взгляде на нее едва сдержал улыбку приблизившийся к Катюшиной машине Тургаев. На секунду он даже опешил и вдруг, потеряв один из привычных контрольных вопросов, смущенно потупился, оглянулся на бригадиров. Но потом более чем всегда строго спросил:
— Ваша фамилия, рулевой товарищ?
— Фамилия Кичигина, зовут Катя,— суховато, в тон ему, ответила Катюша и впервые в упор глянула на Митьку.
Митька стоял за плечом Тургаева рядом с улыбчивым и еще более почерневшим за эти дни бригадиром Чемасовым.
Он смотрел на Катюшу так отчужденно и равнодушно, точно и впрямь перед ним была чужая девушка, никогда не говорившая ему глупых и ласковых слов, никогда не касавшаяся его губ.
— Номер машины? — вскользь осматривая трактор Катюши Кичигиной, продолжал беглый опрос Тургаев.
— Сорок шесть два нуля,— четко отвечала Катюша.
— Инструмент в порядке?
— Весь — налицо.
— Например?
— Ключа два. Один — разводной. Второй — картер-ный. Шприц для заправки,— без запинки отвечала Катюша.
— Ну, ну, джаксы — отлично, сказать по-русски…— тепло улыбнулся Катюше Тургаев. Потом он повернулся к Митьке и, одобрительно кивнув в сторону Катюши, сказал: — Очень джаксы. Очень отлично. А в вашей бригаде, товарищ Дыбин, не все рулевые номера машины помнят.
Катюша была приписана к бригаде Чемасова. Поощренный лестным отзывом Тургаева о Катюше, Чемасов хвастливо заметил:
— Я, товарищ Тургаев, разгильдяев не переношу. У меня рулевые один к одному, хоть сейчас на выставку в город Париж можно отправить…
— Только таких красоток городу Парижу недоставало! — съехидничал — явно по адресу Катюши — Митька.
— По своим рулевым на сегодняшний день судишь?! — задористо спросил Чемасов.
— Что-о-о?! — подражая родителю, развернул широкие плечи Митька.— Не хвались, идучи на рать. У тебя уж двое на черепахе сидят, а к концу пахоты мы всю вашу бригаду посадим. Видели мы таких трактористов! — насмешливо покосясь на Катюшу, сказал Митька.
Встретив порицающий взгляд Тургаева, Митька понял, что запал не ко времени. С трудом подавляя в себе дерзкое настроение, прямой виновницей которого являлась Катюша, Митька добавил примирительно, обращаясь к Чемасову:
— Там шути не шути, а переходящее знамя парткома будет в наших руках!
— Будет ваше, когда рак свистнет! — прозвучал иронический голос Катюши.
Даже не взглянув на нее, Митька с притворным равнодушием отвернулся.
— Дур-рак! — к немалому изумлению Тургаева презрительно отрезала Катюша и тоже демонстративно отвернулась. Так и просидела она боком ко всем членам комиссии до тех пор, пока приемщики не перешли к осмотру другого трактора.
И с тех пор за шесть суток работы на смежных массивах — при случайных встречах на пахотных клетках, на таборе — Катюша ни разу не перебросилась с Митькой ни взглядом, ни словом. Точно не замечая друг друга, одинаково шумно вели они себя на межсменных производственных летучках. Они даже вместе ездили как-то в отделение номер четыре для проверки соцдоговоров. Но, несмотря на это общение, по-прежнему были они подчеркнуто безучастными друг к другу. И хотя Катюша отлично понимала, что отчужденность эта наигранная, ее начало пугать и тревожить жестокое и оскорбительное безразличие Митьки, с которым относился он к ней, а главное — к ее производственным успехам.
А о первых победах Катюши Кичигиной знали уже во всем зерносовхозе. Ведь это по ее предложению ликвидировали на пятом участке заправочный пункт, и все потом удивлялись, как это никому не пришло в голову додуматься до такой нехитрой вещи?! А бывало, тракторы, снятые с борозды, шли на заправку в тридевятое государство, транжирили дорогое время на холостой перегон, на томительные очереди у баков, без толку палили горючее и потом зачастую не выполняли контрольных заданий на пахоте.
— Горючее надо подвозить па клетки! — требовательно заявила Катюша на производственном совещании обеих бригад.
«И верно! — мысленно поддержал ее вместе со всеми Митька и восхищенно подумал: — А ведь дело говорит Катька. Молодец, ей-богу!»
Подвозка горючего на клетки так резко подняла выработку участка, что несложное мероприятие это было проведено специальным приказом дирекции и дало отличные показатели по всем отделениям зерносовхоза.
В сумерках, у багрового костра на стане, Катюша в кругу трактористов и прицепщиков — членов чемасовской бригады, собравшихся после смены, отчитывалась о дневной вспашке. Говорила она нарочито громко, чтобы обратить внимание маячившего неподалеку Митьки.
— Много дала за смену? Как ухитрилась? — повторяла она явно льстившие ей вопросы трактористов, и лицо Катюши на мгновение обретало полупугливое выражение. Потом, торопливо перекрестившись, она азартно клялась: — Да, ей-богу же, шесть га за десять часов покрыла. Помереть — правда!
Митька, делая вид, что не обращает на Катюшу ни малейшего внимания, на самом деле ревниво прислушивался к каждому ее слову. И Катюша, чувствуя это, переходила на более спокойный и рассудительный тон:
— Сами посудите, ребята, едешь, допустим, полем. Перегрев в радиаторе и — стоп машина посредь гона. Что ты будешь делать? Воды доливать? А где она? Да на меже. Почти с версту за ней чесать надо. Ну и вот, пока мотаешь с ведром туда-обратно, плакали впустую тридцать минут…
Трактористы обеих бригад слушали Катюшу с ревнивым вниманием.
— В нашей смене таких простоев не бывает. Раскинула я мыслями и догадалась. Чем мне посредь гона становиться, так я лучше через каждые три круга — стоп на меже! — напою машину, а через две минуты газую — и горюшка мало! — чуть хвастливо говорила она, косясь на Митьку.
Чутко прислушиваясь к рассудительным речам Катюши, Митька — его волновал даже звук ее голоса — все чаще и чаще думал о том, как вернуть былую нежность и близость ныне непокорной, подчеркнуто чужой и временами, казалось, даже враждебной к нему Катюши.
И не раз с болезненной яркостью вспоминал он последнюю встречу с ней. Казалось, что вновь звучал где-то в сумрачном небе высокий, с надрывом, плач чибиса. Блестели невыплаканными слезами глаза Катюши.
Однажды вечером, закончив перетяжку трактора, Митька бросился к себе в палатку, наспех сменил пропитанный маслом и копотью комбинезон на новую, еще не надеванную юнгштурмовку. Впервые за дни пахоты свирепо и шумно умылся туалетным мылом, старательно выскреб застаревшую под ногтями грязь. Наконец, опрятный, подтянутый, с тревожным блеском в глазах, решительно направился он в палатку трактористок.
Девки, завидев непривычно нарядного бригадира, изумленно вытаращили на него глаза, а потом подняли на смех. Окружив Митьку, они цеплялись за его новенькую портупею, дергали за рукава, насмешничали.
— Уж не на блины ли к теще собрались, товарищ бригадир?
— Симпатия у него именинница — сто один годок ей брякнул!
— Ничего себе девочка, с походом…
— Крепкая — шилом не возьмешь…
Митька, ошарашенный визгом озорных девок, сокрушенно покачивая головой, бубнил:
— Ведьмы на помеле!
— Ах, какой вы у нас шикарный! Картинка!
— За таким кавалером — ударишь карьером. Вот именно! — звенел серебряный голос Морьки Звонцовой.
В палатке трактористок Катюши не было. Сопровождаемый девчатами Митька вышел из палатки.
В стороне от костра стояла Катюша. Словно не замечая Митьку и не слыша девичьих голосов, поникнув, задумчиво заплетала она темную, как осенняя ночь, косу. Но пальцы, точно одеревенев, не слушались ее. Чувствуя, зачем пришел приодетый, похорошевший Митька, для кого обулся он в поскрипывающие шагреневые сапоги, Катюша готова была броситься ему навстречу, обвить его шею смуглыми трепетными руками и покорно пойти за ним, куда он захочет…
Митька, бесцеремонно расталкивая окруживших его девок, направился было к Катюше. Но в это время из-за березнячка, ослепив Митьку белым накалом фар, бесшумно подкатила директорская автомашина. Резко затормозив, с глухим сердитым рычанием машина остановилась. В распахнутой дверке кабинки показался слегка сутулый, близоруко прищурившийся Азаров.
- Катюша?! — негромко окликнул Азаров.
- Я, товарищ директор,— робко отозвалась она и, оглянувшись на Митьку, нерешительно шагнула к машине.
Азаров, легко выпрыгнув из машины, протянул девушке руку и, скупо улыбаясь, сказал:
— Ну вот, а нас на массив нелегкая понесла: сказали, что ты в ночной смене.— Он неловко взял ее под руку и, приказав шоферу заглушить мотор, повел Катюшу от костра в подернутую вечерням сумраком степь.
Не веря глазам, не понимая случившегося, Митька стоял как вкопанный. Он долго видел в озаренной последними отблесками заката степи удаляющиеся фигуры Азарова и Катюши, слышал приглушенный говор — и вдруг ощутил такую смертельную тоску, такое безразличие, что, не обращая внимания на девок, безвольно и тупо побрел к своей палатке.
И опять в стороне, над глухим и дремучим займищем, кричал чибис да угрюмо гудела на сонном озере выпь.
Девки, дурачась близ костра, напевали:
Завлеку — любить не буду, Пусть тоскует обо мне!
Прислушиваясь к песне, Митька остановился и горько подумал: «Нет, стало быть, не судьба. Уйдет она от меня. Потеряю я ее. Потерял уже, на факте!..»
Раскурив береженную целых три дня для встречи с Катюшей папироску, Митька огляделся кругом. Вправо лежал массив поднятой целины, на котором работала ночная смена его бригады. Встречный ветер глушил гулкий клекот тракторных моторов.
Беседа между Азаровым и Катюшей была немногословной. Сначала, пока шли они от табора темной степью, директор расспрашивал Катюшу о пахоте, о бригаде, о трактористах. Но и по тону его рассеянных, беспорядочных вопросов, и по тому, как бережно вел он ее под руку,— по всему чувствовала Катюша, что главное впереди, и потому отвечала на вопросы директора односложно, бессвязно и скупо. То, что Азаров на глазах подруг,— а главное на глазах у Митьки,— взял ее под руку и увел в степь, и льстило Катюше, и пугало ее.
Они прошли несколько шагов молча.
Оглянувшись назад, Азаров увидел далекий, мерцающий во мгле костер на таборе и, убедившись, что их уже никто не услышит, остановился. Он слабо сжал маленькую теплую кисть Катюши в сильной своей ладони и, как бы раздумывая, проникновенно сказал:
— Вот я о чем, Катюша. Девушка ты у нас молодая, замечательная. Да. Трактористка отличная, на лучшем счету. И бригадир Чемасов тобой дорожит, и управляющий отделением тобой не нахвалится. Все это так. Но мне, видимо, придется отдать приказ о твоем увольнении.
— Как?! — встрепенувшись, глухо спросила Катюша.
— Уволить,— твердо сказал Азаров. Он не спеша выбил из трубки пепел, набил ее табаком и, позабыв раскурить, продолжал: — Я вынужден буду сделать это…
— За что, товарищ директор? — чуть слышно спросила Катюша.
— По соображениям сугубо политического порядка… Скандальный случай на вашем полевом стане с инженером Стрельниковым помнишь? — спросил Азаров.
— Помню! — отозвалась Катюша.
— Ты действительно дала ему пощечину?
— Был такой грех.
— Ну вот видишь…
— Я отрекаться, товарищ директор, не буду — съездила. Такого бы гада надо всей бригадой отволтузить.
— Ну-ну-ну…— дотронувшись до ее плеча, примирительно молвил Азаров.— За что же?
— Ах, не знаете?!
— Не знаю.
— Ну и слава богу… Что ж, увольняйте. Я и сама уйду, если так…— кусая губы, сказала Катюша.
Мысль о том, что директор снимает ее, Катюшу, с трактора, что суждено ей, изгнанной из зерносовхоза, расстаться со всем привычным и близким,— эта мысль так ошеломила девушку, что, судорожно уцепившись за руку Азарова, Катюша, точно задыхаясь от раскаленных обидой слов, сказала:
— Господи, али я виновата? Товарищ директор! У нас трактора пятеро суток стояли. У меня сердце изныло… Я к нему сначала добром, а он с этой дурой Кар-мацкой — со смехом… Да, ей-богу же, мы бы и по сию пору без прицепов сидели. Ну каюсь, грешна, понимаете, вдарила. Такая я уж, дура, горячая… Ну, как же теперь?..— И Катюша, пришибленно поникнув, умолкла.
Изумляясь ее непосредственности, искренности и простоте, Ачаров даже слегка растерялся. Потом, осуждающе покачав головой, ответил:
— Как же теперь? В том и вопрос, Катюша… Нехорошо получилось. Оскорбление специалиста — это, говорят, политический скандал. Стрельников поспешил сделать из этой истории необходимые для него выводы… Что ни говори, а прицепы-то ведь в конце концов он сделал. Видишь ли, надо понимать, друг мой, что специалист он старой закалки и…
— Враг он, товарищ директор! — убежденно сказала Катюша.— А уж ежели верите вы в него больше, чем в меня,— увольте. Что же, ладно. Уйду. Прощайте…— прошептала она и, рывком выдернув из ладони Азарова руку, круто повернулась и пошла прочь.
— Катюша, куда ты на ночь глядя?
Но она не отозвалась на его окрик и мгновенно исчезла в тяжелой аспидной мгле.
«Ну как тут быть?! Увольнять глупо, и не уволить нельзя»,— медленно шагая к машине, озадаченно думал директор. Лишиться в такую горячую пору единствен-
ного инженера-механизатора тоже было рискованно, да по сути и невозможно, ибо рассчитывать на получение в ближайшее время равной технической единицы было трудно. И хотя поведение Стрельникова не сулило ничего утешительного и явно противоречило тем многословным и сугубо положительным характеристикам, которыми снабдил его трест, Азаров все же считал, что делать какие-либо выводы о работе инженера пока рановато. «Черт его знает, а может, пооботрется… такие, как Катюша, скоро, пожалуй, собьют с него спесь. Усилим контроль. Ну, а пакостить станет — никуда не уйдет, обнаружим…» Но внутренне Азаров не доверял ни подозрительно-восторженным отзывам о Стрельникове, ни самому ему, приторно вежливому, словоохотливому…
Садясь в машину, Азаров припомнил недавнюю беседу с секретарем райкома Чукреевым и, огорченно вздохнув, поморщился.
Вызвав Азарова к себе в кабинет, Чукреев утомительно длинно говорил о тяжком проступке Катюши Кичигиной, о проблеме перевоспитания кадров старых специалистов.
Азаров, раздраженный высокомерным, поучающим тоном секретаря, едва было не вспылил. Но, взяв себя в руки, твердо сказал Чукрееву:
— Хорошо! Трактористку Кичигину я уволю.
— Этого мало, Азаров.
— А именно?
— Отдать под суд! Судить в показательном порядке. Поднять шум в краевом масштабе. Словом, ты не мальчик, ты понимаешь…
— Под суд?! В показательном порядке? Эге… Ну-ну! Ну хорошо. Подумаем и об этом. А пока — будь здоров. Не обессудь, спешу очень. Трактора из-за нехватки горючего простаивают. Тут на станционной нефтебазе лимиты, говорят, вышли. Черт знает что — голова кругом! — сказал прощаясь Азаров и в мгновение ока исчез из секретарского кабинета.
«Нет, уж на суде-то вы нас, да еще на показательном, товарищ Чукреев, не увидите, извините!» — прикорнув, по привычке, у плеча шофера, мысленно отвечал Азаров Чукрееву. И, предчувствуя, как все это может запутать и осложнить и без того напряженные взаимоотношения между дирекцией зерносовхоза и районным комитетом партии, нервно стал потирать виски и, чтобы подавить нарастающее, близкое к сердечному припадку
волнение, закрыл отягощенные бессонной усталостью веки…
Катюша вернулась на стан только к полуночи. Долго, без цели, без мыслей, пришибленная, бродила она близ клетки, на которой заканчивала пахоту массива ночная смена ее бригады. Но ни гулкий рокот тракторных моторов, ни свет сигнальных огней костров и фар, ни озорные переклички девчат — ничто уже не волновало, не радовало ее. Потускневшим и даже враждебным вдруг встал перед нею мир, и люди, до сего близкие, тоже казались бесконечно чужими.
Отчаяние, овладевшее ею, перерастало в лютую ненависть к Стрельникову, в презрение к Татарникову, в злобу к Кармацкой, которую Катюша тоже считала своим врагом, хотя и не видела от нее ничего дурного…
В темноте невесть как набрела Катюша на сонный полевой стан своей тракторной бригады. Никем не замеченная, тихо скользнула она в палатку. Не раздеваясь, легла, ткнулась лицом в жесткую подушку и только тут дала волю слезам.
В разгар весенней пахоты целины бригада Ивана Чемасова вышла по производственным показателям в число передовых тракторных бригад в Степном зерносовхозе. Однако и бригадир и его трактористы не были уверены в том, что им удастся победить бригаду Митьки Дыбима. Напрягая все силы, они за последние трое суток все же не смогли перекрыть той выработки, какую давал со своей бригадой Дыбин. И хотя по количеству поднятых гектаров целины шли чемасовцы пока еще впереди, но угроза остаться не сегодня завтра позади Дыбина была явной.
Виной всему, по мнению чемасовских трактористов, являлся Ефим Крюков. Плетясь в хвосте бригады, он с поразительной изобретательностью оправдывал свои систематические простои. Ребята после каждой смены, собравшись на производственную летучку, точили Крюкова как могли, и стыдили, и уговаривали, и грозили избить. А он, терпеливо выслушав гневные упреки товарищей, величественно поднимал руку и торжественно обещал:
— Товарищи! Разрешите заявить, что сегодня всю норму скрозь выпашу. Довольно стыдно, конечно, мне седьмой день бригаду позорить!
В борозду он въезжал всегда первым, с шиком, на
третьей скорости, и часа полтора, оглушая массивы звучным ауканьем, песней и свистом, пахал без остановок. Но уже к полудню на крюковской клетке наступала тревожная тишина — ни звука, ни шороха не доносил оттуда залетный ветер.
Бригадир Чемасов, яростно потрясая тяжелыми, как кувалды, кулаками, наседал на тракториста:
— Опять стоишь? Сукин ты сын!
— Стою, понимаешь ли, Ваня…— сторонясь на всякий случай распаленного бригадира, скорбно признавался Ефим.
— Почему же ты стоишь, лодырь?
- Опять заедает…— опасливо пятясь от Чемасова, объяснял, разводя руками, Ефим.— То, понимаешь, питательная трубка засорилась — продувал, мучился. Потом, обратно, плуг как в лихорадке затрясло — регулировал. То картерный ключ на грех забыл — на стан за ним бегал. А тут вот, понимаешь ли, вторая свеча опять не тянет…
— Убить тебя, Крюков, надо,— с холодной рассудительностью говорил Чемасов, точно речь шла о чем-то незначительном и побочном. И, осмотрев машину, он твердо и убежденно обещал Ефимке: — И убью, будь в надежде. А как ты думал?! Через десять ден кончаем подъем целины — великое дело! Почетное знамя лучшей бригаде директор вручать будет. Неужели мы через тебя на весь СССР опозоримся — дорогую награду эту прохлопаем, другим отдадим?! Нет уж, извиняй, дорогой товарищ, подкачаешь — семь шкур с тебя живьем снимем!
— Товарищ бригадир, заверяю!..— стремительно прыгая на запущенный Чемасовым трактор, вопил Крюков. И, переключаясь в пылу на незаконную скорость, орал что есть мочи: — Дух из меня вон, товарищ Чемасов! Да я за свою бригаду в огонь и в воду!
Круга три пахал Ефим без оглядок, бойко, уверенно. Но на четвертом у него непременно что-нибудь да случалось: то глох мотор, то перегревался радиатор, то не тянули свечи…
И вновь сломя голову бросался к Крюкову бригадир и яростно потрясал кулаками.А в сумерках, устало шагая по рыхлым массивам, Чемасов невесело думал: «Неужели сдадимся?! А вдруг да перехлестнет меня Митька Дыбин?! Укуси его тогда, сукина сына! А ведь все из-за бандуриста — Ефимки!»
До окончания весенних полевых работ оставались считанные дни. Из оперативных сводок дирекции всем было ясно, что первым из шести план подъема целины и весеннего сева завершит пятое отделение. Но Чемасов не хотел быть одним из лучших, он хотел быть лучшим. Отлично зная, с каким напряжением следили теперь во всем зерносовхозе за решающим поединком двух соревнующихся в пятом отделении передовых бригад, он глубоко верил в превосходство своего коллектива над бригадой Дыбина. Но в то же время Чемасов был убежден, что, не подтянись в эти дни Крюков, в тылу у дыбинцев рискует оказаться и вся бригада. Потому-то и не находил себе места бригадир. Он не мог примириться с мыслью, что не ему, не его ребятам и девушкам будет суждено выпить с Азаровым по стакану хорошего вина, на глазах у всех поднять над полевым станом бригады почетное искусно расшитое шелком и золотом красное знамя.
«Нет, товарищ,— говорил он себе,— ежели будет грех, отобьет у нас Дыбин переходящее знамя, я тогда из зерносовхоза убегу! Вот только с Любкой расстаться невмоготу!..»
Но, как назло, был в эти горячие дни Иван Чемасов лишен возможности поделиться горьким своим раздумьем с Любкой. А ведь только она умела и слушать и понимать его с полуслова! Ведь второй такой девушки не отыщешь в мире! Да дернуло же, скажите на милость, какого-то дурака приписать ее к дыбинской бригаде! А теперь вот попробуй, погорюй, посоветуйся с нею, как тяжко ему, бригадиру Ивану Чемасову, уронить из рук боевое почетное знамя.
«Нет, об этом ей лучше и не заикайся — на смех подымет. Она за свою бригаду дерется, явно побить меня норовит!» — ревниво думал Чемасов.
И он избегал встреч с Любкой. Но она чутьем догадывалась о причинах его непривычного поведения и упорно стремилась к разговору с ним. Укрыться Чемасову от Любки не удалось.
Вечером, возвращаясь со своего массива на полевой стан, Любка, присев близ кургана, терпеливо поджидала, когда усталый, хмурый бригадир поравняется с нею. Пропустив его вперед шагов на пять, она легко и бесшумно шагнула вслед за ним, и не успел он опомниться, как она обвила руками его шею.
Чемасов опешил, растерянно улыбнулся.
Открыв в улыбке частые белые зубы, Любка на мгновение покорно и преданно заглянула ему в глаза, а потом, отпрянув, осуждающе покачала головой.
— Ну как, зашиваешься, мальчик? И тебе не совестно? Эвон какой ты у меня хороший, и музыкант: гармонь растянешь — степь плывет! А вот знамя удержать не можешь. Жар-птицу из рук выпускаешь, Ванюша!..
— Не выпущу…— пытаясь ухватить Любку за руку, глухо ответил Чемасов.
Она, ловко вывернувшись из его рук, притворно строго сказала:
— Лишиться знамени, да еще такому бригадиру,— ведь это же стыд и позор. Ну, уж я бы в жизни никому не отдала. Сама хочу победителем быть. Пусть полюбуются тогда на меня, какая я красивая да боевая. Пусть влюбляются тогда все в меня — знаменитую бригадиршу!
— Смейся! Смейся! — сказал угрюмо Чемасов.
— А что ж тут смешного? Нет, я нисколько не смеюсь. Убей меня матерь божья, сурьезно. Лучше всех хочу быть, миленький. И любить хочу самого лучшего. Вот я какая!
Потом порывисто прижалась к Ивану молодым, упругим телом.
— Ой, какой ты у меня опасный! Очень уж ты рисковый. Ведь с тобой и впрямь согрешить недолго. Ей-богу, не устою. Колдун! Музыкант ты мой!
— Люблю. Ни на кого не променяю. Умру я без тебя. Хорошая моя. Беда моя. Моя птица…— бормотал, как в бреду, Иван, подняв ее на руки… Он стоял ни живой ни мертвый. Боясь вспугнуть ее, он, затаив дыхание, любовался смуглым ее лицом, тревожным блеском лукаво полуприкрытых глаз. Горячая волна нежности подступала к бешено стучавшему сердцу.
Чувствуя, что Иван теряет рассудок, что земля горит и плывет у него под ногами, Любка, глядя ему в лицо и жмурясь, точно от солнца, говорила какие-то ласковые бессвязные слова притворно-испуганным, вкрадчивым полушепотом.
…Дорого стоили Ивану Чемасову такие мимолетные, сводившие его с ума встречи с Любкой. Позднее, остыв, опомнившись, он никак не мог понять толком — шутила ли с ним насчет первенства его бригады Любка или говорила всерьез. «Разве поймешь ее такую?» — с нежностью и отчаянием не раз думал без памяти влюбленный в нее бригадир. И он, расставаясь с нею, все же
твердо решал добиваться высокой трудовой чести своей бригаде!
К концу первой декады бригада Ивана Чемасова стала изо дня в день перевыполнять нормы.
На диво всем, помрачневший и тихий, пахал теперь целину без простоев даже Ефим Крюков. Поразил он весь участок и тем, что нежданно-негаданно вдруг утратил пагубную для дела страсть к балалайке. То, бывало, не успеет с трактора соскочить, как, глядишь, в руках у него балалайка, и не расстается он с ней до зари. Даже по утрам, перед сменой, время урывал: под шумок какой-нибудь немилосердно перевранный марш отхватывал! А тут не успеет смениться и сдать машину — шмыг в палатку, и никакой музыкой его оттуда не вытянешь. На перекрестные расспросы ребят, что с ним случилось, отвечал:
— Животом маюсь. Не до бандуры тут, понимаешь…
— Да, как же ты пашешь-то хворый?
— Как пашу? А так и пашу, что высокое, понимаешь, сознание имею.
— Эк ты! Давно такое заимел, товарищ?
— Вторые сутки…— серьезно отвечал Ефим.— Можете проверить, второй день на все сто норму выдаю. Чисто-любо посмотреть, как я работаю! Аж двадцать четыре кила горючего сэкономил. Самого себя не признаю, чисто. И как это только я переродился?! Удивительный номер вышел со мной. Каюсь, с ленцой был раньше, симулянтничал и волынил. А теперь — эвон какой я ударный!..— искренне восторгался собою Ефим Крюков.
Трактористы чемасовской бригады поощрительно улыбались Ефимке, бурно хвалили его и только из опасения, как бы не сорвать крюковского запала, мужественно умалчивали о той тайне, которую поклялись они Увару Канахину до поры до времени не выдавать Ефимке.
Тайна же эта заключалась вот в чем.
Систематическая недовыработка Ефимкой сменных заданий грозила сорвать производственный план всей бригады. Ни товарищеский суд, ни угрозы, ни порицания, ни злые карикатуры в листовках — ничто не помогало, не подтягивало явно лодырничавшего тракториста. Некоторые даже требовали с позором выгнать его из бригады. Но Чемасов решительно воспротивился этому.
— Выгнать мы его всегда с треском успеем — дело немудреное, а вот заставить работать честно — это по-
труднее. Надо попробовать,— резонно сказал бригадир на летучке.
— Вот именно! — поддержала его Морька Звонцова.
— Массовую обработку над ним провести, председателя рабочкома Увара вызвать! — предложил кто-то из ребят.
— Вот это резон.
— Увар его вышколит — я те дам! — дружно поддержали это предложение все трактористы.
Явиться в бригаду Увар не замедлил и, выслушав жалобу бригадира, убежденно заявил:
— Проработаю. Я с него завтра же норму выжму. Будьте покойны!
А на рассвете, когда тракторист, беспечно насвистывая замысловатую польку, нехотя копался около ставшего среди борозды трактора, Увар, проникнув в палатку Крюкова, сорвал с крючка его балалайку, а затем, явившись с ней на пахотный массив к Ефиму и свирепо ударив пятерней по струнам, спросил:
— Слышишь, малохольный, подобную музыку?
— Слышу…— почуяв неладное, промычал Ефимка.
— Слушай… Вникай, лодырь…— молвил вполголоса Увар Канахин.— Слушай и плачь, рыдай под таковые последние звуки. И как пред рабочего комитета зерно-гиганта, я тебе массово разъясняю: ежли, случись грех, подгадишь ты боевой нашей бригаде товарища Ивана Чемасова и замочишь его авторитет — плакала твоя трехструнная бандура!
— О-о! — изумленно разинул рот Ефимка.
— Замри. Я тебе массово разъясняю,— прервал его властным жестом Увар Канахин.— Как позорного лодыря лишаю тебя фактической бандуры сроком до конца пахоты на данном участке. Предлагаю тебе ликвидировать личный прорыв и выпахать полную норму. Заверяю, что за такие и тому подобные показатели пожертвую тебе несчастную твою трехструнку обратно…
— Отдай! — осмелев с перепугу, хрипло крикнул Ефимка.— Я директору просьбу подам. Я товарищу Азарову пожалуюсь…
— Так он тебе, дураку, и поверил! — усмехнулся Увар Канахин.— Да товарищ Азаров с таким позорным лодырем и разговаривать-то не станет. Кто видел, что я тебя бандуры лишил? Чем ты докажешь? Неужели ты думаешь, в мой авторитет не веруют? А?
— Ясно, все веруют…— признал Ефимка.
— То-то, дорогой товарищ! Помолчи лучше. Меня в кавэскадроне товарища Каширина не так почитали. Я за боевые отличия против барона Унгерна дарственную саблю с серебряной насечкой от комдива имел. Как сейчас помню, в ноябре двадцать второго числа тысяча девятьсот девятнадцатого года наш боевой эскадрон, имея задание прорвать левый фланг противника и атаковать беляков с тыла, шагом двинулся в направлении Баян-аула. На рассвете мы числом в одиннадцать сабель вышли в разведку. Туманило. Коней накрыл куржак. Я шел в головном дозоре. Вдруг встретился нам на пути верш-ный киргиз и доложил, что в хуторе Полуденном ночует сотня белопогонника атамана Дутова, а дозоров на нашей пути не имеется. Ну и что ж, мы — шашки наголо да с гиком на хутор!..— на мгновение забыв обо всем прочем, увлеченно пустился в волнующие воспоминания Увар Канахин.
Но глуховатый ли клекот степного орла над головой, далекий ли гул трактора, остолбеневшая ли фигура Ефимки вернули Увара к действительности, и, помолчав, он пообещал:
— Ну, ты у меня не горюй, станешь ударным, как-нибудь доскажу я тебе скрозь всю историю… А теперь предлагаю выполнить мой завет, перекрыть к вечеру норму по вспашке. Эх ты, дурак, дурак! — сокрушенно покачал головой Увар.— Да ведь за тому подобные ударные факты тебе весь СССР благодарствие вынесет: бьи, мол, тракторист Ефим Крюков шкура и злостный лодырь, а теперь превратился в мирового ударника. Про тебя аж сам Михаил Иванович Калинин в одно прекрасное время может такую речь в Кремле сказать: «Наградить его, понимаешь ли, золотым орденом и вернуть бандуру!» Бандуру я, конечно, ежели ты заслужишь, и без директив председателя ЦИК верну… Да я бы на твоем месте за одну пахоту всю грудь медалями разукрасил. И — что там бандура! — целую бы гитару или там духовой контрабас бы купил! Уразумел или тупо? — спросил Увар.
— На этом я вам, товарищ рабочком, вполне сочувствую,— косясь на свою балалайку, пробормотал Крюков.
Забросив за луку повод, Увар взметнул с казачьей ловкостью на дрогнувшего под ним коня и, привстав на стременах, добавил:
— Итак, вопрос о бандуре как таковой считаю исчерпанным. Возражать, надеюсь, не будешь? Станешь созвательный и ударный, получишь изъятую музыку обратно. Симулянтничать будешь, пеняй на себя — трахну об березу твою забаву и прах ее на огне спалю. Это я тебе массово разъясняю! — заключил Увар и, пришпорив норовистого жеребца, мгновенно исчез с раскосых Ефимкиных глаз.
Минуты через две Ефимка очнулся от столбняка. Покосясь на заглохший трактор, он, сокрушенно вздохнув, сказал:
— Думай не думай, а балалаечку-то придется выручать!..
В разгар пахоты, в решающие страдные дни весеннего сева, Увару Канахину прихворнулось. Бледный и немощный от бессонницы и недуга, суток трое рыскал он, с трудом удерживаясь в седле, по отделениям зерносовхоза, по тракторным бригадам, по пахотным клеткам, а на четвертые — слег.
Болезнь на ходу подкосила Увара, и он, не в силах подняться, лежал на жесткой неубранной кровати пластом, со спекшимися губами, в поту и в жару. Мучила жажда. Не было под рукой глотка воды, и подать ее было некому. Так, плашмя, разметавшись, и валялся Увар в смятой постели. Канахин отлично понимал, что в зерносовхозе в эту горячую пору не до него — люди дневали и ночевали в степи, по участкам. С соседями же издавна был он не в ладу, чурались они его нрава, и на внимание их он не рассчитывал.
«Скрутит, помрешь, как бирюк, и люди не враз тебя заметят!..» — пристально глядя на низкий бревенчатый потолок, невесело размышлял Увар Канахин.
В хате было тихо. Даже сверчок, без умолку верещавший, бывало, в запечье, теперь молчал. А как хорошо было лежать в постели на теплой женской руке и слушать, сумерничая, мирный дремотный верезг!.. По-иному выглядела изба при Дашке — уютной, опрятной, во всем чувствовалось присутствие женщины, хозяйки. Но вот с тех пор как, отбившись от дома, принялась она за учебу на курсах, а потом и совсем перекочевала в степь, опустела, одичала канахинская изба. Целыми днями висел на двери огромный замок, и Увара, как прежде, не манили домашние сумерки, не влекла избяная дремотная тишина…
Спал он урывками, где попало: то около таборных костров на бригадных полевых станах, а то и просто в открытой степи, на горячем ветру, на солнцепеке. Все это напоминало ему былую фронтовую жизнь и отнюдь не утомляло, не выматывало, а наоборот, молодило, бодрило его, и чувствовал он себя всегда так, точно готовился к рукопашной схватке.
И вот неожиданно шальной недуг выкинул его из седла. А валяться всеми забытым, жалким и немощным, в нежилой и постылой избе в столь жаркую пору, когда наступали в степи решающие сражения за каждую борозду поднимаемой целины, валяться и чувствовать себя беспомощным было обидно и глупо. И Увар, упрямо сопротивляясь недугу, не сдался бы, пожалуй, ежели не сломил бы его вчерашний случай.
Дня три тому назад, в полдень, после объезда пятого отделения, почуяв обострившееся недомогание, Увар, спешившись близ дороги, стреножил коня, а сам прилег было передохнуть в ковыль. Но не успел он забыться, как его поднял верховой нарочный из центральной усадьбы. Он вручил Канахину коротенькую записку.
Крупным размашистым почерком на косо выдранном из блокнота листке директор писал:«т. Канахин, требую немедля и безоговорочно явиться ко мне.К. Азаров».Трижды перечитав записку, Увар сразу же уловил недобрый ее тон и, покосясь на нарочного, подумал: «Факт, опять мне товарищ директор головомойку готовит — чую!..» И, мигом упав на коня, Увар погнал карьером в центральную усадьбу. Тщетно пытался он вспомнить дорогой, каким же проступком навлек на себя директорский гнев, но так ничего предосудительного в практике своей рабочкомовской работы за последние дни и не нашел: наганом никому не угрожал, собственных резолюций нигде не зачитывал, проводить внеурочные собрания и летучие полевые митинги среди трактористов остерегался…
Спешившись на полной рыси у здания дирекции, Увар наскоро привел себя в порядок: одернул френч, вытер лицо рукавом, причесался— как-то ему от Азарова за неряшливость попало — и осторожно постучался в директорский кабинет. -На стук никто не ото-
звался. Подождав, Увар постучал снова, более решительно — тишина. Тогда, осмелев, Канахин распахнул двери и замер.За столом, склонив тронутую легкой проседью голову над кальковой картой, сидел Азаров. Щурясь, он напряженно разглядывал пунктирные клочья разбросанных в степи земельных массивов зерносовхоза, делал бегло пометки в блокноте, резко чертил кальку граненым карандашом.
Канахин смущенно крякнул.Точно очнувшись, Азаров поднял чуть влажные от напряжения глаза и на секунду задержал жесткий, проницательный взгляд на Канахине.
— Садись. Закрой двери.
Почуяв недоброе, Увар с великим трудом захлопнул за собою неподатливые половинки дверей и, приблизившись к директорскому столу, присел на кромку шаткого, обитого голубеньким репсом кресла.
Но Азаров, точно не замечая Канахина, снова занялся картой. Потом резко отодвинулся от стола, устало смежил глаза и, тяжко передохнув, спросил Увара:
— Ну-с, расскажи, каковы дела в пятом отделении?
— Очень даже великолепные, Кузьма Андреич! — мгновенно оживился Канахин.— Я только что, согласно вашей записке, с пятого отделения…
— Какие за вчерашний день показатели?
— Дыбин с Чемасовым идут как хорошие рысаки на скачках — ноздря в ноздрю! Обе бригады нормы на все сто дают ежедневно.
— А за работой отдельных трактористов ты следишь?
— Днем и ночью, Кузьма Андреич!
— Ну и как же — все отлично работают?
— Как вам сказать…— замялся Канахин.— На данный момент ни на кого обижаться не могу. Правда, на первых порах попадались мне под руку неподобные элементы. Встречались лодыри…
— А теперь? Лодырей нет?
— Никак нет. Таковых в наличии не имеем…
— Куда ж они делись? — криво улыбнувшись, пытливо пригляделся к Увару Азаров.
— Как куда?! — изумился Увар.— Политическое сознание при себе заимели. Перестроились. Переродились. Я им лично массово разъяснял, каждого, согласно директивам ВЦСПС, проработал.
— Так, так, так…— отозвался, вставая,. Азаров.
И, вплотную приблизившись к Увару, спросил: — А тракториста Крюкова ты не знаешь? У Канахина похолодело во рту.
— Как не знать. Передовой лодырь в зерносовхозе! Я с ним всю душу вымотал…— ответил, вспыхнув, Увар.
— Ну, а сейчас как он работает? — допытывался Азаров.
— Как часы. Пятые сутки полторы га сверх нормы пашет!
— Да что ты говоришь?! — притворно изумился Азаров.— И это в результате твоей разъяснительно-массовой обработки такое чудо свершилось?
— Натурально… Чисто на глазах у меня человек переродился. На него теперь и бригадир не нарадуется — герой!Лицо Азарова подернулось меловой белизною, округлились глаза, раскаленные до сухого блеска в зрачках. Наотмашь кинув на стол блокнот, он вцепился рукой в дрогнувшее плечо Увара и сказал:
— Эк ведь лихо как сочиняешь, Канахин, и не краснеешь! Кого ты обманываешь? Напакостил втихомолку, а честно покаяться мужества у тебя не хватает. А еще кичишься на каждом шагу боевыми заслугами. Партизан, коммунист когда-то, говорят, из тебя неплохой был… Тебе из уважения к твоим прошлым подвигам доверили целую армию. На тебя положились, как на честнейшего, глубоко преданного партии командира,— а зря! Не следовало бы рисковать… Мы собрали неорганизованных, малоразвитых, забитых в прошлом людей. Наша задача перевоспитать, вырастить из вчерашних бобровских и окатовских батраков сознательных сель-хозрабочих зерносовхоза. И как ты не понимаешь, дурная твоя голова, что мы не только обязаны дать в кратчайшие сроки стране миллионы тонн высокосортного хлеба, но и подготовить не меньшее количество передовых в государстве людей! А ты чем занялся? Грубым администрированием?! Дискредитацией партии?! Партизанщиной?!
— Никого я не насильничал…— подавленно отозвался из кресла Увар. Он беспомощно скривил спекшиеся от обиды губы, судорожно погладил щетинившиеся на обнаженной голове волосы. Никогда никто так жестоко и незаслуженно не оскорблял его, не попрекал боевым прошлым, как этот человек, к которому прислушивался всегда Канахин с ревнивым вниманием и за
которым пошел бы очертя голову под любой смертоносный огонь, как, бывало, ходил за покойным комдивом…
— Не криви душой, Увар. Не криви,— переходя уже на более спокойный, ровный тон, продолжал Азаров.— Кого ты обманываешь? Меня? Партию?
«И чего это только он вспылил? Стоило из-за какой-то поганой бандуры сыр-бор поджигать! Разбушевался, а того и невдомек, что оплошай, не лиши я этого лодыря вреднейшей его забавы — он бы всю боевую бригаду мог собой замарать, в пахоте бы из-за этого выродка на весь СССР подкачали… Вот еще черт-то меня с ним попутал! Не ровен час, за этого дурака перед партией пострадаешь! Ну, погоди же, сопляк, обидят меня — я с тобой тогда не так поквитаюсь!..» — мысленно пригрозил Увар Ефимке.
Притулившаяся в кресле молчаливая фигура Увара злила директора, но он, стараясь подавить в себе вспышку лютого гнева, спокойно спросил:
— Стало быть, ты убежден, что поступил правильно?
— Ежли человек симулянтничал по причинам злостной бандуры…— начал было издалека Увар Канахин.
— Не «ежли», а отвечай прямо! — одернул его Азаров.
— Я напрямик и ответствую: велика, понимаешь ли, корысть мне в паршивой трехструнке! Попадись под руку контрабас — ну, еще туда-сюда, может быть, поко-рыстовал. Потому сам сызмальства подобной музыки добиваюсь. Я на этом инструменте в дивизионе любой марш и в походе и на привале выдувал. А к бандуре, прямо говорю вам, никаких корыстей за душой не имею. Уж не усумнились ли вы, что я для себя прибрал балалайку — крыс ей пужать ночью, что ли?! А раз человек симулянтничал, не вылазил с прорыва, позорил бригаду, как нам быть? Пока ему политику разъясняешь, хвать — и сев пройдет. Горевал я, горевал и надумал. Дай, думаю, пужну его в слабое место. Изъял на временное хранение вышеупомянутую его музыку — оказалось на пользу: и простои у парня как рукой сняло, и полторы га встречь нормы начал давать. Одним словом, на глазах переродился лодырь в ударника. Это же — факт. А бандуру я после сева завещал обратно ему пожертвовать. Мне она ни к чему. Что же тут худого?! Для меня государственный хлебушко, товарищ директор, покровней, подороже подобной собственности! Я и своим барахлом не подорожу…
— Своим ты можешь не дорожить, а вот к чужому не прикасайся! — раздраженно оборвал его Азаров.— Ну, мы еще с тобой потолкуем об этом в известном месте. Мы тебя проучим! А вещь, принадлежащую трактористу Крюкову, приказываю тебе сейчас же, немедля и безоговорочно, вернуть. Понял?!
«Достукался! Точно с классовым врагом разговаривают… Да-а, надсмехается над тобой, дорогой мой товарищ Канахин, судьба, ежли там за злостного кулака чуть-чуть не пострадал,— потемнев, вспомнил Увар Луку Боброва.— А тут вот за лодыря последнюю кровь в тебе портят!..»
С трудом поднявшись с кресла, Увар подошел неверной, шаткой походкой к двери директорского кабинета. Взявшись за дверную скобу, он с минуту стоял спиной к Азарову, с низко опущенной головой, точно пытаясь что-то припомнить. Потом, прислонившись к двери, ощутил тошнотворное головокружение, томительную слабость в руках. Словно наливалось свинцом, становилось чужим, непослушным все его тело. Увар понял, что недуг, с которым он так упрямо и долго боролся, вдруг одолел его.
Странное, доселе непривычное чувство обуяло Кана-хина: оттого ли, что так не к месту и не ко времени схватила его болезнь, оттого ли, что впервые так тяжело и зло обидел, разбередил его давние раны Азаров, но страшные, как удушье, спазмы перехватили горло, и едкой соленой влагой подернулись, набухли узкие глаза. Будь он один — слезы бы жарко хлынули, омыли его суровое, покрытое степным загаром, иссеченное морщинистой рябью лицо. Увар заставил себя повернуться к Азарову, открыто посмотреть ему в глаза.
— Ежели, допустим, я и повинен — судите. Мне за всякие злостные элементы страдать не впервые. Только за боевую мою биографию, товарищ директор, меня не корите! Я идейную путь красного партизана скрозь все сибирские степи прошел, и попрекать меня за таковые года — шабаш — больше вам не дозволю! Я пять ранений в себе имею. Меня дважды в рукопашном бою рубали. Не имеете права!..— хрипло сказал Увар.
— На руках теперь тебя за эти ранения носить? — грубовато заметил Азаров и тут же, смягчившись, скороговоркой добавил: — Ну ладно, ладно, Увар. Ты извини, я тоже ведь не чурбан. Погорячился… Езжай…
Покусывая обметанные жаром губы, Увар вышел.
Во дворе он с трудом отвязал от коновязи заржавшего при виде его жеребца, но, вложив ногу в стремя и придерживаясь ослабевшей рукой за луку, подняться в седло уже не смог. В ушах стоял тупой, надсадно ноющий звон. Зябко нудели, подкашивались ноги. От тошнотного головокружения тяжело и медлительно плыла, каруселила, покачиваясь, земля. Было тяжко дышать. Страшно хотелось прохлады, покоя и маленького глотка воды.
Конь, кося огненным округленным оком, недоуменно смотрел на хозяина и, упруго перебирая тонкими, воронено лоснящимися ногами, горячо раздувал влажные замшевые ноздри.
Увар выронил повод и, равнодушно отвернувшись от коня, едва передвигая непослушные ноги, побрел по пустынной улице центральной усадьбы к дому. Беспокойно похрапывая, конь покорно ступал за хозяином.
Поздним вечером этого дня Азаров, воротясь в центральную усадьбу с отдаленного отделения зерносовхоза, решил заглянуть на минутку к Увару Канахину. Войдя в хату, неярко озаренную одинокой электрической лампочкой со слабым накалом, Азаров остолбенел: распластавшись на постели, Увар судорожно цеплялся руками за спинку кровати, метался и буйствовал в бреду.
На второй день после разговора с Азаровым Катюша, к великому изумлению всего отделения, впервые за время работы на массивах зерносовхоза оказалась в глубоком прорыве: за всю смену она не смогла вспахать и одной трети дневного задания. Еще на рассвете, когда она принимала от подсменного тракториста Пунды машину, заметил Чемасов, что с девушкой творилось что-то неладное. Была она непривычно мрачна, рассеянна. Нерешительны, вялы были ее движения, и с трактором она обращалась так, точно человек, которому только вчера доверили рулевое управление.
От бессонной ночи, от пролитых жарких слез, от тоски и горькой обиды больно колотилось Катюшино сердце. Потускнели обведенные сиреневой тенью глаза. Запеклись сурово замкнувшиеся губы. Глянув в осколок зеркала, припрятанного в нагрудном кармане комбинезона, Катюша беззвучно ахнула: таким чужим показа-
лось ей осунувшееся за ночь лицо. Надломленная неожиданно свалившейся на ее хрупкие плечи бедой, сидела она за рулем как пришибленная. Трудно было узнать в ней вчерашнюю озорную трактористку, бойко перекликавшуюся со встречными рулевыми.
Дул свирепый северный ветер. Массив подымался в гору. Но Катюша при выезде на увал забывала регулировать заслонку, и потому так пронзительно завывал, аукал и гулко хлопал мотор. Теряясь, она прибавляла газу, отчего машина шла резкими толчками. А прицепные плуги, вибрируя, то и дело вырывались из борозды, оставляя немалые огрехи.
С трудом владея доселе послушным трактором, Катюша, спалив по недогляду одну свечу, едва не подпла-вила подшипники. Все больше и больше нервничая и стыдясь своих грубых промахов, она уже готова была бросить трактор среди борозды и бежать куда глаза глядят с пахотной клетки. В то же время Катюша отлично понимала, что теперь, когда наступили решающие дни борьбы за честь передовой бригады в зерносовхозе, будь на ее месте кто-нибудь другой, бригадир немедля снял бы его за такую работу с трактора, а товарищеский суд исключил бы и из бригады.
Катюша пахала чем дальше, тем хуже. День был сухой, до звона прозрачный. Ярко сверкали, словно перемигиваясь с солнцем, шпоры работавших на вспашке целины тракторов. Теплый пьянящий аромат шел от переворачиваемой стальными лемехами целинной земли.
Но ничто больше не волновало, не радовало Катюшу. Знала она, что в последний раз видит разбуженную, облегченно вздыхающую под лемехами землю, что последний раз вдыхает ее крепкий хмельной аромат, что последний раз нажимает она ногой на педаль сцепления. Оттого-то и обессилели и дрожали руки, оттого и не слушался ее руль…
О разговоре с Азаровым Катюша не сказала даже Чемасову. Еще на рассвете, за час до смены, она наскоро затянула в узел свои пожитки и твердо решила, не дожидаясь директорского приказа, ночью, крадучись, скрыться из отделения. Ей хотелось перед уходом встретиться с Митькой, рассказать ему обо всем. Она понимала, что ничто теперь не сможет задержать ее здесь, но сгинуть невесть куда, не предупредив его, не сказав ему, как он дорог и близок ей, она не могла.
И вот целый день, бесконечный, мучительно долгий,терпя неудачу за неудачей, обессиленная и измученная, жадно ждала она этой встречи.
Медленно, как бы нехотя, угасал ветреный весенний день. Все смутнее и прозрачнее казались неверные очертания далеких курганов. Все ярче выступала по горизонту обручальная позолота заката. И чем ближе был хмуро прищуривший синие очи вечер, тем тоскливее и горше было на душе у Катюши Кичигиной.
Наконец наступила смена. Стыдясь посмотреть в глаза подсменному, Катюша наспех сдала в присутствии Чемасова трактор напарнику и поторопилась уйти с массива. Она подозревала, что Чемасову, видимо, было уже известно о предстоящем ее увольнении, и только этим оправдывала его молчаливое, почти безучастное отношение к ее позорнейшей, непростительной даже для новичка работе. Катюша думала, что это из сострадания к ее горю был так притворно равнодушен и до поры до времени молчалив бригадир и что сегодня же на вечерней летучке вынужден будет он объявить директорский приказ о ее увольнении.
Вот почему являться на полевой стан бригады, прежде чем утихнет у костра обычное сумеречное оживление и добрая половина ребят завалится спать, она не хотела и, выбравшись из пахотины, медленно побрела в подернувшуюся мглистой дымкою степь.
Но на повороте к придорожному кургану Катюшу настиг Чемасов. Дружески обняв ее за плечи, он спросил:
— Что с тобой сегодня, Катюша?
Не сопротивляясь слабым его объятиям, не подняв поникнувшей головы, Катюша промолчала.
— Тебе прихворнулось? Я же вижу… Я еще утром перед сменой заметил. Заметить заметил, а к трактору допустил,— упрекнул он себя.— И понимаешь, была машина из центральной усадьбы, а направить тебя в больницу у меня толку не хватило…
— Никуда бы я не поехала,— сухо отозвалась Катюша.
— Почему?
— Не приставай. Вот почему…— И легким незлобным движением локтя она оттолкнула Чемасова от себя.
— Да я же знаю, что ты бы не поехала. Чудачка! Сама понимаешь, время страдное, Дыбин нас зашивает. А прогул такого работника, как ты, встанет бригаде дорого. Вот я и думал, авось выдержишь, обойдешься…
— Просчитался. А я вот взяла да и подвела. Небось в другой раз не понадеешься!..— искоса взглянув на Чемасова, злорадно сказала Катюша.
Идя рядом с бригадиром, она злобно покусывала кончик косынки. Шаг девушки был неровен, точно ступала она с закрытыми глазами, ощупью. Что с ней творилось? Чемасов не знал этого, но чувствовал, что ей не по себе.
— Ну вот видишь, я же знаю, что тебе нездоровится. Я же говорил… Потому и работала ты сегодня у нас не ахти как. Ну да невелик грех! Ерунда. Зря убиваешься. Не горюй — показатели в нашей бригаде неплохие. Ребята у нас выравнялись. Вот помяни меня, мы еще ды-бинцам пить дадим — по всем пунктам!.. А тебя мы на высшую премию перед дирекцией выдвигаем. Ну да. Заслужила. Ведь ты у нас самая замечательная. И потом, какой праздник, какой пир после сева закатим, и-и-их! — мечтательно смежил Чемасов глаза, воспаленные от ветра, пыли, недосыпания.— Какой праздник, Катюша! Боевое знамя над нашим шатром подымем! С нами сам Кузьма Андреич, товарищ директор, по стакану вина трахнет! Обещал. Я ему верю. Ежели только мы устоим на верном слове своем и выйдем победителями, Азаров выпьет с нами обязательно!..— увлеченно говорил бригадир Чемасов о предстоящем празднике, даже не подозревая, какой мучительной болью отзывалось в сердце Катюши каждое его слово.
Поникнув, молча слушая Чемасова, Катюша видела шумный и яркий праздник первых покорителей целины, праздник, в котором она уж не примет участия как полноправный член родного ей коллектива.
Шагая нога в ногу с Чемасовым, Катюша, погруженная в горькие думы о своей судьбе, теперь уже не слушала бригадира. А он, встревоженный ее состоянием, решился во что бы то ни стало задержать ее и хоть силой вернуть к стану.
Но в эту минуту из-за кургана показался Митька. Бездумно поигрывая картерным ключом в руках, устало брел он с отдаленного массива своей бригады к полевому стану. Делая вид, что не замечает встречной пары, небрежно жонглируя ключом, он негромко напевал:
Когда б имел златые горы И реки, полные вина… Все отдал бы за ласки, взоры, Лишь ты владела б мной одна.Завидев издали Митьку, Катюша насторожилась и вдруг точно вся напружинилась. Потом, резким движением острого локотка оттолкнув от себя Чемасова, стремительно бросилась навстречу Митьке.
Чемасов смутился. «Вот дурак так дурак! Девчонка на свидание к бригадиру шла, а я привязался!.. А уж не нарочно ли она у меня сегодня симулянтничала?! Хоть и в моей бригаде состоит, а в победителях-то небось хочет видеть своего Митьку!» — ревниво заключил Чемасов и обескураженно повернул к полевому стану.
Подлетев, как на крыльях, к Митьке, Катюша доверчиво тронула его за локоть. Митька с притворным равнодушием посмотрел на нее и остановился. С минуту они стояли друг против друга, не проронив ни слова. Наконец, все так же поигрывая ключом, Митька спросил надменным тоном:
— Ну, что скажете, товарищ Кичигина?
На мгновение лицо Катюши просветлело от смутной, тут же погасшей улыбки. Потом она, протянув ему маленькую, точно литую из бронзы руку, сказала:
— Прежде всего, товарищ бригадир, скажу — здравствуй!
— Здравствуй, если не шутишь,— сказал с легкой усмешкой Митька, рывком пожав ее руку.
— Ну-с… что в вашем царствии новенького? Каково порабатываете? — стараясь перейти на более строгий, деловой тон, спросила Катюша.
— Ничего… Спасибо вам за такие вопросы. Работаем, слава богу, не худо. Подшипников не плавим. Свечей на моторах не жгем. Огрехов не оставляем…— ответил с презрительным спокойствием Митька.
— Молодцы,— в тон ему отозвалась Катюша.
— Рады стараться…
Разговор оборвался. Катюша, покусывая концы косынки, беспокойно озиралась по сторонам. Митька продолжал поигрывать картерным ключом, ловко перебрасывая его из руки в руку.
Катюшу подмывало на ответную дерзость. Но в то же время она сознавала, что это, может быть, последняя встреча с Митькой, что судьба, разлучив их сегодня, вряд ли сведет когда-нибудь вновь. Расставаться такими чужими, почти враждебными друг другу, какими были они теперь, она не хотела и не могла. И, примиряюще взяв его за руку, Катюша тихо, будто про себя, сказала:
— Совсем я измучилась здесь без тебя, Митя. Только во сне и было мне с тобой хорошо.
При этих словах Катюша порывисто обняла Митьку за плечи и преданно, с нежностью заглянула ему в глаза.
— Ах, во сне только?! Правильные слова говорите! — отстранив от себя девушку, холодно отозвался Митька.— Понимаем. Наяву тебе не до нас. Наяву ты с разными инженерами да директорами милуешься. Наяву-то ты и налево и направо гуляешь… А во сне ко мне, стало быть, приходишь?
— Это неправда. Ничего ты не знаешь… Никого мне, кроме тебя, не надо, Митя…— взволнованно сказала она, несмело касаясь ладонью его щеки.
— Ладно, ладно…— хмуро пробормотал Митька, уклоняясь от ласкового ее прикосновения.
— Неужели ты думаешь, что я…
— Замолчи! — грубо оборвал ее Митька.— Ты меня не дурачь. Я тебе не махонький. Хватит… То-то засыпалась, говорят, сегодня! Али после директорской свиданки и работа на ум не идет? Небось в любовницах-то у него служить выгодней, чем машиной руководствовать! Уж с ним-то, наверно, нормы перекрыла?!
— Не смей! — чужим голосом крикнула Катюша и, пятясь от Митьки, с таким изумлением посмотрела на него, точно признала в нем кого-то другого.
— Поздравляю! Ты у нас теперь первая по любовным делам ударница! — жестоко сказал Митька.
— Ну и что же? Премию получу! — едва сдерживаясь от кипевших на сердце слез, рывком сдернув с себя косынку, вызывающе ответила Катюша.
— Дело понятное — товарищ директор не поскупится!
— Факт. А ты думал, дарма я гулять по ночам с ним стану?
— И бригадира своего тоже, видать, не обижаешь?
— Меня на всех хватит! — с циничным бахвальством сказала Катюша.— Не знаешь ты меня, что ли?.. Правильно, и бригадира надо уважать. Как там никак — начальство! Вот я и решила, понимаешь, пень колотить да день проводить. Слыхал, как пахала сегодня? То-то, золотой мой! Поумнела…
— Уйди,— почернев от бешенства, прорычал вдруг охрипшим голосом Митька.— Уйди! Я… мы не дадим тебе позорить боевой наш участок! Слышишь? Мы по-
требуем уволить тебя. И тебя уволят в два счета. За это я тебе ручаюсь.
— Это меня-то уволят? А умнее ты ничего не придумал? Только попробуй заикнись, тебе Азаров первому голову отвернет. Будь уверен, голубчик, он за меня — в огонь и в воду! Да и я его ни на кого не променяю. Тем более — на тебя. Понял? Вот и все,— сказала с усмешкой Катюша и, смерив Митьку надменно-презрительным взглядом, пошла прочь.
Митя растерянно смотрел ей вслед. В темноте он едва различал ее маленькую, хрупкую, как у подростка, фигуру.
На полевой стан бригады Катюша пришла за полночь. Чуть мерцали вдали от шатров таборные костры. Глубоким, мирным сном спал трудовой лагерь трактористов. Где-то поодаль тихо, как бы сквозь сон, замирая на полутонах, лепетала гармошка — это бригадир Чемасов варьировал на трехрядке грустный степной напев.
Катюша остановилась, прислушалась. Удивительно пусто было теперь у нее на душе! Сколько раз, просыпаясь глухими ночами, жадно прислушивалась она к этим мягким и стройным, как далекое курлыкание журавлей, волнующим переборам! Как больно и радостно билось крылатое девичье ее сердце под эти печально и нежно щебечущие в ночи лады! А сейчас вот, глядя на багряно рдеющие уголья полупотухших костров, на смутно и призрачно белеющие в темноте остроконечные шатры полевого стана, слушая привычный и робкий говор трехрядки, Катюша не испытывала уже ни былой радости, ни светлой печали, и не покой овладел теперь ею, а равнодушие, близкое к отупению.
Никем не замеченная, Катюша бесшумно нырнула в свою палатку. На круглом низком столике тускло светил фонарь-«летучая мышь». Три подруги — Зойка Мер-цалова, Анка Кубышка и Морька Звонцова,— тесно прижавшись друг к другу, спали крепко, без сновидений.
«Может, разбудить девчат, рассказать им все и остаться мне с ними, не уходить?» — нерешительно подумала Катюша. Но, вспомнив о разговоре с Азаровым, о бесталанной своей сегодняшней пахоте, о встрече с Митькой, твердо решила: «Нет, надо уйти, теперь же, не медля!» И, бросившись к постели, она выдернула из-под подушки заранее стянутые в узелок нехитрые пожитки