И дверь стукнула. В ночной тишине я мог расслышать знакомые шаги наверху, и потом красноватый отблеск свечи пробежал по темному потолку террасы, пробился сквозь переплетенные хмелем арки и рассеялся в лунном блеске сада.
Она пришла. Она там.
Надо дать ей знать о себе. Но как!
Мне пришло в голову запеть, и тотчас же показалось это чересчур банальным. Нет, лучше просто позвать ее...
Но, на мое счастие, она сама вздумала спуститься в сад. Она погасила свечу и вышла на хоры террасы.
Ждала ли она меня, рассчитывала ли она встретить меня в саду, -- но только она как будто не удивилась, когда сверху заметила меня на террасе.
-- А, вы здесь, -- сказала она и остановилась было на первой ступеньке лестницы; но потом тотчас же быстро пошла вниз.
-- Здесь, Варвара Михайловна, -- ответил я, идя к ней навстречу.
Я протянул ей обе руки, она подала мне свои, и я крепко, крепко пожал их.
-- Вы не сердитесь! -- спросил я, стараясь разглядеть ее лицо.
-- За что! -- просто, добродушно ответила она. -- Если в этом поцелуе была вина, мы оба одинаково виноваты.
-- Милая, дорогая, как вы хороши! -- воскликнул я, прижимая к своей груди ее руки. -- Как я люблю тебя, Варя, как я люблю тебя, -- повторял я, целуя их.
-- Ну, идемте в сад, -- сказала она, не противясь этим поцелуям.
Она дала обнять себя, она только слегка вздрогнула, когда почувствовала на лбу прикосновение моих горячих губ; а я в эту минуту как-то и сам понимал, что повторять поцелуй, которым мы обменялись во ржи, теперь, сейчас, было еще не время.
Мы спустились с террасы на площадку и, обогнув среднюю клумбу, направились к сводчатой аллее. Но у самого входа в аллею Варя вдруг остановилась.
-- Нет, я туда не пойду, -- сказала она решительным тоном. -- Пойдемте вот сюда.
И мы пошли на подковообразную дорожку. Здесь, уходя по дорожке, мы неизбежно должны были вскоре возвращаться с другого конца ее опять на площадку.
-- Варя, а ты любишь меня? -- спросил я.
-- Вы видите, -- ответила она, с улыбкой взглянув мне в лицо.
-- Милая, милая, -- мог только повторять я.
Нам не нужно было говорить много, мы понимали друг друга без слов, и в сладостной задумчивости шли по аллее.
-- И ты уж не боишься меня больше? -- спросил я Варю, крепче прижимая ее к себе.
-- Да я же никогда и не боялась, -- смеясь ответила она. -- С чего вы это взяли!.. Вы еще не знаете меня... Постой, я не хочу сегодня говорить на вы...
Она освободилась из моих объятий и, ударяя в такт в ладоши, произнесла:
-- Ну! Раз, два, три... Ты!.. Да, ты еще не знаешь, какая я!
-- Ты вся один восторг, -- воскликнул я, обнимая ее и покрывая лицо ее поцелуями.
-- Постой, постой, довольно, -- говорила она, стараясь освободиться и не давая целовать себя в губы, плотно сжимая их.
-- Варя, милая, ну, поцелуй меня еще так... по давешнему... ну, милая, хоть раз еще, -- приставал я.
-- Ах ты лакомка! -- произнесла она шутливо-наставительным тоном и покачивая головой. -- Стыдитесь, сударь, такой большой мужчина, с усами, и конфетки любит, ай-ай-ай!
И она засмеялась серебристым, раскатистым смехом.
-- Варя, милая, ну, не шали... ну, поцелуй, разок, один, -- умолял я.
-- Ну, хорошо, хорошо, -- произнесла она, обнимая меня, -- целуй, только не долго, а то голова кружится.
Да, голова действительно кружилась от этих поцелуев, кружилась и в прямом, и в переносном смысле; и Варя была права, когда, отстраняя меня, она с детской наивностью и недетской самоуверенностью говорила:
-- Нет, ты ведь не знаешь меня: я сильная.
-- Я знаю только то, что ты милая, что ты прелесть, -- восторженно отвечал я, чувствуя, что эта девочка совсем вскружила мне голову.
И крепко прижавшись друг к другу, мы медленно шли по аллее, счастливые, влюбленные, полные жизни. Забыв о прошлом, не думая о будущем, мы в это мгновение принадлежали этой теплой, лунной ночи, этому таинственному старому саду, мы принадлежали нашей молодости, нашей любви, мы были боги на земле.
-- Мне это ужасно нравится, -- сказала Варя, крепче обнимая мой стан.
-- Что? -- спросил я.
-- Целоваться так.
-- Ах, лакомка, -- шутливо упрекнул я ее в свою очередь, -- ну, целуй.
-- Нет, постой, потом. Я вовсе не к тому сказала, что мне это нравится, чтоб сейчас и целоваться. А знаешь, на что это похоже, ужасно похоже?
Она говорила это с такой серьезностью и оживлением, что, казалось открытие неведомого мне сходства интересовало ее больше самих поцелуев. "Дитя, она Америку открыла", -- невольно подумал я и спросил:
-- Ну?
-- Когда я была маленькой, -- живо заговорила она, -- у нас на дворе был глубокий-глубокий колодезь; в нем было темно; но когда заглянешь в него -- воду видно, и в воде, как в зеркале, свое лицо увидишь. Я, бывало, перевешусь через сруб вокруг колодца и смотрю вниз долго-долго, пока голова начнет кружиться и в глазах помутнеет... И страшно было, и приятно.
-- Ведь ты могла упасть и утонуть! -- сказал я, покачав головой.
-- Мне это все и говорили: деточка, упадешь, деточка, утонешь. А я вот взяла да и не утонула, а вот какая большая выросла. Уж как меня за это бранили, а я все-таки над колодцем свешивалась. Очень уж мне это нравилось, ужасно любила.
-- Ну, а теперь -- целоваться нравится? Да?
-- Да. Только, пожалуйста, не очень часто. Не надо, не надо, -- лепетала она, когда я опять стал целовать ее.
И я выпустил ее из своих объятий, я только галантно подал ей согнутый локоть правой руки, она оперлась на него я мы чинно продолжали путь.
Аллея кончилась, мы были снова у ее начала, на площадке пред террасой.
Пускай зоилы смеются над луной, воспеваемой поэтами, пускай она приелась читателям в лирических стихах и в любовных сценах романов, -- что ж мне делать, если я не могу забыть, как в ту ночь луна, выглянув одной половинкой из-за темного полога неба, смотрела на нас так приветливо, так радостно, как будто и она разделяла наше блаженство. Она осыпала нас снопами своих серебряных лучей, как осыпают иногда хмелем и пшеницей молодую чету; она постлала на нашем пути узорчато-серебряные дорожки; она разбудила задремавшую листву окрестных деревьев, чтоб показать им наше счастье, наши ласки; она заботливо светила нам, чтоб мы могли видеть и взгляды, и улыбки друг друга, -- и не изгладится из моей памяти незабвенная луна той далекой, невозвратимой ночи. Что мне за дело, что луна, говорят, обветшала; что мне за дело, что кто-то, где-то смеется над дифирамбами луне: мы ведь не зоилы были тогда; в эту ночь мы были только влюбленные.
-- Смотри, как ночь прекрасна, -- обратился я к Варе, останавливаясь у выхода из аллеи.
-- Да. И знаешь что? -- сказала она. -- Мне кажется, что будто уж мы давно, давно и много раз стояли с тобой на этом месте, вот так, под руку, и любуясь этой картиной.
-- Ты может быть видела это во сне? -- сказал я шутя. -- Бывают пророческие сны.
-- Нет во сне я этого не видала, -- произнесла она, задумчиво покачав головой, -- но я много раз бывала здесь в лунные ночи одна, я простаивала здесь по целым часам и воображала себя то той, то другой героиней из прочитанного романа. Ведь нам, бедным провинциальным барышням, ничего другого не остается, -- грустно, с оттенком не то горечи, не то иронии, закончила она.
Я не знал, что сказать ей на это, и только обнял ее и прижал в себе, а она продолжала:
-- Ты помнишь "Шейлока"?
-- Да, отчасти.
-- А я знаю одну сцену оттуда наизусть и люблю иногда повторять ее. Знаешь то место, где Джессика идет по аллее с Лоренцо, и он говорит ей:
Луна блестит. В такую ночь, как эта,
Когда зефир деревья целовал,
Не шелестя зеленою листвою, --
В такую ночь, я думаю Троил
Со вздохами всходил на стены Трои
И улетал тоскующей душой
В стан греческий, где милая Крессида
Покоилась в ту ночь...
Варя декламировала эти стихи с несколько певучей, но задушевной дикцией.
-- Потом, знаешь, -- продолжала Варя, -- они вспоминают еще других влюбленных, бродивших в такую ночь, как эта; но мне всего больше нравится, когда они шутя говорят сами о себе. Сначала Лоренцо ей:
... в такую ночь
С своим любезным Джессика бежала,
Покинув дом богатого еврея...
Джессика ему на это говорит:
... увы, в такую ночь
Ее любить Лоренцо юный клялся
И клятвами он душу у нее
Украл; но все обеты эти были
Один обман и ложь.
А Лоренцо ей отвечает, и по-моему ужасно мило:
...в такую ночь
Хорошенькая Джессика-малютка,
Обидчица-шалунья, клеветала
На милого -- и милый ей простил.
-- Правда это хорошо? -- закончила Варя, смотря мне в глаза своими блестящими при лунном свете глазками.
-- Варя, да ты поэт! -- воскликнул я, хватая ее руки и целуя их в восторге.
-- Ты мне уж это говорил однажды, -- улыбаясь ответила она.
-- Когда же? -- испуганно спросил я, боясь, не показались ли ей мои слова заученным повторением.
-- А когда в первый же вечер по приезде смотрел мой пейзаж в гостиной.
-- Ну да, ну да, -- заговорил я обрадованный, -- и тогда я это понял, и теперь вижу и убеждаюсь еще больше, что ты поэт.
-- А ты с тех пор и не вспомнил о моих картинках? -- произнесла она с добрым детским упреком, глядя на меня.
-- Милая, ты сама заслонила передо мной твои картинки. До живописи ли мне было, когда ты была со мной, и одна ты была у меня на уме, когда я оставался один. Ты, живая, прекрасная, наполнила за это время все мое существование, а ты говоришь о картинках.
-- Пойдем, сядем на скамейку, -- сказала она.
Мы прошли несколько шагов, до того места против террасы, где недалеко от входа в сводчатую аллею, заслоненная кустами сирени и акаций, стояла, как в ограде, чугунная скамейка со спинкой, нечто вроде дивана.
Обнимая Варю, я не дал ей сесть на скамейку, а привлек ее к себе на колени. Обняв меня одной рукой, она склоняла мне на плечо свою головку и пролепетала как лепечет ребенок, которого нянька удобно уложила в постельку и крепко закутала:
-- Вот так, хорошо.
-- Варя, поедем в Петербург, -- как-то вырвалось у меня.
-- За-че-м? -- произнесла она, растягивая слово.
Я смутился. Я сам не знал, зачем и как я предложил ей ехать.
-- Ну, так... ну, учиться живописи...
-- Вы не маленький, а говорите ребяческие глупости, -- сказала она серьезно, не поднимая головы с моего плеча.
-- Ну, я просто так сказал, -- оправдывался я, -- я хотел бы видеть там тебя, я не могу себе представить, как я буду без тебя.
-- Ты, пожалуй, там женишься на мне? -- сказала она смеясь.
-- Как знать! -- ответил я, чувствуя, что забираюсь в дебри.
-- Полно говорить глупости, Сергей, -- произнесла она ласково, -- зачем нарушать наше хорошее настроение...
-- Но Варя...
-- Полно, полно, милый, -- быстро заговорила она, зажимая мне рот, -- ты совсем не понимаешь меня. Ты слышал, что папа сказал тебе давеча: женись там, в Петербурге, и приезжай сюда с супругой... А я тогда уеду отсюда... На ком бы ты там ни женился, я тебе во всяком случае не пара...
-- Напротив, ты мне может быть под пару больше, чем кто бы то ни было, -- поспешил возразить я.
-- Ну, все равно, я за тебя никогда не пойду, -- смеясь ответила она, -- ты мне не пара. Ты знаешь ли, за что я тебя так вдруг полюбила и целовать начала? За то, что ты прямо, откровенно сказал мне: "Я лгу, я обману тебя; я тебя разлюблю и никогда не подумаю потом о тебе, а вот на один миг я твой". И это правда, и мне это нравится, и разве в этот миг мы в самом деле не счастливее всех на свете.
-- Варя, дорогая, но я чувствую, что с тобой этот миг может продлиться целую вечность.
И я говорил это искренно; ее наивная смелость увлекала меня, порабощала. А она твердила свое:
-- Никогда, никогда. Дальше этой скамейки, этого сада мы ее пойдем! Поиграем мы с тобой в любовь и расстанемся. И я больше ничего от тебя не требую, не желаю и не жду. И ты от меня ничего требовать не смеешь. Дай мне посмотреть в колодезь, -- тоном ребяческой просьбы произнесла она, -- это страшно, но ей-Богу же это ужасно хорошо. А я, право, не упаду и не утону.
Сколько в ней было прелести, сколько грации и милого непорочного кокетства, когда она говорила это! С какой чудной улыбкой смотрела она на меня, в ожидании разрешения любить так, как ей этого хотелось. И держа на руках этого ребенка, я не посмел даже разжечь ее опять тлетворным поцелуем; я стал целовать ее, но эти поцелуи уже были чисты, как те, что я знал в первые дни моей первой любви. Я опять прижал к своему плечу мечтательную головку Вари, гладил ее и шептал ей:
-- Дитя, дитя, милая, дорогая, люби, как знаешь, как хочешь -- а я люблю тебя больше всех на свете. Ну, посмотри, посмотри в колодезь, а я придержу тебя, чтобы ты и в самом деле не упала туда.
Она крепко обняла меня и сказала:
-- Ты поживешь здесь столько, сколько захочешь, мы будем видеться каждый день, как сегодня, а там ты уедешь, и мы долго... быть может никогда больше не увидимся.
-- Не говори мне этого, Варя, -- возразил я, -- я и думать не хочу, что мы с тобой расстанемся; мы еще поговорим об этом как-нибудь, а теперь -- теперь ты моя...
Я прильнул губами к ее прикрытому растрепавшимся локоном лбу, и потом мы долго сидели молча, наслаждаясь близостью друг друга, без слов понимая, что сердца наши полны любовью. Закрыв глаза, она лежала у меня на руках, как уснувшее дитя, с блаженной улыбкой на губах.
Я поцеловал ее закрытые глазки и, наклонясь к самому уху, прошептал ей:
-- Убаюкать тебя?
Она немного открыла глаза, шире улыбнулась и, снова опустив веки, прошептала:
-- Убаюкай.
Слегка покачивая ее на коленях, я вполголоса запел ей berceuse -- первое, что пришло мне в голову:
Sur mes genoux, fils du soleil,
Vainqueur au champ d'alarmes,
Le frais lotus d'un doux sommeil
Sur toi verse les charmes.
-- Это что такое? -- как сквозь сон, не открывая глаз, спросила Варя.
-- Это из оперы "Африканка", -- ответил я. -- Васко-де-Гама спит, а влюбленная в него африканка, опахивая его веткой лотоса, поет над ним.
И я опять запел, немного перефразируя:
Sur mes genoux, fille du soleil,
Oh, belle, dors sans alarme...
Le frais lotus...
Прислушиваясь к убаюкивающему мотиву, Варя как будто старалась разгадать смысл слов незнакомого ей языка: непонятны были слова, но понятна была песня -- это была нежная песня глубокой любви. Лицо Вари постепенно становилось серьезнее, выражение покоя согнало улыбку, и губки отделились одна от другой.
-- Ты засыпаешь, Варя? -- спросил я.
-- Нет, -- ответила она, не открывая глаз и только крепче обнимая меня.
-- Нет? -- недоверчиво спросил я, целуя ее.
-- Ну, если хочешь, да, -- сказала она, -- мне было так хорошо... А спать уже давно пора...
-- Хочешь, я унесу тебя к тебе наверх?
-- Неси, -- улыбаясь, согласилась она.
Я обхватил ее поудобнее, встал и тихонько понес. В те времена я мог легко снести и не такую ношу!
-- Ты не открывай глаз, пока я не донесу тебя, -- сказал я.
-- А ты не найдешь дорогу?
-- Да ведь дверь в твою комнату открыта, -- сказал я, не желая сознаться, что уже был в этой комнате. -- Там наверху одна дверь?
-- Одна.
-- И притом все-таки при луне теперь даже там наверху, должно быть, достаточно видно, чтоб разглядеть куда идти, -- сказал я, поднимаясь по лестнице.
"Скрипите ступеньки, стучите половицы, -- думал я, вступая на хоры террасы, -- теперь я не боюсь вас!"
-- Ну, пусти, -- сказала Варя, заметив по перемене температуры, что мы уже в комнате.
-- Постой, сейчас.
И я быстро сделал два, три шага, и бережно опустил Варю на постель.
-- Вот так... Спи, дитя мое, моя милая, -- сказал я, склоняясь пред изголовьем низкой кровати и целуя руки и лицо Вари.
-- Прощай. До завтра, милый. Спи и ты, -- нежно произнесла она, обвивая меня обеими руками за шею. -- И, ну, целуй еще раз, последний, на прощанье, хорошенько-хорошенько.
О, яд растлевающего, горячечного поцелуя! Кто не знавал тебя, тот не жил полной жизнью. Ты граница между мукой и блаженством. Ты смертного делаешь богом и ангела низвергаешь в ад. Ты беспощадно превращаешь человека в дикого зверя в тот самый миг, когда уносишь его в заоблачные выси недосягаемой поэзии.
Я целовал ее -- она сама этого хотела -- я целовал ее и был бы не виноват ни в чем... Я целовал ее... Она вздрогнула... она задрожала в моих объятьях... и вдруг с той же силой, с какой только что прижимала мою голову к своим губам, она толкнула меня прочь и почти громко закричала:
-- Уйдите, ради Бога, ради Бога, уйдите... скорее уходите... до завтра... пожалуйста, -- чуть не плакала она, -- да уходите же!..
Я не сознавал, что со мной творилось в ту минуту, я был обезволен и я уходил от нее, так же беспрекословно повинуясь ей теперь, как одно мгновение тому назад безвольно же отдался бы инстинкту животной страсти.
Я пришел в себя только уже внизу, запирая за собой дверь из зимнего сада на террасу. Я чувствовал, как лицо мое пылало, как билось сердце, как дрожали ноги. Ощупью я пробрался по коридору в зал, оттуда в столовую, затем в переднюю, находившуюся за комнату до спальни-кабинета... В передней горела лампа, и мой Лепорелло, по обыкновению, дожидавшийся меня, чтоб помочь мне раздеться, спал крепким сном. Он сидел в углу на решетчатом диване, с откинутой назад головой, со сложенными по-наполеоновски на груди руками и слегка прихрапывал.
Я разбудил его. Он вскочил, достал из кармана спички и пошел вперед меня зажечь в спальне свечи.
Когда он снимал с меня сапоги, я обратился к нему:
-- Так ты, Лепорелло, говорил: скотница... а?..
Его заспанное лицо исказилось плотоядной улыбкой.