Михаил Петрович вернулся и сообщил, что лошади сейчас будут готовы, что самовар несут, и что Вареньке лучше и она сейчас придет напоить нас чаем и проститься со мной.
-- А все-таки бы лучше остались, -- добавил он, дружелюбно засматривая мне в глаза.
Я только покачал головой в ответ.
Мне было и приятно и жутко встретиться теперь с Варей, и я с замиранием сердца ждал ее прихода. Но она вошла спокойная, лишь несколько более обыкновенного серьезная и бледная и, грустно взглянув на меня, сказала просто:
-- Вы уже собрались, Сергей Платоныч?
-- Да, Варвара Михайловна, надо ехать, -- ответил я. -- А вы что же это? Прихворнули?
-- Да, немного, -- нехотя произнесла она.
Она молча налила нам чаю. Михаил Петрович все еще продолжал уговаривать меня остаться; я отнекивался.
Вдали пронесся отдаленный, глухой раскат грома.
-- Ну вот видите, уж начинается, -- сказал Михаил Петрович.
-- Все равно, я поеду, -- настойчиво, почти раздраженно сказал я.
Михаил Петрович отошел к окну, чтоб взглянуть на тучи. Я поднял глаза на Варю -- она смотрела на меня. Без слов мы прощались друг с другом. И опять я увидал, как у нее на щеках выросли внезапно две крупные слезинки и скатились ей на колени. Она быстро отерла глаза рукой, встала и, протянув мне руку, сказала:
-- Прощайте.
Потом, обернувшись в сторону отца, произнесла:
-- Папа, у мена опять голова кружится, я пойду к себе, -- и ушла.
Старик обернулся. Этот быстрый уход, неуловимое прощанье со мной, мой несколько растерянный вид и самая внезапность моего отъезда показались, наконец, и ему что-то подозрительными. Но он не нашелся, что сказать, а в это время, как раз у крыльца, зазвенели колокольчики моего экипажа.
-- Ну, до свиданья, Михаил Петрович, -- сказал я, вставая. -- Спасибо за гостеприимство. Надеюсь опять встретиться. Заезжайте ко мне, когда вздумается.
-- До свиданья, до свиданья, Сергей Платоныч, приезжайте, приезжайте, благодарствуйте, ваш слуга-с, -- растерянно бормотал старик, провожая меня в переднюю и на крыльцо. -- Эх, попадете под дождь, промочит вас, -- говорил он, стараясь быть приветливым.
Но лицо его было задумчиво и серьезно.
Я крепко пожал ему руку, с сознанием, что ему не за что будет послать мне вдогонку проклятья.
Недовольные, суровые лица моих кучера и лакея и унылый вид усаженного в тарантас Трезора откровенно говорили мне, что я совсем не вовремя вздумал ехать домой. Но когда я сел в тарантас и увидал с боков и над собой знакомую сафьянную обивку его поднятого на шарниры кузова, я почувствовал, будто какая-то тяжесть спала у меня с сердца и, прислушиваясь к звону колокольчика, я спокойно любовался грозовой тучей, навстречу которой понеслась моя тройка.
Посмотрев на сидевшего на козлах Лепорелло, я было подумал, не взять ли его к себе в экипаж, чтоб избавить его от дождя. Но мне почему-то он показался вдруг в эту минуту донельзя противным, отталкивающим. Притом же я сообразил, что на нем был такой же кожан, как и на кучере, и если кучер будет сидеть на козлах, так может и Лепорелло, черт его побери, торчать там же.
В трех верстах от Шуманихи страшная гроза и ливень разразились над нами. Струи дождя пробивались даже ко мне в тарантас, несмотря на застегнутый фартук и спущенный козырек тарантаса.
-- Не заехать ли, барин в деревню? -- спросил меня кучер, отодвигая немного фартук.
-- Пошел вперед! -- сердито крикнул я ему в ответ.
Молния ежесекундно освещала мне полумрак закрытого тарантаса, треск громовых ударов раздавался то справа, то слева, заглушая на минуту барабанную дробь дождевых капель, -- а я был совершенно безучастен ко всему, что творилось вокруг меня.
"Любовь, -- думал я в это время, -- не есть физиологические процесс; она не есть нервное ощущение; она не сродство душ, она не привычка, не порабощение, -- она великая, доныне неразгаданная, а только все более и более затемняемая тайна".