Невеста. Римский рассказ

В глазах Семпрония еще белел Лиин платок, которым она махала при отъезде. Пристань была нелюдной, и плоский берег песчаным. Птицы мирно сидели, взметываясь при каждом взмахе прощального платка. Собака Лии сидела тут же и выла, не двигаясь. Женщина переходила с места на место, увязая в песке немного длинными сухопарыми ногами. Может быть, плакала. Ему казалось все это нестерпимой аффектацией. Берег давно исчез. Паруса и кудрявое облако опять напомнили еврейку и ее платок. Конечно, он не мог разглядеть, да и не старался сделать это, он просто знал, что этот кусок тонкого полотна по краям был расшит розовым и черным шелком. Узор сплетался розами и пятиугольными звездами. Лия так часто показывала его, уверяя, что рисунок имеет магический смысл, что Семпроний невольно запомнил его. И бледное лицо, и судорожные поцелуи, сильные куренья, загадочные напыщенные речи и вечно, вечно эта черная собака рядом, – все походило на неисправимый провинциализм. Иерихонская Сивилла! Он улыбнулся. Однако она была страстна, этого нельзя отрицать, но все шло от воображения и полового темперамента, не от сердечного чувства. Вероятно, тихое море настроило его идиллически. Простые пассажиры не представляли интереса, однообразная синяя пелена утомляла, фонтанчики дельфинов напоминали, как мочатся дети, матросы под вечер тихонько пели.

Он мало путешествовал и завидовал Антонию, усталую красоту которого видели почти все страны. Говорят, он похож на него лицом. Он сам знает, что он красив. Несколько деланная разочарованность, по его мнению, придавала новую прелесть его красоте. Семпроний знал и свои недостатки – покатые плечи и слишком тонкие ноги, вообще, он был несколько хилым для римского вкуса. Ночное небо было таким же, как и в городе, очевидно, путешествие не обещает никакой новизны. Утром обнаружилась новая пассажирка, высокая женщина лет двадцати пяти с величественной осанкой и свежим цветом лица. Она оказалась богатой помещицей, сиротой, ведущей сама хозяйство и больше понимающей толк в стрижке овец и заготовке маслин, чем в уловках кокетства. Два молодых человека в потертых плащах, дико нарумяненные, с подведенными глазами, все время играли между собою в кости без денег и ничего не ели. Они не показались Семпронию даже забавными. Только подъезжая к Марселю, он вспомнил с надлежащей силой, что едет к Альбине, кроткой Альбине, своей невесте, обрученной ему еще с детства. Три года он ее не видал. Теперь ей семнадцать лет. В этом возрасте перемены быстры и заметны. Да разве сам он похож на прежнего Семпрония? Три года римской жизни, Юлия, Лия, Симон, императоры, весь блеск, низость, полеты и падения честолюбий, искусства, пиры и медное величие государственности, не одинаково, конечно, его привлекавшие, одинаково кружили ему голову. Но теперь, теперь только яблочный сад, только круглое личико с синеватыми жилками, только голубая в пепельных волосах лента девочки Альбины, – только такой семейный круг, рассказы почтенного Тимофея, смех детей и такие знакомые веселые комнаты, тихие прогулки вдоль городского вала, где невеста его еще по-детски, сама как бабочка, гонялась за белыми мотыльками. На платке Лии между розами и звездами был вышит распростертый мотылек, но он был черен, словно обугленный, и, казалось, никогда не мог бы летать. Ученики Симона любили упоминать о бабочке Психеи как о воскресшей душе. А тело? воскреснет ли и оно? Семпроний протянул руку; молочно-белая, немного вялая, она показалась ему неживой. Смерти он боялся, тление внушало ему главным образом страх, хотя блаженный покой, елисейские поля, загробная роща были милы его усталому воображению. Но он не раз видел покойников, и нездешняя окаменелость, провалившийся рот, пятна разложения и тошнотворный, ни с чем не сравнимый запах были ему донельзя противны. Вид падали учил его участи трупов. В деревне долго не убирали палого вола, и Семпроний лишился чувств, наблюдая поток червей, колыхавшихся гадкой волною по крутому синему боку. Тогда он был еще мальчиком. Семпроний не предупреждал о своем приезде, думая сделать приятную неожиданность, так что его никто не встречал. Вообще, за эти три года он имел мало сведений о семье Альбины. Тимофей, как человек неделовой и неторговый, не был аккуратен в переписке, к тому <же> грек по матери, он был беспечен и забывчив. Да и кто бы подумал, что в декабрьские бури Семпроний отважится на морское путешествие? Только по счастливой случайности море было спокойно, кажется, к неудовольствию Лии, воспаленная фантазия которой рисовала уже жестокого юношу в виде Леандра. Посинелые глаза, мокрые кудри, грудь, которой движение волн придает видимость дыханья. Ничего этого не случилось. Семпроний школьником, за которым не следит дядька, пробежал почти весь город до спокойного квартала, где жила Альбина. Двор и дом за три года, казалось, сделались гораздо меньше. На вторую осеннюю мураву легко падал редкий снег, не тотчас тая; привратника и собаки не было, перед статуей Гермеса тихо горела лампада, защищенная от ветра тонким алебастром. Свет был тепел и розов, как тело. Сизые тучи грозили новым снегом.

Было очень тихо, белая длинная занавеска, спущенная до земли с верхнего жилья, почти не колебалась. Голуби укладывались на ночь, толкая друг друга надутыми зобами. Снег перестал, и над самой тучей низко засветилась зеленая звезда. Ни голоса, ни шагов, будто все умерли.

Семпроний прошел парадные комнаты. Тимофей читал у окна, жена его пряла, раб молча разливал белое-белое молоко в голубые чашки. Гостю обрадовались сердечно, но не шумно; говорили вполголоса.

– Альбина здорова? Где она? – спросил Семпроний.

– Она на ферме, – ответила мать, сделав незаметный знак рабу.

Верстах в десяти от города у Тимофея была усадьба и виноградник, где был выстроен небольшой, но уютный дом.

– Зимой, за городом? Что за девичьи причуды?

Старики промолчали. Семпронию вдруг подумалось, не сделались ли они христианами, но спрашивать он воздержался.

– Завтра поеду на ферму! – сказал он вместо вопроса.

– Отдохни, не езди, она скоро приедет.

– Она скоро приедет! – повторил Тимофей. Опять почему-то мелькнула у Семпрония мысль о христианстве.

Накормив молодого человека почти деревенским ужином, его провели в маленькую комнату третьего этажа, откуда видны были черепичные крыши служб, покрытые снегом и освещенные однобокой красной луной. Сон его одолевал; ему хотелось, чтобы скорее прошло время до его свидания с Альбиной, так что он охотно поддался сонливости. Проснулся он часа через три. Никто его не будил. Квадрат окна смутно серел по-ночному. Может быть, шаги прервали его сон. Шагов он не слышал, а прямо увидел свет в дверях. В комнату вошла Альбина. Она поставила на стол лампу и плетеную корзину, откуда, не торопясь, начала вынимать сосуд, очевидно с вином, чашку, хлеб, холодное мясо, сыр и финики. Только тогда она обернулась к кровати. Семпроний прикрыл глаза для шутки. Девушка стояла спиной к свету, и, казалось, не только платье, но и все тело ее просвечивало, как голубоватое стекло. Подойдя, она села у него в ногах и весело сказала:

– Вот и я. Ты ждал меня? Не притворяйся спящим. Мне очень трудно было прийти к тебе, так что ты торопись. Никто не должен знать, что я была с тобою.

Он никогда не знал, что Альбина способна на такое предприятие, но лицо ее было так невинно и просто, что едва ли она сознавала, что говорит. За три года она изменилась, стала совсем взрослой, похудела слегка, словно была больна. Легкий золотой венчик спускался на желтоватый лоб вместо ленты, волосы были распущены, и она крутила концы расплетенных кос тонкими сухими пальчиками. Голубое платье было слегка смято, будто девушка спала в нем или валялась по траве.

Семпроний пожал ей руку и привстал на постели.

– Оденься, выпьем вина и поедим вместе, я проголодалась и мне холодно.

– Зима теперь. Ты легко одета.

– Я очень слаба стала, Семпроний.

– Ждала меня?

– О, ждала, ждала! Я знала, что ты придешь. Звала тебя.

– Глупая, зачем говорить непонятные вещи? у меня есть знакомая в Риме, Лия, еврейка, ее разговоры всегда похожи на бред. Мне бы не хотелось, чтобы ты сделалась на нее похожей.

Альбина резала хлеб и, не останавливаясь, молвила:

– Я ни на кого не похожа.

– Ты стала гордою.

– Я люблю тебя, вот и все, и не хочу слушать ни про каких евреек. Вот пей.

– Поцелуй меня, Альбина.

– Выпьем сначала.

– И капризная ты стала.

– Разве я тебя целовала когда-нибудь? Пей, пей. Сначала я, потом ты, чашка одна. Мне холодно.

Альбина жадно выпила полчашки и закрыла глаза. Кровь почти воочию разлилась под ее кожей, словно вино. Выпила еще и еще, открыла глаза. Голос ее стал прежним; только теперь Семпроний заметил, что вначале, главным образом, голос Альбины казался ему чужим. Словно стекло отделяло его от слуха. Теперь же по-прежнему звучал он девически-нежно. Она разломила хлеб.

– Ешь, Семпроний.

– Я ужинал, Альбина, сыт.

– Ничего, все равно ешь, со мною. Иначе нельзя.

Семпроний заметил, что девушка говорит как-то повелительно и резко, словно командуя.

– Ты изменилась, стала капризною, несговорчивой, злой.

– Злой?

Лицо Альбины вдруг перекосилось и опять зацвело невинно.

– Да, мы недобрые, злые, злопамятные.

– Кто мы?

– Мы?

Альбина усмехнулась.

– Ну, мы, девушки, невесты, как хочешь. Мы злы, чтобы взять вас, а потом делаемся добрыми, кроткими, тихими. О, о, какими тихими! Ты меня не оставишь, Семпроний?

– Я твой жених и за тобою приехал.

– Я пришла за тобою, злая невеста.

– Не будем спорить, кто за кем пришел, теперь мы вместе и никто нас не разлучит.

– Никто и ничто, даже смерть!

– О смерти мы ничего не знаем. Она разрушает самые тесные союзы.

– Нет, Семпроний, скажи: даже смерть.

– Ну, хорошо: «даже смерть».

Глаза Альбины еще более заблистали; она сама обвила шею Семпрония руками и почти укусила его в губы. Слегка остранив ее рукою, он произнес:

– Когда же вы делаетесь тихими? Не будь как Лия. Ты девочка еще, Альбина.

Альбина не слушала его слов; загасив лампу, она, торопясь, почти рвала на себе платье, одной рукою, не выпуская шеи Семпрония и подвигая его к кровати. Наконец они упали, жар Альбины палил Семпрония, никогда еще он не чувствовал, что теряет сознание, где он, где она, как что-то выходит из тела (душа, что ли?), напрягается, бьется, в последнем сладком усилье, выбрасывается, умирает, покоится и снова рождается, как дитя, ширится, стремится, стучится в недосягаемые двери, падает, чтобы опять родиться. Какая-то мудрость и святость и страх и ужас, будто прикасаешься к довременной тайне, к обещанной сладости, блаженству, полноте.

Теперь ему показались бы понятными и все бредни философов, и даже счел бы он их, пожалуй, слишком простыми.

Семпрония пугал жар еще отроческого тела и невинная ненасытность Альбины. Наконец, будто в судороге, окаменев в последнем объятии, она вросла в него неподвижным долгим блаженством, и в недвижном этом миге, казалось, стремительно, головокружительно, колесом вертелась вечность, миры вселенной.

Вдруг она его укусила в шею больно и сразу ослабла.

– Жизнь моя, Семпроний, жизнь моя. Странная слабость напала и на Семпрония, он не мог двинуться и как сквозь сон слушал, как петух прокричал у соседей. Альбина поспешно одевалась, ласково и нежно говоря, поцеловав его на прощание, и надела ему на руку тонкий браслетик.

«Чтобы не забыл меня», – прошептала, забрала лампу, корзину и тихонько вышла. Семпроний все не двигался, потом заснул. К утру слабость прошла, и встал он весело напевая. Разбитость тела напомнила о прошедшей ночи, и приятно холодил кожу тонкий браслет.

Тимофей, казалось, опечалился, даже оскорбился веселым видом гостя.

– Альбина еще не вставала? – спросил, улыбаясь, Семпроний и, вдруг вспомнив, что проговаривается, добавил: – мне приснилось, что она вернулась.

– Нет, она не вернулась, – проговорил старик и, пригласив Семпрония в отдельную комнату, продолжал: – Семпроний, друг мой, не огорчайся и не пугайся, Альбина не вернется. Она умерла. Мы все смертны.

– Умерла? умерла? – закричал Семпроний, – когда? сегодня утром?

– Нет, дней пять уже, как мы ее похоронили. Мы, конечно, сведем тебя к гробнице.

Семпроний его не слушал: он лежал сам без чувств, и браслетик золотел на вялой руке.

Загрузка...