Шелковый дождь

Повесть

Глава 1.

Если бросить пригоршней воду искусно, брызги не дробятся водопадною пылью, а золотыми крупными каплями тяжелеют вниз, даже можно заметить, как книзу они пузеют, делаясь похожими на флакончики. Темнеют, когда летят мимо скудного ельника там направо, где Териоки и Райволо. Повозка стоит, как цыганская арба без лошадей, скаредно и вовсе не эллински. Небо и море стараются: синеют, теплеют, греют, и твердеет песок, который, только отбежав на три сажени, с удовольствием и злорадством сбрасывает с себя ненавистное прозвище «пляжа», рассыпается, холмится, разваливается и засыпает открытые ботинки гуляющих дам. И тело рыхлое бело синеет, не привыкши к воздуху, к движениям, скучая по диванам, материям и лампам. Между тем ни мужчина, ни женщина не были безобразны, стройны и гибки, но сладелая мягкость мускулов и то связанные, то размашистые движения говорили о городе, кабинете, конторе. Взбрызнув золотой фейерверк, дама вдруг ступила словно в теплую, хорошо укрытую ванну, грациозно, пожалуй, но совсем неуместно. Вишневый костюм, почти черный от воды, плотно прижимался к неполным и красивым, но слегка тряским животу, грудям и заду. Волосы были туго затянуты полосатым платочком. Черные брови супились, глядя, как кавалер ловко, но тоже словно нарочно, отплыл саженками (такие белые, вялые руки) на полверсты. Когда он крикнул самодовольно на весь простор: Алло, Аня! та даже вздрогнула, так некстати ей показались и этот веселый крик, и белые руки, и самое купание. Нарочно делая мелкие шаги, будто в узком платье, она побрела в повозку, ресшлепывая теплую, мелкую воду, и сейчас же подумала:

– Я страшно люблю Николая Михайловича, но глупо гулять голыми, как какие-нибудь греки.

Ей представился Мариинский театр, конфеты, фрак, надушенные перчатки, декорации и Николай Михайлович Лугов, ее любовник, роман с которым ей очень нравился, не был ни смешон, ни глуп, имел даже настоящую поэтичность, но вовсе не требовал лона природы. Пестрая куча мягкого тряпья вернула несколько Анну Павловну к более спокойным мыслям. Надев желтые сквозные чулки и перестав как бы быть участницей пейзажа, она с удовольствием посмотрела через узкую дверь на синее небо с белыми облачками, узкую желтую полоску берега, придавленную черною хвойною зеленью, воду, где рассыпались издали розовые купальщики, и легкий дымок неизвестно откуда. Близко плескались и ликовали дети попросту, как зверьки. Николай Михайлович, отдуваясь и встряхиваясь, влез, опять напомнив Тритона и то, как он мало похож на морское божество. Шаликова сама не знала, зачем ей нужно было, чтобы ее друг имел мифологический вид, но опустила глаза, разглядывая лифчик и сердясь на свою несправедливость. А Лугов разговорчиво сидел, держа задумчиво сиреневые кальсоны навесу.

– В природной жизни все просто: когда ходишь вместе по солнцу, купаешься, видишь тело, так естественны последние объятия. В них нет тогда ничего сложного, грешного, всей нашей ерунды. Вроде как высморкаться. Только, конечно, в сто раз приятней. Это чисто и целомудренно, в сущности.

Шаликова все еще не смотрела на него, сердясь на его рассуждения и на собственное недовольство, думая, что она его любит, может быть, больше, чем ей это казалось. Когда она подняла голову, Николай Михайлович был уже почти одет и похож не на Тритона, не на Эллина, а на Николая Михайловича Лугова, которого она любила. Именно вот этот среднего роста шатен с тупым носом и красными губами, известный уже в кругах композитор, в полосатых брюках с мокрыми и взъерошенными волосами и нравился ей, – никто другой. Анна Павловна молча его обняла и крепко прижалась (при чем повозка заколебалась), а Лугов удивленно опустился на узенькую скамейку. Анна была так благодарна, что по-прежнему видит родные глаза, чувствует через платье знакомую теплоту груди, рук и ног, что не видит мягкого, вялого тела, что все привычно, любимо, знакомо, что не требуется бронзовых мускулов и поступи богини, – что все крепче и крепче целовала его чуть толстые, как кусочки помидора, губы, не обращая внимания, что кабинка уже забурлила по воде и куда-то взобравшийся возница чмокает на лошадь (вероятно, рыжая кляча), которая дрябло ржет и дергает колеса с мели на мель.

Николай Михайлович благодарно и весело спросил глядя, как горизонт то опускался, то подымался в дверном отверстии:

– Теперь обедать, не правда ли? Я голоден, как полубог.

– Нет, я пройду одеться. Я в ужасном виде и не могу одна привести себя в порядок. Да и не хочу делать этого кое-как. У меня сегодня аппетит к жизни, и мне хочется все делать, как следует. Как я буду сегодня обедать! по всем правилам; тебе будут завидовать, так я оденусь. Я тебя сегодня очень люблю, только вылезай скорее. Я не задержусь, я сама смертельно хочу есть.

Шаликова не без причины не очень любила открытого воздуха и естественной жизни. Ее было почти не узнать в летнем городском туалете; ничто не тряслось, ноги ступали легко и грациозно, темные глаза на прекрасном, несколько большом лице сияли загадочно и страстно. И странное дело, всякий, увидя Шаликову, подумал бы, как идет, наверное, этой даме простор морей, греческий свободный хитон, сильные страсти и широкие поступки. Конечно, подумавший так ошибся бы, никак не предполагая, что эта брюнетка с посупленными бровями и низким голосом теряется и досадует даже при виде белобрысого Сестрорецкого залива.

Померанец палево свешивался с черной тюлевой шляпы, странно напоминая песню Гете. Вероятно, большие темные глаза, плотно сжатый рот, смуглая розоватость щек и смоляные начесы a la Cleo поднимали в памяти хрестоматические воспоминания. Еще давно, проходя по заграничному ресторану, Анна Павловна услыхала, как довольно обыкновенный господин заметил товарищу, глядя на Шаликову:

– Ты знаешь край, где померанец рдеет?

Она любила вспоминать этот случай и, кажется, делала себя, насколько могла, под Миньону, зная, разумеется, эту героиню больше по опере Тома, чем по бессмертному роману. Анна Павловна знала не только свои достоинства, но и недостатки, и, сознавая себя чуть-чуть головастенькой и коротконогой, предпочитала не двигаться, а сидеть томно и загадочно. Имея бытовое русское произношение, говорила редко и больше по-французски. Конечно, в жизни близкой все это часто забывалось, и Анна Павловна была благодарна Лугову, что тот ее любит во всех видах, самых затрапезных, даже слегка комичных, к каким она причислила сегодняшнее купание.

На небе еще оставался красный полукруг от зашедшего солнца, как после вырванного зуба, широкими золотыми размахами краска зеленела кверху, делая почти невидными в этом отблеске мелкие дачи, людей, плетеные стулья и зонтики; море шипя вспучилось, багровея, словно снизу освещало его солнце. По лицу Анны Павловны пошли густые розоватые разводы, делая его более смуглым и более таинственным. Действительно, взоры соседей и проходящих мужчин останавливались на ней с удивленным восхищением. Хотя Лугов и Шаликова жили в Сестрорецке уже две недели, все смотрели на молодую женщину, будто она в первый раз показалась на пляже. Чувствуя на себе все эти взоры, Анна Павловна тихо роскошно цвела с какою-то горделивою скромностью, смотря, казалось, только на своего кавалера и разговаривая с ним одним. Но в блеске темных глаз, в преувеличенно томных и сознательно интимных жестах было заметно, что она чувствует себя на виду, немного как на сцене.

Николай Михайлович тоже рассматривал в упор, словно сам был сосед или проходящий мимо столиков посторонний господин, лицо своей спутницы. Вдруг поэтическую томность ее зрачков пронизала еле заметная усмешка. Какая-то пристальность появилась в ее взоре, более обыкновенная, нежели рассеянно стоячий взгляд Миньоны, но и более живая. Не смотри Николай Михайлович (не для того, чтобы следить, а так, для любовной игры и позы) так внимательно и близко на Анну Павловну, он не заметил бы этих микроскопических перемен.

– Что с тобой, Аня? на что ты смотришь?

– Ни на что.

Туманность снова заволокла прояснившийся было взгляд, и снова через секунду та же остановка и пристальность. Лугов обернулся всем туловищем, даже не боясь сделать некорректное движение (о чем он сегодня особенно заботился, опять для игры), в ту сторону, куда смотрела Шаликова. Спиною к их столику сидел молодой человек, почти мальчик, с подбритыми по-американски светлыми волосами в канотьерке и белом костюме. Румяная дама с пышными седыми волосами сидела напротив, благосклонно и скромно улыбаясь через бокал светлого вина. Анна Павловна, заметив движение Лугова, тихонько запела, подчеркивая полную свою беззаботность:

«Над купами апрельских рощ

Пролился шелковистый дождь,

Земля курится.

И не могу я рассказать,

Что заставляет грудь вздыхать

И сердце биться».

Николай Михайлович побледнел невероятно и, вздрогнув, сказал нетвердо:

– Какую старину вспомнила.

– Я очень любила и люблю этот романс.

– Но он же очень пошл.

– Может быть. В таком случае у меня – пошлый вкус. Вот и все. Вывод нелестный отчасти и для тебя.

– Я тебе прошу не петь этих глупейших куплетов. Мне это неприятно.

Анна Павловна пожала плечами:

– Не делай только публичных сцен. – Помолчав, добавила: – у всякого рода музыки есть своя история и свои назначения. Конечно, я не сравниваю этого романса с девятой симфонией, но у него своя жизнь, вовсе не так уже достойная презрения. Иногда она даже дороже великих произведений.

Николай Михайлович морщился, будто ему причиняли физическую боль. Шаликова продолжала:

– Ты, конечно, музыкант и этого не поймешь, а я простая слушательница. Мне интересно не только как это сделано, гениально это или нет, мне важно мое впечатление, к которому, конечно, присоединяется много обстоятельств, ничего общего с искусством не имеющих.

– По всей вероятности! Но хотя я и музыкант, на меня также действуют разные обстоятельства, почему мне этот романс и неприятен. Кроме того он замечательно пошл и бездарен.

– А по-моему, совсем нет.

Оба замолчали. Вдруг определенный лукавый смех пробежал по большим глазам Шаликовой и, положив руку на обшлаг своего спутника, она примирительно сказала:

– И все это вздор. Ты просто ревнуешь.

– Может быть.

– К этому мальчику, старому моему знакомому, которого я знаю с десяти лет. Теперь я его узнала. Но, признаюсь, обратила на него внимание раньше, чем узнала, что это Аркаша Фазанов. Меня заинтересовало, что это за милый мальчик с такой чистенькой старушкой кутит. Потом я узнала и его, и его мать. И ты совершенно напрасно злился.

– Ну, и выдумала! это, пожалуй, еще пошлее, чем «Шелковый дождь», который ты только что пела.

Анна Павловна, словно не замечая слов Лугова, сощурила глаза, оперлась щекою на смуглую и розовую руку и лениво крикнула:

– Фэзи!

Мальчик вскочил, и дама перестала улыбаться. Ему было лет семнадцать. Тупой нос и розовые щеки выражали привлекательную веселость и именно семнадцать, даже, может быть, пятнадцать лет, и голова от высокого роста (вытянувшегося) и гибкой фигуры, казалась, коротко обстриженная, очень маленькой.

Испугавшись, он так быстро вскочил, что опрокинул широкую светлую рюмку, потом, разглядев неподвижную Анну Павловну, заулыбался, еще порозовел, сдернул канотьерку с светлых и блестяще напомаженных волос и наклонился к ее руке неловко и грациозно.

Глава 2.

Лугов и Шаликова занимали несмежные комнаты в одном коридоре гостиницы, причем, если узкое помещение Николая Михайловича, заставленное чемоданами и дорожными принадлежностями, и походило на место временного пребывания туриста, то два покоя, занимаемые Анной Павловной, были убраны по-домашнему, со вкусом и уютностью, которые принято считать принадлежностью частных квартир. Присутствие небольшого грушевого рояля и обилие цветов усиливало это впечатление. Но некоторый эфемерный оттенок непрочности и изящного бавуака, свойственный всякой гостинице, все-таки был и даже тщательно поддерживался Анной Павловной. Ей вообще было приятно жить как бы играя в безродных туристов и повторяя сцены и жесты героев из французских, не слишком высокой марки, космополитических романов. И теперь, принимая в своей светлой комнате Аркадия Федоровича Фазанова, его мать, молодого приват-доцента, доктора, просто молодого человека, играющего в теннис, и свою подругу Раю Штильберг, – Анна Павловна с удовольствием вспоминала комедию Уайльда, виденную ею в Малом театре.

Когда входил в комнату Лугов, Шаликова передавала голубую дымящуюся чашку, где дымился золотой от позолоты внутри фарфора чай Фэзи. Анна Павловна двигалась медленно и как-то медлительно взглядывала огромными глазами из-под широкой розовой ленты на шляпе. Такая же лента розовым бантом перевязывала гитару, брошенную на зеленый ковер. Аркадий Федорович оказался еще более миловидным мальчиком, чем там на пляже, смущался и краснел, и г-жа Фазанова почтенно и матерински улыбалась ему из плетеного кресла, вся в белом, молодая и седоволосая. Приват-доцент, до известной комичности старавшийся держаться не учено, а как светский молодой человек, стоял спиною к большому окну, за которым шипело убогое море, и не смел протереть стекла пенснэ, запотевшего от чайного пара. Доктор сам наливал коньяк и вел себя другом дома, хотя был, кажется, первый раз у Шаликовой. Рая трещала в пространство все слышанные ею за двадцатипятилетнюю жизнь титулы и высокие или шикарные фамилии и имена, соединяя их в чудовищный пикник. Впрочем, время от времени Фазанова кивала Рае головой, не спуская глаз с сына и слегка засыпая.

Встретив Лугова, Анна Павловна с удовольствием обозрела все общество и, видя всех размещенными очень декоративно, вздохнула, произнося:

– Мы ждали вас, Николай Михайлович.

Все приняли эти слова за сигнал и приветствовали вновь прибывшего, считая своим долгом каждый сказать свое слово об исполнявшейся несколько дней тому назад в здешнем курзале его увертюре.

– Я ее писал три года тому назад и очень охладел к ней. Теперь я занят совсем другим. Я думаю, что музыкант еще более, чем писатель, подвержен такой участи, что, даже при лучших условиях, по чисто техническим причинам, его произведения обнародываются, когда он сам к ним уже равнодушен, интересуясь тем, что он пишет в данную минуту. Изданная книга, исполненная симфония, вроде дочери, которую выдали замуж.

– Тем лучше! – добродушно заметила Фазанова, – вам меньше волнений. Я бы умерла, если бы мои произведения исполняли публично.

– Мне рассказывала графиня Капнист, у них, т.-е. не у них, а у Лопухиной, не той, что венчалась в Константинополе… по-моему, это смешно, венчаться в Константинополе… даже недействительно… Хотя вот барон Штакельберг, положим, он не православный. Ах, он так забавен, когда мы были в Ницце… там все были: Бетси Волконская, Барятинские, Альбединские, Настя Гагарина, знаешь, с Кокой, которая… каждый вечер кавалькады. В Монте Карло тогда пел Шаляпин… он надоел, неправда? Ну, пой год, два, десять, но нельзя до бесчувствия. И все время так самодержавно держится. Вот отлично заведено в балете. Чуть не с восьми лет считаются на службе и к 30 годам пенсия.

– Что же для женщины 30 лет? младенчество! хотя на сцене так скоро старятся! Грим… и все такое… Цукки…

– А Тальони… – спросил басом теннисист.

– Что Тальони? – даже испугалась Раечка.

– Вы ее видели?

– Что же вы думаете, что мне двести лет?

– Нет… я думал… все знаменитости… она же тоже была пьянисткой.

– Она умерла, когда еще меня не было на свете, и была балериной.

Шпильберг так и не сообщила, что говорила ей графиня Капнист. Приват-доцент чопорно осведомился, чем занят Лугов. Ответила Анна Павловна, демонстративно и с увлечением, гордая, что ей изестны планы и замыслы ее друга.

– Это будет страшно оригинально: ни балет, ни пантомима, а нечто среднее, в сопровождении голоса. Выходит прелестно.

Легкий шопот выразил общее нетерпение послушать новые отрывки. Лугов укоризненно взглянул на Шаликову и двинулся к роялю. Вдруг Анна Павловна, забыв свою медлительность, быстро опередила его и сдернула с открытого пюпитра лежавшие там ноты, смеясь и повторяя:

– Это Фэзи, это Фэзи!

– Что это?

– Принес «Шелковый дождь».

– А, это «Шелковый дождь».

– Ну, да.

– Вы любите этот романс? – обратился Лугов к мальчику.

– Я не знаю. Анна Павловна меня просила его принести.

– Как не стыдно отпираться от своих вкусов и выдавать женщину? – шутливо вскричала хозяйка, но дело было непоправимо. Николай Михайлович надулся, холодно и официально поиграл минут пять и встал с таким видом, что все стали прощаться, предчувствуя семейную сцену.

Глава 3.

Гости ушли, словно Лугов их прогнал. Хотя в комнате ничего не изменилось, она казалась разрушенной и разгромленной. Анна Павловна осталась на месте, где сидела, даже не переменив позы, с упреком и страхом глядя на Лугова. Шляпа с розовой лентой казалась некстати нарядной, неуместной, слегка комичной. Наконец она тихо произнесла:

– Ты приревновал меня к Фэзи?

Николай Михайлович словно не понял, о чем она толкует, и промолчал, продолжая барабанить пальцами по крышке рояля. Шаликова распространила несколько свой вопрос, думая сделать его более понятным.

– Как не стыдно, имея такие доказательства моей любви, ревновать к мальчику, которого я знала чуть не с рождения? Наши семьи были так близки, я так привыкла к Фэзи, что даже не обратила внимания на некоторую вольность и простоту в обращении. Конечно, со стороны это может показаться странным, но ведь я же тебе говорила, что мы – друзья детства и ни о каком флирте, не то что об увлечении, не может быть и речи. Ты должен мне верить, Коля, не можешь не верить. Я ничем не заслужила недоверия, сознайся. Может быть, были кое-какие размолвки, но это несерьезно. В главном мы всегда были согласны, и никакая тень не ложилась на нашу любовь. Сознайся. Никто тебя так не поймет, не оценит твоего таланта, твоего гения!

Последние слова подействовали как-то болезненно на Николая Михайловича: он поморщился и досадливо промолвил:

– Разве я о том?

– О чем же? – Анна Павловна даже развела руками. Видя, что Лугов и на это восклицание медлит ответом, она опять стала говорить пространнее:

– В чем же тогда дело? я не понимаю… ты просто стал с левой ноги, или тебе было неприятно общество, что у меня собралось… Но ведь – ребячество, нужно владеть собою… Без народа не обойдешься. Я имею в виду гораздо больше твою будущность, чем собственное развлечение. Сравнительно с другими, у нас бывают милые и культурные люди. Нужно иметь очень дурное настроение, чтобы так бросаться на них. Конечно, если тебе неприятно, я могу никого не принимать, потому всего дороже для работы, да и для меня, чтобы ты был в хорошем расположении духа. Остальное всегда можно изменить, отменить, вообще, преобразовать, только бы тебе нравилось. Мне ведь никого не нужно!

Наконец Николай Михайлович с трудом выговорил:

– Зачем ты поручила Фазанову купить «Шелковый дождь»?

– Но, Боже мой, мне самой некогда было съездить в город. Фэзи вызвался. Это так естественно. Поверь, никому и в голову не пришло бы видеть в этом что-нибудь предосудительное. Когда ездят в город, всегда исполняют какие-нибудь поручения, это никого не удивляет. И потом повторяю: Фэзи – мальчик и давнишний мой знакомый.

– Нет, зачем именно этот романс?

– Мой экземпляр куда-то задевался, а я очень люблю этот романс.

Лугов словно прорвался; заговорил быстро и громко:

– Я запрещаю тебе говорить об этой пошлости. Она не может тебе нравиться. Ты говоришь из упрямства. Пойми, что не может тебе нравиться такая дребедень и мои вещи. Или то, или другое. А ты так настаиваешь на этом «Шелковом дожде», что поневоле я начинаю сомневаться в твоих восторгах по поводу моих произведений. Это меня приводит в отчаянье больше, чем если бы ты мне изменила с этим самым дурацким Фэзи.

Шаликова вспыхнула, оскорбленная. Но взглянув на Николая Михайловича, на его страдающее и беспомощное лицо, смягчилась и заговорила ласково, хотя несколько и фальшиво:

– Сколько историй из-за цыганского романса! Знала бы, не упоминала бы никогда о нем. Неужели ты думаешь, что он мне дороже, нежели наша любовь? Но ты тоже несправедлив, придавая такое значение мелочам. И потом, ты меня оскорбляешь, говоря, что я не смею понимать твои вещи, раз мне могут нравиться пустяки в роде этого злополучного «дождя». Ведь это совершенно различные области, почти разное искусство: одно – высокое и благородное творчество, открывающее нам новые, неведомые миры, другое – простое, домашнее ремесло, милое нам, как детская ложка, кусок материи, куда мы, может быть, глупо (да, конечно, глупо) вкладываем свои воспоминания, свои чувства – все свое. Это – предлог, не более, к легким, глупым, но понятным и милым мечтам.

– И ты можешь мечтать под «Я умираю с каждым днем?»

– Я не мечтаю, а другой мечтает, и я его за это не осуждаю.

Помолчав, она добавила примирительно, но твердо: –И потом, может быть, конечно, я ничего не понимаю в музыке, но этот романс совсем не так плох: в нем есть наивная, почти детская чувственность, приятная меланхолия и какая-то воздушность. При той простоте, почти примитивности средств, с которой он написан, он может очень волновать.

– Ты находишь? – как-то странно спросил Лугов, прислушиваясь к ее словам, словно она говорила из соседней комнаты.

– Нахожу. И это не только потому, что я в него вкладываю какие-то свои чувства и переживания. Я думаю, что в нем самом это заключается.

Анна Павловна овладела не только собою, но будто и положением и ходом разговора. Стала держаться не так натянуто, более «вольно» и в виде особой щедрости сохраняла ласковый и откровенный тон, не придираясь к неловкостям Лугова. Кажется, она никогда еще не говорила так искренно: может быть, потому, что у них никогда не было разговора такого, как теперь. Не вставая с легкого дивана, только поджав под себя ноги, что было очень неудобно на такой небольшой мебели, Анна Павловна говорила, словно сама с собой, но, конечно, имея в виду Николая Михайловича:

– «Шелковый дождь» был первым моим романом. Знаешь, детские увлечения бывают странными, а я влюбилась в автора этого романса… я теперь даже уж не помню его фамилии..

– Это был псевдоним – Капелли Нери.

– Да, да, Капелли Нери. Я потом только узнала, что это значит – черные кудри. Тогда он мне казался несколько смешным, но прелестным. Мне было тогда шестнадцать лет. Это было лет восемь тому назад.

– Девять! – быстро и точно поправил Лугов. Анна Павловна не удивилась, но подумав немного, словно сосчитав в уме, подтвердила:

– Да, девять. Я не спала ночи, придумывая способ, как бы с ним свидеться. Чего только не приходило мне в голову!

Шаликова мечтательно умолкла, не замечая, как внимательно ждет продолжения Николай Михайлович. Наконец последний сам уже спросил:

– Вы его никогда не видели?

– Никогда. Мне он представлялся высоким блондином, с большим ртом и розоватыми щеками… Приподнятые к вискам глаза, тупой нос, очень длинные ноги…

– Нельзя сказать, чтобы портрет был из привлекательных… Притом, талантливые люди редко бывают высокого роста.

– Может быть, он был и не талантлив, я не судья. Я даже послала ему письмо на адрес издатель Давингофа, ответа не было.

– Понятно, что ответа не было, раз его издавала «Северная Лира».

– В самом деле? А сколько мучений мне стоило это его молчание! Может быть, вся моя жизнь сложилась бы иначе, не ошибись я адресом.

– Весьма возможно! – серьезно ответил Лугов и начал перебирать клавиши, причем прояснявшаяся мелодия очень походила на «Шелковый дождь».

Над купою апрельских рощ

Пролился шелковистый дождь,

– Земля курится, – подпевала вполголоса Шаликова. Вдруг, прервав себя, она спросила, скорее воскликнула:

– А вы знаете его наизусть?!

Не отвечая на вопрос, Николай Михайлович уже совершенно откровенно заиграл ненавистный ему романс и, улыбаясь, заметил:

– А вот этот оборот мелодии разве плох:

И желтоватая заря:

Нежней и чище янтаря…

И потом сразу переход в mi majeur: «в них заблудилась».

Анна Павловна очнулась и со страхом посмотрела на Лугова. Или он издевается.

– Что ты так смотришь? – спросил он мельком, не прекращая музыки.

– Ничего. Мне показалось…

Оба замолчали, только грушевый рояль стонал нежно и слегка банально. Небо разъяснило и к сумеркам розово просачивалось через тюль.

Лента наклонившейся Шаликовой забагровела таинственно и румяно. Толстый голубь клюнул в стекло красным клювом. Вдали нежно звенел электрический звонок. Казалось, прошло очень много времени, пока Лугов не отозвался:

– Что тебе показалось?

– Ничего, ничего… – Шаликова рассмеялась, как коридорный звонок. Лугов хлопнул крышкой рояля, и голубь снялся с подоконника вниз, как песочная подушка. Голос у Николая Михайловича охрип, когда он произнес, будто пролаял:

– Это все вздор! Море надоело. У нас есть нервы, к несчастью.

– Ты меня ревнуешь к Фэзи? – насмешливо и раздельно молвила Анна Павловна.

– Нет, я сказал уже.

– Значит… – она, не договоря, посмотрела на Лугова снизу.

– Что значит?

– Значит, ты завидуешь бездарному Капелли Нери? Николай Михайлович напряженно рассмеялся.

– Нет, лучше уж Фэзи.

Шаликова двинулась в сумраке. Повернув выключатель и позвонив спокойно, она обыкновенно проговорила:

– Чай нужно пить.

Темные глаза ее глядели оскорбленно, закрыто и тупо.

Глава 4.

Анна Павловна была встревожена и оскорблена, главным образом, тем, что она ничего не понимала в поведении и отношениях к ней Лугова. Если б это была простая ревность, она бы знала, как успокоить, вернуть, утешить своего друга, но Николай Михайлович ясно заявил, что он не ревнует и даже будто бы ничего не имеет против ее измены. Предположение о профессиональной зависти было пущено в ход как простое средство удара, и самой Шаликовой казалось вздорным и ни с чем несообразным. Она ничего не понимала, тем более, что из разговора с Луговым помнила только свои собственные слова. А может быть, Коля просто ревнует, как самый обыкновенный любовник? У артистов выражения чувств иногда бывают очень странными? Почему же ему и не ревновать? Положим, она за три года их любви не давала никаких поводов к подозрениям.

Шаликова взглянула на себя в зеркало. Поясное стекло скрывало коротковатую фигуру, глаза, на несколько неподвижном лице, мерцали таинственно и томно, руки изящно круглились, покрытые янтарным загаром, будто и действительно Италия была той родиной, о которой тосковали ее темные взоры. Анна Павловна приподняла руки над головою, отчего упали легкие рукава пестрого мягкого капота. Она долго смотрела на свою голую руку у локтя, улыбаясь, теперь уже не в зеркало, а прямо на нее. Потом погладила нежно желтоватую гладкую кожу с пушком, засмотрелась на розовые пупырышки у локтя, и, тихонько поцеловав свою ладонь, рассмеялась, глянула боком опять, но совсем по-другому, на свое отражение. Смешные мысли пришли ей в голову. Она близко, как близорукая, рассматривая свое тело, словно чужое, вдруг детски удивлялась, что ткань, клеточки, неровности, кровяная окраска может так волновать, так привязывать сердце другого человека, что он может потерять и сообразительность, и здравый смысл и все, чем так любят гордиться сильные и независимые люди. Она не могла без довольного смеха вспомнить лица и рассуждений Николая Михайловича, видя загорелую часть руки, даже не до плеча, такую малость, такую прелестную ничтожность, которая его нервит, лишает покоя и представляется драгоценнее всего на свете.

Она была в одно и то же время и убеждена, что Лугов ее просто ревнует к мальчику, с другой стороны, его настойчивые утверждения, что он совершенно непричастен этому чувству, ее оскорбляли и сердили. Даже он сделался ей менее близким, менее привычным, с ним снова хотелось завести игру, как с малознакомым человеком, который нравится и победы над которым хочешь добиться. Она была почти рада такому возобновлению первых шагов влюбленности, хотя бы от этого уменьшилась привязанность и был нарушен покой, который не всегда уж так ценен в сердечных делах.

Весь этот день Анна Павловна провела в каком-то ожидании любовных и, казалось ей, счастливых случайностей. Она не знала, обманывают ли ее предчувствия, потому что никогда их не имела. Все, что предвиделось, было обычно, как вчера. Придет Фэзи, Рая, приват-доцент, доктор, теннисист, может быть, модная скрипачка, специально для Лугова, – вот и все. Вечером поедут кататься на паровой яхте, значит, прибавится еще хозяин яхты, спичечный фабрикант, певица из Музыкальной драмы, две барышни из школы Далькроза.

Но Анна Павловна, сама не зная почему, радовалась, все время думая о Лугове, но думая о нем как о постороннем господине, с которым еще только предстоит флирт. Может быть, поэтому она надела темно-розовое с черной кружевной косынкой платье, бывшее особенно к лицу ей. Первым пришел Фазанов, и на него Шаликова посмотрела по-новому, будто видела его впервые. Мысль, что к нему ее ревнуют, делала мальчика интереснее и значительнее в глазах Анны Павловны.

Ее голос приобрел низкую певучесть и негу, когда она произнесла, протягивая лениво загорелую руку:

– Здравствуйте, Фэзи! вы аккуратны.

Не зная, похвала это, или упрек, мальчик молча поклонился, поцеловав руку.

– Какая вы сегодня красивая! Шаликова усмехнулась.

– Вы – ребенок, Фэзи. К несчастью, не все это понимают. Николай Михайлович, например, кажется, серьезно меня к вам ревнует.

Милые черты Фэзи изобразили беспокойство и недоумение.

– Может ли это быть? Я не такой ребенок, конечно, как вы думаете, но я так давно с вами знаком, мама вас знала еще девочкой – понятно, что я обращаюсь к вами запросто. Неужели это может кого-либо шокировать или подать повод к сплетням? Но, конечно, если это так, то мне лучше не бывать у вас, хотя мне это будет большим лишением. Только нужно сделать это незаметнее, чтоб не поднялось еще больших толков, правда? Я могу уговорить маму уехать из Сестрорецка. В городе легче будет не видаться…

На глазах Фазанова были слезы, и голос дрожал. Шаликовой было и жалко его, и приятно видеть начинающуюся влюбленность. Может быть, было и кокетство, когда она загадочно произнесла:

– Да, Фэзи, сделайте это. Не будем видеться. Мальчик посмотрел разочарованно, словно никак не ожидал, что его предложение будет принято. Но Анна Павловна, выдержав паузу, проговорила глуше прежнего:

– Не только потому, что не все вас считают за ребенка, но потому что это и на самом деле так. Всего хуже, что для меня Фэзи, вы тоже уже не мальчик, и я не ручаюсь за себя. Видеть вас каждый день… лишиться этого для меня большая утрата… но иначе может выйти то… что ничего не выйдет! – кончила она грубо и махнула глазом.

– Почему? – спросил молодой человек и совсем заплакал.

– Почему, почему! потому – вот и все! потому что вы в самом деле дитя и ничего не понимаете, плачете вместо того, чтобы…

– Я все понимаю! – воскликнул вдруг хриплым басом Фэзи и, соскользнув на пол, неловко обхватил коленки Шаликовой. Анна Павловна вскочила, но не могла двинуться, так как мальчик крепко ее держал и безумно целовал преимущественно ее живот, находившийся на уровне его губ. Она снова села, шепча:

– Бросьте, Фэзи, бросьте. Этого нельзя. Сейчас придет Рая, оставьте меня, вставайте.

Действительно по коридору уже цакали Раины каблучки, и вскоре за матовой дверью зарозовело ее лицо. Шаликова все-таки успела сказать раскрасневшемуся и сделавшемуся сразу нелепым молодому человеку.

– Видите, я вам говорила, что вы ничего не умеете!

Глава 5

Приключение с Фэзи, довольно невинное, и, в сущности, более комическое, нежели романическое, словно окрылило Анну Павловну. Она даже забыла свою медлительность и неразговорчивость, быстро двигалась по своей гостиной, переходя от гостя к гостю, и только беспокойный взгляд, устремлявшийся поминутно на дверь, в которую должен был войти Николай Михайлович, показывал, что именно к нему относились все это волнение и ажитация. Появился Лугов неожиданно, но застал такую инсценировку, которой не придумало бы самое злое кокетство, желающее пробудить ревность. Анна Павловна сидела в своем темно-розовом наряде на диване, откинув голову, с блестящими глазами, и оставив руку в руке своего соседа, которым оказывался как раз Фэзи. Доктор сидел с другой стороны, поглаживая коленку и лакомо смотря то на хозяйку, то на Раю, игравшую «Шелковый дождь». Теннисист и приват-доцент стояли кариатидами, а г-жа Фазанова, седая и благосклонная, переворачивала все один и тот же нотный листок, когда возвращался куплет, и тихонько говорила, как она думает устроиться зимою.

И желтоватая заря

Нежней и чище янтаря

В них заблудилась!..

Как раз тут и скрипнула дверь, впуская Лугова. Все замолкли на своих местах, следя за движениями Николая Михайловича, словно он был тигр или сумасшедший. Шаги его казались подозрительно медленными, лицо преступно бледным. Он шел, действительно, не особенно быстро, на середине комнаты даже остановился, и обозрев все общество, произнес тихо и спокойно:

– Простите, я, кажется, помешал вам.

Банальность и кротость такого вступления особенно были поразительны тем, что никак не вязались с последующими действиями Николая Михайловича. Поздоровавшись со всеми по очереди, он дошел до ничего не ожидавшей Раечки. Та, бравируя положением, произнесла во всеобщей тишине безпечно:

– Загулялись, Николай Михайлович, загулялись, скоро нужно идти к пристани. А мы без вас развлекались своими средствами!..

Лугов, даже не взглянув на говорившую, не спеша, взял с пюпитра «Шелковый дождь», прихватив заодно «У камелька» Чайковского, опять-таки не спеша, вышел на середину комнаты и молча разорвал обе тетрадки на четыре части. Шаликова даже не отдернула своей руки от соседа, который, раскрыв рот, смотрел во все глаза. Да и все смотрели на Лугова, словно он совершал смертную казнь. Первою опомнилась Рая: заскрипев вертящимся стулом, на котором сидела, она произнесла тихо, но так, однако, что все слышали:

– Как глупо!

Николай Михайлович словно обрадовался, что наконец чем-то нарушено тягостное безмолвие. Обратясь прямо к Шпильберг, будто она и была виновницей всего происходящего, он отвечал запальчиво, встав в такую позу, словно он собирался говорить очень долго:

– Может быть, и глупо. Даже, по всей вероятности, очень глупо, но я должен был так поступить. Не думайте, господа, что вы присутствуете при семейной сцене, или любовной размолвке. Вы присутствуете при большом несчастии, конечно, только для меня, ни для кого другого. Я думаю, ни для кого не тайна мои отношения к Анне Павловне…

Шаликова отняла руку от Фэзи и, наклонившись, словно всматриваясь вдаль, смотрела на Лугова, который продолжал, не выпуская разорванных нот из рук:

– Они мне дороже всего на свете, и для сохранения их я готов на все… даже на смешные и, по-видимому, совершенно нецелесообразные поступки… Но я повторяю, что я не мог этого не сделать. Если вас это обижает, я очень прошу извинить меня. Когда приходит большое несчастье, иногда забываешь об условностях. Что же касается до нот, если они принадлежали не Анне Павловне, то я их куплю завтра же. Съезжу и куплю. Но я не хочу, чтобы они были в моем доме, или в доме самом мне близком. Когда Анне Павловне захочется, я сам могу сыграть этот романс, я знаю его наизусть. Кажется, как раз, когда я вошел, его кто-то пел… я готов проаккомпанировать…

Николай Михайлович, по-видимому, собирался сказать что-то совсем другое, заметил это, смутился, тем более, что все продолжали молчать, и быстро подойдя к оцепеневшей Шаликовой, поцеловав у нее руку и вежливо, почти стукнув каблуками, произнес:

– Вы позволите?

Не поспела Анна Павловна что-нибудь ответить, как он уже был за роялем (Рая куда-то бесшумно увернулась) и запрелюдировал «Шелковый дождь». Действительно, он знал его без ошибки, но лучше бы было сто фальшивых нот, чем подобное безукоризненное исполнение. Хотя мелодия и сопровождение оставались теми же, присутствующие еле узнавали столь хорошо известный им романс. Николай Михайлович с жестоким удовольствием подчеркивал всю пошлую сладость и цыганский пошиб этой песни… Куда девались легкость, певучая легкомысленность и искренняя, правда, несколько слишком доступная, чувственность? Все грубее и грубее звучал мотив, банальный аккомпанемент не в силах был этого скрыть, будто играющий снимал дешевые тряпки с модницы, обнажая нескладное, вульгарное и стыдящееся тело.

Все переглянулись, остановив свои взоры на Шаликовой, черты которой изобразили страх, недоумение и почти страдание. Фэзи, тоже бледный, сидел, ничего не понимая и машинально растирая руку соседки. Но когда взоры всех перешли на самого музыканта, Анна Павловна была забыта, до такой степени его лицо было даже для мало его знающих людей необычайно. Жестокое удовольствие, очевидно, и ему самому причиняло страдание непонятное, но сильное… Иначе, отчего бы он так побледнел? так исказались его черты, так беспорядочно и пусто блестели мутным блеском глаза?

Вдруг это навождение прервал голос Фэзи, который закричал:

– Довольно! довольно! Прекратите это мучительство! Это издевательство! Что вы делаете? Если вы сами этого не понимаете, то я вам запрещаю играть дальше.

Всех поразили эти слова, сказанные петушиным голосом, вдруг соскакивающим в неуклюжий бас. Даже Николай Михайлович взглянул на Фэзи мутным и блестящим в то же время взглядом, но ничего не успел сказать, так как, словно в ответ мальчику, мягкий стук, будто ударили бревном, закутанным в одеяло, раздался от дивана. Шаликова лежала в обмороке. Суета вокруг упавшей всем была легче только что бывшего напряжения. Один Лугов не принимал никакого участия в хлопотах. Спокойно и уверенно, как лунатик, он закрыл рояль, опустил и задвинул пюпитр, смахнул платком пепел с крышки и вышел, не спеша, за дверь. Да Фэзи, ужаснувшись словно своей смелости, стоял все такой же бледный, смотря, не понимая, на Анну Павловну, которая, тотчас по уходе Лугова открыла свои темные глаза и прошептала:

– Он сошел с ума!

Глава 6.

Как тогда Лугов вышел из комнаты Анны Павловны, так больше и не возвращался. Вероятно считал свои слова и вообще свое поведение исчерпывающим. Он не переехал в другую гостиницу, или хотя бы в другой коридор, он просто не заходил к Шаликовой и даже редко с ней встречался на берегу и в ресторане. Положим, целую неделю ни он, ни она почти не выходили из своих номеров. Анна Павловна теперь была уже по-настоящему разобижена и, главным образом, удивлена. Ее слова о том, что Лугов сошел с ума, не были театральным эффектом, но действительным ее мнением, до того все происходившее в тот вечер ей казалось ни с чем несообразным и диким. Первые дни Раечка почти ее не покидала, находя положение дел крайне занимательным и вспоминая бесчисленные аналогические случаи из великосветской жизни. Но потом, видя, что история не двигается с места, что Николай Михайлович не думает о возвращении, вообще не подает никаких признаков жизни, Фэзи не вызывает на дуэль Лугова, Шаликова не травится и даже не заводит нового романа, Рая заскучала и проводила большую часть своего времени на своей скромной дачке у Разлива, мало кого видая и даже подумывая перенести куда-нибудь место своих действий, и, главным образом, рассказов.

Кажется, она не видала Анны Павловны уже дня три, когда та прислала ей письмо. Письмо принес Фазанов. Рая сидела на скамейке в саду из трех низеньких узловатых сосен, вывертывающихся с видимым трудом и мукой из сыпучего песка, и ела вишни, глядя на голубую у болотной на том берегу зелени полосу озера, над которой редко, редко, как игрушечный «Таубе», прочертит залетевшая со взморья чайка. Барышня не столько смотрела на пейзаж, сколько ждала проходившего разносчика и меланхолически жевала (никем не видимая, так, для самой себя) темные ягоды, выплевывая окровавленные, местами даже с кусками приставшего прекрасно-вишневого мяса, косточки. Вместо телятника или зеленщика, спотыкаясь на глубоком песку, шел Фэзи, сдвинув шляпу с потного ребяческого лба и смотря на дощечки у калиток, где, рядом с фамилиями: «Парфенов», «Ликонайнен», «Середкин», были изображены топоры, ведра, лестницы сообразно тому, что эти самые Середкин, Ликонайнен, Парфенов должны были тащить в случае пожара.

Рая считала Фазанова ребенком, для себя неинтересным, потому не стеснялась. Даже не запахнув капота, открывавшего верхнюю часть ее полного бюста, она прожевала еще ягоды три, потом закричала:

– Фэзи, вы не меня ли ищете? Как вы очутились в наших краях?

– Здравствуйте, Раиса Семеновна. Вы здесь живете?

– Ну, конечно, как же бы иначе я здесь сидела?

– Может быть, вы в гостях.

Рая посмотрела на свой капот и промолчала: мальчик казался неумным и совершенно неинтересным. Фэзи потоптался, не надевая шляпы, у забора, потом спросил:

– Можно зайти?

– Идите, идите, ничего, что я по-домашнему, Хотите вишен? Вы по делу ко мне, что ли?

– Да, у меня письмо к вам от Анны Павловны.

– Так давайте скорее.

Читая первые две странницы, Рая не переставала класть в рот темные ягоды, но с третьей уже рука ее не опускалась больше к корзинке, хотя рот и сохранял еще полуоткрытую форму. Окончив чтение, она опустила листок и прошептала:

– Бедная Анна Павловна!

Переведя глаза на Фэзи, Рая будто что вспомнила и сказала нерешительно, что совсем не подходило к ее обычной манере говорить:

– Фэзи… простите, что я вас так называю… Фэзи, не сходили ли бы вы к Лугову?

– К Николаю Михайловичу? – переспросил мальчик, как-будто был еще какой-нибудь Лугов.

– Ну, да к Николаю Михайловичу. Видите ли, Анна Павловна очень страдает от этой истории и очень хотела бы с ним помириться, но нужно сделать так, чтобы первый шаг принадлежал Лугову, а не ей. Конечно, я могла бы с ним поговорить, только он догадается, что я подослана.

Раечка еще продолжала говорить, но Фэзи слушал ее, словно не понимая, да и сама барышня говорила без увлечения и довольно скучно. Наконец мальчик произнес с запинкой:

– Но ведь я же… сам… сам влюблен в Анну Павловну.

– Вы, Фэзи? – Рая оживилась и даже пододвинула к нему корзинку с вишнями.

– …и она сама меня любит… она мне ясно дала это понять…

– Ну, так что же? (положительно Фэзи не так глуп и неинтересен, даже недурен, пожалуй). По-моему, именно вам-то и следует это сделать, никому другому, из любви к Анне Павловне.

Подумав, мальчик спросил:

– Она об этом и пишет вам, оттого и послала письмо со мною?

– Нет, она ничего об этом не пишет. Мне самой пришла эта мысль в голову.

Фэзи, казалось, не верил. Притворно, или искренно, хозяйка начинала сердиться.

– Невозможно, Фэзи, быть таким подозрительным. Вы не имеете никакого права думать так об Анне Павловне.

Мальчик вздохнул с облегчением.

– Ну вот, прекрасно. Значит, вы сходите.

– Схожу. Вы сами понимаете, что мне не очень-то хочется хлопотать, чтобы Лугов помирился с Шаликовой.

– Понимаю, что вы такой же противный эгоист, как и все мужчины, потому-то и советую вам великодушный поступок.

– Да я же ведь уже обещал это исполнить, чего же вы ругаетесь, Раиса Семеновна? – произнес Фэзи жалобно и сгреб остаток ягод. Раечка долго смотрела на него молча, потом решила:

– Все-то мы – как малые ребята, чего же с нас спрашивать?

Прощаясь, Фэзи еще раз спросил:

– Раиса Семеновна, это в самом деле, что Анна Павловна ничего вам не писала, чтобы я говорил с Луговым.

– Какой вы недоверчивый человек, Фэзи! ну, хотите я вам покажу ее письмо?

– Нет, нет… А впрочем, дайте.

– Как? дать вам чужое письмо?

– Так вы же обещали!

– Ах, Фэзи, что мы делаем! – воскликнула Рая, но вынула из-за пояса сложенный листок и протянула его молодому человеку. Прибавила тихонько:

– А я-то считала вас за ребенка.

Мальчик быстро схватил письмо обеими руками, не раскрывая, даже не вынимая из конверта, поднес к губам и, нежно поцеловав, вернул обратно хозяйке. Потом сказал тихо:

– Вы Бог знает, что подумали, Раиса Семенова.

Та смущенно проворчала: «галантно!» и потом, хлопнув слегка Фэзи по плечу, докончила – А теперь идите, летите!

Глава 7.

Николай Михайлович не избегал встречи с Шаликовой, но просто никуда почти не выходил, а потому и был лишен случаев видеть свою возлюбленную. Вероятно, если бы он следил за своим здоровьем, то нашел бы состояние его очень подозрительным, а температура даже наверное была выше нормальной. На взгляд даже неврача Лугов производил впечатление человека на что-то важное решившегося, не внешние какие-нибудь пустяки, а какой-то внутренний и вполне конкретный перелом чувствовался за этими сразу осунувшимися щеками, серым пересохшим ртом, чернотой вкруг глаз и неровным блеском то бегающих, то стоящих глаз. Дома он традиционно валялся на диване, держа в руках и не читая одну из немногих книг, взятых им с собою. Не имея в комнате инструмента, он играл только в общей зале в обеденное время, когда там никого не бывало.

Когда Фэзи вошел к Лугову, последний сидел у окна, не поднимая тюлевых занавесок, и смотрел на серый берег, казавшийся от белой материи покрытым снегом. По-видимому, он не очень удивился визиту, хотя удивиться было бы довольно естественно. Николай Михайлович сразу узнал гостя и, не вставая, произнес равнодушно:

– А, Аркадий Федорович! здравствуйте.

Фэзи даже позабыл, что это его зовут Аркадием Федоровичем, подошел к окну и поздоровался с Луговым очень предупредительно, как с больным. Тот говорил светски и немного вяло о погоде, о местных событиях, которых он не знал, и т. п. Видя, что мальчик мнется и краснеет, Лугов спросил полушутя и, вместе с тем, строго:

– Вы не на дуэль ли меня приехали вызывать?

– Нет, нет, что вы? – быстро ответил Фэзи, но потом серьезно добавил:

– Тогда бы я к вам прислал секундантов.

– Конечно. Только я бы их не принял и вызова бы вашего не принял, потому что все это пустяки.

– В сущности, ведь ничего и не произошло, Николай Михайлович. Никто ничего не понимает, а Анна Павловна очень страдает от этой размолвки…

– Она и прислала вас? – быстро перебил гостя Лугов.

– Нет, я сам пришел! – спокойно и печально ответил Фэзи. Хозяин тоже остыл и даже полузакрыл глаза, приготовившись не то слушать, не то произносить очень скучные вещи. Гость зажурчал слова:

– Притом, Анна Павловна даже не понимает, из-за чего все произошло, и никто не понимает. Впрочем, я это говорил уже вам… Вы бы сходили туда. Конечно, вам, может быть, не совсем ловко, но ведь вы так близки с Анной Павловной, она может понять. Вы поговорите с нею, я уверен, что это какое-нибудь недоразумение. Она меня не посылала к вам и ничего не поручала, но я говорю искренно и по-моему правильно. Нужно договориться до конца. Все будет хорошо.

Лугов ответил, не открывая глаз:

– Вы говорите, что Анна Павловна не посылала вас и ничего не знает о нашем разговоре, отчего же тогда вы так уверены в том, что она будет рада моему визиту и желает примирения? Или у вас был разговор какой-нибудь с нею по этому поводу?

– Я уверяю вас, что это так, клянусь чем угодно! Помолчав, Лугов произнес тихо и как-то скорбно:

– Но, Фэзи, ведь вы же сами любите… сами неравнодушны к Анне Павловне?.. Или я ошибаюсь?

– Вы не ошибаетесь.


– Так как же вы уговариваете меня вернуться к ней? Разве вам это не тяжело?

– Я думаю, так будет лучше для Анны Павловны. А мне что ж? я ведь только люблю ее и никаких прав на нее не имею. Мне только бы ей было хорошо и спокойно. Мне ужасно неприятно, даже больно видеть ее в унылом настроении. Я готов… не знаю что… повеситься, если бы это ее развеселило.

– Едва ли бы это ее развеселило.

– Бывают, говорят, такие женщины, которым больше всего нравится, когда из-за них случаются какие-нибудь несчастия… Я не знаю…

– Анна Павловна не из их числа.

– Я сам так думал, но вы, конечно, лучше ее знаете. Я рад, что я не ошибся.

Лугов опять закрыл глаза, мускулы его лица ослабли, яснее стала заметна серая бледность и чернота теней во впадинах щек и глаз. Начал он глухо, будто звуки с трудом достигали рта:

– Не знаю, поймете ли вы, Фэзи: вы не занимаетесь никаким искусством.

– Я его очень люблю, но у меня нет никаких способностей. Я слушатель и зритель: ведь и такое назначение не обидно, не будь нас, для кого бы творцы производили свои вещи?

– Может быть, и поймете, – продолжал Николай Михайлович, не обращая внимания на Фэзины реплики, – я не первый раз люблю, но в первый раз встретил полное сочувствие, один уровень и совпадение вкусов. Хотя Анна Павловна сама и не музыкантша, но отлично все понимает. Это было для меня такою радостью, что я до сих пор не могу об этом равнодушно вспомнить, хотя все оказалось на поверку пустым вздором. Первая женщина, которую я любил, была совершенно примитивна в этом отношении… я ее не упрекаю… она мне нравилась и, может быть, меня любила, она делала, что могла. Несправедливо требовать от человека, чего он не в состоянии дать. Но любовь ведь и вообще несправедливая вещь, всегда хочется полноты. Может быть, не у всех такие требования, но у меня они есть. Как бы ни нравилась мне женщина, как бы телесно ни был я к ней привязан, по-настоящему полюбить я могу только тогда, когда лучшие мои стремления могут быть поняты теми, кого я люблю. Когда я встретился с Анной Павловной, я уже подумал, что вот я нашел, чего мне так долго не хватало. Кроме того ее красота, конечно, произвела на меня сильное впечатление. Это было на концерте… познакомил нас какой-то общий знакомый, я уже не помню, кто именно. Наши места были рядом, я имел возможность наблюдать, как она слушает Бетховена. Я жалею, что вы не присутствовали тогда. Даже я, как ни обожаю Бетховена, больше следил за изменениями ее лица, чем за развитием симфонии. Не нужно было больше никаких уверений, никаких доказательств, что я нашел именно то, что мне нужно. Для себя лично я хотел проверить, как она отнесется к моей музыке. Это был экзамен скорее моему творчеству, нежели ее вкусу, в котором я уже не сомневался. Хотя мне назначено было прийти к двум часам, я уже с одиннадцати стал собираться. Так долго, так осторожно я откладывал каждую тетрадку, так ясно вспоминал время, место, погоду, обстоятельства, при которых я писал то или другое, так хотел, чтобы ей понравилось, так боялся, что, проходя мимо Казанского собора, даже зашел в него. Я давно там не был и несколько забыл, какой голый, официальный, неуютный вид у него. Я огорчился, думая, что такие мысли – дурное предзнаменование. Но все оказалось отлично; Анна Павловна пришла в восторг и не глупый какой-нибудь, а очень тонко и смело судила о том или другом месте. Какие чудесные советы она давала: лучшего друга, товарища и помощника не найти!.. И как все рушилось! будто какое возмездие!

Фэзи нежно взял за руку Николая Михайловича и сказал:

– Ничто не рушилось, милый Николай Михайлович, все осталось по-прежнему. Пойдемте сейчас к Анне Павловне: она наверное дома. Пойдемте вместе. Вы поговорите. Да? Вы согласны? Ну, где ваша шляпа?

Лугов улыбнулся хлопочущему Фэзи и промолвил более весело:

– Хорошо, пойдемте вместе. Вы – славный мальчик, и я вам отчего-то верю. С вами молодеешь. Не все считают это качество уже таким достоинством, но чувство приятное.

Фэзи ничего не отвечал, боясь, как бы Лугов не передумал и не вернулся. Он почти забыл, что сам влюблен в Шаликову и что на всякий неизвращенный взгляд их положение двух влюбленных, из которых один ведет другого к предмету общей страсти, могли показаться противоестественным.

Вдруг Николай Михайлович остановился.

– Пройдемтесь немного по лесу, раньше чем постучаться в ее дверь. Знаете, сколько раз я тайком подкрадывался к этой двери, чтобы стукнуть и опять увидеть глаза Миньоны, и не решался. Мне хочется, чтобы вы рассказали мне раньше о ней, что она делала, что читала, пела, как была одета эти дни без меня… Пойдемте в лес на полчаса.

– Пойдемте! – нерешительно согласился Фэзи.

– Боитесь все, что я сбегу?

– Нет, нет!

На воздухе оказалось совсем не так, как казалось из-за белого тюля. Теплый сырой ветер наносил из-за леса тучи одну за другой. В промежутках по густо синему небу быстро прокатывалось солнце колесом, золотя деревья, и море тогда чернело, взрытое мелко волнами. Трепались флаги и хлопали чухонские юбки грузно и по-деревенски. Два фокса гонялись за лягушками в маленьком дачном саду, и гром, будто из сарая, вдали нестрашно пугал. В секунды между двумя дыханиями ветра припекало, и хотелось купаться. Вдруг разом зашумел по песку, по крышам, по фоксам, лягушкам, дачницам, деревьям и траве – дождь. Солнце еще не успело докатиться до следующей тучи и минутно охрусталило золотую сетку. Сразу грохнул гром и игрушечная радуга пустила корень у рощи. Теплый пар, будто с шипением, отовсюду взвился, даже от Фэзиных плеч, и кобылка в зеленой загородке вдали звонко заржала. С ивы бледно и беспрерывно текла золотая теплынь, будто дымясь на лету. Запахло усиленно все, что могло запахнуть, и барышни под навесом подняли розовые, полные руки, как глуповатые цветы в кадках.

Лакеи убирали скатерти с наружных столиков, подняв фрачные воротники и закрыв стриженые головы салфетками.

Фэзи с удовольствием вдыхал теплый сырой воздух, пропитанный солнцем, завидуя фоксам, бегающим за лягушками, и забыв слегка о Лугове. Когда он обернулся к спутнику, то увидел, что тот стоит, опершись об иву, бледный, не обращая внимания на струйки дождя, стекающие на его лицо.

– Что с вами, Николай Михайлович, что с вами? Какая жалость, что мы прямо не прошли с вами к Анне Павловне! Этот дождь…

Мальчик остановился. Слово «дождь» больше привело ему на память, чем весь золотисто-шелковый, мокрый, зеленый пейзаж. Лугов с трудом проговорил:

– Простите, Фэзи, вы – благородный, милый мальчик, но я туда не пойду. Пусть мои поступки кажутся вам лишенными всякого смысла, я не могу вам объяснить больше. А как бы охотно я вам все рассказал. Именно вам! Конечно, мне было бы приятно, если бы и Анна Павловна не считала меня диким капризником и нелепым человеком, но едва ли это возможно. А между тем… если б я мог открыть все!

Лугов закрыл лицо руками и неизвестно, плакал ли, или это дождь стекал у него между пальцев. Тучи косили серо по ту сторону залива уходящим ненастьем, и на голубовато-золотое небо, курчавясь, всползали новые.

Фэзи сказал безнадежно:

– Может быть, можно все объяснить.

– Нет.

Молодой человек не настаивал и стал прощаться. Лугов вернул его и, еще раз пожав руку, сказал:

– Прощайте, милый Фэзи, не бойтесь… я не собираюсь лишать себя жизни. Я просто уеду и, может быть, не встречусь с вами. Хотелось бы, чтобы вы верили, что я поступил до известной степени благородно и иначе поступить не мог.

– Я верю, хотя не понимаю: я ведь не знаю ничего.

– Анне Павловне не объясняйте, она все равно ничего не поймет. Даже, если можно, скройте лучше от нее наш разговор и то, что мы виделись. Ей будет тяжелее от непонятностей. А так, может быть, она себе все кое-как объясняет. Превратно, но объясняет.

А она любит ясность, хотя бы и выдуманную.

– Хорошо, я ей ничего не скажу. Пожалуй, так будет для нее лучше.

Глава 8.

Фазанов, действительно, ничего не сказал Шаликовой о своем визите к Николаю Михайловичу, тем более, что его мать вскоре переехала в город по его же настоянию. Тот план, который он вместе с Анной Павловной обдумывал любовно и легко, теперь исполнялся как-то тупо и безрадостно. Даже влюбленность Фэзи уменьшилась, во всяком случае, не была так очевидна. Все вообще расстраивалось и расползалось. Положим, дело шло к осени и сезон кончался. Ночи были темные, деревья и море печально шумели. Раиса Семеновна ходила какая-то непричесанная. Анна Павловна, очевидно, кое-как объяснив себе поведение Лугова, успокоилась и мало чем отличалась от той таинственной и красивой дамы с глазами Миньоны, которая гуляла по пляжу с известным в некоторых кругах музыкантом. Наконец все двинулись в город. Началась городская жизнь с комнатным уютом, театрами, газетами и блестящими от дождя (уже не шелкового) под синеватыми фонарями тротуарами. Шаликова не избегала разговоров о Лугове и имела тактичность преувеличенно интересоваться его творчеством. Но объявленные в двух-трех концертах его вещи отменялись, и о нем самом ходили какие-то смутные и нехорошие слухи. Рая усиленно их раздувала, но Анна Павловна не радовалась им и приписывала перемены в Лутове своему с ним разрыву.

Нового романа как-будто не было, а выезжала она с Саввой Ивановичем Храповицким, старым еще ее другом, явившимся после шестилетнего отсутствия из Японии. Он был человеком пожилым, любящим искусство, лениво-разочарованным и искренно преданным Шаликовой. В театре и на улице показываться с ним было прилично и почто безопасно в смысле сплетен. Будучи с ним довольно откровенной, свой роман с Луговым Анна Павловна от Храповицкого скрыла, вероятно, считая его недостаточно интересным и боясь ленивых насмешек Саввы Ивановича.

Однажды, между прочим, Храповицкий, вспоминая давние времена, когда Анна Павловна еще носила косы и гимназический передник, заметил:

– А помните, Анна, вашу влюбленность в автора «Шелкового дождя»? Я ведь теперь раскрыл его псевдоним, это – небезызвестный музыкант Лугов.

– Как, Николай Михайлович Лугов?

– Я не знаю, Николай ли он Михайлович, а с ним не знаком, но знаю, что Лугов композитор, так что теперь, если у вас не прошло еще желание с ним познакомиться, вы можете сделать это очень легко.

– Какие глупости!

– Ну, не знакомьтесь. Я ведь не настаиваю.

– Нет, глупости, что Лугов – автор «Шелкового дождя».

– Почему же? это – очень милый романс, притом написанный Бог знает когда, когда Лугову было, вероятно, не больше двадцати лет.

– Да откуда вы знаете?

– Я ленив, Анна, чтобы быть сыщиком, а просто на последнем издании вместо Капелли Нери напечатано Н. Лугов, так что, очевидно, сам автор не стыдится своего раннего произведения.

– А когда вышло последнее издание?

– Кажется, в августе.

Шаликова долго мешала в печке, потом заговорила о другом. Только прощаясь, она сказала Храповицкому:

– Савва Иванович, я знаю, что вы – человек очень ленивый и терпеть не можете поручений, но для меня, может быть, потрудитесь и узнаете адрес Лугова. Его зовут Николаем Михайловичем.

– Хотите вспомнить старину?

– Вот, вот!

– Хорошо. Только имейте в виду, что такие реставрации детских проказ не всегда молодят.

Глава 9.

Шаликова не предупреждала Николая Михайловича по телефону, а прямо пошла на риск, даже не думая, будет ли это прилично и как ее Лугов встретит. Открытие, что автор «Шелкового дождя» – Николай Михайлович, ее ошеломило и совершенно опрокинуло все прежние ее догадки и объяснения. И опять она перестала что-либо понимать, сердилась и любила, будто рассталась с своим любовником полчаса тому назад.

Квартиру он переменил и жил на Конюшенной. Швейцар сказал, что Николая Михайловича нет дома, но что, вероятно, он скоро будет. Шаликова решила обойти квартал и снова вернуться, чтобы выяснить и покончить что-то сегодня же. Новое издание романса, где была целиком напечатана фамилия автора, казалось ей обращенным прямо к ней. Чтобы занять время, зашла к Морсеру и долго выбирала синюю чашку, позолоченную внутри. Сумерки были ясные и холодные. За адмиралтейством курился янтаревый закат опять к холоду. Голоса раздавались весело и звонко-сухо.

Его еще не было. Шаликова поднялась. Пожилая чухонка впустила ее тихо и, принимая, очевидно, за деловую посетительницу, провела в гостиную, спустила шторы, повернула электричество и оставила Анну Павловну одною. По полу был во всю величину комнаты зеленый ковер, кожаная мебель, банальная несколько, действовала успокоительно, люстра хрустально звенела, и вдали в кухне шипело масло. Шаликова так все запоминала, будто ей предстояло давать подробный отчет в этом дне, или будто она умирала, хотя она никакого томления и тоски не испытывала, а, наоборот, была необъяснимая уверенность, что все обойдется благополучно. Впрочем, у нее никогда не было предчувствий. Осмотрела книги в шкапчике, ноты – все имело вид уютного, несколько одинокого житья. Карточек никаких не было, и ее фотографии тоже не было видно. Она так занялась осмотром, что не услышала, как прозвучал звонок. Может быть, впрочем, у Лугова был ключ и он вошел без звонка.

Во всяком случае она неожиданно услышала голос Николая Михайловича:

– Боже мой! Анна Палвовна.

Она быстро подошла к нему и, не здороваясь, проговорила:

– Что это значит? Это вы написали «Шелковый дождь»? тогда я ничего не понимаю.

Лугов поморщился и, отойдя в сторону, будто осматривая гостью, произнес:

– А вы мало изменились. Похудели, может быть. Во всяком случае, похорошели.

Анна Павловна повторила:

– Нет, вы скажите: почему это тайна и что значило ваше гонение на ваш же собственный романс?

– Видите ли, это очень сложно и едва ли интересно для вас.

Анна Павловна разгорячилась:

– Как едва ли интересно, когда я специально для этого пришла к вам, чтобы получить объяснения. Я не знаю, изменились ли вы, но я к вам не изменилась нисколько и так же вас люблю. Конечно, летом вы поступили странно и оскорбительно по отношению ко мне, но теперь я уже начинаю кое-что понимать, и ваши поступки тогдашние кажутся мне не такими дикими…

– Что же вы начали понимать?

– Что вы стыдились вашего раннего произведения, и даже упоминание о нем для вас было, как упрек совести.

– Почему же я теперь его признал?

– Из любви ко мне, Николай Михайлович, больше ни почему. Знали, что он мне нравится, что он был причиной нашей ссоры, – и захотели все загладить так, чтобы и мне безо всякого письма стало ясно ваше… не раскаянье… ну, ваши шаги не примиренью.

Николай Михайлович походил по зеленому ковру, наконец остановился перед Шаликовой:

– Боюсь, Анна Павловна, что вы не угадали.

– В чем же тогда дело?

Шаликова уселась глубже в кресло, не то сердясь, не то скучая предстоящими объяснениями. Лугов сел около нее и начал так, как говорят урок сколько раз повторенный, но еще не усвоенный учениками.

– Видите ли, это довольно обыкновенное, но чрезвычайно тягостное сомнение всякого артиста: любят его за него самого, или за его талант, что тоже не презренно, но некоторым не так нравится. Я их не осуждаю за то, тем более, что сам долгое время колебался, не зная, что ценнее.

Анна Павловна тихо молвила:

– Видит Бог, в моей любви соединялись обе: я любила вас как человека и как артиста, – тут не было противоречий.

– А «Шелковый дождь»?

– Это было инстинктивно. Я чувствовала, что это ваше, потому и защищала.

За окном стемнело, и блестел узенький месяц. Казалось совсем холодно, почти морозно, люстра перестала вздрагивать, и масло утихло, ковер заглушал совершенно шаги. Анна Павловна вспоминала все мелочи их совместной жизни все нежней и печальней, перебирала все вещи, которые Лугов написал, или, как она говорила, «создал» за время из любви. Тонко и незаметно хвалила их, заботясь почти о стиле своих фраз. Николаи Михайлович молча слушал в другом конце комнаты. Наконец она кончила речь. Подойдя вплотную к Лугову, она спросила насмешливо и опять чрезвычайно нежно:

– И такие-то пустяки, такие идеологические соображения могут помешать самому конкретному, самому реальному счастью?!

Николай Михайлович снял тихонько ее руку со своей шеи и сказал печально:

– В том-то и беда, что пока я решал эти вопросы, сама-то любовь исчезла, испарилась, как жирное масло!..

– Исчезла? – горько переспросила Шаликова.

– Исчезла! – как эхо повторил хозяин.

– Ну, что же делать? прощайте, Николай Михайлович, не поминайте лихом. Поклонницей вашей, и самой верной, я всегда останусь!

Лугов поклонился. Анна Павловна вернулась сейчас же, забыла чашечку от Морсеру. Лугов, передавая ей сверток, вдруг спросил:

– А что Фэзи?

– Какой Фэзи?

– Фазанов, Аркадий Федорович.

– Ах, он! исчез куда-то, не знаю. Как вы его вспомнили: он был такой пустой и незамечательный.

– Он очень вас любил.

– Полноте, это было ребячество!

И опять уже новые сомнения зародились в голове у Лугова, может ли понять его искусство, и всякое, человек, который проходит мимо настоящей любви, даже не замечая ее.

Но он не стал задумываться над этим. Чухонка тихо звала его к обеду, несколько опоздавшему из-за визита незнакомой дамы.

Загрузка...