На другой день к утру прояснело, солнце заиграло на безоблачном небе; после ночного ливня лес засверкал несметными драгоценными самоцветами, красой несказанной и недолговечной.
Чистый прохладный воздух взбодрил силы путников и монахов, словно доброе вино. Вся братия во главе с настоятелем вышла за ворота провожать государя Никоарэ. Пожелали ему и воинам его счастливого пути и долго глядели им вслед.
Не только монахи дивились взорам высокого гостя, горящим торжеством; приметил их и возрадовался дед Петря, в душе его всплывали картины прошлого — вспоминались ему и отроческие годы Никоарэ, проведенные в доме Юрга Литяна. Нынче оба они — и Петря, и бывший его питомец — ехали в родные места не спеша, и, казалось, сам путь наполнял их каким-то тихим довольством. Капитан Петря был теперь стар, а прежний отрок уже начал седеть.
В умилении душевном ехали они по узкой долине Шомуза среди старых рощ, перешедших во владение господарей после смерти воеводы Шендри; земли и луга вокруг Долхешт, где был похоронен Шендря, шурин старого Штефана, были вместе со всей долиной приданым сестры князя. Умерли оба, а выморочные владения их остались позабытыми. Князья не сочли их достойным даром для великих бояр.
Путники замечали, что здесь в селах живут иначе, чем в других местах, где они бывали. Жители беззаботно хлопотали на пасеках и в садах, весело кланялись проезжим, на лугах пестрели стада. Но горы, сторожившие слева и справа долину, казалось, теснили ее.
К полудню, двигаясь все в том же порядке, пришли к мосту через Шомуз и к мельнице, откуда дорога повела на высокий холм, за которым далеко-далеко, до старой усадьбы, обители воспоминаний, простиралась широкая долина Серета.
Мельница, слегка сотрясаясь, работала только в один постав. Под навесом у дороги сидел на скамье мельник. Вопреки образу, привычному и в жизни и в сказках, мельник не был изнуренным годами и слабостью старцем, а молодым и веселым с виду.
— День добрый, бог в помощь! — крикнул дед Петря, желая вызвать мельника на разговор.
— Благодарствуйте, ваши милости, — отвечал мельник, поднимаясь со скамьи и обнажая кудрявую голову.
— Что ж у мельницы народу нет никого? Я вижу, ты один, — продолжал дед. — Позволь нам сделать привал под твоим навесом.
— Милости просим, — отвечал мельник, разглядывая их зелеными, как волна, глазами.
Прочие всадники подъехали ближе; подошла и телега Иле Караймана. Мельник пояснил:
— Мужички с мешочками собираются, добрые ратники, к вечеру, когда воротятся с поля и от других дел. Мельница зерно перемалывает, а мы языками мелем, о том, о сем толкуем. Это мельница Барбакота[40].
— Кто был сей христианин, носивший такое прозвище?
— Прадед наш. Прожил девяносто девять лет и оставил нам, правнукам, мельницу и советы в придачу.
— Советы? Должно, мудрец какой? — усмехнулся Александру.
— Так оно и есть, с вашего позволения.
— А тебя как величают?
— По имени зовут Тудорикэ, а по прозвищу Плутяга[41].
Собравшиеся развеселились.
— Что ж, сойдем с коней у мельницы, где жил «Сам с ноготок — борода с локоток», — весело сказал Никоарэ, — а Плутяга поделится с нами вестями.
— Никак невозможно, — отвечал Тудорикэ, оскалив белые зубы и следя за тем, как всадники соскакивают с седел. — Прадед учил нас: вестями не делятся, а обмениваются. Мы тут, в долине Шомуза, живем на отшибе, ничего не ведаем. Хотелось бы, честные путники, знать, что делается при дворе господаря и в Нижней Молдове. Прошумели там войны и напасти. Узнать бы, что еще там творится и что будет. Прослышали кое о чем, да не обо всем. Нет у нас, как в других местах, боярских гнезд, где плодятся обманы. Уж простите на слове, коли из ваших милостей кто боярин. Я не по одежде принимаю вас за купцов, вот только сабли у вас на поясе.
— Купцы — да не продаем и не покупаем, — отвечал Никоарэ и положил руку с перстнем на плечо мельника.
Тот повел глазом, не выказывая особой робости.
— Великая честь, когда у нищего порога останавливаются государевы бояре.
— Мы не бояре, Тудорикэ, и не из Ясс едем.
— А я, привыкши верить своим глазам, думал иначе, государь.
Подкова обернулся и благосклонно посмотрел на него.
— Я — простой воин, честный мельник.
— Радуюсь, государь, — взволнованно проговорил догадливый мельник, что вижу тебя крепко стоящим на ногах.
Спутники Никоарэ захохотали.
— По душе мне твоя смекалка, Тудорикэ.
— Таков был и прадед мой Барбакот, государь. Это он приучил нас остерегаться боярской братьи. Лучше нам друг с дружкой не встречаться, не то разозлят нас, так мы их крепко покусаем. Прознали мы у родичей, у которых больше земли и простору на серетской равнине, что в той стороне вышли с великой ратью бояре собирать новые, только что выдуманные дани подати. В Шомузе народ победнее и числом поменьше, про нас и забыли. А вот недалеко от Руджиноасы заявились они в село и собрали с рэзешской общины семнадцать быков. А налог был восемнадцать быков. И тогда будто схватили служилые младенца и увели его, как залог, вместо недобранного быка. Так ли это? Ваши милости про такое не слыхали?
— Про такое не слыхали, зато знаем немало другого, — пробормотал дед Петря.
— А я вот что скажу, — продолжал Тудорикэ, пристально глядя на Никоарэ. — Для таких бояр пригодилось бы господарю лекарство наших шомузских баб: льют они настой молочая с вином в воду, чтоб оглушить и поймать рыбу. Напоил бы господарь дворцовых тварей молочаем, поплыли бы они по реке усопших до Дуная, а потом в море, на самое дно, да и в пекло.
Дьяк с превеликим удовольствием взглянул на правнука Барбакота.
— Не забуду при встрече поведать о том господарю, — сказал он улыбаясь, меж тем как Никоарэ и его ратники садились на коней.
Когда тронулись в путь, солнце сверкало в глубоких водах обширного пруда, свивая в нем огненные гнезда. Лошади бежали иноходью, и, покачиваясь в седле, всадники с усмешкой думали о лукавых речах ленивого краснобая-мельника. Медленно рассеивалось веселье недавних минут, проведенных на привале, словно пушинки одуванчика от дыхания ветерка.
Кони шли бойко даже под палящим полуденным солнцем; наконец путники достигли вершины, на которой волнами колыхались цветы и травы. Внизу открывалась взорам широкая долина Серета; изгибаясь плавными излучинами, неторопливо текла река среди зеленых рощ. Сделали еще привал, накормили коней, петуха и закусили сами.
Сердце в груди Никоарэ учащенно забилось, когда дед Петря Гынж повел их к тому волшебному уголку, где в мутные струи Серета вливался прозрачный поток Сучавы. Там был приют незабвенных детских лет, каменная сторожевая башня, сады за высоким тыном, пасека, где когда-то хозяйничал дед Войку, конюшни и каретный сарай, загон для овец, кузница, где звенели о наковальню молоты цыган, галерея, где за ткацкими станами работали молодые девки, широкий двор, где мать его в траурном своем одеянии проходила от камор к крыльцу. В годы его отрочества старый князь Юрг Литян уже спал вечным сном в саду под гробовой плитой у алтарной стены часовни. С родным домом Никоарэ простился еще в малолетстве. Капитан Петря отвез его за рубеж, в чужедальнюю сторону. С тех пор он здесь ни разу не бывал.
И теперь он вдруг взглянул и, ужаснувшись, опустил голову. Ничего не уцелело от всего этого. Башня рухнула, и развалины обросли плющом. От двора и следов не осталось. Все истребил пожар. Крыша часовни провалилась.
Десять воинов стояли в ожидании, обнажив головы, словно надеялись, что возникнет перед ними, как в сказках, слышанных в детстве, дворец, колдовством погруженный в землю. Но вокруг был только лес, тихо шелестела листва; малиновки гонялись друг за дружкой в дрожащих полосах света и тени, а чудо не совершалось, ибо могилы остаются могилами.
Никоарэ крепко зажмурился, чтобы сбросить слезы, нависшие на ресницах, потом вздохнул и поднял голову.
— Останки моей матери были хотя бы собраны и преданы земле?
Капитан Петря промолчал.
Они подъехали к часовне. Плита, под которой покоился Юрг, была откинута, гробница взломана: даже там грабители искали драгоценностей. О жестокая скорбь! И в могильной сени не знает человек покоя. Никто не огражден от подобного поругания.
Есть, однако, мужи, которым дано подняться над жизнью и смертью и сохранить крепость духа в испытаниях, дабы исполнить свой долг на земле. Так сорок восемь лет держал меч в руках преславный Штефан Водэ, защищая родную землю и народ свой от чужеземных захватчиков. И хотя понимал господарь тщетность начатой борьбы, до конца стоял на своем, желая быть примером для грядущих поколений. Шел по его стопам и господарь Ион Водэ и тоже пал жертвой. Пока не сломлены недруги, надобно стоять против них до того часа, когда придет возмездие. Падут витязи, связавшие себя клятвой, но бессчисленные, как листья в лесу, как песчинки в пустыне, поднимутся бедняки, все до последнего, за свою свободу и правду.
— Так не будем падать духом, возлюбленный брат, и пойдем своим путем.
— Да, батяня Никоарэ, — ответил, уныло вздыхая, Александру. — Только я вот о чем думаю: где мы ночь проведем?
— Выберем зеленую полянку, — отвечал дед, — смастерим шалаш из веток. Не пропадем.
Александру кинул насмешливый взгляд на деда.
— Разведем костер, — продолжал капитан Петря. — У нас с собою есть все, что потребно для подкрепления сил.
— Добро, дед Петря, — отвечал Александру смягчившись.
Но Медвежья Поляна не пустовала — там горели костры, стояли шалаши. В лесу разбили свой табор цыгане-ложкари. Возле четырех кибиток табора поднялась суета, когда булибаша заметил приближавшихся вооруженных всадников. Он издал громкий вопль и приказал всем своим двадцати восьми подданным опуститься на колени и склонить головы. Приказ был дан на незнакомом языке, понятном лишь одному из слуг Никоарэ.
— Ступай, Иле, — мягко проговорил Никоарэ, — распроси этих несчастных.
Подкова знал, что полуголые горемыки цыгане нередко жили обманом и воровством, а при случае пускали в ход кистень и нож. Может, они-то и ограбили гробницу князя Юрга. Но рабы эти, потомки тех, что привезены были татарами из самой Индии и проданы местным боярам, изведали в своих скитаниях одни лишь напасти, вкушали одни лишь удары бича и питались жалкой пищей; никто не учил их иной жизни, никто не миловал их. Несчастные, отверженные люди, думал Никоарэ. Но телом цыгане ладны, и жены у них красивы. Владеет племя сие даром песни и ремеслами. И когда к ним милостивы, служат верно, как Иле Карайман, самый надежный товарищ. Родное его селение получило от господаря Иона Водэ свободу, и вот кобзарь Иле стал Никоарэ братом.
Подлый обычай завели молдавские бояре: на пирах приказывают своим рабам цыганам влезать на деревья и, соперничая в меткости, стреляют по ним из луков. А девушек волокут в опочивальни и, насладившись красой невинной, швыряют ее в грязь, как сорванный цветок. В родной стране, быть может, были счастливы цыгане. Говорят, в Индии природа ласкова и изобильна. Будь они там даже последними из париев, и то не испытали бы, несчастные, такого унижения. Татары, властвовавшие в Азии и делавшие набеги в Индию, установили и там свое господство и вывозят оттуда живой товар в наши княжества; вот уже два столетия как повелся в Молдавии бесчеловечный порядок рабовладения. Боярам захотелось растоптать свободу и местных жителей — закрепостить их. Благословенна память Яна Савицкого, моего учителя в Баре, думал Подкова. Он открыл моим глазам сию истину. Но ляшские ясновельможные паны осудили Савицкого в сейме за учение его, и палач отрубил бедняге голову на высоком помосте посреди Львова в базарный день.
Не успел Подкова спешиться, как вернулся испуганный Иле Карайман.
— Государь, — вскричал он, прижавшись подбородком к суконному чепраку гнедого. — Государь, — повторил он с тяжким вздохом, поднимая полные ужаса глаза. — Булибашу этих цыган, что стоят на Медвежьей Поляне, зовут Зайлик; он тоже из Рунка, где отец мой Феделеш был старшим булибашей надо всеми цыганами, получившими свободу из рук Иона Водэ. Пришел ратный отряд нового государя Петру Хромого; все у нас разрушили, разграбили, а родителя моего прикончил палицей армаш[42] Чорней. Все мои родичи либо погибли, либо разбрелись по свету. А кого успели схватить служилые, тех вернули в рабство. Зайлику удалось бежать с этими четырьмя кибитками. Пришли они сюда и принялись делать для местных селян ложки, корыта и ковши из тополя да из ивы. Но живут бедняги в страхе, потому так испугались нас. Что мне с ними делать, государь?
— Ободри своих сородичей, Иле, и оставим их в покое. У нас у самих на сердце черная тоска.
Государь ласково положил руку на голову цыгана; Карайман схватил эту дружескую руку и поцеловал. Затем, глотая слезы и вздыхая, отправился к булибаше Зайлику передать повеление своего господина.
— Государь пробудет в Медвежьей Поляне недолго, только отдохнет и закусит, — сообщил он булибаше.
— А что ж так, брат Иле?
— Хотел он взглянуть на отчий дом, а нашел лишь развалины и пожарища. От княжьего владения не осталось и колышка, не за что рукой ухватиться. Отдаем все это вам и чаще лесной. Отряхнет он прах от ног своих, сядет снова на коня, и мы отправимся дальше.
— Больше уж не вернетесь?
— Нет, его светлость Никоарэ воротится и установит в стране правосудие.
Булибаша Зайлик поклонился Никоарэ и велел своим подданным войти в шалаши, сидеть там, не шевелясь, и молчать: государь делает привал для трапезы. И все же, когда на закате скитальцы уселись подле телеги поужинать, в шалашах послышалось тихое, робкое перешептывание: подданные Зайлика подбивали друг друга спеть песню для гостя.
И зазвучали стройно голоса, вторили им струны кобзы и лютни. Цыгане пели о своих муках и о тоске бесприютных путников.
Никоарэ с товарищами прислушивались, пытаясь разобрать слова, но цыгане пели на древнем своем языке; один Иле Карайман мог понять их.
— Молдаване тоже поют эту пенсю, — сказал Подкова. — Вот кончат ложкари, я спою ее, как пели пастухи, что пасли стада по соседству с нашим селом.
Иле тихо шепнул государю слова песни:
Матушка моя родная,
Долетела грусть-кручина
Через горы и долины.
Не развеять той кручины
Ни пастушьему рожку,
Ни церковному дьячку.
Только я душой своей
Утолю твою тоску.