По господареву велению в пятницу ноября тридцатого дня открылся в тронной палате суд над боярами, предавшими Иона Водэ в лето 1574.
Судьями были: двадцать два старейших рэзеша из волостей, шесть государевых и его высокопреосвященство митрополит Анастасий, глава суда. Государь Ион Никоарэ Водэ сидел тут же на троне, держа в руках меч и булаву; позади него с обнаженными саблями стояли двенадцать его ратников с Острова молдаван.
Ворота крепости отворились, и во двор лавиной хлынул народ, который впустили при условии, что будет он вести себя чинно и мирно, не нарушая судебного разбирательства гиканьем, воплями и хулою на судимых злодеев. Кругом двора в два ряда стояли копейщики.
Погода была по-прежнему тихая, ласковая. В девятом часу утра солнце весело играло, проникая сквозь оконца палаты. Высокий суд открылся, митрополит Анастасий прочитал молитву «Царю небесный». Судьи встали. По окончании молитвы Водэ сел на престол, а судьи, продолжавшие стоять, все разом поклонились Никоарэ.
Заговорил митрополит Анастасий:
— Братья православные, государь Ион Никоарэ призывает нас начать ныне и продолжать в последующие дни до двадцатого декабря включительно суд над боярами, продавшими три года тому назад, в пору войны Иона Водэ с оттоманами, государя своего и отчизну. Государь Никоарэ говорит: «Нет прегрешения страшнее того, что совершили сии бояре: богопротивней оно убийства отца, матери и братьев, ибо сие есть измена отчизне, иудино предательство, проклятое во веки веков». И повелевает государь: пусть народ увидит ныне гибель сих бояр; да примут они кару в сей быстротечной жизни, а не в день страшного суда.
Митрополит Анастасий остановился, поглядывая на господаря.
Лицо у Никоарэ Водэ было печальное и бледное от бессонной ночи.
— Таково в точности мое повеление, — внятным голосом проговорил он.
Тогда митрополит опустился в кресло. Перед судьями явился логофет Раду в воинском облачении с саблей у пояса. Он открыл книгу с именами виновных, составленную по списку капитана Негри, и положил ее на стол. Отдельно положил перечень тех, кого надобно было судить в первый же день.
Он поклонился и сказал:
— Достойные судьи, к тому, что сказано преосвященным владыкой, митрополитом, возглавляющим высокий суд, государь еще прибавляет: «У правосудия на глазах повязка. Меч его разит, не ведая жалости».
Судьи вздрогнули; никто не проронил ни слова.
По левую сторону митрополита показался Христофор, молдавский дьяк из личной господаря канцелярии; ногтем с траурной каемкой он отметил в списке, лежавшем на столе, имя первого подсудимого и громко его выкрикнул:
— Его милость пыркэлаб Иримия!
— Отсутствует, — подал голос служитель, стоявший у дверей.
Судьи мгновенье недоуменно молчали.
— Ничего, — кротко подсказал Христофор. — Пока его милость пыркэлаб будет схвачен, пусть высокий суд решает без него.
Митрополит проговорил:
— Против пыркэлаба Иримии свидетельствует вся страна.
Судьи подняли руки: «Правда».
— Тогда решаем: отсечь ему голову, — мягким задрожавшим голосом постановил митрополит.
— Так что мы ему тут крест поставим, — смиренно произнес молдавский дьяк Христофор.
Он принарядился в серый кафтан с воротником из рысьего меха и явно чувствовал себя особой значительной, но высказывал излишнюю суетливость. Логофет Раду метнул на него суровый взгляд, словно одернул старого и глупого коня.
— Чья же теперь очередь? — смутившись, степенно начал дьяк Христофор. — Теперь очередь пыркэлаба Крэчуны, его милости Харалампие Панцу. Этого боярина, — осклабился он, — точно курицу на насесте, схватил запорожский есаул Григорий Оплетин. Ввести Харалампие Панцу.
— Ведут, — отвечал привратник дед Арвинте, повернувшись с неожиданным проворством. — Сюда, боярин, — обратился он к пыркэлабу Харалампие.
От пыркэлаба осталась лишь жалкая тень. Он еле волочил ослабевшие ноги. Мигая, в страхе поглядывал то на судей, то на Подкову. На вопросы митрополита Харалампие Панцу утвердительно кивал головой, признавая, что действительно был в отряде боярской конницы, перешедшей на сторону язычников в лето семьдесят четвертое.
Дьяк Христофор шептал про себя:
— Сейчас поставим ему крест. Отрубят ему голову, а я чернилами вычеркну его из списка. Готово!
Митрополит вынес приговор.
Пыркэлаб Крэчуны диким взглядом поглядел вокруг и, упав на колени, протянул руки к господарю. Но служители подхватили его и уволокли. Дед Арвинте покачал головою, глядя ему вслед.
На красном крыльце раздался громкий голос глашатая:
— Харалампие Панцу, пыркэлаба Крэчуны, предать казни через отсечение головы.
До слуха судей донесся протяжный рев собравшейся во дворе толпы.
Тем же порядком были осуждены виновные бояре волости Путны: второй ворник Анастасие Тротушану, казначей и сборщик дани, подарков и пешкеша Штефан Дымбу, господаревы судьи Василе Белей, Константин Мындру и Ницэ Боу, бывшие фокшанские ворники Захария Фрынку и Захария Стегару и, наконец, Костя Лепэдату, спэтар[67] Петру Хромого.
Все они предстали перед судом, признали свою вину и выслушали укоры высокопреосвященного владыки Анастасия, затем под угрожающий рокот и крики толпы прошли по двору для принятия сурового наказания.
Стража во дворе наклонила копья, и народ несколько приутих.
На помост, возведенный в глубине двора, за дворцовыми хоромами, поднялся палач Измаил Арап. Он попробовал острие топора средним пальцем левой руки, потом засучил рукава красной рубахи и тонким голосом прогнусавил:
— Бар-бар, бар-бар!
— Бараны! Бараны! — вопила толпа, наслаждаясь видом громадного и кроткого слоноподобного палача, привезенного турками из Абиссинии и проданного молдавскому двору в дни княжения Лэпушняну.
Иной пищи, кроме бараньего кебаба, Измаилу не требовалось; иного ремесла он не знал — будучи скуден умом и нем, ни к чему другому не был пригоден. Спал, положив рядом с собой топор, и в долгие дни безделья все натачивал его о каменный брусок и смазывал затем бараньим жиром. С годами Измаил Арап не менялся, не ведая своих повелителей, оставался глухим и немым орудием господаревой власти.
После недолгого молчания народ опять загомонил:
— Бараны! Зарезать их!
В сияющей небесной вышине с шумом пронеслась к пруду, блестевшему в лощине, стая уток.
— Бабка Мария, — крикнул кто-то в толпе, — утки твои улетели к пруду.
Толпа загоготала, и в это же мгновение пронесся второй вопль палача:
— Ай! Ай!
Измаил Арап наносил удар преклонившему колени осужденному, и голова скатывалась на помост. Палач тотчас подхватывал ее, показывая народу и рыча, скалил белые, как у тигра, клыки.
Судьи, заседавшие в гнетущей тишине тронной палаты, догадались по крикам и внезапному молчанию толпы, что началась страшная работа.
В душе Никоарэ щемящее чувство жалости боролось с непреклонным решением свершить справедливое возмездие; у него мелькнула тоскливая мысль: «Первая неизменная основа власти молдавских господарей — дьяк. Вторая — палач».
За час до полудня господарь поднялся с престола и с утомленной улыбкой сказал судьям:
— Довольно. Каждому дню своя доля зла. Завтра, в субботу, у нас будет больше работы — и так каждый день, пока не исчерпаете список. Привозят пойманных и из других городов.
— Государь, — заговорил логофет Раду, — разослал я весть по уездам, что женам и детям разрешается взять для предания земле тела казненных и погребение совершить в любом храме. Господин, — прибавил он шопотом, перед обедом просит тебя матушка Олимпиада заглянуть в горенку брата. Как будто стал оживать.
— Наконец-то слышу добрую весть!.. — со стоном молвил Подкова.
Он отпустил стражу. Оставив при себе лишь логофета Раду, вошел в комнату Младыша. Олимпиада сидела в углу. В комнате царила тишина, тень и прохлада — узкое оконце выходило на запад. Младыш был в воинском кафтане, но без пояса и оружия; он полулежал на постели, опершись спиной о подушки. Улыбался вялой, безразличной улыбкой. Не думал ни о чем. Душевная боль отражалась в его глазах, точно бледный месяц в стоячей воде.
И все же больной пошевельнулся, когда вошел Никоарэ. Услышав звук его голоса, поворотил немного голову. Старший брат осторожно сел рядом и взял его за руку.
— Сашко, — тихо позвал Никоарэ, — Сашко…
— Да… — прошептал Младыш.
— Сашко, скажи, чего тебе хочется…
— Батяня, батяня! — внезапно закричал несчастный.
— Говори, — ласково сказал Никоарэ, обнимая его за плечи.
Глаза больного подернулись влагой слез и блеснули, словно две звезды в тумане. На мгновенье холодные его ладони сжали лицо Никоарэ.
— Батяня, я завертью, завертью опустился… под землю… к внучке стариков… Как же ее звали-то? Позабыл… Я несусь, несусь к ней, а она убегает куда-то, на моих глазах поднимается вверх… к комете. Тогда-то я не мог идти за нею, земля не пускала, а теперь и мне пора улететь туда… за нею…
Он устало склонил голову к левому плечу и закрыл глаза. Из-под ресниц его капали слезы. Матушка Олимпиада слушала, опустив платок на самые глаза.
— Государь — шепнула она, — уж если он стал вспоминать, можно надеяться на исцеление.
— Возможно ли?
— Надейся, светлый государь.
— Что ж, будем надеяться, матушка.
Олимпиада посмотрела на Подкову и, увидев его застывший взгляд, в ужасе всплеснула руками.
— Кто исполняет завещанное, — промолвил Никоарэ, — должен вынести свою долю испытаний, только пусть уж не обременяют его свыше сил.
Матушка Олимпиада, склонив голову, поцеловала его руку с господаревым перстнем.
— Крепись, светлый князь. Господь воздаст тебе.
— Что ты говоришь, матушка Олимпиада? — горько рассмеялся Никоарэ.
— Господин мой, не греши. Иль усомнился в священных истинах?
— Ах, матушка, была бы жалость и справедливость по ту сторону звезд! Но нет ее. Небо пусто и не внемлет нашему отчаянию. И сила, которой мы одолеваем пустыню смерти, только в нас самих, в немощных детях земли.
— Ты говоришь, как язычник, государь, а не как христианин.
— Говорю, как несчастный человек, матушка.