Так это начиналось...


1

На пассажирском теплоходе «Василий Поярков», идущем из Хабаровска в Николаевск-на-Амуре, встретились два врача: Татьяна Тимофеевна Котова, полная седая женщина в роговых очках, и рыжеволосая девушка Лида Шарова, только этим летом окончившая мединститут и получившая назначение в один из северных районов Дальнего Востока.

Котова сразу приметила скучающую, грустную Лиду. Узнав, что она едет в места, куда, по слухам, «сто дней скачи — не доскачешь», принялась ободрять девушку.

— Что же ты нос повесила? — упрекнула ее Татьяна Тимофеевна. — Погляди только, какая тут у нас кругом красота. Ведь уже сентябрь, а на берегах все еще зеленым-зелено́. Где еще такое увидишь?..

Шарова виновато улыбнулась.

— Вы уже здесь старожилы, всё знаете, а я ведь в первый раз пускаюсь в такую далекую дорогу.

— Верно, что старожилы, — сказала Котова, — однако не сразу ими сделались. Ровно тридцать лет назад вот так же, как ты, ходила я по палубе морского парохода, не ведая, какая мне будет уготовлена судьба. Пароход шел на Камчатку, — это подальше твоего Чумикана, — шел семь или восемь суток, теперь уж точно не помню. Хотя был июль, самая, как у нас тут говорят, «макушка лета», но так бушевало море, что всю душу вытряхивало. «Вот, — думала, — занесло меня к самому черту на рога. Лучше бы я в Архангельск согласилась поехать. Так нет же, гордячкой была!» В то время молодежь только и бредила Дальним Востоком. Ребята ехали Комсомольск строить. Девушки, по призыву жены командира Красной Армии — Валентины Хетагуровой, тоже в далекий край целыми эшелонами уезжали. Между прочим, жаль, что нынче дети наши, став взрослыми людьми, мало о тех годах знают. Ах, Лидочка, какие это были захватывающие годы — тридцатые! Короче говоря, на восьмые сутки прибыла я в Петропавловск. Сошла утром с парохода, с чемоданом и сеткой, и прямо в облздрав представляться отправилась. Дали мне на выбор несколько мест, где требовались врачи. А я сижу и думаю: «Куда бы ни ехать, лишь бы поскорей свой уголок найти». Так я попала в далекое стойбище к оленеводам.

В тундре я и нашла свое место в жизни. Все было, Лидочка, все — и счастье, и горе. Там через три года вышла замуж. Незадолго до войны родился у нас сын, Борька, нынче уже Борис Афанасьевич, горный техник. А в войну потеряла мужа. Когда овдовела, долго мучилась — как быть: уехать ли, как у нас говорят, на материк к родным или остаться на месте? А эвены, узнав, что «Танька-дохтур», — так они ласково меня называли, — собирается их покинуть, пришли в дом, расселись на полу, задымили своими трубками и давай просить, чтобы не уезжала. «Без тебя, Танька-дохтур, погибнем, наверно, — говорит бригадир Индогин. — Оставайся, скажи, что нужно тебе, — наш брат эвен все сделает». Подумала-подумала, и решила остаться. Ведь в стойбище, среди этих добрых людей, началась моя самостоятельная жизнь. Здесь я врачом стала. Конечно, трудновато пришлось на первых порах. Ведь в то время эвены больше шаману верили, чем доктору.


— Как же вы, Татьяна Тимофеевна, нынче с Камчатки на Амур попали? — спросила Шарова.

Котова рассмеялась.

— А очень просто. Из Петропавловска в Хабаровск на ТУ-104 летела ровно три часа. А теперь еду к сыну Борису на остров Чкалов. Я ведь еще своей внучки не видела. А Таньке уже второй годик пошел.

— Значит, вы все еще на Севере живете?

— Конечно, там ведь мой родной дом.

— А я подумала, — вы уже на пенсии...

— Не спешу. Пока позволяют силы, работаю. Если все старые врачи начнут свои посты покидать, что же получится?..

— Это верно, — согласилась Лида. — Поговорили вы со мной, и как-то на душе легче стало. Рассказали бы, Татьяна Тимофеевна, как у вас все складывалось поначалу в том северном стойбище? Может быть, и мне так же придется...

— Ну что ты! Тебе уж так не придется, — возразила Котова. — Нынче уж и Север не тот, и люди там не те.

— Все-таки интересно, как у вас началось, — настаивала Шарова.

В это время позвонили к обеду.

Оказавшись невольно свидетелем встречи двух врачей, я уже до самого Николаевска не расставался с ними.

А когда вечером мы снова собрались на корме полюбоваться розовым от заката Амуром, Татьяна Тимофеевна начала свой рассказ.


* * *

...Возле юрт, до половины заметенных снегом после вчерашней пурги, дремали собаки. Когда Татьяна Тимофеевна пробежала вдоль улицы, они встрепенулись, но не сдвинулись с места. Незаметно прибавляя шаг, она с опаской поглядывала через плечо на собак, все еще ожидая, что они вот-вот кинутся вслед. На краю стойбища, где стоял в одиночестве бревенчатый домик, остановилась, перевела дух, потом сильно толкнула ногой дверь. В сенях зажгла жарник-коптилку и осторожно, чтобы не задуло, перенесла в комнату. Скинув полушубок, присела на краешек стула и с грустью посмотрела на столик, где на белоснежной марле лежали хирургические инструменты, шприц, металлические коробочки, склянки с разноцветной жидкостью. Тусклый, пляшущий язычок коптилки отражался в блестящем металле, дробился на мелкие трепещущие блики.

Вдоль стены, оклеенной старыми газетами, стояли три узкие койки, которые Татьяна Тимофеевна недавно выпросила в школьном интернате. Глянув на них, она подумала, что совершенно зря старалась переоборудовать фельдшерский пункт в подобие больнички. Даже из простого любопытства никто из эвенов сюда еще не заглянул.

Котова достала из ящика стола список жителей стойбища и против некоторых фамилий поставила птички. Эти больные особенно нуждались в медицинской помощи. Доктор несколько раз заходила к ним, давала лекарство, но уговорить их лечь в больницу так и не смогла.

За окном пронеслась оленья упряжка. Ветвистые кривые тени от рогов на мгновение мелькнули в комнате и тотчас же исчезли. Татьяна кинулась к окну, отодвинула марлевую занавеску, но успела увидеть только снежный вихрь.

Пошел второй месяц после ее приезда в стойбище. До Котовой здесь два года работала фельдшерица Тося Борина. Передавая доктору свое немудреное медицинское хозяйство, Тося предупредила Татьяну Тимофеевну, что ей здесь придется «несладко». Люди они хотя и добрые, эвены, но медицину нашу не признают!

Слова Тоси сразу насторожили, но в душе Татьяна не слишком верила им. Одно дело, когда больных лечит фельдшер, другое — когда дипломированный врач!

Однако вскоре Котова убедилась, что Тося была права.

Несмотря на все попытки, ей удалось госпитализировать всего одну-единственную старуху с воспалением легких, да и то ненадолго. Когда Котова запретила ей курить и отобрала трубку, старуха угрюмо и обиженно промолчала; но стоило доктору на часик отлучиться, — эвенка сбежала в свою холодную и прокопченную юрту. Сколько ни упрашивала ее Татьяна вернуться в больницу, та и слушать ничего не хотела.

Котова обратилась к родным бабушки, объяснила им, что у нее очень опасная болезнь, и если оставить ее в юрте, она может умереть.

— Пускай, — совершенно спокойно ответила дочь старушки, — она и так много живет; наверно, хватит ей...

Назавтра, посетив больную, Татьяна застала в юрте шамана. Узкоплечий, сутулый, нечесаный, похожий на филина, он сидел у изголовья старухи, торопливо постукивал высушенной лисьей лапкой в плоский бубен и что-то непонятно приговаривал. Котова слышала о местном шамане, но увидала его впервые, и ей стало жутко. Взяв себя в руки, она спросила:

— Ну как, помогли бабушке?

— Наверно. — И добавил: — Так ей помирать легче.

По спине у Котовой пробежала дрожь. Постояв минуту в нерешительности, она подбежала к шаману, схватила его за шиворот и вытолкнула вон.

— Колдун старый! — закричала она, совершенно не помня себя.

А когда пришла домой, — заперла на задвижку дверь и всю ночь просидела на койке, дрожа от страха.

К счастью, все обошлось. Никто из эвенов не говорил о столкновении доктора с шаманом, да и сам он не поднял шума, решил промолчать. Спустя две недели, когда бабушка начала поправляться, многие в стойбище, особенно женщины, стали относиться к Котовой с доверием и впервые назвали ее: «Танька-дохтур».

Это прозвище так быстро распространилось, что даже детишки из интерната, встречая Котову на улице, кричали ей: «Здравствуй, Танька-дохтур!»

«Ладно, пускай», — думала Котова и взяла себе за правило называть эвенов только по имени-отчеству. Возможно, это когда-нибудь и наведет их на мысль обращаться уважительно и к доктору.

Но вскоре произошел новый случай, чуть было не поколебавший доверия к Татьяне Тимофеевне.

У Прохора Солодякова белый олененок наколол ржавым гвоздем копытце. Почему-то эвен решил принести олененочка в больницу к «Таньке-дохтуру».

— Я ведь, Прохор Иванович, не ветеринарный врач, — пробовала было возразить Татьяна Тимофеевна. — Я только людей могу лечить...

— Он все равно что человек, — серьезно сказал Солодяков. — Белый укчак, если хочешь, много больше человека понимает: в пургу спасает его, в большую воду тоже самое спасает. Во всем стаде он один у меня. — И стал рассказывать, как дорого ценят эвены белого верхового укчака, как растят они его для свадебного подарка сыну или внуку. — Так что, Танька-дохтур, помоги олененочку.


Котова видела, как худо ему, бедненькому: он корчился от боли, судорожно сучил наколотой ножкой, и в больших выпуклых глазах его стоял ужас. Татьяна ощупала пышущие жаром копытца и, обнаружив в почерневшей от крови ранке кусок ржавого гвоздя, быстро щипцами извлекла его оттуда, смазала ранку йодом, туго забинтовала. Потом ввела противостолбнячную сыворотку.

Татьяна Тимофеевна мало надеялась, что все это поможет олененку, у которого, видимо, началось заражение крови, но, перехватив печальный, ожидающий взгляд Солодякова, сказала:

— Все, что нужно, я ему сделала. Подождем день-другой, там видно будет. — И добавила тихо: — Жаль, конечно, что слишком поздно принесли олененка, надо бы сразу...

— Так ведь стадо наше далеко кочует, — стал оправдываться Солодяков. — Да пурга двое суток кружила. Как только маленько поутихла, я и поехал к тебе, Танька-дохтур...

Через три дня околел-таки белый олененочек. Ох, и погоревали в юрте Прохора Ивановича! Особенно убивался Колька, внук Солодякова, — из интерната сбежал, целую неделю в школу не ходил.

Вскоре случилась у Прохора Ивановича новая беда: заболела дочь Настя. Стирала на морозе белье, простудилась и слегла. Котова нашла у нее острый радикулит и, чтобы хоть немного облегчить боли, сделала ей втирание змеиным ядом. В это время из тундры приехал Солодяков. Посмотрел злыми глазами на доктора и заворчал:

— Нехорошие запахи в юрте! Сдохнуть можно!

Татьяна Тимофеевна решила промолчать.

— Чем мажешь ее?

— Это змеиный яд, очень помогает...

— Что говоришь ты?

— Змеиный яд! — более громко повторила она.

Прохора точно обухом ударило. Он несколько секунд постоял, потом кинулся к доктору, выхватил у нее из рук бутылочку и выбежал из юрты.

— Что вы делаете, Прохор Иванович?! — закричала Котова и побежала за ним вслед.

Прохор размахнулся и так далеко забросил бутылочку, что Татьяна добрых полчаса рылась в сугробе снега, — так ничего и не нашла.

— Вы не имеете права так делать, — сквозь слезы дрожащим голосом говорила она. — Я пожалуюсь в сельсовет товарищу Индогину.

— Когда змей оленя под копыто ужалит, олень сразу дохнет, — сказал Прохор. — А ты Насте даешь...

Как ни пыталась она объяснить, что змеиный яд очень полезное лекарство, Солодяков и слушать не хотел.

Татьяне осталось уйти.


* * *

...Медленно, тоскливо шло время. После своей ссоры с Прохором Татьяна ходила сама не своя. Несколько раз к ней тайком забегала Настя, просила не обижаться на отца. «Это он злится на тебя за белого олененочка. Я говорила ему, что ты вовсе не виноватая, что околел олененочек. «Меня вот, — говорю ему, — Танька-дохтур вылечила. Все боли у меня прошли, и я здоровая стала». Молчит. Видит, что правду говорю».

Слова Насти несколько ободрили, но на душе было невесело. Особенно томили долгие зимние вечера. Садилась читать — не читалось. Как-то в один из таких вечеров, когда за окном завывала метель, Татьяна, шагая из угла в угол по своей крохотной комнате, вспомнила, что еще ничего не писала ни родным, ни подругам. Из Москвы их ехало четверо молодых врачей. В Хабаровске, прощаясь, поплакали, пообещав друг другу писать. Когда Татьяна смотрела в записной книжке адреса своих подружек: «Ургал», «Анюй», «Кульдур» — эти названия далеких, неведомых мест, раскинутых по всему краю среди тайги и сопок, звучали почти таинственно. А что значит ее «Анивчай»? Как перевести это местное слово по-русски, не знала даже учительница, прожившая в Анивчае две зимы.

«Ничего пока не буду писать, да и не о чем!» — решила Татьяна и стала укладываться спать. Погасила лампу. Долго лежала в темноте с открытыми глазами, думала, с чего начать завтрашний день. Вероятно, он будет похож на все предыдущие, и от этой мысли Татьяне делалось нехорошо. Вдруг громкий лай собак заставил вздрогнуть. Татьяна соскочила с постели, второпях оделась, накинула на плечи полушубок и вышла на улицу. Вдали был слышен дробный стук оленьих копыт. Из тундры мчалась упряжка с нартами. Вот она пронеслась у подножия горного хребта, потом резко повернула вправо. Вот уже вымахнула на тропу, ведущую в стойбище.

Из юрт выбегали люди.

— Опять беда, наверно? — услышала Котова чей-то тревожный голос.

Не успела она расслышать, какая случилась беда, как к больнице, взметая вихри снега, подскочили олени. Они тяжело и часто дышали, выбрасывая из ноздрей клубы белого пара.

— Прохора Ивановича волчица задрала! — крикнул эвен, вонзая в сугроб хорей и осаживая упряжку.

— Осторожно снимайте его, осторожненько! — распорядился другой, чей голос показался Котовой знакомым.

Котова узнала Индогина. Небольшой, худенький, в мохнатых унтах повыше колен, в меховом жилете и без шапки, он ухватился обеими руками за поворотный шест, стараясь удержать нарту, чтобы не скользила дальше. Лицо Индогина — красное от мороза, ресницы склеены инеем, на усах ледяные сосульки.

— А вот и Танька-дохтур! — крикнул он, когда Котова, сбросив с плеч полушубок, быстро подбежала к нарте, чтобы помочь нести Солодякова.

Пока его укладывали на стол, Татьяна Тимофеевна засветила две двенадцатилинейные лампы и поставила их у изголовья больного. Быстро надела халат, белую шапочку и принялась мыть руки. Движения ее были спокойны, но бледность лица выдавала волнение. То, чего она с такой боязнью ожидала, пришло: первая операция!

Главное — не теряться! Сохранить спокойствие! Ведь эта ночь может стать решающей в ее жизни!

Прохор Иванович, разметав руки, лежал на спине с закрытыми глазами и стонал жалобно. Сквозь разодранный правый рукав сочилась кровь.

Как только Татьяна Тимофеевна поставила на спиртовку ванночку и бросила туда хирургические инструменты — пинцет, щипцы, ножницы, лопаточку, — эвены, укладывавшие Прохора, отпрянули от стола. Они испуганно посмотрели друг на друга, не зная, что делать дальше, а Елька Ромашкин попятился к дверям, намереваясь выскочить на улицу.

— Назад! — приказала ему Котова. — Назад, к столу! Помогать будете!

Ромашкин безропотно подчинился.

— Танька-дохтур! — произнес он жалостливым голосом, но Котова даже не дала ему договорить.

— Быстро снимите меховые дошки, вымойте хорошенько руки мылом! — И она подталкивала то одного, то другого к умывальнику.

Когда они вытерли полотенцем руки, Татьяна напялила на Ельку Ромашкина белый халат, а Индогину и Попову закатала рукава сорочек повыше локтей.

— Чтоб тихо было! Ни слова! Двое будут держать лампы, а вы, Ельпидифор Иванович, — она посмотрела на Ромашкина, — будете мне ассистировать. Ясно?

— Танька-дохтур, лучше пусти меня на мороз, — просил Елька упавшим голосом.

— Ни слова, — слышите? Будем спасать Прохора Ивановича! — сказала она уже не так строго, но по-прежнему твердо.

Татьяна Тимофеевна ножницами срезала рукав с Прохоровой меховой дошки и швырнула в угол. Обнажив руку, она увидала пониже локтя кровоточащую рану. В глубине раны виднелись обломки разошедшейся в стороны кости и следы острых волчьих зубов.

— Как же это с ним случилось? — спросила она Ромашкина.

Тот стал сбивчиво объяснять:

— Волчичка хотела важенку задушить, да Прохор подоспел. Тогда волчичка на Прохора кинулась. Однако он успел ножичком ее запороть. Верно, и волчичка мало-мало его покусала...

В дрожащих руках Индогина и Попова лампы светили плохо. Огонь то вспыхивал, поднимаясь до половины стекла, то почти потухал.

Татьяна Тимофеевна понимала, какая ответственность лежит на ней. В каждом учебнике, на каждой лекции неизменно указывалось, что такие раны почти всегда вызывают гангрену. В подобных случаях приходится думать не столько о спасении руки, сколько о жизни человека. Единственный выход — ампутация. Зашивать такие раны наглухо нельзя... Ей вдруг стало жаль Прохора. Какой же он пастух и охотник без правой руки? Кроме того, она была уверена, что, как только она прикоснется пилой к Прохоровой руке, ее и без того напуганные «ассистенты» побросают лампы, убегут, оставят одну. Возможно, ей удастся остановить их, вернуть к столу, но что скажут завтра о молодом докторе в стойбище? Что скажет сам Прохор Солодяков? Он возненавидит ее, оставшись одноруким...

— Делай что-то, Танька-дохтур! — с нетерпением произнес Ромашкин. Каждая минута ожидания была ему в тягость. — Если сама не можешь, можно шамана позвать. Пускай он подольше с духами тундры поговорит...

— Слушайте меня и выполняйте, что я буду вам говорить! — резко оборвала его Котова. — Берите вот в этом месте руку Прохора Ивановича и полегонечку тяните ее к себе. Повторяю: полегонечку. Сейчас будем лечить Прохора Ивановича...


Она иссекла края раны, остановила кровотечение. Еще несколько коротких движений — и торчащие в ране, как две свечки, отломки улеглись в одну линию. Потом наложила на рану сложенную в несколько слоев марлю. Вдруг она вспомнила, что ни гипса, ни лубков у нее нет, и на мгновение задумалась. Но тут взгляд ее упал на фанерную полочку, приколоченную над рукомойником. Подбежала, сорвала фанеру, переломила ее, наложила с двух сторон на больную руку Прохора фанерки вместо лубков, забинтовала.

Уже была глубокая ночь, когда при помощи своих «ассистентов» перенесли больного на койку. В палате воцарилась тишина. Эвены тут же уселись на корточки и достали свои трубки, намереваясь закурить.

— Нельзя курить, — сказала Татьяна. — Можете идти домой. А за помощь — большое спасибо.

Подталкивая друг друга, они вышли из больницы. А на улице громко между собой заспорили, — видимо, обсуждали операцию, в которой приняли горячее участие.

У Татьяны Тимофеевны на душе все еще было тревожно. Она легла на соседнюю с Прохором койку, прислушиваясь к каждому его вздоху. Несколько раз вставала, проверяла повязку на руке, щупала лоб, не поднялась ли температура. Больше всего боялась, что появится сильный жар, — это плохой признак. Когда она уже в третьем часу ночи задремала, сквозь слабый сон откуда-то издалека донеслись до ее слуха слова: «Укус хищника. Яд. Гангрена». Она проснулась, кинулась к Прохору. К ее радости, он крепко спал: дыхание было глубокое, ровное.

Едва забрезжил рассвет, в больницу прибежала Настя.

— Живой он? — спросила она шепотом.

— Спит!

Настя тихонечко подошла к постели отца и с минуту вглядывалась в его бледное лицо, словно не верила, что он живой.

— Наверно, спит, — сказала она тихо и присела на край койки.

Пришли Ромашкин с Поповым, постояли в палате и, уходя, сказали, если снова понадобятся Таньке-дохтуру, пусть пошлет за ними, быстро прибегут.

— Спасибо, — поблагодарила Татьяна Тимофеевна. — Теперь, думаю, у Прохора Ивановича все в порядке будет, так что вы мне не понадобитесь.

Но она ошиблась.

Был только восьмой час вечера, а стойбище уже окутали сумерки. В большинстве юрт погасли огоньки. Лишь в большом доме напротив, где помещался школьный интернат, в окнах горел неяркий свет. Несмотря на жуткий холод, Татьяна несколько минут постояла в белом халате на улице, подышала свежим морозным воздухом. Вернувшись в палату, подбросила в печку сухих еловых полешек и села около трескучего огня. Тут впервые за весь день почувствовала голод. Прошла на кухню, чтобы разжечь примус и вскипятить воду в чайнике. В это время услышала жалобный голос Прохора, звавшего дочь.

— Настя, Анкифку зови, Настя... Пусть его с духами тундры поговорит... Настя...

Татьяна Тимофеевна кинулась к больному.

— Что, Прохор Иванович? — спросила она, присев на краешек койки и придерживая его забинтованную руку.

Прохор открыл глаза, долго непонимающе вглядывался в лицо Котовой и, поняв, наконец, что перед ним не дочь, а Танька-дохтур, испуганно вскрикнул:

— Ты? Зачем пришла?

— Спокойно, Прохор Иванович, спокойно. Пожалуйста, не двигайтесь, — тревожным шепотом говорила Татьяна, слегка обнимая его за плечи, чтобы удержать от лишних движений. — У вас, Прохор Иванович, перелом руки. Надо беречь ее, а то худо будет...

Солодяков закрыл глаза, — видимо, вспоминал, что же с ним произошло, почему вдруг очутился в больнице у Таньки-дохтура.

— К себе в юрту пойду! — сказал он и, сбросив ногами одеяло, сделал резкое движение, чтобы встать.

— Ну Прохор Иванович, ну миленький, пожалейте себя! — умоляла она, укладывая его на подушку.

Тогда Прохор потребовал:

— Не хочешь пустить меня, сюда Анкифку зови, пусть покамлает. Тебе не верю, шаману нашему верю! — И, толкнув ее здоровой рукой, хотел встать.

— Лежать, слышите? Лежать! — крикнула она в отчаянии и, навалившись ему на грудь, крепко прижала к постели. «Господи, — подумала она, — как я с ним одна управлюсь? В доме никого нет, помочь некому. Если он вскочит с постели, — повредит себе больную руку. Разойдутся отломки. Начнется гангрена — и дело дойдет до ампутации».

— Пу-сти, Танька-дохтур!

Понимая, что так просто его не успокоить, Татьяна схватила с тумбочки широкий бинт, быстрым движением обмотала им ноги Прохора, потом здоровую руку и привязала концы бинта к железной койке.

— Ты зачем человека вяжешь? — простонал Солодяков, понимая, что Танька-дохтур с ним не шутит. — Не стыдно тебе...

— Не могла я иначе, Прохор Иванович, — как можно мягче сказала она и, сев на меховой коврик, закрыла руками лицо и заплакала.

Поздно вечером, когда она поила его чаем с блюдечка и Прохор снова начал было говорить о шамане, Татьяна, чтобы не сердить старика, придумала сказку о том, как пастухи сперва обратились к шаману Анкифке. Тот поколотил в бубен, поговорил с духами тундры. Духи как раз и велели отрезать Прохору руку. Однако пастухи с ними не согласились. Решили привезти Прохора Ивановича в больницу.

«— Вот, Танька-дохтур, дело у нас какое, — сказал Индогин. — Можешь, нет ли нашему человеку руку вылечить?

— Конечно, могу! — отвечаю Никите Петровичу. — Какой же он будет охотник и пастух без руки? Кладите Прохора Ивановича на стол. Операцию сделаем ему, и все ладно будет!»

Потом рассказала, как при помощи эвенов делала операцию. — Так что, дорогой мой, теперь все от вас зависит. Будете лежать спокойно, слушаться меня, — глядишь, недельки через две поправитесь. Ну как, договорились?

Солодяков угрюмо молчал.

Татьяна Тимофеевна подумала, что он попросит освободить его от марлевых пут, которыми накрепко приторочила его к кровати, однако эвен ни словом не обмолвился. Видимо, принял это, как должное...

— Вот так это у меня и началось, — заключила свой рассказ Котова. — Бежали годы, всем сердцем привязалась я к своим эвенам. В день, когда стойбище отмечало мое пятидесятилетие, Прохор Солодяков, уже глубокий старик, пригнал для меня белого оленя. В первый раз нарушили древний обычай — подарили белого верхового укчака женщине.

— Может быть, и моя жизнь так же начнется на Дальнем Севере, — тихо сказала Шарова.

— Нет, милая моя, — возразила Котова, — все, что я тебе рассказала, осталось в прошлом. Нынче и в тундре большие больницы, с чистыми светлыми палатами. А на вызовы летают на вертолетах. Так что не робей, если зашлют тебя подальше. Везде кипит жизнь, и в далекой северной тундре растут новые города и селения...

...Был уже одиннадцатый час ночи. Небо стояло над Амуром чистое, звездное. Берега то убывали, и река становилась очень широкой, то неожиданно вырастали, до того сузив ее, что теплоход, казалось, продирается сквозь тесный каменный коридор.

Мы плыли где-то около Богородского, — значит, завтра на рассвете — Николаевск-на-Амуре.


Загрузка...