Курибан, точнее каракурибан, в переводе с японского значит «смелый, как черт». На Тихоокеанском побережье можно услышать и другие нерусские слова, вроде «кавасаки» — моторный катер, «исабунэ» — шлюпка, «кунгас» — грузовая халка. С давних пор они вошли в разговорную речь советских рыбаков, моряков, портовых рабочих и не только не режут наш привычный слух, а звучат красиво.
Много раз бывал я на Тихоокеанском побережье, выходил в море и на кавасаках и на исабунэ, посещал бригады курибанов — этих ловких, сильных, смелых ребят, которым действительно море по колено.
Помню, был самый разгар путины. Со ставных неводов, расположенных в десяти милях от берега, один за другим по проливу подходят кунгасы с серебристой горбушей.
Тяжелые волны кидаются на берег и, ударяясь о камни, откатываются назад. А курибаны, в резиновых сапогах и в клеенчатых зюйдвестках, стоят в прибойной полосе, выкладывают на подходе к пристани жерди — слюза и держат наготове покаты — гладкие березовые кругляки, чтобы в нужный момент подложить их под днище кунгаса.
Широкоплечий, коренастый бригадир курибанов Валерий Дробот, взмахнув красным флажком, подает команду:
— Внимание на кунгасе!
— Есть на кунгасе! — отвечают рыбаки, хватаясь за туго натянутый канат и медленно подтягиваясь к берегу.
— Подождать!
— Есть подождать!
Дробот хватает конец троса от лебедки, вбегает в воду, поддевает крюком причальный узел на кунгасе и командует лебедочнику:
— Вира!
А курибанам:
— Не прозевай волну!
Только двинулась к берегу большая волна, — курибаны быстро положили под кунгас три березовых кругляка. Сразу же загрохотала лебедка. Но основную работу, казалось, сделала волна, с силой толкнувшая кунгас наверх. Курибаны, маневрируя покатами, быстро перекладывают их, устилая кунгасу дорожку к пристани.
Дробот поддевает крюком узел огромного сетчатого пикуля, наполненного до отказа живой трепещущей рыбой.
— Вира!
Пикуль поднимается в воздухе, раскрывается — и на широкий дощатый плот вываливается, сверкая чешуей, гора рыбы.
Следом за этим кунгасом с невода подходят другие, и курибаны умело проводят их через прибойную полосу, где уже бушуют, сталкиваясь седыми гривами, огромные волны.
...Вечером, когда луч прожектора лег на море и широкая светящаяся полоса соединила пристань с самым дальним неводом, курибаны уходили на ужин. Ведь придется и ночью принимать кунгасы с горбушей: круглые сутки в три смены работает рыбозавод.
Семейные люди не посещают столовку, а идут ужинать домой, благо от рыбацкого поселка до пристани каких-нибудь сто шагов.
Валерий Дробот, с которым я успел за эти несколько дней подружиться, приглашает меня к себе:
— Пошли, дружище, не пожалеешь! Заодно познакомишься с моей Ритой. — И доверительно прибавляет: — Попроси ее, чтобы рассказала о себе подробней. Удивительная, знаешь, судьба у моей цыганочки,
— Разве твоя жена цыганка?
— Настоящая, из табора!
— Откуда же ты ее привез?
— Рита лучше тебе расскажет. — И возвращается к прерванному на пристани разговору. — Хотя и величают нас в конторе по-скучному: «приемщики плавсредств», — не слушай ты тех чиновников. Мы — советские курибаны! А где еще, скажи мне, есть у нас курибаны? Ни на Черном, ни на Азовском, ни на Каспийском морях нет курибанов. Я знаю, я там бывал. Редкая наша профессия — тихоокеанская.
...Рита Тарасовна встречает нас около дома. Невысокая красивая брюнетка с большими черными глазами и с толстой косой, уложенной вокруг головы, ласково улыбается мужу.
— Куда-то Натка наша девалась? — спрашивает она. — Прихожу из лаборатории, а ее нет дома...
— Где-нибудь у соседей, — говорит Валерий. — Рита, я не один...
— Господи, как будто я не вижу, — все с той же улыбкой говорит она и протягивает мне тонкую смуглую руку. — Заходите, я сейчас.
Вскоре она возвращается с дочерью. Натка, девочка лет пяти, поразительно похожа на мать. Завидев Валерия, она кидается к нему, повисает у него на шее. И Валерий, весело подхватив ее, поднимает и кружится по комнате.
— Ты где ж была, Натка?
— У деда Тараса.
— Ну, тогда порядок!
— Дед обещал покатать меня на исабунэ. Далеко-далеко обещал покатать, к самому неводу.
— К самому неводу на исабунэ, пожалуй, не доберетесь. Нынче море неспокойно.
— Ну, раз дед обещал...
— По-моему, наш дед Тарас не ахти какой моряк, чтобы я разрешила ему катать тебя на исабунэ, — говорит Рита Тарасовна. — Вот если бы верхом на лошади, тогда — пожалуйста. Тут наш дедушка — лихач...
— Новое дело, — возражает Натка, — по океану да на лошади! — И нахмурилась, надула губки, видимо, обиделась за своего деда Тараса.
После ужина Валерий ушел на пристань, пообещав вернуться через час-другой.
— Это он только говорит «через час-другой», — обиженно замечает Рита Тарасовна. — Вернется ночью, вот увидите.
— Ничего не поделаешь, горячая пора — рыба идет... —
— Разве я не понимаю!
Она убирает со стола посуду, застилает его плюшевой скатертью. Ставит кувшин с лиловыми бессмертниками.
— Мне ваш Валерий говорил, что вы цыганка из табора...
— Он уже успел рассказать! — смущенно говорит она. — Так это ж давно было...
— Интересно, как же вы попали на Тихий океан? По-моему, в этих местах никогда цыган не водилось.
— Про это рассказывать долго, — и, погодя несколько секунд, добавляет: — Верите, никогда не думала я, что такой будет моя судьба. Смешно даже — столько лет людям на картах гадала, судьбу им предсказывала, а вот свою предсказать не могла. Ведь родилась я в цыганском таборе, с молоком матери впитала кочевые привычки.
В ее чуть напевном, грудном голосе чувствовалось что-то нездешнее, цыганское. Густые брови на переносье у Риты Тарасовны то сходились, то расходились, и на небольшом выпуклом лбу лежала глубокая складка — видимо, след пережитого.
Она отодвинула кувшин с бессмертниками, положила на стол тонкие красивые руки и, посмотрев на меня, пожала плечами:
— Право, не знаю, с чего и начать. С войны, что ли? — она задумалась и помолчала. — Мне еще одиннадцати лет не было, когда мама и младший брат Петя погибли под немецкой бомбежкой. Просто чудо, как я живая осталась. Петя шел по левую руку, я — по правую, а мамка посередине. Их убило, а я живая осталась. Отец поднял меня с земли и целый день нес на руках по жаркой пыльной степи. Когда я назавтра очнулась, то не узнала его. Весь он был от пыли седой. Глаза — красные. И так он изменился, что я подумала, не чужой ли дядя несет меня, и от испуга забилась в истерике. «Ритинька, золотце мое!» — сказал отец, и тут я его по голосу признала.
Тысячи людей уходили с юга от немцев. Среди толпы шли и мы — цыгане. От нашего большого табора осталась горстка — всего десять семей и одна кибитка с дырявым верхом, в которой сидели старики, старухи и ребятишки.
Теперь уже не помню точно, на какой день добрались мы до речной пристани. Но и тут оказалась тьма беженцев. Ждали баржу. Когда ее подадут, — никто толком не знал, а люди из степи все подходили, так что к вечеру на берегу уже негде было, как говорится, яблоку упасть.
Ночь кое-как провели у реки, выспались, отдохнули, а чуть рассвело, — стали думать, что дальше делать. Оставаться на пристани и ждать парохода или баржи — опасно. Немцы только разнюхают, что здесь беженцы, сразу напустят самолеты. За две недели мы уже испытали четыре бомбежки. Тогда отец советует переправиться на тот берег. Там пшеница. Там и от бомбежки вполне укрыться можно, и коней подправить, и зерном на дорогу запастись. Кто знает, сколько еще суток идти, пока к какому-нибудь безопасному месту пристанем...
Никто возражать моему отцу не стал, но никто и не сдвинулся с места. Легко сказать — переправиться на тот берег, когда нет ни лодки, ни даже бревна! Поверите — нет, выручили наши цыганские кони. Правда, пришлось бросить кибитку, но никто не жалел ее: останемся живы, — смастерят другую.
И вот, еще как следует не взошло солнце, началась наша цыганская переправа: кто пустился вплавь, привязав к спине свои пожитки, а кто не умел плавать, по трое-четверо садились на коней верхом и пускали их через бурную реку.
За какой-нибудь час весь табор переправился. Быстро, не успев обсушиться, пошли дальше. И, представьте себе, мы еще километра не прошли по полям, как на пристань, где осталось не меньше тысячи беженцев, налетели немецкие бомбардировщики. Даже подумать страшно, сколько там погибло людей!
А наши цыгане шли и шли по несжатым хлебам, как говорится, куда глаза глядят, надеясь добраться до какого-нибудь селения. И так целую неделю.
Я уже немного оправилась от контузии. По ночам, правда, вспоминая мамку и Петю, очень кричала. Потом и это у меня прошло.
Через месяц где-то на Волге наши цыгане откололись от остальных беженцев, снова собрались в небольшой табор. Он весь состоял из родичей. Держались друг за друга крепко: куда один пойдет, туда и остальные.
Мужчины находили в деревнях кое-какую работу, а цыганки, ясное дело, гадали и попрошайничали.
К вечеру у них заводились деньжата, а в торбах — куски хлеба, картофель, огурцы, баклажаны.
Я к тому времени тоже научилась петь и плясать. Тетушка Шура, сестра отца, подарила мне колоду карт, и я, как и старшие, стала гадать, судьбу предсказывать.
Мой отец Тарас Ганич был хорошим кузнецом и слесарем. Он ковал лошадей, мастерил топоры, клямки для дверей, чинил замки, — словом, был мастером на все руки. В моих заработках он не нуждался и все реже отпускал меня попрошайничать. Он даже чуть не подрался с теткой Шурой, когда узнал, что она заставляет меня воровать на огородах баклажаны.
Тетка Шура разозлилась и толкнула меня к нему:
— Ну и держи свое сокровище при себе!
Тетку Шуру наши цыгане побаивались и старались не вступать с ней в спор.
Однажды, когда мы с отцом сидели на траве около кузни, он сказал: «Может, здесь и приживусь я, доченька, в русский колхоз поступлю, в школу учиться отдам тебя...»
Я смутно представляла себе школу: и как это учатся в ней детишки, и вообще, зачем нужна вольной цыганке грамота; и я спросила отца: «Кому же я там, татку, гадать буду — малым ребятишкам?»
Первый раз за все время он весело усмехнулся.
Однако мечта его отдать меня в школу не сбылась. Наши цыгане, пожив лето в деревне, решили перекочевать на новое место, и отец побоялся от них отстать.
Осенью мы перекочевали с Волги на Каму и встретили холода около Перми. Здесь мы жили долго — около четырех лет; потом наши стали поговаривать, как бы на родной Днестр пробиться.
И тут — не знаю уж, как получилось — познакомились наши цыгане с Иваном Брундиковым, он вербовал на рыбные промыслы сезонных рабочих. Узнав, что вербованным полагались немалые деньги — дорожные, харчевые, подъемные, — пришли к вербовщику и цыгане. Брундиков долго не решался иметь с ними дело, но план вербовки у него проваливался, и он все-таки пришел в наш табор.
«Выдашь вам, черти, гроши, а вы в пути разбредетесь ручки золотить, а я потом из своего кармана отвечай».
Дали твердое слово, что все, как один, доедем до Сахалина, — все-таки условия выгодные, да край, видать, богатый, и цыган там сроду не бывало. «Ладно, черти! — «черти» было у Брундикова самое ласковое слово, и мы на него не обижались, — иду на риск. Только, черти, не подводите!»
— Да что ты, Иван Иванович! — как можно серьезнее отвечали цыганы. — С кем дело имеешь?
Он махнул рукой, — мол, знаю, с кем дело имею, — и тут же начал составлять ведомость на подъемные деньги.
Всю дорогу на остановках, конечно, бродили, приставали к каждому встречному, а как ударят в станционный колокол — разом бежим к своей теплушке.
Мне к тому времени исполнилось семнадцать лет. Присватался ко мне Иван Жило, красавец парень. Он приходился тетке Шуре родичем по первому мужу. Ладный был Иван, смелый, но ужасный буян. Хотя отец и слушать ничего не хотел, Жило стал надо мной хозяином. Честно скажу: нравился мне Иван; с таким, думала, не пропаду.
На станции Ерофей Павлович, — вы, наверно, тоже проезжали ее, — пристала я к одному молоденькому лейтенанту. Только он из вагона курьерского поезда вышел, я подбежала к нему, схватила за рукав: «Давай, красавец, погадаю тебе, судьбу предскажу. Что было, что есть, что будет с тобой...»
Я так, поверите ли, пристала, что он, шутя, дал мне свою руку, и я, как всегда, сказала ему, что будет ему дорога счастливая, что жить ему до восьмидесяти лет, что жена у него будет красавица-раскрасавица, да родит она ему пятерых детишек — двух мальчиков и трех девочек, и все в таком роде...
— Спасибо тебе, дорогая, за добрые слова, — все еще смеясь, говорит он.
Мне почему-то совестно стало, и я отказалась взять деньги. Прогудел паровоз, тронулся курьерский поезд, только мелькнуло в окошке веселое лицо лейтенанта. Я, конечно, помахала ему рукой; и в эту минуту кто-то сзади хватает меня за плечо. Оборачиваюсь — Иван Жило.
— Пятьдесят рублей не взяла, дура! — Глаза у Ивана горячие, злые; чувствую — вот-вот вспыхнут.
— Не захотела — и не взяла! — И побежала к нашему товарному составу.
Уже у самой теплушки Иван догнал меня, загородил дорогу и так сильно ткнул кулаком в грудь, что я повалилась на рельс, ушибла спину.
— Таточку! — закричала я. — Таточку!
Отец выскочил из теплушки, поднял меня и, как маленькую, на руках принес на нары. Потом, спрыгнув на землю, подозвал Ивана и громко, при всех, сказал: «Не видать тебе, подлец, мою Риту, как своих немытых ушей!»
С этого дня отец уже не отпускал меня на остановках. А если кто тронет меня, заявил он, из того дух выпустит. Отца моего боялись. Он был горячий, сильный, а кулаки у него как кузнечные молоты.
Иван, понятно, с тех пор притих, пил мало, все время старался угодить моему отцу.
А я его разлюбила.
После встречи с тем лейтенантом я поняла, что есть молодые люди получше Ивана. Но им нравятся другие, не такие, как я, девушки. Им нравятся умные, образованные, которые имеют специальность, ездят в скорых поездах, а не бродят, разутые, по станциям, как наши цыганки.
И еще поняла я, что не в одной красоте дело. Лицом я была, говорили, красивая, а вот в голове было пусто.
Долго ехали до Владивостока. Наши цыгане привыкли кочевать — им это была, прямо скажу, веселая дорога. А для меня — сплошные муки. В то время я еще мало что смыслила. Думала, что в моей жизни ничего не изменится; что раз я цыганка, — значит, так жить, как живу, назначено мне судьбой, а от судьбы никуда не уйдешь! Что говорить, на душе у меня было невесело, и я целыми днями не выходила из теплушки.
На шестнадцатый, что ли, день добрались, наконец, до Владивостока. Пароход на Сахалин, сказали нам, придет через четверо суток. Наши цыгане даже были рады этому, — все-таки Владивосток большой город, кое-чем можно и поживиться. И они разбрелись по улицам, только я с ними не пошла. Осталась сидеть на пристани с малыми детишками, стерегла цыганское барахло.
К вечеру, когда наши стали возвращаться — кто с деньгами, кто с продуктами, — явился под сильным хмелем и Иван Жило.
— Ты разве в город не ходила? — спросил он.
Я только искоса глянула на него и не ответила.
Он достал из кармана горсть конфет, бросил мне на колени.
— Мятные!
Я тут же раздала все карамельки детишкам, а сама до них не дотронулась.
— Ну, чего ты, Ритка, все дуешься? Дядя Тарас давно простил меня, а ты не хочешь... — И, присев рядом на баул, хотел обнять меня за плечи.
— Не смей!
— Ты что?
— Не смей, говорю!
— Рита!
— Уйди!
— Гляди — пожалеешь!
— Уйди, слышишь! — закричала я, оттолкнув его плечом.
Иван встал, оправил косоворотку, подтянул голенища сапог и побрел вразвалку вдоль пристани.
Но, что случилось назавтра, до сих пор не могу без страха вспомнить.
Парохода все еще не было. Сидеть все время на пристани надоело, и я, прибрав волосы, надев поярче платочек на голову, тоже ушла прогуляться по городу. Подошла к универмагу, посмотрела, какие в витринах выставлены товары, и уже двинулась было в магазин, как столкнулась лицом к лицу с молодым лейтенантом, тем самым, что встретила на станции Ерофей Павлович. Он, поверите ли, тоже узнал меня, улыбнулся своими голубыми глазами, но сказать ничего не сказал. Точно огнем прожгло мне сердце. Я кинулась обратно к выходу, но тут народ оттеснил меня, а когда я через две минуты выскочила на улицу, то увидала только спину своего лейтенанта. Он шел под ручку с девушкой в зеленом платье и в лакированных туфлях на высоких каблуках.
Я все на свете забыла и побежала за ними, но потом опомнилась, стала отставать.
Точно сама не своя, кое-как добрела до пристани, повалилась на баулы и залилась слезами. Все внутри у меня кипело. Чувствую, — вот-вот задохнусь.
А когда немного успокоилась, твердо решила: не буду жить!
Поздно вечером, когда все наши крепко спали, я в темноте прошла к самому краю пристани, взобралась на волнолом.
Если спросите, страшно ли было мне кинуться в море, честно скажу: ничуть не страшно. Конечно, я была в ту минуту какая-то не своя, почти обезумевшая, но только я глянула вниз, в черную воду, — перед моими глазами прошла картина войны: горячая от зноя степь, мама, брат мой Петя и особенно отец, седой от степной пыли...
И тут я подумала: «Если утоплюсь, — что же с дорогим моим таточкой сделается? Ведь я у него одна-единственная осталась. Не выдержит он нового горя».
И мысль о несчастье отца перевернула всю душу. Я уже не помню, как удержалась на волноломе, чтобы не упасть в море — ведь я уже на волоске была, в воздухе висела...
«Нет, — решила я, — помереть всегда не поздно. Может, еще не все потеряно и в моей жизни. Если буду стремиться к лучшему, — чего-нибудь и добьюсь».
Не буду вспоминать, как сели на пароход, как добрались до места. На рыбокомбинате устроили нас в общежитие, дали три дня на отдых, потом распределили на работу.
Первое время наши цыгане работали дружно — кто на лове горбуши, кто на погрузке, а мы, женщины, на разделке рыбы.
Но вскоре многие разбрелись, стали, как бывало, гадать, а когда завелись легкие деньги, то мужчины решили, что жены их и так прокормят.
— Что же ты, Иван, ходишь ручки в брючки? — как-то спросила я Жило.
Он топнул каблуками начищенных до блеска сапог, лихо сдвинул на затылок кепочку:
— Да мы ж цыгане, Ритка, мы ж люди темные, любим гроши, харчи хороши, верхнюю одёжу, да чтоб рано не будили!
— Худо кончишь, парень! — сказала проходившая мимо девушка-рыбачка, в резиновых сапогах и брезентовой куртке.
— Как начали, так и кончим! — огрызнулся Иван, провожая ее взглядом воровских глаз. Потом, схватив меня за руку, стиснул больно. — Пора, Ритка, свадьбу играть.
— А я тебе, Иван, ничего не обещала, — сказала я как можно спокойнее.
А он снова за свое:
— Надо спешить, ведь скоро уезжать будем!
— Как это уезжать? — испугалась я. — Еще срок вербовки не вышел.
— Срок — не зарок, можно и порушить!
— Нет, ты правду говори, Иван!
— Первым же пароходом уедем. Не нравится нам тут. Не цыганское это дело — с горбушей возиться. Хотим на Днестр пробиться, до родины.
— А как же закон? По закону мы обязаны полный сезон отработать...
— А закон, что дышло...
— Мне, например, перед подружками стыдно будет...
Он криво усмехнулся, перебросил из одного уголка рта в другой папироску:
— Так мы ж, Ритка, цыгане...
Слова Ивана очень меня встревожили. После работы сразу побежала к тете Шуре, стала ее пытать, — верно ли, что наши задумали с первым же пароходом податься с промыслов на материк.
Сперва тетя Шура промолчала. Потом призналась, что верно Иван говорил.
Сама уж не знаю, как получилось, — скорей всего под влиянием тети Шуры, — и я работу бросила, из бригады ушла.
Опять целыми днями слонялась по берегу, ловила девчат, гадала им и на картах и просто по ручке.
Тот день, что решил мою судьбу, помню, выдался тихий, ясный. Давно такого дня не было. Море лежало спокойное, гладкое, золотое. Ни одной чайки над ним не было, все куда-то попрятались.
Прогудел на рыбозаводе гудок. Девушки после обеда сидели на берегу, пели песни, шутили с молодыми рыбаками. Подошла и я к девчатам.
— Зря, Ритка, из бригады сбежала! — говорит мне Ира Копелева, с которой мы прежде стояли в паре на плоту. — Пока не поздно, одумайся...
А я молчу, делаю вид, что не слышу Иркиных слов, иду себе дальше.
И вот приглянулась мне одна новенькая. Звали ее Леной. Сидит себе в сторонке, с журналом в руках. С лица просто красавица. Волосы как лен, глаза большие, синие. И комсомольский значок на груди. Я сразу подумала, что эта не захочет, чтобы я ей погадала, но по привычке начала к ней приставать.
— Ведь ты, милая, все врешь, — с усмешкой говорит она. — Разве можно, не зная человека, рассказать о нем, да еще будущее ему предсказать? Чепуха все это.
— Спроси, красавица, подружек, — они скажут тебе, как я гадаю.
Ленка смеется: — Что было, что есть, что будет! — И, посмотрев на меня, спрашивает: — Сколько тебе лет, Ритка?
— Восемнадцать.
— Грамотна?
— Нет.
— Вот видишь, вся жизнь твоя впереди, а ты свою молодость губишь. Из цеха, говорят, сбежала, не захотела работать, ходишь-бродишь, наводишь тень на ясный день.
Я сажусь с ней рядом и как ни в чем не бывало сую ей в руки колоду карт и прошу, чтобы сняла верхние.
— Ну и пристала, как банный лист! — говорит Ленка и шутя снимает карту.
Я посмотрела ей в глаза, разметала колоду и привычно заговорила: про дальнюю дорогу, про казенный дом, про бубнового короля, который ждет не дождется ее, — и все в этом роде...
Вдруг девушка встает, путает карты: «Все ерунда, Ритка! Хочешь, я тебе сама свою жизнь расскажу? »
И стала при девушках рассказывать, как в войну потеряла родных, как ее на полустанке подобрала беженка и полгода не отпускала от себя. После — детдом. Школа. А после восьмилетки — рыбопромышленный техникум.
— Да мы же с тобой, Рита, на одном пароходе из Владивостока плыли. Конечно, ты не приметила меня, потому что нас, русских девушек, там много было. Приехала сюда, на рыбокомбинат, — меня назначили помощником мастера в закаточный цех. А недавно выбрали комсоргом. Вот тебе и моя жизнь! А ты чепуху какую-то стала плести мне, честное слово!
И стыдно мне сделалось, что карты мои наврали, ничего похожего рассказать не могли.
— А когда приехала на Сахалин, — продолжала Лена, — то поняла, какой это край чудесный, как интересно жить здесь, на берегу океана; только работай, учись. А ребят хороших здесь тоже не меньше, чем на материке. Смелые, сильные ребята.
— И рано будить их не надо: сами чуть свет просыпаются! — шутливо вставила девушка в брезентовой куртке, слышавшая, что недавно говорил Иван Жило.
Я вскочила, забыв про карты, лежавшие на золотом песочке, и хотела уйти, но чувствую — не могу двинуться с места, будто кто ноги мои вдруг сковал.
— Ну, куда же ты, Рита? — спрашивает Лена.
— Сама не знаю куда, — говорю сквозь слезы, сдавившие горло.
— Так ты вернись в бригаду.
— Стыдно мне перед девчатами...
— Ничего нет стыдного. Ну, ошиблась, оступилась. Так ведь все знают, что ты цыганка из табора, что трудно тебе сразу свою судьбу ломать. А не хочешь вернуться на плот, устрою тебя к себе в цех, на закаточный станок. Через два-три месяца хорошую специальность освоишь. Разряд назначим тебе. Вот Ирма Томилина на закатке стоит, спроси Ирму. — И подозвав к себе девушку с короткими косичками и в татарской тюбетейке: — Ирма, поможешь Ритке освоить станок?
— Почему же нет? Было бы у нее только желание...
— Вот видишь, Ритка! Ну как, согласна?
— Не знаю, девочки...
Тут кончился перерыв. Девчата быстро разошлись по цехам. А я стою на берегу одна, не знаю, на что решиться. Сто́ит сделать десять шагов в сторону завода — и я начну новую, такую же, как у девушек, жизнь; вернусь к своим — и все останется как было. Что делать?
С этими тревожными думами жила я целых пять дней. Чтобы не встретиться с Иваном Жило, все это время почти не выходила из хаты. Прикидывалась больной. Он, правда, раза три к нам заходил, но отец дальше порога не пускал его, говорил, что худо мне.
И вот настал день, когда наши цыгане собрались уезжать. Прибежал Брундиков, кричал, ругался, что подвели его, вербовщика; теперь из-за нас, бродяжек, его под суд отдать могут. Однако цыгане и слушать его не хотели. А Иван Жило даже пригрозил ему, что «зацепит» финкой где-нибудь в темном углу и скинет в море.
В этот день отец рано вернулся из кузни. Сходил в баню, оделся во все чистое.
— И ты, татучка, едешь?
— Что делать, зоренька? Куда все, туда и мы. Разве от своих отобъешься?
— А я, татучка, не поеду. Страшно мне!
— Почему же тебе с отцом страшно?
— Не хочу я за Ивана выходить, боюсь его; погибну я с ним! Лучше останусь тут с подружками. — И рассказала ему, что девушки приглашали меня в цех. — Разреши, татучка, и сам оставайся. Хорошая у тебя служба в кузне. Ценят тебя, премию тебе выдали. Ты уже пожилой, татучка, не по силам тебе кочевать. Останемся, хуже не будет!
Отец промолчал, отвернулся, стал собираться.
Вечером, когда наши цыгане уже садились на пароход, я незаметно дворами побежала к рыбозаводу и стала ждать конца смены, когда девушки начнут выходить из цехов. Вот мелькнул красный платочек Лены, за ней вышли Тося с Ирмой. Заметив меня, Ленка крикнула:
— Девчата, Ритка пришла!
— К вам я, девочки! — от волнения едва выговорила я. — Наши цыгане на пароход садятся, а я к вам убежала... Страшно мне, девочки. — И хочу сказать, чтобы спрятали меня, а то Иван Жило хватится и побежит искать, но не могу — стыдно!
И верно, будто угадала я: в расстегнутом пиджаке, надетом на голое тело, без шапки бежит к заводу Иван. В руках у него финский нож.
В это время уже порядочно людей вышло из завода. Я кинулась в толпу, смешалась.
— Где моя Ритка? — подбегая к Лене, кричит Иван.
— Ты как с девушками разговариваешь? Ну-ка, спрячь финку! — строго говорит Лена.
— Отдайте Ритку, она невеста моя!
— Ишь, жених какой отыскался! — возмущается Лена. — Ты эти дикие штучки брось. А ну-ка, девочки, зовите наших ребят-курибанов, пускай они этого жениха в море искупают!
— Уйди, зарежу! — дико орет Иван, замахиваясь на Лену финкой.
Обмерла я от страха. Подумала, — погибнет из-за меня хорошая девушка, — и уже хотела выйти из толпы. В этот миг подскочил высокий парень и схватил Ивана за руку. Нож упал. А другие ребята взяли Жило за плечи и отвели в сторону.
— Ты откуда такой появился? — спрашивает высокий парень. После я узнала, что зовут его Валерием Дроботом, что он бригадир курибанов.
— Я за Риткой пришел, за невестой моей! — задыхаясь, не своим голосом кричит Иван.
— Разве так к венцу приглашают невесту? — спрашивает Валерий. Тут все захохотали. — Давай-ка, малый, проваливай, а то мы тебя отправим кашалоту на обед. Видел когда-нибудь кашалота?
И снова дружный хохот.
А я стою, заслоненная, наверно, сотней людей, вижу Ивана и тоже в душе смеюсь над ним.
На пароходе прогудел первый гудок. Иван потоптался, погрозил кулаком и побежал.
Люди расступились. Я вышла вперед. Спустя пять минут раздался второй гудок. Потом третий!
И тут я вспомнила, что с этим же пароходом уезжает отец. Я словно оторвалась от земли и, не помня себя, полетела к пирсу, закричала на все побережье: «Татучку Тарас, родный мой!»
— Ритонька, зоренька моя! — услышала я в ответ голос отца.
— Татучку, не кидай меня одну!
И в последнюю минуту, когда матросы уже стали убирать трап, отец, растолкав пассажиров, сбежал на берег.
Так началась моя новая жизнь.
Отец вернулся в кузню. Я — в цех, в комсомольскую бригаду к Ленке Синцовой, лучшей моей подружке. Валерий Дробот, бригадир курибанов, что остановил Ивана Жило, через год стал моим мужем.
— Где же вы, Рита Тарасовна, учились?
— За четыре класса со мной Ленка прошла. А после, по настоянию Валерика, я в вечернюю школу рабочей молодежи ходила. Семилетку окончила. Училась бы, возможно, и дальше, но доченька у меня родилась, пришлось целый год дома сидеть. После я в заводскую лабораторию поступила, сперва просто практиканткой, а нынче уже лаборантка. — И доверительно, будто тайну, поведала: — По секрету скажу, Валерик в свободное время готовится в мореходное училище. Мечтает стать штурманом дальнего плавания.
— Почему же по секрету?
— Если, говорит он, мои курибаны узнают, что собираюсь их покинуть, — бригада распадется. Вы, наверно, слышали, что в переводе значит курибан?
— Смелый, как черт!
Рита Тарасовна громко смеется:
— А я, выходит, «чертова жинка». Это я, понятно, в шутку. Ну вот и вся моя история. Так что, сами видите, судьбу гаданьем не предскажешь. Люди ее сами, своими руками строят. Не приди я в цех, не полюби труд, давно бы, наверно, погибла. Конечно, теперь стыдно вспоминать, но я ведь тогда твердо решила: если Иван поймает меня, силой на пароход посадит, руки на себя наложу: с палубы ночью кинусь или уксусной эссенции выпью. Между прочим, флакончик с эссенцией я носила с собой. А вон и наш дед Тарас из кузни идет.
Спокойной, неторопливой походкой идет по песчаной косе плотный мужчина с чисто выбритым темным лицом. Покуривая короткую трубку-носогрейку, он смотрит на море, которое уже все покрылось белыми складками перед началом прилива.
Издалека доносятся громкие голоса:
— Помалу майна!
— Вира!
Это курибаны по приливной волне принимают кунгасы, груженные рыбой.