Функе снова здесь. Никто не видел, как он сходил с поезда, не видел и начальник станции Каубиш, дежуривший с субботы на воскресенье у кассы и на перроне. Элла, Ливальдова дочка — пудра и помада не стерты, — приехала из театра. Коварство и любовь. Право на права у тебя есть. А любви бы и без театра хватало, но где право на мужчин? Их порасхватали другие. Да, коварство беспредельно.
Приехал Пауль Мудраг, аккуратно подстрижен, с проборчиком, с утра сразу к парикмахеру, потом одно пиво, на ходу, в десять зубной врач и три шнапса, двойного, тоже на ходу, в час — богослужение у адвентистов, после — чтобы продлить благоговение — еще три шнапса и три пива, теперь уже не спеша, в клубе ремесленников. И все время следить за прической, не забывать о ней и позже, на вдовьем балу в клубе пивоваренного завода, чтобы волосок к волоску, иначе старая дома встретит площадной бранью, в пух и прах разнесет: за нечаянно бьет отчаянно!
Приехал и Паллинг, тот, что не танцует, а торчит всегда у стойки, без него ни одна потасовка не обходится; за полгода десять раз выдворяли из зала. Дорогой мой! Да я послал их подальше, езжу в город. Там этих пивных! И за три года не обойдешь.
Ну а Функе не видно. Тот-то по крайней мере человек положительный, как сказал бы Каубиш. Он знает теперь, в чем смысл и назначение последнего вечернего поезда. Но железной дороге нет дела до частностей, она перевозит праведных и неправедных и ставит семафоры при въезде в населенные пункты, на которых иногда горит красный огонек. Там Функе, наверно, и сошел. В нарушение предписаний, под покровом ночи, — оттуда до деревни каких-то триста шагов, тогда как от вокзала полчаса ходу. Ясное дело, Каубиш подобное не одобрит. Но предполагать и знать — не одно и то же.
Как бы там ни было, Функе опять-таки здесь. В воскресенье, ни свет ни заря, видят, как он бродит по окрестностям. Уж не грибы ли он ищет, когда их еще нет, думает бригадир Йенто, прибивая рейку к стропилине. Что бы значили эта неприкаянность, это хождение туда-сюда? Тут вот работаешь, ешь, пьешь, спишь. Снова работаешь. Даже и в воскресенье, спозаранку. Откровенно говоря, без нарядов и вычета подоходных. Но, как говорится, бог не выдаст — свинья не съест. Плотников не хватает, об этом знают в финансовом отделе. И поэтому приходится смотреть сквозь пальцы, закрывать глаза. Уши тоже, потому что Йенто не из тех, кто осторожничает. Своим стуком он полсвета разбудит.
Но не Функе. Тот, повесив голову, медленно бредет, продираясь сквозь весеннюю зелень молодой поросли перед заповедным бором.
Рейку! — доносит ветер громкую и резкую команду Йенто. Потом Йенто подтягивает следующую шестиметровую рейку, давит на ее верхний конец, рейка, повернувшись вокруг поперечной оси, ложится на скат крыши. Кому он командует? Может быть, на себя стал покрикивать? Как бы не так! Специалист, проработавший сорок лет, из них тридцать — на руководящей должности, относится к себе с уважением. Обращается с собой вежливо. А когда командует, командует другими, и его команды без внимания не оставляют. Функе вот приободрился. Расправив плечи, стоит на опушке леса и смотрит в сторону стройки пристальным взором. Видит остов крыши: балки, укосины, стойки, стропилины. Острый запах стройки — запах сырого раствора и сухого дерева — не доходит до него. И все же он чувствует этот запах. Его охватывает неодолимое желание подбежать, начать что-нибудь делать, например, подхватить другой конец рейки, приколачивать, да так, чтобы гвозди от страха прятались в древесину. Такое сразу поднимает настроение! Функе это знает. Теперь знает. В свое время, когда он зарабатывал на хлеб насущный молотком, топором и пилой, это представлялось ему в другом свете. Тогда ему хотелось расстаться со стройкой. Хотелось добиться большего. Может быть, ему вернуться?
Наверно, для этого Йенто еще раз должен крикнуть: рейку! Но тот ничего такого не делает. Бьет по гвоздю, тот сгибается, и Йенто чертыхается про себя. Забыл о душевном разладе Функе, как только убедился, что тот реагирует на его команду. О, в этом бригадир Йенто разбирается превосходно, к чему скромничать. Кто откликается на его зов, тот — человек стройки, его еще можно выручить. Всегда!
Всегда? Функе снова ссутуливается. Его, пожалуй, нельзя выручить. Вот лес, в него входишь, и сомнения с новой силой овладевают тобой. Бродишь по нему часами, сознание притуплено, продираешься сквозь заросли, пересекаешь просеки, ждешь какого-то чуда, ищешь забвения в природе, на родной земле. Лес для того и нужен, чтобы оставлять в нем бремя забот и выходить к людям обновленным. Для путника, который к тому же привык к современным средствам передвижения, лес огромен, почти бесконечен. Он многое может. Но заботу Функе ему не поглотить, для этого и он недостаточно велик…
Во втором часу дня Функе появляется на прудах, появляется нежданно. Особа, узревшая его, не приходит от этого в восторг. Она возлежит на дамбе, с одной стороны — тысячелистник, с другой — камыш. В бикини. На ветру! Но стоит ли думать о насморке, если речь идет о вещах поважнее. Обещал быть некто Вайраух, учитель биологии. Прогулка вокруг прудов Хаммер и Ланг, а будет желание, и по лугу, который называют Гроссен Луг[2]. Потом можно выпить рюмочку вина в пивной Маттушатта, если найдется вино. Или две, сообразуясь с желанием. Одну-две, не больше.
Ну а пока эта демонстрация частей тела, выпуклостей у излучины. Между прудами Хаммер и Ланг. И долгие, внимательные взгляды то на просеку в сосновом бору, то через плечо на Гроссен Луг, то сквозь пушок подмышки на клейкую желтовато-зеленую поросль ольшаника. Откуда он придет? Как лечь? Если он выйдет из ольшаника, сюрприз обеспечен. Перед ничего не подозревающим Вайраухом, погруженным в размышления о природе муравьев, вдруг чудом явится Валеска: чудом белым, свежим, соблазнительным. Просто ли возжелать плод или, распалившись до умопомрачения, вкусить его — одно и то же. А придет Вайраух по просеке, наслаждение от созерцания будет возрастать медленно, по мере приближения. Эта Валеска — женщина что надо! Глаз не оторвешь. Все при ней, ничего лишнего. Девочка с огоньком. Женщина люкс. Ах…
Как водится, дело так или иначе придет к верному концу. Прогулка, вино — все это хорошо, но как приложение. Прежде всего главное. А главное в том, чтобы после некоторых маневров здесь, у прудов, Вайраух (холост, 32) спросил Валеску (вдову, 35): пойдешь за меня замуж? Она ответит: да! И это все. Одно вопросительное предложение и одно слово с восклицательным знаком. Как все просто. Так просто, что нет, собственно говоря, необходимости раздеваться, рискуя схватить насморк. Но этого Вайрауха надо расшевелить, подтолкнуть. Семь месяцев продолжаются прогулки. У прудов Хаммер и Ланг, по Гроссен Лугу. Семь месяцев они пьют вино за здоровье друг друга, а дело ни с места. Начинаешь размышлять: неужели причина — трехлетняя разница в возрасте? Видишь, как шушукаются, голова к голове, люди. Знаешь, не слыша, о чем говорят. Говоришь себе то же самое. Вдруг проснешься в ночи от крика совы, лишь от крика совы — все тихо вокруг, и поймешь, что на свете ты одна-одинешенька, потом услышишь, как озорной юнец свистит на луну, и почувствуешь собственную беззащитность, и поймешь, чего боишься: того неизвестного пути в пятнадцать — двадцать лет, на котором в одиночестве в тебе прекращается то, что продолжается, если ты не одна. И даже то, что так просто начинается после этого «да», может превратиться потом в довольно сложный роман. Может! Но не должно. Во всяком случае, надо постараться.
Валеска переворачивается на живот. На спине, в продольной ложбинке, появляется тень. Уже без четверти два. Только не нервничать. Все обдумано, взвешено. За будущее можно не опасаться, Валеска отвечает за все, что принесут им грядущие годы. Вайраух может довериться ей полностью, откуда бы он ни пришел — из ольшаника или по просеке.
Остается еще дамба. Но по дамбе приходит не Вайраух. По дамбе идет Функе. У Валески всегда твердый взгляд, но тут ее глаза начинают мигать. Она лежит в этом купальнике уже три года. Тело обнажено в пределах приличия лишь для того, кто должен был это видеть, для всех остальных — сверх меры. Что делать?
Лучше всего — ничего. Лежать, как лежала. Можно натянуть до колен угол одеяла. А впрочем, пусть полюбуется. Пожалей его. Это тот, что год назад поступил в институт. Со стройки — в институт. И лихорадочно зубрит, бедолага, по ночам до потери пульса. Иногда наезжает домой, бродит там и сям как побитый, немного не в себе, как говорят. Его-то, во всяком случае, можно пожалеть. Руки Валески перестают поддерживать туловище, и она опускается на живот.
Функе приближается, оробев, идет, затаив дыхание, почти теряя сознание. И скрывается в лесу. В молчаливом сосновом лесу, который всегда придет на помощь. Он замотался, это ясно. Раньше, хотя бы год назад, он, наоборот, прошел бы помедленней, все по дамбе, пока правая нога не прошлепала бы по самому краешку излучины, у которой лежит Валеска. Подходя, полюбовался бы на это загляденье, несколько незначащих слов: прекрасный денек и т. п., только ветреный, но не так, чтобы очень, — последнее замечание не без намека, ну а дальше — ее ответ подсказал бы, что говорить дальше. Или шел бы все время оглядываясь, или…
Но вместо всего этого он продирается сквозь поросль, и ветви хлещут его по лицу. Прочь, пышнотелое, белокожее и соблазнительное видение! Числа, формулы, теоремы, поочередно возникая, повторяясь в сознании, заглушают все остальные образы и мысли. Здесь тебя развратят, Функе. А ты будь аскетом!
И Функе будет им. Теоремы, формулы, числа. Все то, что составляет подступы к вершинам наук, все, что открыли на пользу всему человечеству другие. Во всем этом нет ни одной его собственной мысли. Позже, в пятом часу, начинает изматывать душу дума: я знаю, что я ничего не знаю. Но и она — древняя как мир. Как все вокруг. Как муравьи и усердие, с которым они пересекают просеку. Как сарыч, безмятежно кружащийся над вершинами деревьев. Как сосны со скрученными ветрами кронами. Только Функе, тот Функе, который когда-то мог одной рукой выжать ящик для раствора, чувствует себя сделанным из размякшего картона. И это существо должно постоять за себя, называть числа, доказывать теоремы, объяснять формулы и даже — подумать только! — принимать решения, иметь свою точку зрения. Взять, к примеру, человека. Можно представить его оседлавшим природу. Вот он усиливает нажим правого шенкеля, ослабляет — левого, чем не повелитель? Или увидеть в нем лукавого слугу, который бессовестно пользуется слабостями госпожи? Кто тут прав?
Во всяком случае, не Функе. Потому что он обходит этот вопрос, обходя густолистый, частый кустарник на лесной опушке. Вот он останавливается, завидя деревню. Чувствует запах жилья. Вдруг ощущает жажду и голод, которые скоро начинают казаться ему непереносимыми. Идет наконец к людям. Кто, глядя на его бодрую поступь, догадается, что подгоняют его лишь голод и жажда?
Позже — почти в шесть — сытый и довольный Функе сидит у Маттушатта за маленьким столиком. С ним сидит Билас, путевой обходчик, перед Биласом стакан пива, сбоку — мешок с крапивой. И Маттушатт в настроении. Дела сегодня идут хорошо, даже после обеда — почти полное заведение. Сейчас небольшое затишье, только эти двое, которые, конечно, хозяина не задергают, не загоняют. Все как полагается. Не хватает только разговора, разговора здесь обычного, полного взаимных подтруниваний, но без злости. Такой разговор может вызвать досаду, но досаду легко тут же залить пивом. Он, Маттушатт, в этом разбирается. Недаром несколько лет простоял за стойкой, больших предисловий не требуется. Главное, сразу задеть за живое.
Крапива? — спрашивает Маттушатт, ткнув мимоходом мешок Биласа.
Во всяком случае, не ревень, уже слегка раздраженно отвечает Билас, предчувствуя подвох.
Наверно, особый сорт? — Маттушатт весь внимание.
Билас резко поворачивается. Кряхтит. Стул вторит ему. Верно, особый сорт. Urtica urens. Чтобы гусята не дохли. Дается мелко нарубленная с яйцом. Иногда помогает…
Маттушатт ухмыляется. Закуривает сигарету, угощает Биласа и Функе. Продолжай! Пивная окутывается голубоватой дымкой. И в разговоре ничего не проясняется.
Понятно, сдержанно говорит Маттушатт, все понятно. Urtica urens или что-то в этом роде. Эта штука растет только здесь, в деревне. В поселке и следов ее нет.
Стул Биласа скрипит душераздирающе. А Функе смеется. Наконец-то он смеется. Смеется от всей души. Потому что понимает, в чем тут дело. Нигде нет таких буйных зарослей крапивы, как в поселке. Но вот пивная там пока не выросла. Поэтому и пришлось выдумать особый сорт, разыскать название, может быть, даже заглянуть в книгу по ботанике. Urtica urens — это производит впечатление, и даже старуха убеждена, что это нужно для здоровья гусят, а не потому, что Биласу хочется пива. Просто так получается. После утомительной жатвы, с остреканными пальцами можно и заглянуть. Обстоятельства вынуждают заглянуть.
А Функе смеется. Потому что, кроме шуток, вот утешительный пример. Сколько теорий создается подобным образом? А наш брат чуть ли не умирает от благоговения…
У Биласа мрачнеет лицо. Его раскусили. Хорошо, прекрасно. Но постепенно он приходит в себя. Кто, собственно, остался в дураках? Опять-таки старая. Так почему бы ему не посмеяться вместе с другими? Почему бы ему не быть довольным собой? Он ли не молодец, и не он ли показал Функе, как в этом мире решаются проблемы. И как решает их он. Еще пива, вдруг кричит Билас, совсем повеселев.
Маттушатт снова хозяин. Пиво, пожалуйста. В конце концов, ради этого он и затеял разговор.
А вечером — снова начальник станции Каубиш. У кассы и на перроне в этот раз он не дежурит — но, как всегда, на платформе. Одним глазом следит за порядком на вверенном ему участке железной дороги, другим — рассматривает пассажиров вечернего поезда. Они стоят группами, усталые или бодрые, группки перемешиваются, меняются собеседники, меняются темы разговоров. Везут в город зелень и свежие яйца, нетерпеливо переминаются с ноги на ногу. Каубиш все глядит и глядит. Смотрит уже в оба глаза, выискивая Функе. Тот где-то среди отъезжающих.
Перевод С. Мурина.