Геологические находки. — Гималайский медведь. — Зарубежные новости. — Беседа. — Неприятное известие.
Вечером, после того как мы разбили лагерь и, утомленные походом, сидели у костра, Нечаев заявил, что он обнаружил интересную находку. Еще днем, подходя к устью Чуи, Шуркей обратил его внимание на осыпавшиеся каменистые склоны.
— Горючий камень тут есть. Давайте посмотрим.
Многие удэгейцы, побывавшие за эти годы в экспедициях, были наслышаны о богатствах тайги от лесников и топографов. Проезжая мимо скалистых гор, они рассказывали нам предания, легенды, затем кто-нибудь из них с таинственным видом сообщал:
— Однако, здесь железо есть.
Любознательность, с какою удэгейцы присматривались к окружающим явлениям природы, была огромна. Даже старики поднимались с нами на сопки или помогали гидрологам измерять скорость течения реки.
Разбитной, словоохотливый Динзай, много раз ходивший проводником в экспедициях, почти на каждой косе, где бы мы ни пристали, совершал свои «геологические» поиски. Обыкновенно он брал белую эмалированную чашку и шел вдоль берега, низко склонив голову, собирал камни, казавшиеся ему подозрительными, долбил их, затем, подолгу сидя у воды, вымывал песчинки слюды, сверкавшие на солнце, как золото.
— Однако, подходящий камень будет, — неизменно твердил он в таких случаях. — Видите, шлихи!
Услышав чей-нибудь скептический ответ, он не успокаивался:
— Наши люди удэ хорошо могут ученым помогать. Верно, верно! Раньше который охотник золото находил, особенно старик, он думал так: «Не буду говорить никому, потому что тихое место — хорошая охота. Придут люди, громко будет, нехорошо, зверь уйдет». Надо объяснять старикам, помогать будут.
Нам удалось найти большие залежи охры на Сукпае. А сейчас Нечаев держал в руке темносерый кусок горной породы, вызвавший особый интерес, так как по всем признакам здесь могли быть горючие сланцы. К сожалению, в нашей экспедиции не было геолога. Легкостью, с какой обнаруживались эти находки, мы были обязаны прежде всего разрушительной работе стихии. Вода и ветер обнажили горные склоны, так что нередко и случайного любопытства членов экспедиции было достаточно, чтобы пополнить нашу геологическую коллекцию.
Река все еще была многоводной. Быстрота ее течения достигала шести метров в секунду. Батули то и дело стрелял крохалей, пролетавших над Хором. Иногда он не успевал догнать свою добычу на оморочке — так быстро подбитых птиц уносило течение. И хотя на глубоких местах шесты попрежнему едва доставали дно, удэгейцы все-таки шли, преодолевая пороги и перекаты. Динзай жаловался на боль под левой лопаткой. У него появились фурункулы. Мелешко бегал за ним каждый вечер с марганцовкой, пытался делать перевязку, но Динзай, махнув рукой, морщился и говорил:
— Все равно долго не может висеть бинт, упадет. Раз, два шестом толкнешься, все полетит. Надо что-то другое думать…
В последние дни августа выглянуло солнце. Василий сбросил рубаху. И без того смуглая спина его почернела от загара еще более. Смахивая с лица пот, он задорно подмигивал своему кормчему и, довольный тем, что наш бат все время идет первым, приговаривал:
— Ничего. Василий Кялундзюга не подведет. Фронтовая закалка есть. Верно?
Дада молчал, сосредоточенно работая шестом, стараясь не показать свою усталость, хотя было видно, что ему не легко. В эти дни я опять стала помогать своим батчикам. На перекатах, где было мелко, брала в руки шест. Это ускоряло движение нашей длинной тяжелой лодки. Но едва шесты начинали уходить в глубину, Дада грозно кричал мне:
— Садись!
Зато Василий посмеивался:
— Не бойтесь. Пока Василий Кялундзюга здесь, никто не утонет. Из-под коряги вытащу.
Плавал он действительно хорошо. Нырял и долго держался под водой, удивляя и нередко пугая старика.
Путь наш то и дело разнообразили встречи со зверьем. Еще не сменившая свой летний наряд уссурийская белка проходила в лесах, осторожно перепрыгивая с ветки на ветку. Мы видели белок почти каждый день. Дада с беспокойством поглядывал вверх, на деревья, где, затаившись, отдыхали зверушки.
— Кочуют куда-то, что ли…
По вечерам удэгейцы заливистым свистом звали кабаргу. Из-под корчей показывалась выдра. Я узнавала об этом только после того, как Дада и Василий вскрикивали или свистели ей вдогонку.
— Смотри, смотри! Опять пошла…
Приставая к берегу на краткий отдых, они рассуждали о том, что хорошо бы поохотиться здесь. Но для охоты не было времени. Дада делился с Василием табаком. Щепотками доставал из кисета зеленоватый самосад и тревожился:
— Э, плохо дело! Табак кончаем.
Нередко навстречу нам выходили медведи. В хорской тайге водится гималайский медведь. Живет он в широколиственных и хвойных лесах. Зимой спит, сидя в дупле, а летом бродит по лесу, по берегам рек в поисках ягод, орехов, рыбы. У него гладкая черная шерсть, только по сторонам шею обрамляет густой косматый воротник. На груди — белое пятно в виде треугольника.
Как-то, спасаясь от ливня, мы забрались в ельник. Дада решил развести костер, чтобы немножко обсушиться. Он умел разводить огонь даже в сильный дождь. Под елями, под их густыми ветвями, мы сидели, как под крышей. Нарубив палок, он уложил дрова «колодцем» и попросил меня принести бересты. У нас в лодке на всякий случай всегда хранилась сухая береста.
Подойдя к берегу, я увидела, как с той стороны реки прямо к нам плывет косматый зверь. Он был совсем близко и, видимо, не замечал людей.
— Дада! Медведь!
Пока Дада прибежал к бату, достал из чехла ружье, пока он выстрелил, зверь повернул назад. И вот уже черная спина медведя скрылась в кустах. Выстрел Дады был запоздалым. Старик покосился на меня:
— Зачем так громко кричала? Тайга надо всегда тихо ходи. Другой раз сама стреляй.
Перед вечером Колосовский настроил радиопередатчик. Чтобы не расходовать питание от батарей, приходилось пользоваться ручным генератором. Обычно два-три человека вертели его посменно. Около нас собирались почти все удэгейцы. Только Галака, если она в это время укладывала детей спать, не выходила из своей палатки да старый Маяда, безучастный ко всему, сидел у костра, раскуривая трубку. В эти дни он прихварывал. Радиослушатели сгрудились около передатчика в различных позах: одни сидели на валежинах, другие стояли поблизости, третьи, облокотившись на песок, лежали и слушали зарубежные новости.
— «…Недавно в помещении американского пресс-центра в западном Берлине группа «белых» американских корреспондентов учинила дикую расправу над «цветным» журналистом Филиппом Бредесом. Представители так называемой «свободной» прессы в кровь разбили лицо Бредеса и закончили издевательство тем, что сбросили свою жертву с лестницы…»
«…Тридцатичетырехлетний негр Вильямс скончался от ран, полученных им на прошлой неделе. «Белый» кондуктор трамвая выстрелил в Вильямса несколько раз за то, что Вильямс пытался занять место в отделении трамвая, предназначенном для «белых» пассажиров…»
— Чего там говорят? — осведомился Дада. Он только что вертел генератор и теперь, сменившись, сел возле нас, грузно опустившись на землю.
Василий жестом дал знать ему, чтобы не шумел, а потом шопотом по-удэгейски стал объяснять, в чем дело. До моего слуха долетели два слова: «палигини», «цалигини» (белые и черные люди). Старик не понял. Глаза его округлились. Диктор между тем продолжал читать обзор печати о положении туземцев в Соединенных Штатах Америки:
— «Навахо — это самое большое индейское племя. И хотя шестьдесят тысяч индейцев навахо располагают территорией в двадцать пять тысяч квадратных миль, им негде жить и нечем жить. Все, что могло для них сделать правительство США, — это угнать за тысячи километров от родных мест и поселить в резервации, ибо в отношении индейцев оно всегда действовало по принципу: «Хороший индеец — это только мертвый индеец». Редкий счастливчик может найти себе работу за пределами резервации, но и то временно, на несколько месяцев, без крова, без каких бы то ни было прав, кроме одного — продать свой труд по дешевке…»
После радиопередачи я проводила беседу. Она возникла сама собой, когда удэгейцы, расположившись у костра, стали обсуждать только что услышанные новости.
— Это почему так: черные, белые люди — не все равно, что ли? — заговорил Дада с возмущением. — Где такой закон есть?
Надо было объяснить старику, что пока еще есть такой волчий закон, продиктованный властью сильных. Он там, за океаном, где люди делятся на «белых» и «черных». «Белые» — хозяева, «черные» — рабы. В прошлом, при царизме, «туземцы», как их тогда презрительно называли, испытывали на себе всю тяжесть этого закона. Разве Дада не помнит?
— Богатые, которые раньше управляли, удэгейца тоже не считали человеком, — сказал Дада, отодвигаясь от жаркого огня. — Когда купцы приходили, страшно было. Грабили, убивали. Царский закон не защищал «лесных людей».
Дада вспомнил, как он не хотел отдавать купцам четырех соболей за один мешок чумизы и едва не поплатился головой.
— Кому жаловаться? — старик пожал плечами. — Никто не знал. Старшинка был, который сам боялся купцов. Так жили, терпели.
Тяжелая жизнь маленького лесного народа, кочевавшего в хорских лесах, теперь уже воспринималась как далекая страшная быль, которая никогда не повторится. Но можно ли спокойно думать о том, что миллионы людей в странах капитала еще не имеют ни прав, ни свободы?
Удэгейцы слушали и удивлялись. Как же это может быть, чтобы человек только потому, что он имеет черный цвет кожи, не поступил на работу, что где-то в канализационной трубе он умирал и никто не звал к нему врача, что у него нет никаких прав, что если он поздоровался за руку с «белой» женщиной, его могут посадить в тюрьму, что он не должен сидеть вместе с «белым» в одном вагоне, разговаривать, пить воду, умываться, есть, танцевать там, где пьют, едят и развлекаются американцы. Его убивают только за то, что он чернокожий. Но руками этих «цветных» людей добываются блага для тех, кто набивает себе карманы золотом и грозится атомной бомбой…
— Американские фашисты, я так думаю, наверно, хотят воевать с нами, — сказал Динзай, подсаживаясь ближе к огню. Он смастерил из бересты какую-то воронку и теперь привязывал к ней марлевый бинт. — Надо им крепко по башке давать. Разве можно терпеть такое дело? Одни работают — другие гуляют. Когда негр работает, черная кожа не мешает. Когда негр просит кушать, тогда надо посмотреть, какая кожа, да?
— Вот Маяковский здорово сказал, — Василий Кялундзюга вдруг оживился и не смог усидеть на месте, поднялся, размахивая рукой, заговорил:
Почему же сахар,
белый-белый,
должен делать
черный негр?..
Люблю Маяковского. Он еще давно этим американским заправилам давал по мозгам. Интересно вот, когда советская власть кругом будет, жизнь пойдет хорошо! Тогда индейцы приедут к нам, пусть посмотрят, научатся, как жить можно. Вот бы сейчас им такую жизнь, а? Смотрите, сколько места! — Василий огляделся вокруг, обвел руками пространство. — Два месяца идем по тайге, еще будем итти — и все кругом леса, вода, горы. Это все наше. Верно?.. Мы, такой маленький народ, удэ, — хозяева. Это все наши колхозные охотоугодья. Прямо интересно так, подумайте! Я сейчас сидел, слушал, как Динзай говорил. Знаете, что подумал? Прямо скажу. Вот, допустим, приехали к нам индейцы. В экскурсию, что ли. Посмотрели Гвасюги. Пошли в клуб, в школу, туда-сюда. Потом спрашивают у Джанси Батовича: «Ну, как у вас, все удэгейцы в колхозе?» Джанси Батович что должен сказать? «Нет, товарищи индейцы, у нас Динзай Пиянка единоличник». Индейцы захотят посмотреть Динзая… Какой он? Что за человек?.. Получится некрасиво. Верно?
Молодой удэгеец горячо воспринимал международные события. Ему, участнику войны, побывавшему в Германии, в Польше, в Румынии, легче было представить, как велик мир и как различны законы там, в чужих странах, и здесь, под небом Родины. Несмотря на свою молодость, Василий легко завоевывал слушателей. Сейчас, когда он задел Динзая за живое, тог даже привскочил с места, попробовал отделаться шуткой, но никто не засмеялся. Тогда Динзай сделал вид, что все это мало его занимает.
— Надо немножко думать, потом говорить, — сказал он заикаясь. — Динзай Пиянка — маленький человек. Кто будет спрашивать? Никому не интересно.
— Мы все — маленькие люди, — возразил Василий. — Работаем понемножку все вместе. Получается большое дело.
Динзай был не очень доволен тем, что оказался в центре внимания, и потому, как только представилась удобная минута, он ушел в палатку.
На небе уже давно зажглись звезды. Удэгейцы предсказывали хорошую погоду.
Обыкновенно по вечерам, развернув полевой дневник, я записывала наиболее важные события за день. В этот вечер никак невозможно было сосредоточиться. Из соседней палатки, где помещались охотники, сначала доносился возбужденный голос Василия, повидимому увлеченного фронтовыми воспоминаниями, затем разговор перешел на другие темы. Слышно было, как Динзай выкрикивал что-то в запальчивости и как заразительно смеялся Шуркей.
— Аяну?[21] — спросила я, подходя вплотную к их палатке.
В ответ послышалось сразу несколько голосов:
— Можно! Можно!
Предупредительный Динзай чиркнул спичку, достал огарок свечи, затем освободил у входа место и пододвинул мне какой-то сверток, говоря при этом:
— Садитесь, пожалуйста…
— Послушайте, — начал со смехом Василий, — такое дело. Динзай говорит, что есть какой-то зверь с крыльями. Разве медведь может летать? Чепуха, по-моему. Верно? Сказки.
Динзай, укреплявший в это время свечу на камне, отозвался:
— Я сам эти ниманку[22] не признаю. Все это вранье к чорту, мне не нравится. Но башка мало-мало варит, вспоминает, как охотники раньше говорили, как сам видел. Вот вам, пожалуйста, личными глазами видел, как это летучие кабаны бывают. Верно, верно. Зачем смеетесь? Есть так, что летают через сопку на сопку. Медведи тоже летающие есть. Четыре зверя могут летать: кабан, медведь, изюбрь и кабарга.
— Вы видели, как они летают? Разве у них есть крылья? — спросила я.
В ответ на это Динзай сказал:
— Нет, конечно, крылья не видел. Дело было так. Я охотился, гонялся за кабанами. Шел по следу. Снег был немножко. На снегу хорошо видно, куда след идет. Шел, шел. Все время след был. Потом около сопки скрылся. Куда его девался? Конечно, летел через сопку.
— Вот это да! — воскликнул Василий.
Молодые удэгейцы засмеялись, а Динзай рассердился и вышел из палатки. Но через несколько минут он явился попрежнему веселый.
— Не будем разными чепухами заниматься, — заговорил он примиряюще, — лучше расскажите нам, это как, правда или нет, говорят, что вот этот песок — да? — его огнем так жарко накаляют, потом стекло получается. Я так слыхал. Не знаю, верно, нет ли?
Мне приходилось беседовать с удэгейцами на различные темы. Любознательность их нередко выходила за пределы моей осведомленности, и тогда на помощь приходили остальные члены экспедиции. Удэгейцы расспрашивали о том, как добывается золото, из чего делается бензин, отчего происходят землетрясения, какой величины атомная бомба… Вопросов было много. Иногда беседы длились до тех пор, пока их не прерывал чей-нибудь повелительный возглас:
— Спать, товарищи! Завтра рано вставать!
Однажды вечером Василий заглянул к нам в палатку:
— Идите радио слушать. Там надо вертеть генератор, а вы сидите…
Лидия Николаевна и Надя живо отправились вдоль косы, туда, где стояла наша походная радиостанция. Я осталась в палатке и работала при свече. Прошло не более четверти часа, как вдруг послышались чьи-то тяжелые шаги. Прибежала Надя. Запыхавшись, она бросилась ко мне со словами:
— Фауст Владимирович принял сейчас какую-то радиограмму. Не знаю, что в этой радиограмме, но, кажется, что-то очень серьезное. Потому что он попросил нас всех отойти от радиопередатчика, когда включил микрофон. Вы сходите к нему, узнайте.
— А где Лидия Николаевна?
— Она ходит по берегу. Вы знаете, Лидия Николаевна почему-то решила, что Колосовский получил известие о ее сыне и не хочет ей говорить. Она расстроилась. Ведь у нее Петька — единственный сын. Вы понимаете?
При чем тут радиограмма? Петька? Лидия Николаевна? Я ничего не понимаю, но выхожу из палатки и почти лицом к лицу сталкиваюсь с Лидией Николаевной.
— Не ходите туда, — говорит она. — Я думала, что радиограмма касается меня, и решила спросить его. А он говорит: «Идите отдыхайте. Вам абсолютно незачем волноваться. Спите спокойно…» По-моему, его не надо ни о чем спрашивать. На нем лица нет.
На самом краю косы стояла палатка Колосовского. Она светилась изнутри, как стеклянный плафон. Тремя щелчками о полотно я попросила разрешения войти и услышала в ответ:
— Пожалуйста.
Колосовский приподнялся на локте полулежа. Он захлопнул тетрадь. Перед ним стояла свеча на железной банке. Сбоку, на длинной берестяной подстилке, лежал карабин, рядом коробки с патронами. В палатке было тесно. Чтобы освободить место, он убрал карабин, положив его в изголовье. Предлагая сесть, сказал вполголоса:
— Я думал, вы уже спите. Что скажете?
Глаза его светились скрытой печалью, но лицо было спокойным, непроницаемым. Когда я заговорила о таинственной радиограмме, он задумался:
— Видите ли, это касается лично меня. Мне бы не хотелось, чтобы кто-нибудь еще был в курсе моих семейных несчастий. Но коль вы пришли сюда, могу сказать вам. Я получил такое известие, которое при других обстоятельствах вынудило бы меня вернуться в Хабаровск. Заболела жена. И, повидимому, опасно. Ее положили в больницу. Друзья умоляют меня приехать домой. Но я при всем желании не могу вернуться до тех пор, пока мы не дойдем до перевала. Вот и все. Только, пожалуйста, не нужно никаких соболезнований. И давайте больше не возвращаться к этой теме. Вы вот что скажите мне: как нам поступить с энтомологами? Ведь скоро начнутся занятия в институте…
— Но пока нет никаких указаний из Хабаровска, они должны итти с нами хотя бы до Тивяку.
— А вы знаете, что Мелешко мне заявил? У них уже нет посуды. Оказывается, вчера на заломе во время аварии разбились почти все пустые пробирки, подмокли медикаменты. Мы остались без аптечки. Впрочем… — он махнул рукой, — лично я в тайге обхожусь без медицины. А вам рекомендую позаботиться о том, чтобы сохранить уцелевшие порошки, иод хотя бы… и что там еще? Попросите Жданкину, пусть она завтра проверит, что у них осталось, и доложит мне. Кстати, вы аккуратно ведете наш общий полевой дневник? Записывайте все, что может представить общественный интерес. Вот насчет очерков. Не знаю. Боюсь, что вам не о чем будет писать. Ведь нужно что-то героическое. А у нас все так обычно и просто.
Уходя, я посоветовала ему дать домой радиограмму. Он улыбнулся:
— Благодарю. Я уже отправил.
— Если бы я умела писать стихи, — говорила Надя утром, когда мы умывались на реке, — я бы посвятила их Колосовскому. Он такой необыкновенный!..
В это время Колосовский проплывал мимо нас на оморочке. Он ходил вверх по реке узнать, нет ли впереди заломов. В разведке подстрелил сразу трех уток.
— Кто у нас сегодня дежурный? — спросил он, подходя к костру. — Вот вам моя добыча.
По его воспаленным глазам было видно, что он плохо спал эту ночь.
— Я думаю, что Лидия Николаевна не будет претендовать на моих крохалей как на музейную редкость, — продолжал он. — Поэтому перья можно ощипать и передать Наде. Говорят, у нее нет подушки…