ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Как быть дальше? — Последний разговор по радио. — Здесь остается наша рация. — Останец.

Итак, наша экспедиция, вначале такая многочисленная и разнообразная по составу, теперь состояла из пяти человек, включая проводников-удэгейцев. Еще совсем недавно мы двигались по Хору на шести батах, и по вечерам, когда останавливались на берегу для ночевки, наш лагерь отмечал это краткое новоселье дружным стуком топоров, веселым говором женщин, громкими голосами охотников, а порой и звуками музыки, если удавалось настроиться на хабаровскую волну. Ничего этого сейчас уже не было и в помине. Теперь нас осталось так мало и наше имущество было так невелико, что мы свободно разместились на двух батах. Днем, пока мы двигались по реке, все шло как обычно, разве только вместо бойкого на слово Василия непривычно было видеть теперь Семена, молчаливо толкающего бат. Но вот наступила ночь. Я вошла в палатку и впервые за все дни путешествия ощутила одиночество.

О полотно палатки робко стучал дождик. Над ухом противно звенел запоздалый комар. Я натянула одеяло на голову и попыталась уснуть. Но не тут-то было! Перед глазами текла река, пестрели камни, бежали кусты и травы. Потом мелькнул белый платочек Лидии Николаевны, трепеща над водой. Укоризненный и холодный взгляд, которым она одарила меня на прощанье, даже не подав руки. Ей не хотелось возвращаться. «Вы ведь можете уговорить Колосовского…» — просила она с тоской и обидой. А на дне бата уже лежал под брезентом больной Нечаев. Куда его одного? Не могли же мы все вернуться из-за него. Нет, милая Лидия Николаевна, вы все это поймете. Это ничего, что вы посмотрели на меня холодно и сердито. Я знаю: вы уже об этом пожалели, когда взмахнули белым платочком…

«Почему Дада сказал, что они обязательно будут купаться? Неужели бат перевернется где-нибудь на заломе? А как же Нечаев? Что с ним будет?..»

Нет, так совершенно невозможно уснуть. За палаткой, у костра, все еще разговаривают удэгейцы. О чем это они? Слышно, как Динзай что-то пылко доказывает, заикаясь, и как Дада усмиряет его пыл, словно льет воду на горящую головешку. Говорят о перевале, о ключах, о трудной дороге пешком к перевалу. Потом тихий, четкий голос Колосовского поражает меня настолько, что я отбрасываю в сторону одеяло и встаю.

— Можно снарядить еще один бат.

Это сказал он. Молчание.

— Она не будет согласиться, — возражает Дада.

И опять молчание…

Я надеваю сапоги и выхожу из палатки. Колосовский — у костра, нахмурившись, смотрит на огонь. Не отрываясь от огня, спрашивает:

— Вы еще не спите? А мы вот тут обсуждаем один важный вопрос: сколько дней придется нам шагать до перевала.

Дада подвигается, уступая мне место рядом. Он сидит на берестяной подстилке под тентом и, протянув босые ноги к костру, пьет чай. За его спиной, в глубине шатра, уже храпит Семен, уставший за день. Динзай с кружкой в руках присел на валежине по другую сторону костра, рядом с Колосовским. Мелкий дождик брызжет сверху, из темноты, но костер не гаснет, горит. Жаркое пламя пляшет на светлых скатах наших палаток, освещает пестрые камни, все в мелких крапинках дождя, усталые, озабоченные лица. Я смотрю на Колосовского. За два дня он осунулся, похудел. Резкие складки около губ подчеркнули его впалые, небритые щеки.

Колосовский потянулся к огню, поправил дрова и спросил:

— Может быть, вам не следует рисковать? Пока не поздно, берите бат, спускайтесь вниз. Выбирайте себе любого проводника. Даже двух. Я пойду с Дадой или с Динзаем.

Вначале мне показалось, что Колосовский шутит. Но что это за шутка? Он сидит нахмурившись, ждет ответа. Мелкий дождик сыплется ему на спину. Динзай уже перебрался под тент. Сидит поеживаясь. Дада смотрит то на меня, то на Колосовского. Так вот оно что! Теперь я все понимаю: пока я лежала в палатке, они говорили именно об этом. И Дада заранее высказал предположение, что я не соглашусь.

— А не кажется ли вам, Фауст Владимирович, — сказала я, — что начальнику нашей экспедиции надо хорошенько выспаться и… побриться? Точно так же и вам, Дада, и вам, Динзай Мангулевич… Спокойной ночи…

Я поднялась, чтобы итти к себе в палатку, но Колосовский остановил меня:

— Нет, вы серьезно подумайте: стоит ли вам продолжать путешествие? О чем вы станете писать? О какой экспедиции? У нас ведь никого не осталось. Нет даже ботаника… Есть начальник, его заместитель и три батчика.

— Разве это не экспедиция?

— Но что она вам даст?

Колосовский встал, чувствуя, что я не изменю своего решения. Он продолжал развивать мысль, что наш поход утратил интерес для читателя. Мне показалось, что он испытывал уже не меня, а себя…

— Неужели вы забыли, Фауст Владимирович, что в верховья Хора дважды снаряжались экспедиции и ни одна из них не достигла цели? А вот мы дойдем. Мы уже сейчас идем там, где никто никогда не бывал. Разве это не интересно? А разве не представляет интереса для науки то, что мы установим, откуда берет начало Хор, дадим маршрутную съемку? Нет, подумайте, что вы мне предложили…

— Да, — не отступал Колосовский, — и предлагаю и настаиваю. Имейте в виду, когда мы пойдем пешком, рации у нас не будет. Семьдесят килограммов груза нести на себе — это, знаете ли, не шутка. Что прикажете делать с вашими очерками?

— Вот это уже разговор серьезный.

Дождь перестал. Мы сели на валежину, отодвинув ее от жаркого огня. Удэгейцы опять вскипятили чайник, загремели кружками и уже не слушали нас. Колосовский снял свое головное покрывало, протянул навстречу теплу. Когда заструился горячий пар, он поморщился.

— Надо трезво смотреть на вещи, — продолжал он. — Я понимаю, вас привлекает романтика путешествия. Но где она? Ничего же особенного нет. Уверяю вас, и до самого перевала все будет обыкновенно. И перевал ничего собой не представляет. Зачем вам мучиться? А вдруг аппендицит или что-нибудь другое. Был такой случай в тайге, человек умер от этого самого аппендицита. Все ведь может случиться. Нечаев вон не думал, не гадал — и свалился. Но с ним было проще. Река рядом. Бат на воду — и вниз. А в тайге реки не будет. Решайте. До утра еще есть время подумать.

— Хорошо. Я подумаю…

Я пришла к себе в палатку и, не раздеваясь, не снимая сапог, бросилась на постель.

«А что, если весь этот разговор затеян с расчетом на то, чтобы вернуться всем вообще? Вернуться?» На минуту мне представилось: завтра утром бат понесет нас вниз по Хору. Три дня — и мы в Гвасюгах. Еще пять дней — и мы в Хабаровске. Заманчивая перспектива! А дальше что? Что я скажу читателям? Значит, до перевала дойти не смогли? Для чего же было затевать эту историю с печатанием очерков? Вспомнились слова редакторской телеграммы: «Печатаем с продолжением, читатель следит за вашим походом…» Нет! Завтра бат не понесет меня вниз по Хору.

Колосовский сказал, что радиостанцию мы не возьмем. Ну что же? Пусть так. Я передам информацию в последний раз, объясню все как есть, а когда вернусь с перевала, напишу подробно. Было бы о чем написать. Ведь даже удэгейцы ждут, чем закончится наша экспедиция…

Я зажгла свечу, достала полевой дневник. На первой странице дневника еще в Хабаровске было написано чернилами задание нашей экспедиции. Я перечитала его снова и не нашла серьезных отклонений от намеченного плана. Энтомологи Мелешко и Жданкина собрали клещей; Дима Любушкин подготовил материалы по статистике; Лидия Николаевна привезет интересные экспонаты для музея; Шишкин и Высоцкий в своих этюдах представят ландшафт, портреты жителей хорских лесов; Нечаев, несмотря на то, что ему не удалось добраться до верховий, даст, очевидно, геоботаническое описание средней части долины. Теперь оставалось главное — дойти до истоков Хора.

Утром, проходя к реке мимо костра, я заметила, как брился Дада. Засучив рукава, Семен месил тесто в большой эмалированной чашке. Динзай варил кашу. Теперь у нас не было дежурства по кухне.

Опять на небе собирались тучи. Вода была холодная. Я окунулась в нее и быстро выскочила на берег.

— Ну как? — спросил меня Дада, едва я подошла к костру. — Теперь хорошо? — Он провел рукой по одной щеке, по другой, взглянул в зеркальце и сам остался доволен.

— Очень хорошо, Дада!

— Все побрились, — доложил Динзай, помешивая кашу деревянной лопаточкой.

Попросив разрешения, я вошла в палатку Колосовского. Фауст Владимирович сразу откинул передний край ее и предложил мне сесть. Он что-то писал.

— Итак, я должна сказать о своем решении.

— Да. Я слушаю. — Он отложил в сторону тетрадь.

— Я хочу предложить вам вернуться назад. Берите любого проводника. Даже двух, если хотите. А я пойду на перевал с Дадой или с Динзаем.

Я развернула перед ним карту, стала спрашивать, какую отметку поставить на перевале. Он засмеялся тихим, добродушным смехом:

— И долго вы обдумывали это решение?

— Долго. Во всяком случае, достаточно серьезно, прежде чем явиться сюда.

— Ну, хорошо. — Лицо его стало строгим. — Я вижу, мы с вами поняли друг друга. Значит, вы готовы к любым, самым трудным ситуациям в походе?

— Да. Зачем об этом спрашивать?

— Карту вы уберите. Картой займемся потом. Послушайте, что я вам скажу теперь. Нас пятеро. Каждый будет нести свои вещи плюс продукты. Это тяжеловато. Но другого выхода нет. При таком положении палатку для вас взять мы никак не сможем. Тяжесть большая. Придется спать под открытыми небесами. Как вы на это смотрите? Впрочем, я могу уступить вам свою. Она ведь легкая, маленькая, специально для одного человека. Видите? Ситец. А не взять ее с собой я все равно не могу. У меня приборы, инструменты, которые надо беречь.

Я сказала, что не претендую на палатку и вообще прошу совершенно исключить одно обстоятельство: что мне только потому, что я женщина, нужны какие-то особые условия. Но как будут удэгейцы во время дождя? Где мы спрячем муку, продукты? Может быть, следует взять самый маленький тент?

Колосовский удивленно посмотрел мне в глаза.

— Неужели удэгейцы меньше вас знают, как защититься от дождя? Вы вот лучше скажите: что будем делать с вашими очерками?

Я изложила свой план, который понравился Колосовскому. Вначале надо дойти до перевала. Читатель будет знать, что с нами уже нет радиостанции. Можно ограничиться информацией. Рассказала и о том, что ночью я еще раз просмотрела в дневнике задание нашей экспедиции и нахожу, что из всех участников похода мы с ним сейчас самые большие должники. Нам предстоит разгадать тайну рождения Хора и сделать описание нового перевала. Так что незачем нам испытывать друг друга.

— Значит, вы меня испытывали? — спросил Колосовский прищуриваясь.

— Хватит заседания! — объявил Динзай, подойдя к палатке. — Каша готова, можно завтракать.

Колосовский отбросил один скат палатки, и мы вышли оттуда. Солнце заливало все вокруг, золотило мелкие струи на перекате реки, прямо перед глазами.

— Ну, чего так: все время говорили, говорили? — полюбопытствовал Дада, разливая чай в кружки. Ему хотелось поскорее узнать, что мы решили.

— Да вот она… — Колосовский кивнул на меня, усаживаясь на валежину, там, где сидел вчера, — она хочет домой итти. Говорит: «Возьму Даду, и пойдем вниз».

— Чего? Чего? — изумился Дада, проливая чай мимо кружки.

Семен промычал что-то, подталкивая старика. Дада увидел, как мы с Колосовским переглянулись, и понял:

— Э-э… немножко сулеси, однако.

Он заулыбался, вспомнил о вчерашнем разговоре про аппендицит.

— Теперь болеть не надо.

— Ничего, не страшно, — отозвался Динзай. — Что случится, руками унесем.

— Вот видите, — шепнул мне Колосовский. — А вы беспокоитесь, как они будут без тента. Орлы! — громко сказал он, потянувшись за румяной лепешкой. — Вот это да! Чье это произведение, позвольте вас спросить? Кто стряпал, Динзай?

— Дада жарил, Семен смешивал тесто, — ответил Динзай.

— Смешивал, говоришь? С чем, с песком?

— Да нет, понимаешь, как это говорится, мешал, месил, — поправлялся Динзай.

— Замечательные лепешки! Придется в приказе отметить.

Колосовский шутил, все смеялись, и было так хорошо от сознания, что связанные одной задачей люди понимали друг друга.

И вот мы опять в пути. Идем навстречу солнцу. Вся в живом золотом блеске, сверкает, мчится навстречу необузданная река. Там подмоет землю, вырвет с корнем березу и опрокинет ее вниз вершиной, тут обнажит красноватый берег так, что осыпи валунами лягут к воде; то повернет налево от гранитной скалы, то разбежится вправо, ударившись о камень. Птицы с нежными голосами, с тонким свистом, с короткими трелями как будто нарочно убрались от реки подальше, в лес: там вьют гнезда, там заводят свою тайную перекличку. Только жадные вороны оглашают громким карканьем долину. Они срываются с голых лиственниц и кричат, встревоженные свистом Дады. Старик держит в зубах свисток из бересты, пробует: хорошо ли передразнивает он кабаргу? Эхо трижды откликается в горах: близко, дальше, совсем далеко.

— Хорошо, — говорит Дада и прячет свисток в карман.

Мы только что отдыхали около устья реки Сагды-Биоса[29]. Это последний большой приток Хора. Десять минут посидели, положив поперек лодок шесты. Тут Дада и сделал свисток, забавлялся им вместо трубки.

— Вот когда курить надо было, — заметил Динзай.

— Да-а… — вздохнул Колосовский.

Миновав устье реки Сагды-Биоса, мы прошли вверх еще несколько километров и остановились на левом берегу, чтобы здесь сбросить часть лишнего груза, в том числе и радиостанцию. Берег был возвышенный, незатопляемый, так что в случае высокой воды безопасный. В угрюмой глубине леса было темно и глухо.

— Придется прорубать просеку, — сказал Колосовский, оглядевшись. — Иначе не будет слышимости.

Когда просека была готова, Семен взобрался на дерево и укрепил антенну.

— Идем со мной, — жестом указал ему Фауст Владимирович, после того как развернул станцию.

Все было готово. Они направились вглубь леса. Тем временем Динзай и Дада пошли в разведку: можно ли итти дальше на батах? Темный молчаливый лес окружал наш лагерь со всех сторон. Я развела костер и решила послушать радио. Настроившись на хабаровскую волну, я услышала знакомый голос диктора, передававшего вести с колхозных полей. И странно: тайга уже не казалась такой глухой и сумрачной, оттого что рядом гремело радио:

«Вчера на заготовительный пункт Архаринского района колхозники артели «Память Ленина» доставили сотни центнеров хлеба сверх плана…»

Перед глазами возникла знакомая тропинка от колхозного села Отважное к железнодорожной станции, где расположен заготовительный пункт. Горы хлеба. Высокие склады заполнены золотистым зерном. А по дороге движутся и движутся обозы. Идут машины, тарахтят телеги…

Увы! Редкие и крупные капли дождя закапали с высоты. Надо было закрывать этот «умный» ящик, пристроенный на двух пеньках. Я принесла тент, закрыла передатчик и стала писать информацию для газеты. С березы прямо на бумагу упал желтый лист. Осень напоминала о себе все больше и тоскливее.

— Вот мы и дров принесли, — Колосовский бросил с размаху валежину у костра.

Семен приволок обрубок сухой лиственницы, воткнул в нее топор. За рекой прогремели два выстрела. Колосовский прислушался:

— Ишь, орлы! Не успели отойти, уже стреляют. Наверняка Динзай. Я предупредил, чтобы зверя не трогали.

— Почему?

— Сейчас некогда с мясом возиться. Если вечером передадим вашу информацию и узнаем, как добрались наши товарищи, что там с Нечаевым, значит завтра двинемся снова в путь. Надо торопиться.

Дада и Динзай вернулись с разведки не с пустыми руками. Но Колосовский напрасно беспокоился: Динзай подстрелил двух уток. Дада поймал большого ленка и трех хариусов.

— Дело плохо, товарищи, — заговорил Динзай, небрежно кинув к ногам Семена свою добычу. Семен подобрал уток, стал ощипывать. — Там впереди всё протоки кругом, — продолжал Динзай. — Дерево друг на друге сидит. Наверно, дальше большие заломы. Шумит Хор. — Он махнул рукой и плюнул сквозь зубы.

— Что-то я ничего не понял, Динзай, — сказал Фауст Владимирович. — Можно дальше итти на батах или нет?

— Пройти можно, — отозвался Дада. — Бат руками таскать — это дальше, совсем дальше будет.

— Ах, вон оно что! Значит, пока все-таки можно итти на батах. Ну что же? Один бат мы оставим здесь. Как думаете, товарищи?

— Правильно, — согласились проводники.

Наступил вечер. Мы еще не успели поужинать. Фауст Владимирович поглядел на часы, поднялся, отодвигая еду, стал настраивать передатчик. Было восемь часов. Свистнула сиреной и покатилась по лесу радиоволна. Собаки насторожились. Эхо раскололо древнюю тишину.

Колосовский надел наушники. На переднюю крышку футляра я поставила свечку.

— Я Тайга! Я Тайга! — кричал он в эфир. — Слушайте меня! Слушайте меня! Я Тайга! Примите информацию!..

Колосовский читал информацию, и в его устах слова оборачивались новым смыслом, как будто речь шла не о нас, как будто это не мы отправлялись пешком к перевалу, а какие-то неизвестные путники. Но путники были здесь, рядом. Они сидели в темном ельнике, на поваленных елях, отодвинув в сторону чашки с лапшой. Слушали. Но вот информация передана, Колосовский получил подтверждение, что Ермаков ее принял. Теперь нас интересует другое.

— Как там наши товарищи? Отвечайте, прибыли или нет наши товарищи? Как здоровье Нечаева?

Динзай подобрался к самому передатчику, стоит на коленях, улыбается. Колосовский хмурится и кричит:

— Что такое? Я вас не слышу! Я вас не слышу!

До него долетают далекие, хриплые, прерывистые звуки:

«Ваши прибыли… Потерпел аварию… заломе… перевернулись… утопили…»

Больше ничего не было слышно. Как ни пытался Фауст Владимирович наладить в этот вечер связь, все было безуспешно.

— Ну вот… — сокрушался Колосовский. — Ничего не понял. Кто потерпел аварию? Кого утопили? Может быть, Андрей Петрович перевернулся? Но Ермаков говорил не таким тоном. Придется отложить разговор до утра.

— О-ё-ёй! — покачал головой Динзай.

А Дада засмеялся:

— Ничего. Я говорил, будут купаться. Вася все равно ленок, нырять пошел. Я сразу видел, как весло в руки берет. Всегда торопится, чорт…

Дада выругался и сплюнул.

Ужин расстроился. Даже Семен отошел от костра и попросил Динзая объяснить, в чем дело. Динзай жестами дал понять, что произошла авария на заломе.

Подробности мы узнали только утром, когда Колосовский опять связался с Тивяку.

Какое великое дело радио! Вспоминая теперь наш поход, я невольно думаю о том, как оно выручало нас в тайге. Когда-то Арсеньев, уходя в экспедицию, обещал нашей редакции присылать свои очерки. Но он попал в тяжелые условия и не смог передать их. Он отправлял написанное с оказией. Письма терялись в пути. А вот теперь один из его бывших проводников, Дада Кялундзюга, подошел к передатчику и разговаривает с Василием. В глухой тайге над лесами и реками слышится по радио удэгейская речь.

— Ну конечно, так было, — хохотал Дада, отходя от передатчика.

Оказывается, наши товарищи потерпели на заломе аварию. Бат перевернулся. Но не разбился. Все продукты утонули, но люди живы. Нечаев уже поправляется.

— Передайте мое распоряжение, слушайте мое распоряжение, — теперь уже говорил Колосовский. — В случае, если Нечаеву станет хуже, немедленно вызвать самолет. Василий Кялундзюга пускай продолжает вести отстрел зверей и птиц. Как меня поняли? — продолжал Колосовский. — Как меня поняли? Я вас плохо слышу. Повторите. Какие радиограммы? Откуда? Не слышу.

Вот видите, — говорил он, снимая наушники. — Вам есть радиограммы, но принять не удалось.

Я с тревогой посмотрела на захлопнувшуюся крышку футляра. Значит, все? Ведь сейчас мы отправимся в путь, и я не узнаю, что там. Какие радиограммы? Может быть, дома что-нибудь случилось?.. Колосовский понял мою тревогу:

— Не волнуйтесь. Я еще раз попытаюсь связаться с ними. А сейчас давайте подумаем, что здесь оставить. Возьмем с собой самое необходимое.

Мы стали отбирать вещи, откладывали в сторону то, что казалось лишним. Спустя некоторое время Фауст Владимирович снова подошел к передатчику. И все так же безуспешно.

— Придется задержаться здесь еще на одну ночь, — проговорил Колосовский; в голосе его прозвучала досада.

Я сказала, что из-за этого, пожалуй, не стоит терять целые сутки.

Он развел руками:

— Ничего не поделаешь. А если там какое-нибудь важное сообщение? Может быть, вам надо будет что-то решать. Еще не поздно бат спустить на воду. Я ведь понимаю: вы мать.

Сказав это, он отвернулся, а я смотрела на него и думала о том, что в тяжелые минуты сильные духом люди становятся еще сильнее оттого, что не говорят о себе, даже если им очень трудно.

Слышимости не было. Мы сидели у костра полукругом. Удэгейцы делали новые шесты, обстругивали их кривыми ножами. Колосовский нарушил молчание тяжелым вздохом:

— Да… Вот такие дела. Я, конечно, не склонен мрачно смотреть на вещи. Но мы взрослые люди, и я должен сказать вам, что рацию придется оставить здесь в полной готовности. Антенну убирать не будем, — он глянул наверх. — Прошу это помнить. Может быть, кто-нибудь из нас окажется здесь один…

Ночью костер горел так сильно, что освещал большую площадь в ельнике, где мы расположились. За рекой лаяли совы, и по обманчивому впечатлению казалось, что где-то поблизости нас ожидает отдых под крышей дома. Но вокруг, буквально со всех сторон, таилась девственная тишина. Сквозь мохнатые ветки высоких елей едва пробивались звезды. От костра было жарко. Искры летели на одеяло. Я отодвинула свою постель подальше и долго не могла сомкнуть глаз. Напоминание Колосовского о возможных неожиданностях в пути пугало своей реальностью. На всякий случай я оставлю здесь свой дневник, который веду с первого дня путешествия. Можно положить его в берестяную коробку. Ведь теперь «камизи» — уже лишний груз.

Я стала обдумывать письмо домой. Все уже давно спали. Смолистые сучья на огне потрескивали. Небо было темное. Голубые звезды двоились у меня в глазах и, расплываясь, текли по верхушкам елей…

Так вот куда завели нас таежные тропы!

Но письмо я так и не написала. Всю ночь мне снилось, что я переходила через какую-то небольшую речку. На том берегу стояли мои дети. Я мостила перекладины, перебиралась туда. Жерди висели высоко. Под ними шумела вода, и я шла по ним, как по канату, не боясь, что сорвусь вниз…

Утром в просветы между стволами елей ударили с востока солнечные лучи. Розовый легкий пар заклубился над Хором, окутал береговые кусты и быстро растаял. В холодных каплях росы заиграли алмазы. Над Хором летели стаи уток. Я шла по берегу с полотенцем в руках и чувствовала, как улетучивались мои невеселые ночные размышления о трудной и опасной дороге. Новый день вставал над тайгой, звал вперед, торопил, не оставляя времени для раздумья. По кустам, расползаясь, плыл дымок нашего костра и тонкой полоской синел над водой. От холодной воды немели руки и ноги, вода обжигала уши, шею, лицо. Но мы приучили себя не бояться ее даже в такие дни, когда не было солнца.

Поднимаясь бегом к нашему табору, я услышала, как веселый свист прорезал лесную тишину. Колосовский опять настраивал радиопередатчик. Узнать бы хоть что-нибудь, услышать бы хоть одно слово! Я бросила полотенце на пенек и присела к костру, стараясь казаться как можно более спокойной. Дада уже разлил в чашки только что сваренный суп. Динзай делал себе деревянную ложку взамен утерянной. Никто не притрагивался к еде. Все ждали Колосовского.

— Так вот, — заговорил он не сразу, — разговаривал с Черинаем. По поводу радиограмм спрашивал у Вали Медведевой. Я думал, может быть, знает она. Оказывается, не знает толком. Слышала какие-то обрывки разговора. Говорит, что Ермаков принял для меня какое-то распоряжение из Хабаровска и две радиограммы для вас. — Колосовский помолчал, усаживаясь поудобнее, взял на колени чашку с супом. — Одним словом, я думаю, что ничего страшного нет… Что же вы не завтракали? Суп совсем остыл, — обратился он к удэгейцам.

— Ждали, терпели… — ответил за всех Динзай. — Вот еще какое дело! — Он повертел ложку перед собой, любуясь своим мастерством. — Видите? — и стал рассказывать, как он в прошлом году в экспедиции делал пуговицы из дерева.

Колосовский ел не торопясь и слушал Динзая рассеянно. Мне казалось, что он чего-то не договорил. Конечно, теперь ведь было бесполезно тревожиться. Сейчас мы должны двинуться в путь, что бы там ни было. Радиограммы подождут нас. Дада, сидевший рядом со мной, заметил, как у меня дрожит ложка. Суп был вкусный, но есть не хотелось. Чтобы никто не слышал, Дада сказал мне тихо по-удэгейски:

— Зачем так слезы в чашку льются? Суп будет соленый, наверно, а?

Больше он не проронил ни единого звука. Динзай меж тем продолжал с увлечением рассказывать об исследователях, с которыми бывал в экспедициях. Мне стало неловко перед Дадой за свою минутную слабость. Старик все понял.

— Надо кушать. Надо много кушать, — сказал он так, словно мы все время только на эту тему и говорили с ним. — Силы не будет, как пойдешь?

После завтрака мы погасили костер. Под опрокинутым батом сложили все лишние вещи, там же оставили запас продуктов на всякий случай: немного муки в мешке, сало, консервы, спички и соль. Чтобы на обратном пути можно было без труда опознать это место, Динзай водрузил на берегу два шеста. На один из них он пристроил пустую консервную банку, на другой привязал рваные ботинки.

— Запоминайте, товарищи, — сказал Колосовский, усаживаясь в лодку, — если кому-нибудь из нас придется одному возвращаться, все здесь к вашим услугам.

Все пятеро мы поплыли в одной лодке. Долина Хора стала совсем узкой, в иных местах она достигала двухсот метров. Лес перестал удивлять своим разнообразием: чем выше по Хору, тем сильнее проявляют себя северные формы — ель, пихта, лиственница, береза. Если бы с нами был Нечаев, он записал бы, что в подлеске встречаются клены, жимолость, рябина и что в покрове появились мхи.

Перед вечером мы подошли к высокой скале, которую Дада назвал «Омукта-Уо» — «Гора-Яйцо». Фауст Владимирович не выдержал и решил пристать к берегу, чтобы осмотреть останец причудливой формы. Мы все сошли на берег и стали осматривать скалу, одиноко стоящую в долине. Она была крутая, почти совсем отвесная, но острые выступы торчали на ее боках, как шипы. Оглядевшись, Динзай ловко вскарабкался на ее вершину, а вслед за ним Колосовский, затем Семен и Дада. Мы с Дадой достали рулетку и измерили останец в окружности, потом в высоту. Прижимаясь щекой к холодному телу гранита, Дада сказал мне шопотом:

— Здесь чорта живи, — и по-удэгейски прибавил: — Какзаму чжугдэ[30].

Я засмеялась, а Дада отвернулся и стал торопить нас итти дальше.

— Очень удобное место для ночлега, — сказал Колосовский, спустившись вниз. — Смотрите, сколько дров! Давайте здесь остановимся.

Но Дада запротестовал:

— Нет, здесь не могу ночевать. Надо итти дальше.

— Почему?

— Нельзя. — Он кивнул в сторону гранитной скалы.

Мы переглянулись и не стали ему перечить.

Позже я все-таки спросила Даду, в чем дело.

— Утесы Мэка слыхала? Арсеньев ходил туда. Плохо было.

В сентябре 1927 года Арсеньев совершал свое последнее путешествие по уссурийской тайге. Достигнув водораздела между рекой Хор и реками Мухэнь, Немпту и Пихца, знаменитый писатель и путешественник очутился перед весьма любопытной загадкой, которую представляли его взору скалы на горном отроге между реками Мэка и Нефикцы.

Вдвоем с А. М. Кардаковым они решили добраться до скал и с высоты птичьего полета осмотреть страну, в которую проникли со стороны реки Пихцы.

Когда Арсеньев заявил сопровождавшим их орочам о своем намерении, те заволновались и четверо из них наотрез отказались итти. Они боялись злых духов.

«Я стал подшучивать, — пишет Арсеньев, — над чортом и иронизировать по его адресу. Тогда ороч П. Хутунка серьезно просил так не выражаться, а то «будет худо».

«Ходи-ходи, — говорил он, — как будет, так и ладно, а ругаться не надо!» Пришлось уступить! Часам к четырем пополудни мы подошли к скалам. Величественное зрелище представилось нашим глазам. Семь гранитных штоков высились кверху. Они действительно имели причудливые формы. Один из них был похож на горбатого человека, опирающегося рукою на голову какого-то фантастического животного, другой — на старуху, одетую в длинную мантию, третий — на гигантскую жабу, четвертый — на нож, воткнутый черенком в землю, и т. д.

Когда мы приближались к ним, какой-то большой зверь бросился в сторону, а затем мы увидели медведя, который тоже пустился наутек… Какое-то особое напряжение чувствовалось в этих скалах, принявших столь странные очертания. Многие века прошли мимо, а скалы и поныне стоят незыблемо, как бы окарауливая сопки и потому нарочно забравшись так высоко. Я поймал себя на том, что на меня утесы Мэка произвели неприятное впечатление. Не хотел бы я быть здесь в одиночестве…»

Так вот в числе двух проводников, которые отважились итти к утесам Мэка, был и Дада. Вскоре после того, как они посетили эти скалы, Дада заболел не на шутку и приписывал это исключительно своей вине перед горным духом. Но ведь это было давно. Неужели и сейчас Дада верил, что в этой горе живет чорт? Когда я спросила его об этом, он замялся.

— Не знаю. Так наши старые люди говорили, такие горы страшно.

— Как-то нескладно получается, Дада, — мягко журил его Колосовский. — Ты лучший стахановец в колхозе, а держишь в голове такую чепуху. А если мы расскажем твоему сыну о том, как ты горы испугался, будет смеяться, наверное?

— Как хочет. Не знаю. Пускай смеется, — махнул рукой Дада.

Очевидно, сила привычки, боязнь нарушить законы предков еще смущали старика. Желая прекратить расспросы, Дада, месивший тесто для лепешек, попросил меня найти несколько колышков, чтобы вбить их в землю и укрепить палки, на которые он бросил тент. Надвигалась большая, темная туча. Динзай разложил огромный костер.

Загрузка...