Глава 55

Световой день невыносимо медленно клонился к концу с тех пор, как он оказался в этой спальне. Так медленно, что он уже успел досконально изучить каждую деталь этой небольшой комнатки — небогатую обстановку, образа на полке в углу за еле горящей лампадкой, небрежно брошенное на постель платье из темно-синего сукна, разные женские мелочи на поверхности скрыни — деревянный гребень, маленькую шкатулку из меди, украшенную сканью, лента для волос.

Он аккуратно трогал пальцами каждую из этих вещей, словно надеясь уловить кончиками тепло ее пальцев, которое должны хранить ее вещи. Но нет — они были холодны и безлики, как те, что он когда-то уничтожил в комнате замка. И ни малейшего намека на личность той, которой они принадлежали. За исключением разве что маленького образа Богородицы, стоявшего среди прочих на полке, такого знакомого ему, немого свидетеля истинности того, что несколько дней назад разбило его мир на осколки.

Два дня, а ему казалось, что прошла целая вечность. Так и тогда, когда вез ее тело в свои земли, чтобы придать его земле. Те дни ему тоже казались бесконечными, ведь горе и боль, захлестнувшие его тогда, вырвали его из земной жизни на время, остановили его сердце, как прекратило биение ее. Хотя нет, только его сердце потеряло свою способность биться как раньше, ведь та, о ком он думал ныне, жива и здравствует. Именно эта весть так нежданно обрушилась на его голову два дня назад.

Нет, потер веки Владислав, борясь с усталостью, которая навалилась на него, едва он присел на край постели в этой небольшой спаленке, преодолев расстояние разделявшее Заслав и вотчину Ежи менее чем за два дня вместо трех. Его мир уже дал трещину еще раньше, в день, когда он узнал, что даже самый преданный и самый близкий человек может нанести смертельный удар в спину, пусть и из благих побуждений. Боль от удара одинаково разрушающая, из каких побуждений ее не нанеси.

В тот вечер Владислав сидел в библиотеке с дядей, удалившись от посторонних глаз и ушей в эту обитель книг и рукописей в толстых переплетах. Бискуп был проездом в Заславе, торопясь вернуться в свой епископат до наступления праздника Рождества Христова, но не навестить Владислава не мог, специально завернул в земли племянника, пусть это и увеличило ему обратный путь на треть, зная, как невыносимо быть тому в этот первый Адвент после смерти супруги и дочери.

Они оба молчали тогда, только пили из высоких бокалов подогретое вино со специями и смотрели в ярко-горящий камин, каждый думая при этом о своем. А потом вдруг бискуп заговорил об украшениях Замка в Рождеству, и в комнату незаметно вплыл призрак прошлого, ведь это именно та, что ушла от них более пяти лет назад, приложила к тому руку. И нельзя было не вспомнить о ней, бросая мимолетный взгляд на еловые гирлянды, перевитые широкими лентами и украшенные цветами из ткани.

— Мне жаль, что так случилось, — бискуп ничуть не лукавил, говоря о том. Он действительно жалел, что пришлось приложить руку к тому действу, что развернулось несколько лет назад в корчме старого жида по пути в Слуцкие земли. Errare humanum est {1}, и он боялся ныне, что и его не миновала эта участь. — Она была яркой звездой среди остальных, эта панна.

— Ее нет более, дядя. К чему ворошить прошлое? Hoc erat in fatis {2}, и доле не будем о том! — отрезал Владислав, переводя взгляд в багровую глубь в своем бокале. В голове его слегка шумело от выпитого, а сердце отчего-то ныло в груди. Быть может, тому виной была непогода, что с шумом бросала в окна пригоршни снега, пытаясь изо всех сил прорваться внутрь, заворошить огонь в камине, заморозить сидящих в комнате.

А может, из-за долгого отсутствия Тадеуша, видеть которого подле Владислав настолько привык за эти годы, что сейчас не находил себе места. Уже столько времени прошло, вон уже и Адвент медленно подходит к концу, а того все нет в Замке. Не стряслось бы чего, подумал Владислав отчего-то вспоминая ту стрелу с совиными перьями на хвосте. И Рождество совсем не праздник будет без шуток и смеха Тадеуша, и ныне он бы нашел способ развеять тоску, что так внезапно охватила Владислава. Надо будет ехать после Святок в земли Бравицкого леса, решил Владислав, он не успокоится, пока не выяснит, куда запропастился Добженский. И видит Бог, горе тому, у кого он найдет даже маленький след от пана Тадеуша, коли тот не отыщется живым и здравым!

Внезапно дверь в библиотеку распахнулась, громко ударившись от стену, и Владислав резко поднялся с места и расслабил плечи, только когда заметил сверкнувшую в отблесках огня выбритую голову и седые длинные усы. Ежи стоял в проеме двери, широко расставив ноги и выпрямив спину, но Владислав сразу же определил, что тот пьян по той неестественности, с которой тот высоко держал голову. Чересчур высоко для обычного своего поведения.

— Сынку, говорить с тобой хочу, — проговорил Ежи и, качнувшись, ухватившись за виреи, чтобы удержаться на ногах, шагнул в библиотеку. Предельно аккуратно затворил за собой дверь. А потом развернулся к Владиславу, щуря близорукие глаза, стал вглядываться в него, скрытого от его взгляда тенью, ведь тот стоял спиной в огню камина. Бискупа, что сидел молча, наблюдая за всполохами огня, Ежи не заметил за силуэтом ордината.

— Быть может, переговорим следующим вечером, Ежи? — предложил Владислав, морщась недовольно. Ему не нравились люди под хмелем, когда он сам бывал трезв при этом. А особенно не любил он беседы, на которые неизменно все тянуло тех со всякой лишней выпитой кружкой или чаркой. А старый шляхтич в последнее время пил чуть ли не каждый Божий день, позабыв, что время Адвента на дворе. Пил до тех пор, пока не сваливался под стол, и тогда его перетаскивали на руках в спальню холопы, с трудом отрывая от пола.

— Нет! — взревел Ежи и качнулся назад, но сумел выправить равновесие, удержался на ногах. — Не могу я боле. Не могу! В глаза тебе, сынку, смотреть не могу боле… и ее глаза… так и вижу перед собой… Виноват я! — он вдруг со всего размаху бухнулся на колени, и Владислав с трудом удержал себя от того, чтобы не броситься к нему, не поднять того с пола.

Раньше он бы так и поступил, но в последнее время между ним и усатым дядькой поселилась какая-то скрытая настороженность. Словно каждый ждал от другого какого-то подвоха. Владислав не мог забыть, как побледнел тогда Ежи на охоте, увидев маленькую стрелу, как открыто лгал в глаза, а потом поспешил уехать из Лисьего Отвора. Правда, уехал он к себе в вотчину, будто пережидая что-то, а не к стрелку направился, дабы предупредить того. Но все-таки! И Добженский исчез вдруг именно в землях окрест Бравицкого леса, а именно там и двор Ежи…

— Виноват я перед тобой, сынку, и перед ней виноват, перед панночкой виноват! — меж тем каялся пьяным голосом Ежи, то и дело стуча себя в грудь кулаком. Позади Владислава, с шумом отодвинув кресло, поднялся на ноги епископ.

— Ежи, иди спать, — Владислав подошел к старику и попытался поднять того на ноги, но тот не давался, а только схватил его за ладони, удержал возле себя, взглянув мимо Владислава на епископа, замершего на месте.

— А! И ты тут, пан бискуп! Что ж, то даже добже! — рассмеялся Ежи зло. — Не достать пану бискупу панны, не достать!

— Sile {3}, пан Смирец! — вдруг произнес епископ устало, качая головой, словно не веря тому, что слышит. Старый дурень сам себе роет могилу, поддавшись уговорам пьяной совести! — В тебе говорит вино, а не разум.

— Ну нет! — снова рассмеялся Ежи, стукнув кулаком по полу. — Я молчать боле не намерен. Доле с меня! Доле тайн и недоговорок!

Владислав вдруг вырвал ладонь из руки Ежи, за которую тот пытался удержать его подле себя, отошел в сторону пристально наблюдая за тем, что разворачивалось ныне у него на глазах. Плечи Ежи вмиг опустились, он устало сел на пол, схватился за голову, стал раскачиваться из стороны в сторону. Епископ же снова опустился в кресло, невозмутимый и хладнокровный, с любопытством смотрел на усатого шляхтича.

— Нет сил хранить в себе эту тайну от тебя, сынку… И на исповеди я молчал уж столько лет… — с трудом разбирал Владислав из быстрой речи Ежи. Тот торопился проглатывал слова, словно боялся не успеть сказать то, что должен, что желал сказать, прежде чем дрема, уже протянувшая к нему свои руки, заключит его в свои объятия. — Сказать тебе… как на духу…

— Пан Тадеуш мертв, ведь так, Ежи? — холодно произнес Владислав, перебивая пьяного, и тот вдруг смолк, уставился на него, с трудом сфокусировав взгляд. — Он узнал то, что ему не должно было знать, и ныне мертв. Кто убил его?

— Я, — вдруг совершенно трезвым голосом ответил Ежи после долгого молчания, что установилось в библиотеке. — Я убил. А тело в топи, что у Бравицкого леса, сбросил. И панна… Ксения, Владусь…

Владислав вдруг сорвался с места, в миг пересек расстояние, что разделяло их, схватил Ежи за грудки. «…Коли это не я, кто тогда ее убил? Я не могу понять, кто это сделал, кто помешал… Ее ведь убили. Убили, Владек! Чую я то», — сказал перед смертью Юзеф, словно пророчество оставлял для брата. И вот его слова подтверждались. Кому было с руки убить Ксению, как не тому, кто подле нее был всегда и даже в ту злополучную ночь? Кому было выгодно устранить ту, что невольно столько хлопот и трудностей доставила своим появлением в жизни Владислава? Кто так уговаривал его оставить панну в Московии в монастыре?

— Скажи, что не ты! — он встряхнул старого шляхтича с силой. — Скажи, что не ты!

— Я, Владусь…

И тогда он ударил того по лицу, размахнувшись, чувствуя, как хрустнуло что-то под его кулаком, а потом еще раз и еще раз, пока его руку не оставила крепкая ладонь дяди.

— Стой! Стой, Владек! — крикнул ему епископ, с ужасом и сочувствием глядя на окровавленное лицо Ежи. — Пан Смирец сам не ведает, что говорит. Ты же знаешь, от такого количества хмеля что угодно скажешь, даже наговорив на себя. Sapientia vino obumbratur {4}. Оставь то до следующего дня. Свет дня рассеет темноту ночи, так и истина выступит из тьмы.

— Так пусть подождет этого света в темноте каморы, — процедил Владислав, а потом резко прошел до двери и, распахнув ту, крикнул в коридор, призывая к себе ратников. Те не сразу сообразили, что именно пана Смирца, что лежал без сознания на ковре, надо унести вниз, в подвал под башню брамы, где обычно держали узников, и эта их нерешительность только распалила гнев Владислава. Он еще долго ходил по библиотеке из угла в угол, словно дикий зверь в клетке, а потом с криком вдруг сгреб с одной из полок книги на пол, перевернул стул, что попался под руку и замер, опершись лбом об одну из полок.

О Господи! Хотелось кричать в голос от боли, что снова распирала душу, мешала дышать. Неужто ему суждено до конца своих дней терять тех, кто ему близок? Терять не только из-за черной старухи с косой, но из-за холода предательства, из-за этой язвы…

— Ты знаешь, так скажи мне! — вдруг обратился к епископу Владислав, и тот вздрогнул, несмотря на жар, что шел от огня в камине, таким холодом вдруг повеяло от его голоса. Холодом темницы, могильным холодом… — Не молчи. Я видел, как тебя едва удар не хватил, когда… заговорил Ежи. Ты знаешь про то, ведь так?

— Давно, — тихо сказал бискуп, смело встречая взгляд Владислава и прося мысленно прощения у пана Смирца, который сам похоронил себя ныне. — Давно знаю то.

И рассказал племяннику подлинную историю о том, как четыре года назад, аккурат под Рождество, ему посоветовали взять к себе в службу немого и глухого холопа, что пришел в францисканский монастырь в Пинске. Немой и глухой слуга — дорогого стоит в наше время, но тот, кто доверяет им, должен быть осторожен — даже без языка можно поведать чужие тайны. Так и этот холоп, что мечтал замолить свой грех и для того и пришел за монастырские стены, рассказал историю так схожую с тем, что уже знал епископ Сикстус. Случилось этому немому когда-то придушить деву златокудрую в корчме своего хозяина, старого бездетного жида, по приказу пана одного, а потом спалить и саму корчму, и тело этой девы, чтобы все следы уничтожить, чтобы никто не узнал о том.

— Этот грех, в котором так горячо каялся холоп, был так схож с тем, что я слышал от тебя, Владек, и я невольно насторожился, — произнес в конце своей речи бискуп. — Но не суди Ежи ранее времени. Я убежден, что это только сходство, не более того. А Ежи… в нем говорит хмель, не он сам речи ведет. Сам ведаешь, до чего можно допиться, коли пьешь так. Грешен он в том, но не думаю я, что на нем грех того убийства есть. С утра другое скажет тебе. Владусь, не отводи взора, вспомни, что он как отец тебе был столько лет! Вспомни, сколько ты должен ему! Сколько раз он помогал тебе, вспомни.

— Где тот холоп? Пусть привезут его сюда, — распорядился Владислав, словно не слыша своего дяди. — Напиши, пусть привезут его. Тогда и знать будем верно, Ежи ли ему приказал то или нет.

— То невозможно, Владек, — покачал головой бискуп. — Год назад послал Господь тому муки — боли нестерпимые от дна болезни {5}, тот и скончался вскоре в приступе. Теперь держит ответ за грехи свои перед Господом.

Епископ тщетно пытался прочитать хоть что-нибудь по лицу своего племянника, хотя бы скрытый намек на то, верит ли тот в невиновность Ежи или нет. А ведь от того многое зависит, разве нет? Вот старый дурень! Дернул его сам дьявол за язык. Ведь все уже забылось, столько лет прошло, так нет же! Грехи его душу тянут, прошлое покоя не дает…

— А что там с Добженским? — вдруг вспомнил епископ, потирая озябшие ладони друг о друга, и пожалел о том, когда Владислав вдруг поднялся резко с кресла напротив и вышел вон из библиотеки, направляясь на крепостную стену, где некогда так любила бывать Ксения. Ветер ударил в лицо белой россыпью маленьких колючих снежинок, разворошил волосы, стал играть полами жупана.

Неужто Ежи убил Тадеуша? Неужто верно то? И как рука поднялась, ведь Добженский был знаком тому еще с малолетства последнего, верный товарищ в играх и забавах сына ордината. И именно Ежи был им соратником в их развлечениях, именно Ежи был подле Владислава и его товарища, наблюдая, как те мужают. После, правда, их пути разошлись — Добженский уехал в столицу удачи своей искать наперекор воле отца, а Владислав собрал свою хоругвь да ходил в походы, испытывая судьбу. И со стороны казалось, что Ежи недолюбливает молодого Добженского, ведь тот всегда подтрунивал над ним, но этот обмен усмешками был незлобным вовсе. Владислав улыбнулся грустно, вспомнив последний.

— Пан Смирец так задумчив в последнее время, — шутил Добженский. — Видно, думы пана о деве какой, не иначе! Может, пан под венец собрался?

— Может, и собрался, а тебе что за дело до того? — добродушно огрызался, хмуря деланно, лоб Ежи. — Или думаешь, никому старый пес не нужен? Пока еще могу и лаять и кое-что еще чего, да похлеще любого молодого панича. Старый конь борозды не портит! Есть кому ждать меня в землях тех, есть кого под венец вести, не то, что тебе, щенок молодой, — и хохотали тут же вместе над этим обменом любезностями, а Ежи хлопал по плечу Добженского с силой, заставляя охнуть.

Нет, тряхнул головой Владислав, никогда он не поверит, что поднялась рука Ежи, чтобы оборвать жизнь Добженского. Не может того быть. Значит, и то, что он подумал, та страшная догадка, что вдруг мелькнула в голове, неверна. Он на миг прикрыл глаза, чтобы вспомнить, как вел себя в ту страшную ночь Ежи, впервые вызволяя из глубин памяти это воспоминание.

Запах дыма, неприятно оседающий в горле. Громкий треск огня, пожирающего свою добычу. Тихий вой служанки, что стоит на коленях на снегу. Виноватые глаза Ежи. Маленькая фигурка в бархатном платье. Золотые пряди волос на утоптанном снежном полотне.

А потом, словно вырываясь из-за неплотно затворенной двери, одно за одним стали приходить воспоминания. Ее глаза, широко распахнутые, цветом в тон ленте шелковой на ее неприкрытых по-девичьи волосах, когда он впервые поцеловал ее, стоя в каморе на дворе ее отца. Невинный девичий поцелуй, что навсегда запечатал в его сердце ее облик. Ее злость и сопротивление, когда они повстречались во второй раз в землях Московии. Тепло ее тела и мягкость кожи и жар от натопленной печи в бане под стать тому жару, что терзал тогда его тело. Ее руки, когда она прощалась с ним тогда, на берегу реки, отпуская от себя, освобождая от участи, что приготовил ему Северский.

А после пришли воспоминания о той, другой, что она стала в этих землях. Тонкий стан, обтянутый богатыми тканями платьев. Золото волос, к которым так и хотелось прикоснуться, ведь только за пределами Московии он увидел всю ее красу, скрытую от него московитским нарядом. Ее смех и неприкрытую радость, когда она шла в танце. Ее такую удивительную одухотворенность, когда она стояла на коленях перед образами. Ее страсть, которую она дарила ему, когда была в его объятиях. Ее нежность, ее любовь…

Но вместо дивного аромата ее волос, который Владислав ныне силился вспомнить, возник лишь запах дыма, а вместо звука ее голоса — треск огня. Маленькая фигурка в алом бархатном платье на белом снегу, золотые пряди волос. И глаза цвета неба, что никогда не взглянут на него…

Владислав на рассвете спустился в темницу под брамой, не сумев ждать долее, приказал вылить на спящего на соломе в углу каморы Ежи ведро ледяной воды, приводя того в чувство. Ежи еще не протрезвел тогда, долго не мог сообразить, где он находится, и отчего на нем мокрый жупан. И тут же, не давая ему очухаться, Владислав стал говорить:

— Недурно придумано, пан Смирец, — Ежи вздрогнул при этом обращении и взглянул единственным зрячим глазом на Владислава, стоявшего напротив него, скрестив руки. Второй его глаз уже заплыл, набухшее веко полностью закрыло его. Губы были разбиты в кровь, как и левая бровь. Нещадно болела голова, мешая думать. Он как ни силился не мог вспомнить, что такого могло случиться прошлой ночью, что он оказался в каморе. — Недурно придумано с пожаром в корчме.

Сердце Ежи больно кольнуло в груди, как бывало обычно, когда он был взволнован. Что? Откуда Владислав знает о том? Неужто он сам пошел и открылся ему? А потом окаменел, услышав последующие слова ордината.

— Я разочарован, пан Смирец. Оставить такого свядека, который непременно будет каяться в своем грехе смертоубийства. Тот холоп… Он ведь не убивал ранее, верно? Оттого и мучился, что впервые жизнь отнял. А может, его тяготило, что бабу придушил, как думаешь? Вот и рассказал о том, что случилось….

— Он не мог рассказать, — растерянно покачал головой Ежи, невольно озвучивая то, что пришло в раскалывавшуюся от похмелья голову. — Без языка-то…

И только, когда Владислав вдруг сорвался с места и буквально выскочил вон из темницы, сообразил, что невольно сам же и проговорился. Весь день он напрасно пытался убедить ратников, стоявших у двери каморы, позвать к нему пана ордината, но те всякий раз отвечали ему отказом. После обедни в камору спустился епископ, который осыпал Ежи тихими упреками за то, что тот устроил прошлым вечером.

— Я тщетно пытаюсь убедить Владислава в твоей невиновности, но ты сам вырыл себе эту яму, — качал головой бискуп. — Хорошо, что этот немой мертв, не укажет на тебя. Не говори боле ни слова, слышишь, пан Смирец? А про то, что с языка слетело, скажи, что дьявол с хмеля язык водил, не ты сам. Иначе сгинешь, слышишь! Vincula da linguae vel tibi vincla dabit (6)!

— Мне нужно переговорить с Владеком, — упрямо стоял на своем Ежи.

— Ты уже наговорился, пан, с ним. Да и не пойдет он. Зол, как черт. Все порывается к тебе спуститься да пани Барбара, послушная слову моему, ведает, как его удержать от того, — бискуп поежился от холода, идущего от этих темных стен, спрятал руки в рукавах сутаны от легкого мороза.

— За свою шкуру трясешься, пан бискуп? — усмехнулся Ежи и тут же скривился от боли. — Не бойся, я ни слова не скажу Владеку о тебе.

— Дурень ты старый, пан Смирец! Дурень и пьяница! — огрызнулся епископ. — Мне-то ничего Владислав не сделает, удалит от себя, будет своей ненавистью раны наносить. Я под защитой Церкви святой как никак. А ты же… Вот и пытаюсь, как могу тебя вызволить из той ямы, куда ты сам себя поместил. Меньше пей, пан Смирец, толку боле будет! — а потом спросил, понижая голос, чтобы не услышали ратники за дверью. — Это верно, что ты пана Добженского погубил? Requiescat in pace! — перекрестился епископ, когда Ежи хмуро кивнул. — Зачем? Зачем?! И о том молчи! Ни слова! Слышишь? Не будет обвинения — не будет вины…

Обвинения в убийствах, в которых подозревал Владислав старого шляхтича, были сняты в тот же вечер. Но не епископу удалось это, как ни пытался тот убедить племянника, вызывая в том лишь глухую злость, а самому пану Добженскому, который собственной персоной вдруг ступил в залу, где ужинал ординат. Владислав даже поднялся в удивлении со своего места за столом, когда заметил Тадеуша, шедшего через всю залу с таким безмятежным видом, словно он отсутствовал не месяц, а только вчера расстался с Заславским.

— Salve {7}, пан ординат! — поклонился Добженский удивленному Владиславу. — Пан позволит занять место подле него за столом? Я чертовски голоден! Прошу прощения за эти слова у пана бискупа, — он поклонился легко епископу, что так же растерянно глядел на него.

— Где пан Смирец? — спросил Добженский, склоняясь ближе к Владиславу, чтобы ни одно слово не было услышано посторонними ушами, жадно поглощая поданного ему жаренного карпа под хмурым взглядом ордината. — Не вижу его за столом. Снова сбила с ног чарка водки?

— Он в каморе, — коротко ответил Владислав, подмечая бледность Добженского, его странную болезненную худобу, вспоминая, как тот поморщился при объятии. — Признался, что убил тебя.

Добженский кивнул, потом вытер руки о скатерть и полез за ворот жупана, протянул Владиславу обломанную стрелу с совиным опереньем.

— Не он то был. Вот память мне. В спину прилетела, — сказал Тадеуш, поворачиваясь к Владиславу и глядя ему прямо в глаза. Он колебался, не зная, стоит ли ему рассказывать то, что он узнал, а потом решился, вспомнив, как дрожала стрела в стволе сосны между пальцев Владислава. — Едва не убила меня. Только одно ребро царапнула. Пробей между — я бы тут уже не сидел. Я в Лисьем Отворе отлеживался скрытно от всех, а знать не давал, потому как могли довершить то, что начали, и тогда прощай, пан Добженский, несмотря на все его расположение и преданную любовь! — а потом улыбка ушла с его губ, вмиг посерьезнели глаза. — Я видел ее, Владислав. Как тебя за руку держал, как твой голос слышал ее. Она жива.

— Ты о ком? — глухо спросил Владислав, хотя знал, уже знал ответ на свой вопрос, ведь сердце тихо шепнуло это имя вдруг вопреки возражениям разума. Длинные пальцы сжали подлокотник кресла. Темные глаза сверкнули плохо скрытой надеждой.

— Панна Ксения, Владусь, — прошептал Добженский. — Она жива. На дворе Ежи хозяйкой живет, хлопы его в подчинении ходят у нее. Шляхта окрестная в уважении держит. Увез он ее тогда да у себя на дворе скрыл от всех.

— Говори! — глухо прошипел Владислав, видя, как тот явно не договаривает, что-то хочет скрыть от него. Добженский отвел в сторону взгляд, словно разглядывая шляхту, что сидела за столами перед ним, лица и платья, не в силах смотреть на Владислава.

— Она славится по всей округе как искусный стрелок. Это ее стрела, из самострела, что сделан под ее руку. Маленькая, с перьями совы. Это она стреляла в тебя тогда, а ушла от нас с чужой помощью, — Тадеуш замялся, но чувствуя на себе тяжелый взгляд Владислава, продолжил. — Когда Ежи уезжает со двора, к панне другой шляхтич приезжает, люди говорят. Он ее тень. Знатный охотник. Его волколаком кличут в тех местах за вид его, за нелюдимый нрав, за шкуру волчью на его плечах. Говорят, он за панну глотку любому перегрызет. Я видел его…их… Это все. Боле мне разведать не удалось.

Небольшой отряд во главе с Владиславом покинул Заслав в тот же вечер и взял направление в сторону земель пана Смирца. Добженский не остался в замке, как ни уговаривал того Владислав, видя, что здравие того еще не достаточно восстановилось для столь длительной скачки без перерывов, сказал, что никто не отберет у него возможности поглядеть на то, как встретят ордината на дворе Ежи. Но Владислав подозревал, что это ложь. Тадеуш все еще думает о той, кто едва не отправила его на тот свет, все еще беспокоится о ее судьбе, потому и скакал молча, стиснув зубы от боли, что отдавалась в теле. Пусть мучается тогда, гнал от себя жалость к Добженскому Владислав, пусть мучается, если готов рискнуть своим здоровьем ради этих лживых глаз!

— Я прошу тебя, давай поедем на свежую голову, — убеждал тогда на замковом дворе Добженский Владислава. — Пусть уляжется гнев, наихудший советчик. Переговори с Ежи. Узнай причины. Кто ведает, отчего они пошли на то.

— Нет! — буквально шипел от ярости Владислав. — Пусть сама скажет мне то, глядя в глаза. Не Ежи, а она, клявшаяся… Пусть сама! И будет лучше, если эти причины действительно были, иначе они оба пожалеют! И она… она пожалеет, что не сгинула тогда в том пожарище!

Все два дня, что отряд провел в пути, настроения Владислава менялись с бешеной скоростью. То он убеждал себя, что Ксения не заслуживает даже малейшей толики понимания, как и Ежи, которого он оставил в подвале под брамой, что она лживая дрянь, без сожаления оставившая его, так жестоко предавшая, так больно ударившая прямо в сердце. То говорил себе, что ее увезли в вотчину силой, заставили отказаться от него, и сразу же понимал, что заблуждается, стремясь оправдать ее. То просто гнал коня, чтобы поскорее убедиться, что все происходящее не сон, а явь, что та пани, что живет в вотчине Ежи, именно Ксения, а не другая, схожая лицом и станом. О, не переживет этого разочарования!

Жаль, но судьба, казалось, решила отдалить эту встречу. Когда они в сумерках прибыли, пани в вотчине не было по словам хлопов, уехала к соседке. Те почти безропотно позволили себя связать и запереть в постройках на заднем дворе, перепугавшись угроз и острых сабель панов, что нежданно свалились как снег на голову. Только полная холопка, что подбрасывала дрова в печь, заверещала, стала бросать в пахоликов толстые поленья, попав одному из них в голову. Но ее быстро скрутили, связали, как и остальных, уложили в комнатку, судя по обстановке, холопскую, где уже спал крепким сном белокурый мальчик, так и не пробудившийся от этого шума.

— Положите ее подле сына, — распорядился Владислав, узнав о том, кого так отчаянно пыталась защитить холопка. — Только рот завяжите, чтоб ни слова ни могла сказать.

А потом шагнул сюда, в эту спаленку, явно женскую, стал терпеливо ждать ее приезда, ведь один из холопов божился, что пани непременно вернется нынче же, не останется у соседей. Он не мог найти себе места в этой небольшой комнате, ходил из угла в угол, поглядывая в слюдяное оконце, задерживаясь у какой-нибудь вещи — то у скрыни с лежащими на ней мелочами, то у образов, лики с которых наблюдали с сочувствием за его волнением, тревогой, страхом и болью.

Если это будет не она, это разобьет его надежды, думал Владислав. Если это будет она… это разобьет его сердце…

Наконец, когда уже совсем стемнело в комнате, послышался стук копыт по утоптанному снегу, и на двор въехали двое. Он тут же метнулся к оконцу, чтобы получше разглядеть ту, о которой столько думал за последние несколько дней, но, увы, черты лица были неразличимы через слюдяные вставки. Только силуэты. Он сжал пальцы в кулак так сильно, что побелели костяшки. Двое стояли так близко друг к другу, склонилась мужская голова к женской.

«..Когда Ежи уезжает со двора, к панне другой шляхтич приезжает, люди говорят. Он ее тень…Говорят, он за панну глотку любому перегрызет…»

Он убьет его. Красная пелена застила глаза. Пусть зайдет в дом вслед за ней, пусть ступит в эту спальню, где он явно частый гость. Ведь именно его рубаху отыскал в постели Владислав. Он трогал подушку, что должна была хранить аромат ее волос, и нашел этот сверток, едва не задохнувшись от ярости при виде находки. Рубаха была явно мужская и не по размеру Ежи. Знать, другой вхож сюда. Другой ласкает тело, которое когда-то ласкал Владислав, другой целует эти губы.

Да, он тоже жил не монахом все эти годы. Но только она изменяла при этом тому прошлому, что соединяло их некогда. Ведь она знала, что он жив, она не теряла его…

Владислав прислушивался, как стукнула дверь в сенях, к женскому голосу, что-то спросившему у своего спутника, которого уже верно приняли в свои руки его пахолики. Иди, иди сюда, шептали беззвучно его губы. Но она двинулась по гриднице в другую сторону, в комнатку холопки, и он напрягся в ожидании крика. Нет, крика не последовало. Она немного побыла у холопки, словно проверяя сон той, а потом двинулась к спальне. Все ближе и ближе… Он даже дышать перестал, ожидая, когда она появится на пороге.

Это была Ксения. Последние сомнения ушли, оставив только обжигающую ярость и горечь во рту. От напряжения в пальцах, сжатых в кулак, свело руку, и это немного отрезвило его, вернуло на грешную землю.

Она же не замечала его, что-то рассматривала при скудном свете свечи, повернувшись к нему спиной, и он медленно и бесшумно двинулся к ней, с трудом обуздывая свой порыв накинуться на нее, схватить и развернуть к себе лицом, чтобы взглянуть в эти лживые глаза, чтобы насладиться сполна ее страхом.

У Владислава едва не остановилось сердце, когда она заправила за ухо прядь волос, таким знакомым до боли жестом. Аромат цветов, настоями из которых Ксения обычно ополаскивала волосы, закружил голову. Руки затряслись от желания коснуться ее. Он уже почти вплотную подошел к ней, а она все еще была в неведении, что он тут, так близко к ней. До тех пор, пока не взяла в руки зерцало. Пока не заметила его в глубине отражения и не обернулась испуганно.

Deus! Он уже забыл, как прекрасно ее лицо. Совсем забыл. И эти глаза, эти дивные голубые глаза, словно в омут затягивающие его в свою глубину. Так красива и так лжива. Species decipit {8}, гласит известная истина. Теперь он знает, что это действительно так.

— Здрава будь, — произнес Владислав, чтобы по глазам прочитать, понимает ли она другой говор, все еще сомневаясь в реальности того, что видел. Увидел, как перехватило у нее дыхание, и добавил жестко. — Моя драга!

Ее глаза странно блестели в свете свечи, а губы приоткрылись, словно она хотела что-то произнести. Сердца обоих колотились бешено, разгоняя кровь по жилам. Она тихо ахнула и робко коснулась кончиками пальцев его щек, чернеющих от едва наметившейся щетины. Как только ощутила теплую кожу, убедилась, что это вовсе не морок, не сон, в котором Владислав также приходил к ней нежданно в эту спаленку, стала смелее — пальцы коснулись скул, легко провели вниз до подбородка, потом снова вернулись вверх, взяли в плен его лицо.

Владислав без труда ощущал ту легкую дрожь, что сейчас била Ксению от волнения, и оно, казалось, передалось ему через кончики ее пальцев, нежно гладящих его кожу. А когда она тихо произнесла шепотом: «Владек», как умела только она — нараспев, мелодично, он с трудом сдержался, чтобы не упасть на колени перед ней, обхватить ее руками, ощутить, что она из плоти и крови, а не из легкой дымки сна. Но другого порыва сердца сдержать не сумел — повернул голову и коснулся губами нежной кожи ее ладони, едва теплой, только-только отогревающейся от мороза, что стоял в эти дни за окном.

Она легко улыбнулась, чувствуя, как поднимается откуда-то изнутри волна ослепляющего счастья, захватывая ее с головой. Он здесь! Он приехал за ней! Он здесь! Знать, Ежи все же набрался душевных сил и открыл ему правду.

Ксения хотела спросить так ли это, но едва она произнесла имя пана Смирца, как то очарование, то тепло, что было в этой спаленке в миг их встречи, исчезло. Лицо Владислава стало холодным, а глаза колючими. Снова перед ней был тот самый Владислав, которого она так боялась ранее, тот самый, что она видела недавно в Бравицком лесу. Он поднял руки и резко отстранил ее ладони от своего лица, а после отошел в сторону, присел на край постели, в тень, куда с трудом доходило свет от тонкого пламени свечи. И холодом повеяло на Ксению в тот же миг, словно ее выставили из теплой гридницы на жгучий мороз в одной рубахе. А в душе стал разгораться огонек страха перед мужчиной, что сейчас пристально смотрел на нее.

— Что с Ежи? Где он? — резко спросила Ксения, пытаясь подавить этот страх и за себя, и за Ежи, судьба которого ей неизвестна ныне. Раз не Ежи поведал Владиславу о ее нахождении, то… Она обхватила себя руками, успокаивая себя.

— Ежи в каморе, — глухо и резко ответил Владислав. Будто ударил своим голосом. — Там, где и место вору, разве не так, моя драга? Я что-то запамятовал, какое наказание в Московии для вора, не скажешь?

— Секут кнутами, если татьба впервые совершена, — прошептала Ксения. Ноги стали безвольными, и она прислонилась спиной к стене подле скрыни.

В ее волосах тускло блеснуло что-то при этом движении, и пальцы Владислава помимо воли снова сложились в кулак. Он заметил этот гребень в основании одной из кос, что спускались на ее плечи, еще когда она что-то рассматривала при свете свечи. В голове тогда отчетливо прозвучал резкий, слегка визгливый от досады голос Ефрожины: «…Разве краса и юность станет целовать старика? Хотя пан верно приобрел их — за такие камни и старика ласкать не зазорно!», а перед глазами стоял гарнитур, что Ежи приобрел в тот день у ювелира, гребень из которого, сейчас сверкал в золотистых прядях Ксении. Нет, не может быть того! А потом вспомнилась мужская рубаха под ее подушкой, в ее постели…

— Я думал, отрубают руку, — проговорил, усмехаясь, Владислав. — Жаль, не ведал того ранее. Наказал бы тогда кнутом по московскому обычаю.

От этих ужасающих слов у Ксении даже голова пошла кругом, к горлу подступила тошнота. О Святый Боже! Неужто Владислав именно так наказал Ежи? Неужто руку ему отрубил…?

— За что? За что…? — прошептала она едва слышно, но он услышал ее.

— За воровство, моя драга. За то, что украли на пару самое ценное, что было у меня, — он резко поднялся с места и в одно движение встал напротив нее, уперся ладонью в стену чуть повыше ее золотистой макушки. — Вы мою жизнь украли. Мою душу вынули из тела своим лицедейством. Неужто не видишь? Нет у меня души. Я схоронил ее в тот день, когда плакал в храме схизмы над холопкой безвестной.

Он вспомнил тот день, и сердце снова сжалось от боли. Что делала она в тот миг, когда он стоял над гробом той девицы, которую уморили дабы разыграть его? Думала ли о нем? О том, как умирает его душа, вытекает из тела с каждой редкой слезой, что уронил тогда под напевные патеры попа? В душе заплескалась ярость, обжигающая, ослепляющая. Захотелось разгромить эту комнату, в которой она жила без него, дышала без него и любила не его. Или выбежать прочь из дома, погнать валаха по заснеженному полю и крикнуть громко в черноту ночи, выплескивая из себя всю ту боль и горечь, что терзали его.

Его предали человек, которого он почитал и любил иногда даже больше, чем собственного отца. Его предала она, ради которой он совершил бы невозможное. Ради которой он был готов сражаться со всем миром, лишь бы она была рядом. И ему неважно, по каким причинам она так поступила, чего хотела добиться. Она это сделала, словно через сердце его перешагнула и пошла далее…

Владислав вдруг размахнулся и ударил, выпуская свой гнев, но не ее, как невольно подумала Ксения, успевшая заметить кулак, занесенный над головой. В стену. Со всего маху. Даже не поморщившись, разбивая костяшки в кровь. А потом вдруг обхватил ее затылок своей широкой ладонью, прижался губами к ее губам в жестком, злом поцелуе. Другая рука крепко обхватила ее стан, мешая движениям, колено прижало ее юбки к стене.

Словно и не было этих лет, не было стольких дней порознь. Не было расстояний и других рук и губ, мысли о которых так больно жгли обидой и злой ревностью. Не было никакой горечи и никакой ярости. Только эти губы, дарящие сладость, от которой у Ксении вмиг пошла голова кругом. Только тяжесть его ладони на ее груди, прикосновение которой заставило ее выгнуться навстречу этой ласке. В теле разгорался тот самый, хорошо знакомый ей огонь, который только этот мужчина мог погасить, с каждой минутой распаляясь все жарче и жарче.

Ксения протестующе застонала, когда Владислав отстранился от ее губ, и он улыбнулся, взглянул в ее глаза, подернутые дымкой желания. Стал резкими движениями развязывать шнуровку на ее груди, целуя в шею, заставляя ее выгибаться навстречу его губам. Она запустила пальцы в его волосы, едва ли не мурлыча, как кошка, от того, что испытывала ныне. Как бы Владислав не злился на нее, как бы не пугал своими речами и грозным видом, она видела ясно, что в его сердце еще живет любовь к ней. Он поднял ее юбки, скользя ладонью вверх по обнаженной коже ноги, и она резко втянула воздух в себя под его довольный смех.

А потом все изменилось вмиг от одного короткого слова, произнесенного в тишине. Ксения совсем забыла, что меж ними есть скрытое. Еще есть то, что надо было сказать ему до того, как уступила его напору. Именно сейчас, когда он так подается навстречу ее губам и рукам. Именно сейчас, когда любовь, проснувшаяся от долгой спячки, поможет смягчить тот удар, что снова будет нанесен с ее стороны, усугубляя ее вину и вину Ежи перед Владиславом.

Она забыла про Анджея, их сына, который мирно спал рядом со Збыней в ее комнатке, а теперь проснулся и поспешил в спаленку матери. Он стоял на пороге и удивленно смотрел на то, как незнакомый ему мужчина в жупане цвета спелой вишни, прижимает мать к стене, а та гладит его волосы, как порой теребила его собственные светлые пряди. С его губ сорвалось одно единственное слово, вмиг разъединившее Владислава и Ксению:

— Мама!

Владислав взглянул на мальчика в длинной рубахе, стоявшего на пороге комнаты, а потом медленно перевел взгляд на замершую Ксению. Та побледнела так, словно саму смерть увидала в спаленке, а не сына.

— Это твой сын? — спросил Владислав, а потом вдруг пристальнее вгляделся в тот ужас, что плескался в ее глазах, легко прочитал вину, что отразилась в глубине этих небесно-голубых омутов. Отпустил ее из своих рук, отошел и, стараясь не напугать мальчика, замершего в страхе перед его ростом, присел перед ним на корточки, стал внимательно разглядывать черты его лица.

— Не бойся меня, — тихо произнес он. — Я не такой страшный, как могу видеться тебе.

Мальчик кивнул несмело.

— Я ничего не боюсь, только гадов, — робко проговорил он. — Но они такие скользкие и длинные. Дзядку говорит, что когда я стану большим, как мой тата, я не буду бояться даже их. Я стану, как мой тата. Он самый смелый на всем свете. Так дзядку говорит.

— Как тебя зовут? Меня — пан Владислав. Пан Владек.

— Я Друсь, — Андрусь еще плохо выговаривал собственное имя, потому и назвался так, как привык. Но и этого хватило, чтобы Владислав вздрогнул, как удара, и едва сдержался, чтобы не схватить мальчика за худенькие плечики.

— Ты — Андрусь, верно? — Ксения расслышала дрожь в голосе Владислава и прикрыла глаза, чтобы не слышать и не видеть того, что было ныне в комнате. Боль. Ничем не прикрытая острая боль, прозвучавшая в голосе Владислава наотмашь ударила ее. — Анджей, верно? А сколько лет и зим ты уже повидал? О, ладошка… Пять, верно?

А потом Андрусь увидел саблю в ножнах, прикрепленных к широкому поясу шляхтича, что с таким волнением заглядывал ему в лицо.

— У пана сабля? А можно глянуть? — и когда Владислав достал из ножен сверкнувшее в пламени свечи лезвие, произнес с ошибками, запинаясь. — Hoc fac et vinces {9}. Дзядку сказал, что это написано у моего таты на сабле. А у пана что написано?

— Hoc fac et vinces, Андрусь, — проговорил Владислав, стараясь скрыть от мальчика ярость, снова разраставшуюся в груди как снежный ком, и тот поднял голову от лезвия сабли, на котором вглядывался в латинские буквы. Большие голубые глаза мальчика уставились заворожено на ордината. Тот медленно положил свои большие ладони на плечи сына. — Знать, я твой отец, Андрусь.

— Мама говорила, что ты на небесах, — проговорил мальчик. — А дзядку порой говорил, что ты далеко-далеко от нас и не можешь найти дороги к нам.

— Я нашел, — с трудом сглатывая комок, образовавшийся в горле, сказал Владислав. — Я приехал за тобой.

— И увезешь к себе в земли? — глаза Андруся засверкали от восторга, а вот Ксения едва стояла на ногах от волнения и страха, что снова вползли в ее душу изворотливыми змеями. «За тобой», сказал Владислав. Не «за вами», «за тобой». Лешко оказался прав. Во всем.

Она вздрогнула от неожиданности, когда Владислав громко свистнул, поднимаясь на ноги. Загрохотало в сенях, после застучали сапогами в гриднице, и на пороге появился Добженский, настороженно оглядевший через распахнутую дверь всех, кто находился в спаленке.

— Развяжи холопку, что в доме. Пусть приготовит в дорогу панича Анджея… Анджея Заславского, — Ксения, едва облегченно вздохнувшая при виде того в полном здравии, в кого недавно пустила стрелу, заметила, как у Добженского глаза на лоб полезли от слов Владислава. Но он быстро сумел взять себя в руки, протянул ладонь мальчику и, взяв в плен его ладошку, повел его за собой из спаленки, надежно затворив за собой дверь.

— Не подходи ко мне! — произнес тихо Владислав, краем глаза заметив, что она двинулась в его сторону. — Не приближайся, ибо я, клянусь Богом, не отвечаю ныне за себя! Я был готов простить тебе многое: твою ложь, твое предательство, те годы, что мы провели порознь. И даже то, что едва не убила меня, простил бы. Но как, скажи на милость, простить это…?

Из-за двери послышались голоса, тихие причитания Збыни, видимо, готовившей своего панича в дальнюю дорогу в ночь, что опустилась за окном. Владислав выпрямился резко и обвел взглядом комнатку и бледную растерянную Ксению, замершую в нескольких шагах от него. Так делают, когда хотят запомнить, когда больше никогда не суждено увидеть это снова, когда уезжают. До этого момента Ксения надеялась в глубине души, что Владислав пугает ее, что делает это нарочно, как некогда пугал в Московии во время их пути. Но ныне… ныне она читала в его взгляде, что он действительно оставит ее здесь, в этой спальне, а ее сына… их сына увезет с собой, отнимет от нее.

И тогда Ксения метнулась ему, уже направившемуся к двери наперерез, бросилась в ноги, схватила за полы жупана, чтобы помешать ему выйти.

— Я прошу тебя, выслушай меня. Позволь мне поведать… — рыдания рвали грудь, мешали говорить. Владислав смотрел на нее равнодушно сверху вниз, слегка склонив голову вбок, а потом отрицательно качнул головой. — Прошу тебя… ты же не ведаешь… отчего мы… отчего я сделала то…

— Не нужно, — он сжал ее запястья, вынуждая силой отпустить из пальцев его жупан. — Неужто ты не поняла? Мне нет нужды знать причины. Нет для меня такой причины, которая была бы в силе оставить тебя тогда, когда мое сердце было полно любви к тебе. И я не вижу для тебя ее, коли ты любила меня. А если не любила…

Из-за двери раздался тихий свист, словно сигнал, что пахолики готовы в путь, и Владислав снова шагнул к порогу. Но и тут Ксения не дала ему выйти — подскочила на ноги, вцепилась в плечо, развернула к себе.

— Нет, я прошу тебя… ради всего святого… ради того, что было… не увози! Не увози!

— Прошу пани отпустить меня, — холодно проговорил Владислав, и Ксения отшатнулась невольно от его вежливого «Пани». — Верно, ты не ослышалась. Ксения Калитина, девица из Московии умерла около шести лет назад при пожаре в корчме в пяти днях езды отсюда. А пани, что передо мной стоит, мне незнакома.

— Ты не можешь… не можешь…, - Ксения не верила своим ушам. — Андрусь — мой сын, мое сердце, моя жизнь! Ты не можешь отнять его!

— Ну, ты ведь смогла отнять мою когда-то, верно? — усмехнулся зло Владислав. — Настал и мой черед отнять твою. Все по справедливости.

Она еще надеялась на что-то, прислушиваясь, как шумят во дворе, как рассаживаются в седла пахолики. И после, когда все стихло, еще думала, что это не может быть правдой, Владислав не может оставить ее. Еще долго сидела на полу, вздрагивая от каждого звука, надеясь услышать тяжелые шаги в гриднице, увидеть его силуэт на пороге. Но дверь не распахивалась, и Владислав не входил в спаленку, в доме по-прежнему было тихо, только где-то тихонько плакала женщина, причитая. И именно этот плач вдруг отрезвил Ксению, вывел ее из того морока, в котором она сидела, раскачиваясь, обхватив себя за плечи.

Когда-то Владислав так же ворвался в ее жизнь, перевернув ее, разрушив до основания ее мирок, полный покоя и наивных девичьих мечтаний. Именно после того дня ее жизнь превратилась в ад на земле, когда он так же хладнокровно оставил ее на полу хладной, ушел, даже не обернувшись, не взглянув на те обломки, что оставлял за собой. И ныне он поступил точно так же, ведь без Андруся… О Святый Боже, как же она будет жить без Андруся?! В ушах все еще стоял его плач, когда отряд Владислава выезжал со двора.

«…Представь, что дом горит огнем страшным, а в доме том Андрусь наш и он, магнат твой. Спасти лишь одного ты в силах. Кого тащить из огня будешь?…», шептал в голове голос Лешко. Он тысячу раз был прав. И как она не послушала его?

В гриднице за столом видела Збыня, тихо плачущая, уткнувшись лицом в полотно передника. «Что ж это делается, пани?», обратилась она к Ксении сквозь слезы, но та не слышала ее, аккуратно провела пальцем по самострелу, что лежал прямо в центре стола, на белом полотне скатерти, а потом подняла его и стрелы, что были подле него, и вышла вон. На браслет — тонкий ободок, украшенный серебряной сканью и камнями бирюзы, часть гарнитура, заказанного в Менске под стать распятию у нее на груди, лежащий подле оружия, она даже не взглянула…


1. Человеку свойственно ошибаться (лат.)

2. Так суждено судьбой (лат.)

3. Молчи (лат.)

4. Ум помрачается вином (лат.)

5. Так назывались ранее все болезни, связанные с внутренними органами

6. Свяжи язык, иначе он тебя свяжет! (лат.)

7. Здравствуй (лат.)

8. Внешность обманчива (лат.)

9. Сделай это, и ты победишь (лат.)

Загрузка...