Затрудняясь объяснить свою мысль по-русски, Георг переходил на немецкий, но затем вновь возвращался на язык своего приемного отечества. Александр слушал его с мягкой улыбкой, удобно устроившись в кресле. Тверским дворцом он остался доволен, планы благоустройства города и чертежи новых построек, представленные Карлом Росси и Осипом Бове, тоже вызвали его похвалу, в особенности проекты манежа и кавалерского корпуса: Тверь имела все возможности к тому, чтобы стать третьей столицей империи. Теперь же принц подробно разъяснял царственному шурину задуманную им реформу уездных и земских судов, чтобы покончить со взяточничеством, волокитой и безответственностью, разгрести эти авгиевы конюшни, где скапливались горы нерешенных дел. Александру стало скучно, он подавил зевок. Екатерина заглянула к ним в кабинет: ужин уж подали, где же вы?
— Что ж, меры справедливые, — одобрил Александр, встал и предложил руку сестре, чтобы идти в столовую.
К ужину были приглашены гости из числа тверской аристократии, которые затем должны были остаться на бал: Гагарины, Мышецкие, Загряжские, Батюшковы… Начавшись со дня именин великой княгини, праздники длились уже целую неделю, Екатерина Павловна прекрасно играла роль радушной хозяйки.
— Ах, вы так хорошо говорите по-русски! — воскликнула одна из дам, желая сделать ей комплимент.
— Я русская и говорю по-русски — в чём же диво? — отвечала ее высочество.
Александр любезничал с дамами; Георг старался перевести разговор на серьезные темы. Он находил чрезмерно строгими наказания для крестьян. К чему, например, ссылать их в Сибирь за порубку леса, когда можно ограничиться простым штрафом? Это против пользы самих помещиков, которых лишают работников. Не правда ли, господа? Вглядевшись в кроткое лицо императора, господа согласились, что это, действительно… Принц ободрился и начал порицать телесные наказания: они слишком суровы! За малейший проступок — пятьдесят, а то и сто плетей, а уж розгами наказывают и вовсе нещадно: по десять-пятнадцать тысяч ударов! Немыслимо!
— Помилуйте, ваше высочество! Разве можно не наказывать мужиков? Этого никак нельзя-с! — возразил ему краснолицый генерал с двумя орденами на шее. — Этак они, шельмы, совсем от рук отобьются.
Генерала поддержали: наказывать необходимо. Конечно, не до смерти, не тираническим образом: это и противу законов, и для самих опасно, однако сечь надо — умеренно, но чтобы знали: спуску им не дадут. Ведь ежели не сечь, и мужики, и бабы станут предаваться дурным наклонностям: лени, пристрастию к вину, повадятся дерзить и воровать.
— Вот мой Андрей, к примеру, — продолжал генерал, воодушевившись. — Поехал я осенью на охоту, велел ему моего Варяга вести в поводу, чтоб был рядом. Смотрю — ахти, батюшки! Хвост-то Варягов совсем рядом с колесом коляски, даже задел пару раз! Ну уж я леса-то для шельмеца не пожалел! Так он, Андрей-то, мне заявляет: вам, барин, бессловесная скотина дороже людей! Еще разговаривать начал! Мне, между прочим, Варяг в пять тысяч обошелся! За такие деньги я дюжину таких Андреев…
Все согласились, что так и до бунта недалеко. Старая княгиня Енгалычева пояснила принцу, что мужики — как дети: коли не держать их в строгости, добра не жди. Вспомнив, как их самих пороли в детстве — дома или в кадетском корпусе, гости оживились и принялись рассказывать забавные истории. Георг переводил взгляд с одного на другого, дивясь этим рассказам, а еще более веселью, ими вызываемому; Екатерина взглядывала на него с материнской снисходительностью.
После ужина все проследовали в бальную залу: Александр с Екатериной впереди, Георг с княгиней Енгалычевой следом за ними.
— Спасибо тебе за Жоржа, я так счастлива с ним! — украдкой шепнула брату великая княгиня.
Бал открылся торжественным полонезом; государь выступал впереди об руку с сестрой. Танцующих было много: когда еще доведется увидеть самого императора, даже вальсировать с ним — или рядом с ним! В промежутке между танцами к Александру подошли два посланца Первопрестольной: высокий и худой граф Остерман и благообразный князь Федор Голицын. Важный Остерман, которому было уже за восемьдесят, облачился в синий бархатный французский кафтан поверх белого пикейного камзола, нацепив все свои ленты и ордена, напудрил парик, нарумянился, выступал в башмаках на красных каблуках и опирался на длинную трость — в точности, как при дворе великой Екатерины; князь Федор Николаевич, клонившийся к шестидесяти, тоже был одет старомодно, но более скромно, имея своим украшением только Мальтийский и Аннинский кресты, пожалованные покойным императором Павлом. Оба явились просить его императорское величество почтить своим посещением древнюю столицу, в которой он не был уже восемь лет, раз уж он находится в столь близком от нее расстоянии. Екатерина присоединила свой голос к их просьбе; Александр ответил, что отчего же нет, пожалуй, но только если она составит ему компанию. А про себя подумал: «Вот отличный предлог промедлить с возвращением в Петербург, где Коленкур вновь будет испрашивать аудиенции для получения ответа на сватовство Наполеона, а матушка — устраивать истерики».
Лубяновского вызвали во дворец.
— Не взял я с собой никого из статс-секретарей, хотел поближе с тобой познакомиться, — сказал государь, вперив в него свои голубые очи. — Я намерен прибыть в Москву к Николину дню с великой княгиней и принцем. Напиши об этом рескрипты к графу Гудовичу и господину Валуеву; если успеешь, то сегодня же и отправь. Ты поедешь со мной, я говорил об этом с принцем.
Александр вернулся к танцам, а Лубяновский прошел в свою контору. Николин день уже завтра! Надо послать кого-нибудь домой предупредить жену. К ним гости званы на обед, но что поделать — воля государя. Пусть жена распорядится, чтобы ему собрали в дорогу самое необходимое. И денег нужно захватить с собой — мало ли, сколько придется пробыть в Белокаменной. Быстро набросав записку супруге, Федор Петрович сел писать к московскому главнокомандующему и президенту Дворцовой конторы. В полчаса оба рескрипта были готовы, император снова отлучился в кабинет и подписал; курьер умчался в декабрьскую ночь. Следом за ним, прямо с бала, выехал и государев поезд; под утро остановились отдыхать на даче князя Барятинского, чтобы Слободской дворец успели подготовить к прибытию высоких гостей.
В последний раз Александр был в Слободском, когда приезжал на свое коронование. Здесь всё напоминало ему об отце, получившем эту огромную хоромину в подарок от графа Безбородко, хотя внутренняя отделка сохранилась еще со времен Екатерины: резные венские стулья с позолотой, бронза, купленная за бесценок у французских эмигрантов, китайские вазы, драгоценная посуда и богатые обои, выписанные из-за границы или сделанные в России… Рассказывали, что слуги Безбородки за одну ночь выкорчевали все деревья во внутреннем саду и засыпали ямы, потому что Павел заметил мимоходом, какой отличный плац для учений вышел бы на этом месте. Когда император взялся переделать загородную усадьбу в свою резиденцию, здесь круглосуточно работали больше полутора тысяч человек: строили деревянные галереи, соединявшие главное здание со служебными, возводили домовую церковь, надстраивали третий этаж… При Александре все работы прекратились — зачем тратить деньги на дворец, который годами пустует.
Для Екатерины Павловны подали парадную придворную карету, ее брат и муж гарцевали верхом. Москва встречала их колокольным звоном, пушечной пальбой и своим неповторимым запахом — смесью свежести снега с паром от конского навоза, аромата калачей с кислой вонью помоев, выплескиваемых на тротуары из полпивных. Этот запах ощущался и на Тверской, и на Арбате, и даже на Кузнецком мосту с его модными лавками, поэтому в Кремль ехали не по Ильинке, где к сложному букету добавлялись оттенки квашеной капусты и отхожих ям, а по древней Варварке. В дверях Успенского собора стоял митрополит Платон, свершавший в свое время коронование императора Александра и императрицы Елизаветы, — высокий дородный старик с прозрачной белой бородой и серебристыми вьющимися волосами, спускавшимися на плечи из-под митры.
Вновь прибывших захватило вихрем московских праздников: балы у генерал-губернатора, у Долгоруковых, Шереметевых, Куракиных, у графа Ростопчина… К Ростопчину Александр бы не поехал, кабы не заступничество Катиш. Бывший любимец их отца был отправлен в отставку со всех должностей и выслан в Москву за три недели до гибели императора Павла, который и хотел его вернуть, да не успел. С тех пор Федор Васильевич засел в своем Воронове этаким Вольтером, поругивая новое правительство и вельмож-либералов в сочиняемых им памфлетах. Аустерлиц он назвал Божьей карой за убийство Павла Петровича, нового государя считал идеалистом и мечтателем, который заботится о некоем «общем благе», в то время как Россия большими шагами движется к гибели своей: у советников императора нет ни русского взгляда, ни русской мысли, ни русского сердца; молодежь стала хуже французской — многих Робеспьер с Дантоном охотно взяли бы себе в приёмыши; сонмище ухищренных злодеев (то есть французов, притулившихся в России, и масонов отечественной выделки) губят умы и души русских подданных; в народе брожение — готов в любой момент взбунтоваться. Давно пора вынуть из Кунсткамеры дубину Петра Великого да выбить дурь из дураков и дур!.. На записку Ростопчина о слухах и положении в провинции Александр ответил рескриптом, в котором выразил удивление подобному образу мыслей, расходящемуся с его собственным. Мер, употребленных в свое время его бабкой против Радищева, он принимать не собирался: граф даже не пытался распространять свои сочинения, собственноручно сжигая их после прочтения кружку своих знакомых. Вот только знакомых Федор Васильевич имел довольно много, в том числе и в высшем свете. В те четыре года, что Ростопчин исполнял обязанности кабинет-министра по иностранным делам, его ставили наравне с англичанином Питтом, считая вершителем судеб Европы. Именно он настоял на временном союзе с Францией для обуздания самовластья Англии и удержания в узде завистниц России — Австрии и Пруссии, считая при этом, что России не должно иметь с прочими державами иных связей, кроме торговых, поскольку все они ей враждебны — если не явно, то скрытно, а потому соседей своих надлежит в страхе держать. Границу между Россией и Пруссией Ростопчин хотел провести по Висле, а не по Неману, Грецию с островами объявить республикой, чтобы со временем она сама перешла под скипетр российский, Османскую империю, сего «безнадежного больного», — разделить между четырьмя главными европейскими державами, позволив русскому государю объединить престолы Петра и Константина. Сторонников этих взглядов было немало и теперь. Москва, почитавшая себя истинно русской, противопоставляла себя Петербургу, населенному «русскими по необходимости», «вольноопределяющимися в иностранцы». Это всё были ростопчин-ские словечки, ушедшие гулять в народ, а уж его «Мысли вслух на Красном крыльце», которые граф всё-таки напечатал, мало кто не знал наизусть. «Уж ли Бог Русь на то создал, чтоб она кормила, поила и богатила всю дрянь заморскую, а ей, кормилице, и спасибо никто не скажет?» В Петербурге на подобные сентенции только пожимали плечами, в губерниях же их охотно повторяли. Длинными темными вечерами в помещичьих усадьбах читали гостям мысли Силы Андреевича Богатырева, костерившего на все корки французов и Бонапарта («Мужичишка в рекруты не годится: ни кожи, ни рожи, ни виденья; раз ударить, так след простынет и дух вон, а он-таки лезет на русских»). Такие тирады встречали дружным смехом и возгласами одобрения, хотя ни самого Бонапарта, ни порой даже и французов читатели в глаза не видали, зато замечания о Российской империи, призванной стать первейшей державою мира, произносили с умилением: в России государь милосердный, дворянство великодушное, купечество богатое, народ трудолюбивый, а уж от воинства русского победоносного враг бежит как голодный волк, только озирается и зубами пощелкивает. Истинная правда!
Вдохновившись ростопчинскими идеями, отставной майор и литератор Сергей Глинка (потомок поляков, воспитанник дяди-масона и дядьки-немца, последователь Княжнина и протеже придворного шута Нарышкина) взялся издавать журнал «Русский вестник». Ранее промышлявший переделкой французских пьес для театра Медокса, сей восторженный фантазёр пустился сочинять героические драмы на сюжеты из русской истории (понятие о которой имел самое приблизительное) и яростно нападать на Францию, Бонапарта и всё французское; дошло до того, что Коленкур выразил протест. Цензор получил тогда выговор, сам редактор был уволен от московского театра, однако продолжил издавать свой журнал на деньги Ростопчина, наполняя его по большей части своими опусами, в которых превозносил всё русское и старину, утверждая, что самое наименование «славяне» происходит от слова «слава», поносил французские моды и идеи и договорился до того, что назвал «Афалию» Расина украденной из «Стоглава», а «Андромаху» — подражанием сказке «Как мыши кота погребали». Расходились его книжки плохо: не удавалось продать и сотни экземпляров, но это не охлаждало кипучего энтузиазма Глинки, нашедшего свое призвание.
Екатерина Павловна уговорила брата принять опального графа, который был представлен императору княгиней Дашковой (тоже отдавшей пару сочинений в «Русский вестник»). Принцу Георгу, стремившемуся узнать русскую жизнь изнутри, было интересно побеседовать с Федором Васильевичем, который к тому же ставил в своем имении опыты по внедрению новых способов земледелия и изобретал какие-то машины.
Плоское скуластое лицо графа с водянистыми глазами навыкате, курносым носом и небольшим подбородком выдавало его татарские корни; забегавший вверх лоб, сивые волосы, переходившие в полоску бакенбард, широкие зубы его совсем не красили, однако он оказался остроумным и интересным собеседником. Катиш была им совершенно очарована и пригласила бывать у них в Твери; Александр на все слова о желании послужить государю и отечеству отвечал уклончиво, так что граф не получил обещания должности, но был рад и поручению обревизовать московские богоугодные заведения (дом умалишенных и смирительный дом), надеясь не упустить свой шанс. Пользуясь случаем, Ростопчин представил великой княгине историографа Карамзина, отказавшегося от должности тверского губернатора, чтобы посвятить себя исторической науке. Екатерина Павловна и его пригласила приехать.
Между тем Лубяновский в Слободском дворце трудился не покладая рук: на высочайшее имя каждый день поступали просьбы, жалобы, доносы, прожекты и письма, которые надлежало разобрать к назначенному для доклада часу; кроме того, утром и вечером статс-секретаря призывали для принятия повелений. Увидав в его руках новую толстую пачку бумаг, император тяжело вздохнул:
— От бумаг, как и от толпы, никуда не скроешься…
За царскими санями в самом деле всегда устремлялись потоки людей самого разного разбора, выражавших свое ликование при виде государя.
— Всякий стремится иметь счастье взглянуть на ваше величество, — угодливо сказал Лубяновский.
Александр с досадой махнул рукой:
— Ба! Поведи белого медведя по улицам — побегут толпами и за медведем.
Лубяновский не знал, что ему делать — сказать: «Точно так-с!», возразить: «Как можно-с!», промолчать, оставив без внимания государевы слова? Близ царя — близ огня, а долго ли осечься на дворцовом паркете? Он всё же счел за самое безопасное промолчать, изобразив на лице неопределенную полуулыбку, и сразу перейти к докладу.
Двенадцатого декабря был день рождения Александра. В час пополуночи именинник с сестрой и зятем отправился в Тверь прямо с придворного бала, чтобы на следующий день выехать в Петербург.
…В Завидово на станции не было ни души — ни смотрителя, ни коноводов, и коновязь пуста: всех лошадей забрали для императорской свиты, вот старички и отлучились в Капернаум выпить по чарочке за благополучное отбытие. Канальство!
— Ступай по дворам! — приказал генерал-адъютант Уваров своему человеку. — Где хочешь сыщи мне лошадей! Хоть роди, а чтоб лошади были, слышь, Федька? Не то шкуру спущу!
Федька побежал к поселку, а Уваров вернулся в кибитку, набросил на ноги медвежью полость… Нет, этак и околеть недолго: мороз пробирает до костей! Угораздило же его отстать от царского поезда, задержавшись в Москве у знакомых! У знакомой… Лишь бы в Городне не повторилась та же история!
Генерал вылез из кибитки, застегнул фартук, чтобы внутрь не намело снегу, и пошел через двор в ямскую избу.
Внутри никого не было, зато сразу от дверей пахнуло живительным теплом. Погрев замерзшие руки о белый бок русской печи, генерал, не снимая шинели, присел на лавку и прислонился спиной к бревенчатой стене. К обеду в Твери быть уже не удастся. Вряд ли государь станет его ждать, он и так отсутствовал в столице долее, чем намеревался… Канальство… Где же этот Федька… ходит…
Проснулся он, услышав негромкие голоса. Разлепил глаза: за столом сидели несколько стариков с расчесанными надвое бородами и волосами на прямой пробор, приглаженными деревянным маслом; поставив на растопыренные пальцы блюдечки с чаем, они пили, видать, уже не первый самовар, поскольку лица их были красны и лоснились в отсветах лампы.
— Лошади готовы? — гаркнул Уваров. — Я вас!..
Коноводы вздрогнули, обернулись, плеснув на пол чаем; от испуга не все смогли вскочить на ослабевшие ноги.
— Да во что же прикажешь закладывать, барин? — спросил один, поведя рукой в сторону окна.
— Как во что?
Уваров выбежал на темный двор — там было пусто. Кибитки как не бывало! Видно, Федька, раздобыв лошадей, не проверил впопыхах, сидит ли барин внутри, и умчался порожняком. «Ну, Федька, сволочь! Запорю!»