Сдерживая рвущееся наружу ликование, Михал Клео-фас Огинский спустился по Салтыковской лестнице, вышел в Адмиралтейский переулок и впорхнул в дожидавшуюся его карету. Настроение у него было превосходное, и всю дорогу до дома он мурлыкал себе под нос мажорный мотив.
В те два часа, что продолжался обед у государя, говорил больше Огинский — горячо, увлекательно, убедительно, а царь слушал его со вниманием и сочувствием. Он одобрил предложение князя о создании Великого княжества Литовского, попросив лишь поразмыслить о том, не слишком ли трудно будет управлять столь большой областью, и пожелают ли жители Волыни, Подолии и Киевщины именоваться литвинами. Александр пожелал иметь письменный прожект, который входил бы во все подробности. Конечно, Михал Клеофас его напишет!
План прекрасный: объединить Виленскую, Гродненскую, Минскую, Витебскую, Могилевскую, Киевскую, Волынскую и Подольскую губернии с Белостокской областью и Тарнопольским округом в Великое княжество со столицей в Вильне, доверив управлять ею наместнику императора. Для воодушевления шляхты — подтвердить Статут Великого княжества Литовского, ратифицированный в 1588 году Сигизмундом III и сеймом Речи Посполитой, и перевести его на русский язык. Назначать на главные должности в администрации только местных уроженцев, сформировать войско Литовское… Доказать делом, что только Александр вернет Литве державность, а надежды на Наполеона пусты и тщетны!
В седьмом году Наполеон, увидев на груди Огинского орден Белого орла, весьма удивился и спросил: неужели царь позволяет носить награды Речи Посполитой? Михал ответил ему на это, что император Александр признает отвагу и заслуги поляков и литвинов. Бонапарту как будто не понравился этот ответ. Именно тогда Огинский и понял, в чём главная ошибка поляков, доверившихся императору французов: Наполеон заставляет их доказывать, что они достойны иметь собственное государство, но этими словами он прикрывает свою главную цель — выкачивать из бывшей Польши людские и материальные ресурсы для своей армии, заставить поляков служить своему честолюбию! В то время как Александру им ничего доказывать не надо, но ему неприятна мысль о возрождении Польши, поскольку он справедливо опасается обрести в своем ближайшем соседе непримиримого врага. Развеять опасения Александра — вот единственный путь к возрождению Речи Посполитой! А для этого полякам всего лишь нужно быть благодарными.
После восшествия на престол царь простил многих участников восстания Костюшко. Огинский, много лет бесприютно скитавшийся за границей, получил назад и свои имения, и владения покойного дяди Михаила Казимира и смог поселиться в любимом Залесье, на полпути из Минска в Вильно; все его долги были уплачены из казны. И такие милости коснулись не его одного. Слепая вера в Наполеона в Литве поколеблена; если до Тильзита в Новогрудке, Борисове, Минске новорожденных детей часто нарекали Наполеонами, то после им стали давать двойное имя Наполеон-Александр. Капитан Ян Смольский из Вильны, ранее служивший в войске Польском, специально отложил крестины своего сына более чем на восемь месяцев, чтобы мальчик стал Наполеоном-Александром 3 мая, в годовщину польской Конституции 1791 года. Князь Огинский знал об этом, потому что неоднократно посещал Вильну как российский сенатор, встречался с литовской шляхтой, выслушивал их жалобы и просьбы, чтобы затем в особой записке доложить о них императору Александру.
В десятом году он явился в Фонтенбло уже с орденами Св. Владимира и Александра Невского; Наполеону его представил князь Куракин. Супруги Огинские получили приглашение на бал у австрийского посланника и чудом выбрались оттуда живыми и невредимыми. Даже без карт госпожи Ленорман в этом можно было усмотреть самые ясные предзнаменования. Император больше не скрывал своей холодности и раздражения. Гофмаршал Дюрок, с которым Огинский встретился в доме Марии Валевской, пожурил князя за то, что он принял от царя государственную должность и чин тайного советника, подорвав к себе доверие в Париже. На это Михал возразил, что польские эмигранты, славословящие императора, в конце концов прозреют: Варшавское герцогство — всего лишь карикатура на независимую Польшу, поляки не настолько наивны, их нельзя водить за нос вечно! Дюрок усмехнулся: независимая Польша? Иллюзия, химера!
Выехав в конце января в Петербург, князь видел близ Бреслау французские войска, нескончаемым потоком двигавшиеся в сторону Варшавы: Наполеон готовился к войне. Поляки-эмигранты были этому только рады; Гуго Коллонтай, живший теперь в Дрездене, искренне верил, что грядущая война приблизит возрождение Польши. Огинский мучился от невозможности сорвать с их глаз пелену, мешавшую разглядеть то, что принесет им война: боль утрат, разорение, упадок, руины вместо сияющих дворцов! Хотелось, как пятнадцать лет назад, созвать народ на площадь громом труб и барабанов и прокричать ему: люди, опомнитесь! Вас обманывают! Но времена изменились, на площадях, рынках, возле гостиниц вертелись подозрительные личности, которые вполне могли быть французскими шпионами, следовало соблюдать осторожность.
Через пару недель после возвращения в Петербург Огинский с ужасом узнал, что князь Доминик Радзивилл тайком уехал с семьей в Варшаву. В последние годы наследник величайшего магнатского рода потратил безумные деньги на развод с первой женой, влез в долги, не смог с ними вовремя рассчитаться, но когда минский губернатор взял его имения в казенное управление по приказу императора Александра, молодой князь еще больше усугубил свое положение. Подумать только: он экипировал за свой счет уланский полк, купив для него сотню лошадей, и поступил полковником в армию Варшавского герцогства — он, в жизни не бывавший на военной службе! Полк обошелся ему в сто восемьдесят тысяч злотых, тогда как его долг составлял триста восемьдесят пять тысяч. Что он наделал! Доверие — хрупкая вещь, стоит одному человеку совершить опрометчивый поступок, как все его соплеменники окажутся под подозрением!
Отправляясь в Зимний дворец, Огинский мысленно молился Пресвятой Деве, чтобы государь просто согласился его выслушать. И в очередной раз убедился в мудрости Александра: судьба Литвы и России важнее заблуждений князя Доминика. План прекрасен; государь непременно его одобрит и сделает Огинского наместником в Великом княжестве Литовском — кто лучше него подойдет на эту должность? Парижские поляки убедятся, что он не только хороший музыкант, но и солидный политик; князь Чарто-рыйский начнет наконец воспринимать его всерьез.
Борго, 21 апреля 1811 года.
Дражайший брат, я решилась! Господин Мольтке нашел поверенного, который занимается продажей имения; как только я получу задаток, я немедленно начну хлопотать о паспорте, чтобы уехать в Швецию.
Мне больно покидать места, которые стали нам родными, могилы нашей дорогой матери и бедного отца, но находиться здесь еще невыносимей.
Милый Густав, одна лишь надежда на скорую встречу с Вами дает мне силы жить и не позволяет сойти с ума. Здесь, в Финляндии, у меня не осталось никого, с кем я могла бы говорить откровенно, в ком нашла бы сочувствие и родственную душу. Конечно, я и раньше не обольщалась насчет натуры человеческой, однако то, что мне открылось в последнее время, внушает отвращение ко всему роду людскому. Я еще могла бы понять покорность слабых из страха перед смертью, пред нищетой, несчастием детей — покорность вынужденную, внешнее смирение, внушенное безысходностью, — но раболепство из корысти, извращающее все представления о совести и чести, я ни понять, ни принять не могу. Вы, верно, уже знаете, что Карл Мёллерсверд уволился со шведской службы, но этого мало: он перешел на русскую службу. Он присягнул государю, с войсками которого сражался еще год назад! Ульрика, чьей девичьей честью родители так бесстыдно торговали, пожалована во фрейлины российской императрицы, и г. Мёллерсверд велел установить деревянный памятник с императорской короной в аллее парка, по которому изволил прогуливаться царь, начертав на нём: "Личная благодарность хорошо известному благотворителю". Разумеется, я не видала его своими глазами, мне рассказала о нём Агнета — та самая А.Р., которая рыдала у меня на груди и грозила лишить себя жизни, если родители принудят ее выйти замуж за русского, навеки разлучив тем самым с Вами! О, как Вы были правы, Густав, что не связали свою судьбу с этой пустой, недалекой и завистливой женщиной! Теперь она кичится своим мужем, с презрением отзывается о "чухонцах" и говорит только о будущей поездке в Петербург, о нарядах, которые ей закажет муж, чтобы она могла на каком-нибудь балу очаровать его начальника или другого сановника и добиться для него повышения по службе! О Боже, Густав, мне стыдно от того, что я когда-то считала ее своим другом! Двери моего дома отныне для нее закрыты, чем она, конечно же, ничуть не огорчена.
Вы пишете о дороговизне, волнениях, беспокойной жизни, но где сейчас найдешь покой, довольство и изобилие? Здесь говорят о скорой новой войне. Даже если сражения будут происходить далеко отсюда, военные тяготы придется нести всем. Вы пишете, что и в Швеции ходят подобные разговоры, — пусть! Я предпочту разделить участь моего народа, претерпевающего за правое дело, чем стать разменной монетой в чужой игре. Прощайте, милый Густав. Надеюсь в скором времени увидеть Вас и прижать к моему сердцу. Ваша любящая сестра
Шарлотта.