(Играющим разрешается обходить друг друга. В случае, если фишка одного из игроков попадает в кружок с фишкой партнера, последний выбывает из игры и ему приходится начинать игру с начала.)
Когда пронзительно звонит будильник, когда звук обрывается не резко, будто кто-то разорвал его, а постепенно угасает, и когда мой муж потягивается, но не для того, чтобы встать, а для того, чтобы перевернуться на другой бок — значит наступил новый день. Так начинались дни бессчетное количество раз, слишком уж часто, с мучительной последовательностью повторяя все давно изведанное, знакомое, обыденное. Разумеется, это скучная и прямо-таки физически отталкивающая будничная истина, однако каждое утро она сквозь мои полуоткрытые веки закрадывается в голову, чтобы раздосадовать меня, но сегодня я не открываю глаза и не хочу вылезать из-под одеяла, отдергивать шторы и кидать завистливый взгляд на все еще спящего мужа. Можно часами лежать так, вдыхая сладкий аромат сирени и пионов, струящийся в комнату через открытую форточку, позволив времени течь по неподвижному телу до тех пор, пока не станет тошно. Но тошно становится гораздо быстрее, и не от покосившегося багета или ползущей по потолку мухи, а от гнетущих и мучительных воспоминаний. За несколько секунд они заполняют мозг и мне кажется, что в нем не остается ни единого уголка для чего-то доброго и прекрасного. Отдельные пережитые мгновения словно бы складываются в целую жизнь, и тогда приходит страх. Страх, что что-то навсегда утеряно, разбито, кончено, отнято. Словно и не было ничего. И я стараюсь стать ко всему равнодушной, отдаюсь сну в надежде, что во сне мне будет хорошо и даже отвратительные сновидения забудутся, не оставив во мне темного гнетущего следа.
Ты должна встать, ты должна во что бы то ни стало встать — шепчу я, и шепот становится все повелительнее, а мой сладко спящий муж ничего не слышит, и меня злит, что вся ответственность за то, чтобы не проспали, ложится на меня. Я хочу встряхнуть мужа, кладу руку на его теплое от сна тело, пальцы, словно скобы, постепенно впиваются в его кожу, податливую, дремлющую в неведении кожу, уже я кончиками пальцев ощущаю эту плоть; внезапно негодование и досада, копившиеся во мне много дней, начинают переходить из моих пальцев в его тело, тело съеживается, превращается в пустую, поблекшую на ветру оболочку, и я чувствую, что уже в следующую минуту могу выкинуть ее, но неожиданно он поворачивается, моя хватка ослабевает, я окончательно просыпаюсь, сквозь шторы пробивается утренний свет, скоро солнце зальет комнату, однако что-то заставляет меня еще сильнее впиться ногтями в его кожу, тоненькие струйки крови стекают по пальцам вниз и, подобно яркому браслету, обвивают запястье… хотя на самом деле моя рука гладит плечо мужа; странная иллюзия рассеивается, мой муж просыпается, открывает глаза, я же смотрю в окно, чтобы избежать его первого взгляда, и замечаю запутавшегося в телефонных проводах воздушного змея с оскаленной пастью.
Мы молча одеваемся, как-то странно, что мы друг с другом не разговариваем, словно находимся в каком-то зачарованном сне, словно лишены каких бы то ни было чувств, словно сейчас зимнее вьюжное утро и нам надо идти на работу. Я распахиваю окно, и в комнату врывается свежий прохладный воздух. Муж закутывается в одеяло и, дрожа, садится на край постели. Сегодня мы отправляемся в путешествие и должны поторопиться, чтобы не опоздать на поезд, но внезапно я чувствую, что, кажется, никуда не хочу ехать.
Я безвольно опускаюсь на стул, не в силах отыскать свой пояс от платья, и к горлу подступает комок. Я несколько раз сглатываю, но комок не проходит. Муж замечает мое состояние, но объясняет его по своему: считает, что так я выражаю свое недовольство его ленью. Он сбрасывает с себя одеяло, восклицает что-то насчет путешествия, поезда или времени, и вот он уже носится взад-вперед, взад-вперед, а я не хочу. Я думаю о том, что не так уж и трудно опоздать на какой-то поезд. Перед глазами встает воспоминание детства: широкая с мраморными ступенями лестница. Вместе с мамой мы спускаемся по этой школьной лестнице, я держусь за мамину руку, рука мягкая и какая-то вялая. За нашей спиной со стуком захлопывается дверь, мы спустились всего на несколько ступенек, когда мать вдруг замечает, что я плачу. Она приседает на корточки и платком вытирает мне слезы, платок пахнет фиалками, и я думаю о том, что, когда вырасту, мои носовые платки тоже будут пахнуть каким-нибудь цветком; мать напугана, старается утешить, спрашивает, что случилось, но я не могу ответить ей, боюсь, что она неправильно поймет меня.
Мой муж стоит напротив, смотрит на меня, говорит что-то смешное и сам смеется своей шутке; нас окружают стены нашей комнаты — наш дом: кровать с простынями и синим одеялом, стулья, стол, книжные полки, книги, мой муж, который сейчас смеется, но я его смеха не слышу, я вижу приоткрытый рот, белую полоску зубов и решаю, что должна сию же минуту спокойно поговорить с ним, что за последнее время многое стало мне ясно, я удручена его непорядочностью, и, быть может, уже пора положить конец нашей совместной жизни, ведь бессмысленно разыгрывать передо мной любовь и счастье… а еще лучше: я напишу ему все, положу перед ним листок, тогда, по крайней мере, он не услышит предательской дрожи в моем голосе, которую мог бы истолковать иначе, совсем не так, как мне хотелось бы.
… Помню, как мы спускались с матерью по лестнице с мраморными ступеньками и я все время молчала. Она пыталась утешить меня, требовала рассказать, в чем дело, грозилась разузнать у моих одноклассников. Я переживала, что должна молчать, но я не могла иначе, я вообще не понимала, что со мною происходит, у меня было ужасное чувство, что моя мать какой-то посторонний взрослый человек, и я даже удивилась, как не замечала этого раньше.
Я думаю о том, что должна была бы хоть раз решиться поговорить с мужем, забыв при этом, что он мой муж.
Представляю, как мы сидим вдвоем за столом, не отваживаясь смотреть друг другу в глаза, на станции раздается свисток паровоза, поезд трогается, а мы никуда не едем. Нет ничего проще, чем не успеть на поезд, и мне становится грустно, что, быть может, это было бы замечательное путешествие, и если мы не поедем, то ничего хорошего нынешним летом уже не будет. Наступит тоскливая осень, потом печальная зима, и в будущем году будет пасмурная весна, которой я вдруг почему-то начинаю страшиться, но, может быть, я вообще не имею права думать так, как я думаю. Я могу ошибаться, строить дурацкие предположения и в результате собственной глупости лишить нас обоих этой поездки.
— Дорогая, нам надо поторопиться! — слышу я из соседней комнаты голос мужа, вспоминаю, что вчера гладила на кухне пояс от платья, и тут же бегу за ним.
— Поймать бы где-нибудь такси, — думаем мы, выбегая из дома, и у меня при этом такое чувство, словно впервые за долгое время мы думаем об одном и том же.
Нам везет, мы успеваем прибыть на залитый солнцем вокзал минут за десять до отхода поезда. По свежевымытым улицам торопятся редкие прохожие, еще очень рано, и привокзальный парк пленяет своей безлюдностью: лишь деревья в яркой зелени и сверкание непрерывно бьющей струи фонтана. Мы рады, что нам так повезло и, глядя друг на друга, мы улыбаемся. В отдалении поблескивают крыши синих и зеленых вагонов, я беру мужа за руку, и сразу, пусть хоть на несколько мгновений, все снова хорошо, я сжимаю его пальцы, он забирает мои в свою ладонь, и я думаю о том, что мы счастливо прожили много дней. Но тут мой муж останавливается, ставит чемодан на платформу и говорит, что надо бы купить сегодняшних газет. Уже одна мысль о том, что мне придется вместе с ним тащиться с залитого солнцем перрона в мрачное здание вокзала, наполняет меня ужасом, я говорю, что подожду его здесь, и слежу, как он поспешно исчезает в темном дверном проеме, который тут же выплевывает толпу пассажиров, и в моем мозгу возникает ассоциация, будто здание вокзала — это консервная фабрика, а вагоны — консервы.
В голову закрадываются все более мрачные мысли и сравнения — из дверей десятками выходят спешащие чужие мне люди, но мужа среди них нет, и я представляю себе, как он стоит в длинной очереди за газетами, встречает кого-то из знакомых, звонит… Я уже уверена, что он набрал известный ему номер и, услыхав женский голос, кидает торопливые фразы, объясняет, что должен уехать, голос у него мягкий, возможно, даже нежный, фразы становятся длиннее, он забыл о времени, о том, что я жду его. Незнакомый мне женский голос ласкает его чувства, и я понимаю, что он не придет. Я беру чемодан и медленно иду по перрону вдоль длинного ряда вагонов, однако еще не знаю, в силах ли буду уехать одна.
Я чувствую себя брошенной на танцплощадке девчонкой. Вижу поезда по обеим сторонам перрона, из которых один тронется через несколько минут, а другой, пустой, может быть, еще много часов простоит, подремывая на утреннем солнце. У дверей вагонов я вижу людей. Веселых, грустных, беззаботных, курящих, спешащих. Обнимающих друг друга. Вдалеке, словно сплетенная пауком, сеть железнодорожных путей, огни семафоров, приближающаяся электричка, а взглянув назад, я вижу мужа, он бежит — в одной руке газеты, в другой — бутылка лимонада.
И вот он сидит рядом со мной на сером с синей каймой сидении, и на линяло-тусклой обшивке вагона играют яркие солнечные блики. Мы обмениваемся редкими улыбками и какими-то незначительными фразами, и внезапно я замечаю, что глаза у него закрыты, и думаю, как обидно будет, если он проспит начало путешествия, но будить его не решаюсь; так хорошо и спокойно, когда муж рядом, скоро начнут крутиться колеса — сперва медленно, а затем все быстрее и быстрее.
Я не слышу, о чем они говорят там, за окном вагона, вижу, как шевелятся губы, вижу неопределенные, ни о чем не говорящие жесты, внезапно лицо мужчины застывает маской, женщина сжимает свои тонкие ярко накрашенные губы, они стоят друг против друга, словно уже не могут сдвинуться с места, и солнце огненно-желтым светом растекается по стене вокзала, и повсюду лежат синие, четко очерченные тени. Затем женщина поднимает с земли коричневый кожаный чемодан и идет медленным твердым шагом, ни разу не оглянувшись на мужчину. Мужчина стоит, мрачно уставившись перед собой, затем уходит и он. Так же медленно, твердым шагом, не оборачиваясь назад. На платформе, где только что стояли мужчина и женщина, я вижу выбоинку в бетонном покрытии, там скопилась вода и в ней отражается небо.
Женщина вошла в вагон. Ее судорожно сжатые губы готовы были вот-вот скривиться в плаксивой гримасе. Я не слышала ни слова из их разговора, будто смотрела немой фильм, в котором они сказали друг другу что-то такое, что сделало их совместное пребывание невозможным. Невыносимым?
— Сейчас поезд тронется, — говорю я мужу, но он дремлет и не слышит меня, мои слова мертвы, и не имеет никакого значения, говорю я или молчу, и я думаю о том, что женщина с тонкими губами осталась теперь одна, хотя всего несколько минут тому назад они были вдвоем и вместе с ними были их воспоминания, картины счастья и печали, минуты веселья. Возможно, они, сами того не желая, сказали друг другу то, о чем должны были бы молчать, это были, вероятно, последние, еще как-то связывающие их слова, а затем внезапно все стало иначе.
Женщина закрывает глаза руками, и я догадываюсь, что она беззвучно плачет. Поезд стоит, хотя должен был бы уже тронуться. Время истекло, установленный момент миновал, у меня такое ощущение, словно время уже не имеет никакого значения, путешествие может начаться через минуту, через час… я вижу себя маленькой девочкой, я стою в траве на коленках и передо мной скачет щенок, крохотный бежевый комок с темными веселыми глазками, его розовый язычок облизывает мне щеки, вокруг яркий солнечный свет, деревья в белом цвету… это было когда-то давно, много лет тому назад, и я точно не помню было ли мне тогда пять лет или больше. Я думаю о том, что время уже не имеет значения, ничего не изменится, если я ошибусь на год или на два, у меня осталось трогательное воспоминание, которое порой, подобно картине, встает у меня перед глазами и, конечно же, с годами даже краски ее стали иными. Сейчас в моей памяти проносятся лишь недавно пережитые чувства, мысли, видения. Я не лгу, когда говорю «проносятся», я гоню их прочь, но каждый раз успеваю распознать их, и этого достаточно, чтобы впасть в отчаяние.
Я могу внушить себе, что, когда несколько дней тому назад, заглянув в окно нашей комнаты, увидела мужа с незнакомой женщиной, это был обман зрения. Могу думать, что все это неправда, могу притвориться, что ничего не знаю, что ничего не видела, на самом деле я ведь должна была в тот раз находиться за сотню километров от своего дома и только чистая случайность привела меня в этот час домой, но я не могу избавиться от унизительного чувства разочарования, что человек, которому я доверяла, предал меня. Я смотрю на своего мужа — в нем ровно ничего не изменилось. Я смотрю на женщину, закрывшую глаза руками, и мне страстно хочется, чтобы дверь вагона распахнулась, вбежал мужчина, обнял ее — так, будто не было произнесено всех этих отвратительных слов.
Но поезд рывком трогается с места и дверь остается нераспахнутой. Бессмысленно надеяться, что что-то произойдет, как в фильме … или романе …
Возможно, если бы мы уже несколько часов находились в пути, было бы спокойнее. Недавняя спешка, нервотрепка, ожидание породили во мне какое-то неясное чувство, нет, это было не возбуждение от предстоящего путешествия, а что-то другое, неприятное. Монотонное постукивание колес еще не успело сделать меня равнодушной и сонной, я толкаю своего дремлющего мужа и говорю: «Глупенький, ты же проспишь начало нашего путешествия».
Муж открывает глаза, взгляд его скользит по проплывающим мимо домам, деревьям, он даже порывается что-то сказать, но слова сливаются в какое-то неясное бормотание, и я уже не хочу тревожить его в его сладком или горьком мире сновидений, где ничего нельзя принимать всерьез, где разочарование, предательство и даже смерть уже в следующий миг оказываются в прошлом.
Мой муж не проснулся, он не захотел увидеть окраину города, первые зеленые рощи, золотистые заплаты полей, он досыпает недоспанный прошлой ночью сон, оплачивает маленький долг, который мог бы и не оплачивать, но впереди у нас утомительный день и я сама виновата, что не могу уснуть в начале пути. Те, кто поумнее, спят, откинувшись на спинку сидений, женщина, та самая, которая только что беззвучно плакала, с рассеянным и равнодушным видом перелистывает журнал, и я догадываюсь, что одновременно она перелистывает в своих воспоминаниях дни, прожитые с мужем. Я понимаю сентиментальность этого сравнения, но не досадую на себя, такая уж я есть: сентиментальная романтичная дурочка — в самом деле дурочка, потому что уже в следующий момент взгляд женщины приковывает какая-то страница, она начинает читать, забывает свою недавнюю грусть, сопереживает прочитанному, выражение ее лица меняется, и внезапно я начинаю презирать эту женщину.
Я понимаю — я презираю эту женщину потому, что хотела бы, как она, как можно быстрее забыть о своих чувствах, подменить их, сделать несуществующими, и это было бы правильнее, разумнее, но я бессильна бороться с собой, и беспокойство, охватившее меня в первые же минуты нашего путешествия, перерастает в панику, в исступление; я не знаю, как назвать свои чувства, знаю только, что должна сейчас же с кем-то поговорить, все равно о чем, главное — услышать голос другого человека, знать, что мои слова дошли до его сознания и отозвались в нем, мне было бы достаточно даже кивка, наклона головы … «Знаешь», — говорю я тихо, чтобы не разбудить мужа, и злюсь, что на язык мне не приходит ничего значительного, безотлагательного, что вокруг ничего не происходит и даже пейзаж самый обычный, и мне становится стыдно, что я хочу разбудить его ради какой-то пустой болтовни. Я смотрю на спящего мужа, на его спокойное лицо, щетину на подбородке, опухшие от бессоницы или выпивки веки, широкие дуги бровей, крупные ноздри торчащего над запрокинутой головой носа, которые едва заметно шевелятся, словно он к чему-то принюхивается. Я могла бы все же разбудить его и рассказать, что видела за окном вагона мужчину и женщину, видела, как шевелились их губы, но не слышала, о чем они говорили… Я показала бы ему сидящую в нашем вагоне женщину, читающую журнал, тонкие губы сжаты, глаза жадно глотают страницы, но я уже не вижу на ее лице и тени недавней трагедии. Теперь это гордая и равнодушная женщина, и я понимаю, как бессмысленно было бы будить мужа, чтобы показать ему это бесцветное существо.
Однако откуда у меня вообще берется смелость судить о другом человеке? Конечно, если подходить поверхностно, по каким-то внешним признакам, то всегда можно что-то сказать; наблюдая за ней, я, например, могу заключить — эта женщина смотрит в окно и видит синее безоблачное небо, где светит яркое солнце… но, возможно, на самом деле необычная яркость этой картины природы всколыхнула ей душу и от этого мысли, терзавшие ее, улеглись, она превозмогла свою гордость, увидела новые возможности и на следующей станции сойдет с поезда, чтобы вернуться к мужу и стать счастливой …
… Но я тут же понимаю нелепость своей фантазии (непрекращающийся дождь, с карнизов крыш ручьями льется вода, траву затопило, неба из-за дождя не видно). В тот короткий миг, когда на глаза женщины навернулись слезы, она успела подумать и о своих накрашенных ресницах и о своей безукоризненно-представительной внешности, возможно даже о том, какое впечатление она производит на попутчиков. Вероятно, сейчас она все обдумывает — спокойно, трезво, хладнокровно, рационально, и, безусловно, что-то придумает.
— Послушай, — говорю я мужу, встряхивая его за плечо. Я считаю, что все же вправе разбудить его, вправе с нетерпением ждать, совпадает ли его мнение об этой женщине с моими предположениями, получить и от него набросок к портрету другого человека на основе моего беспристрастного рассказа, чтобы мы смогли сопоставить наши точки зрения и создать близкое к истине представление об этой женщине, но мой муж безмятежно спит, не открывает глаз и даже ничего не бормочет во сне, и тогда я беру сумочку и осторожно пробираюсь между его торчащими коленями и передним сидением, потому что мне ничего другого не остается, как пойти к проводнице или все равно к кому, чтобы немного поболтать, совсем немного и безразлично о чем.
Курильщиков в тамбуре нет, они только что разошлись, оставив после себя в воздухе синие клубы, от которых щиплет глаза и начинает мутить и кажется, будто уже нечем дышать. Я пытаюсь открыть окно, но мне не удается, затем появляется проводница, и я говорю ей, что окно не открывается. Она не отвечает, однако с помощью какого-то, очевидно только проводникам известного ухищрения, открывает окно. Я благодарю, она пропускает мои слова мимо ушей и молча уходит. Дым рассеивается, дует приятный прохладный ветер, я приникаю к окну, волосы мои развеваются. Я откидываю упавшие на глаза пряди и вижу поля, зреющий хлеб, нежно-зеленые колоски наливаются золотом, на переезде мужик с телегой, кепка надвинута на глаза, лошадь вороная, лоснится, в телеге молочные бидоны, облако пыли над белой дорогой, вдалеке синяя полоска леса, редкие, словно заблудившиеся, комки облаков; и сегодня, впервые за многие годы, месяцы, недели и дни я чувствую, что еду куда-то… Уезжаю прочь, далеко, далеко… Ветер треплет волосы, я откидываю их с лица и вдруг растроганно думаю о том, что в нескольких метрах от меня, за стеклянной дверью, на серо-синем сидении, спит он.
В тот раз. На верхней полке общего вагона, в полутьме, средь стука колес и храпа, в спертом воздухе, в спертом от битком набившихся в вагон людей воздухе, мне почудилось, что я слышу его дыхание, но самого его я увидеть не смогла, потому что даже если б я, рискуя упасть, перегнулась через край полки, то увидела бы лишь его ноги. Укрытые одеялом ноги. Правую больную ногу. В тот раз мы возвращались из Ленинграда и нам сказали — вы должны быть счастливы, что получили билеты, народу едет столько, что вам придется довольствоваться общим вагоном, и я подумала, что за билетами можно было бы пойти на полчаса, возможно, даже минут на десять позже и тогда бы мы остались в Ленинграде. Все это было очень давно. Пять лет тому назад, а может и больше. Стояла ранняя пасмурная весна — слякоть, в ресторане, оформленном в «югендстиле», мы ели ананас. Я впервые в жизни ела ананас, но, как ни странно, вкуса его не запомнила.
Помню, мы стояли на кухне той квартиры, где ночевали, и кого-то ждали. До поезда у нас еще оставалось довольно много времени, мы стояли у покрытого клетчатой клеенкой стола, я выглянула в окно и в глубине дворового колодца, опоясанного окнами, увидела, как в одной из ярко освещенных кухонь молодая женщина моет ноги. Когда в следующий момент я обернулась и мой взгляд поочередно скользнул по стоящим в ожидании друзьям, по царившему в кухне беспорядку, газовой плите, кастрюлям, сковородам, мусорному ведру и раковине, я заметила, что он тоже смотрит в окно, в том самом направлении, откуда льется свет и где в какой-то чужой кухне чужая женщина моет ноги, и я подумала, что по дороге на вокзал я могу поскользнуться, упасть, покалечиться, и тогда мы неминуемо опоздаем на поезд. Мы сделаем огорченные лица, проведем еще одну ночь в этом городе, в этой комнате, заставленной иконами, на постелях, стоящих рядом.
От чувства умиления, вызванного этим воспоминанием, мое лицо начинает гореть, а может это от ветра, врывающегося в окно, я не знаю, да и не хочу знать; мимо проносятся поля, леса, реки, озера, сёла, я еду с мужем к открытому морю, к морю, где большие волны, где вдоль берега тянутся огромные дюны, и совсем ни к чему думать о чем-то ином, мне надо бы сделать вид, что все в порядке, однако я знаю, что не могу быть уверенной в себе.
Я отхожу от окна и замечаю молодую женщину, которая вышла покурить. Она прислоняется к стене и следит за проплывающим мимо пейзажем, похоже, она довольна, что я отошла от окна, на вид ей лет двадцать или чуть больше, у нее короткие каштановые волосы и очки, которые ей очень идут. Я редко встречала женщин с по-настоящему умными лицами, и никак не могу решить, как выгляжу сама, но, во всяком случае, я, конечно, не обладаю такой запоминающейся внешностью, как эта женщина, и завидую ей. Искренне и по-доброму, и тут вспоминаю, что хотела поговорить, поговорить все равно с кем, поэтому и вышла покурить. Я в замешательстве, недавнее мое желание угасло, мне хочется просто стоять и смотреть на свою попутчицу, чьи глаза находятся в беспрестанном движении, провожая проносящийся ландшафт, и у меня возникает впечатление, будто все в ней сопереживает тому, что она в данную минуту видит. У нее красивое и нежное лицо.
Я очарована ею, очарована с первых же мгновений, я во власти ее обаяния, и как только мне удастся поймать ее взгляд, я улыбнусь, приведу какое-нибудь красивое сравнение этому летнему утру, спрошу, далеко ли она едет и бывала ли в Паланге, куда мы держим путь, чтобы понаслаждаться высоченными волнами, какие до сих пор видели только в фильмах …
Наконец она отрывает взгляд от окна, чтобы стряхнуть с сигареты пепел, и пробегает по мне глазами, словно я стенная панель, всего-навсего ничтожная частица движущегося вагона, которую бессмысленно одаривать даже мимолетным взглядом. Я с обидой затягиваюсь и, когда, наконец, выбрасываю окурок в окно, спрашиваю:
— Девушка, скажите пожалуйста, где вы достали такую красивую кофточку?
Она смущена бесцеремонностью моего вопроса и не знает, куда деть глаза от неловкости, не знает, отвечать или нет, а я наивно смотрю ей в глаза и жду. Наконец, вспыхнув, она отвечает:
— В Таллине, в магазине «Уку».
— А где это?
Но она уже гасит сигарету, делает вид, будто не слышит, открывает дверь и поспешно возвращается в купе.
Полагаю, она могла бы все-таки объяснить… однако, в действительности, я недовольна своей злой выходкой, ведь женщина не виновата, что я не сумела заслужить у нее ничего, кроме равнодушного взгляда, я снова впадаю в угнетенное состояние, заглядываю в купе и вижу, что муж проснулся и мрачно смотрит в окно. Я понимаю, отчего у него такой несчастный вид: вчерашний день рождения вымотал его, надо было поздравить дядюшку днем, а не оставаться на целый вечер, тогда, отдохнув, мы почувствовали бы радость от нашего путешествия. Теперь же, очнувшись после короткого сна, он ждет лишь одного: выпить в вагоне-ресторане пару бутылок пива и вылечить этим свою хандру, и я сочувствую ему и тут же решаю подкрасить глаза и губы, чтобы хорошо выглядеть, когда поведу его опохмеляться.
Я закрываю дверь туалета на задвижку и оказываюсь в пропахшем хлоркой помещении, похожем на вместительный шкаф; я подмечаю каждое свое движение, и мой двойник в зеркале усердно подражает мне. Поезд покачивает, в матовое оконное стекло ничего не видно, и я могу лишь догадываться, что мы продолжаем ехать. Внезапно я вздрагиваю, мне кажется, будто за мной кто-то наблюдает. Я внимательно оглядываю стены и окружающие меня предметы и лишь после того, как проверяю, надежно ли заперта дверь, подхожу к зеркалу и зеркало долго разглядывает меня — в одной руке губная помада, другая схватилась за край раковины.
В лице той, что глядит на меня из зеркала, не произошло никаких изменений, даже губы не стали ярче; прошли минуты, пролетели десятки километров, и оно превратилось в портрет. В безжизненный портрет на прозаическом фоне. В картину, написанную Монори, или в гиперреалистическое полотно. Я думаю, что они могли бы выставить меня в экспозиционном зале. Я вымучиваю из себя улыбку, чтобы выглядеть обворожительнее, но прелесть мгновения утрачена, на смену пришло нечто совершенно иное. Иное ощущение, иные мысли. Кто-то нервно дергает ручку двери, словно не веря, что она заперта. Я беру губной карандаш и крашу губы.
Когда с большим трудом мне удается подкрасить глаза и причесаться, и когда одной рукой я уже держусь за ручку двери, а другой отодвигаю задвижку, я еще раз смотрюсь в зеркало и ловлю свой взгляд. Испуганный, ищущий и какой-то рассеянный взгляд, и у меня такое ощущение, будто я вижу этот взгляд впервые и в то же время он чем-то знаком мне. Я хочу открыть дверь, но меня тянет снова посмотреться в зеркало, затем я прислоняюсь к стене и закрываю глаза.
Несколько лет тому назад у меня была хорошая знакомая, можно даже сказать подруга, милая тридцативосьмилетняя старая дева. До комичного добродетельная, до смешного сентиментальная, а в общем очень хороший человек. Мне нравилось болтать с ней, от всего ее существа веяло уравновешенностью и решительностью, и мне всегда казалось, будто она и мне передает частичку своей жизненной силы. Я помню, что приходила к ней обычно по воскресеньям с утра, и как-то раз была ошеломлена, увидев ее сидящей на неубранной постели, рядом — низкий столик с пустой бутылкой из-под ликера, две рюмки, полная окурков пепельница, а на скатерти следы раздавленных помидоров. Она была счастлива, она была влюблена как девчонка и не переставая говорила о каком-то парне, студенте, человеке с прекрасной душой. Любовь эта длилась едва несколько недель. Затем молодой человек исчез. А моя подруга продолжала ждать его, и я стала замечать, что, разговаривая, она смотрела не на меня, а в зеркало. В комнате у нее было большое зеркало, и это ее общение с ним становилось все более неприятным. Я ощущала какой-то гнетущий страх и каждый раз буквально заставляла себя идти к ней. Она была на пятом месяце беременности, когда у нее окончательно сдали нервы и ее увезли в сумасшедший дом.
Мне показалось, будто сейчас из зеркала на меня смотрит та женщина.
Моя рука вместе с ручкой двери резко опускается, затем снова поднимается — кто-то стоит за дверью и хочет войти, я не вправе препятствовать ему и открываю задвижку, миную курящих мужчин и вхожу в вагон, чтобы сесть рядом с поджидающим меня мужем, он хочет освободить мне место у окна, но я великодушно отказываюсь, и тогда муж спрашивает, где я так долго была.
Я могла бы ответить, не твое дело, если б хотела нагрубить ему, отравить первые часы нашего путешествия, разозлить его, сделать нашу поездку невыносимой, отомстить; я могла бы сказать, что курила или красила губы, но меня бесит его вопрос, глупый уже по своей сути, потому что куда еще может выйти женщина, едущая в поезде, если не в туалет или в тамбур покурить.
Я отвечаю, что беседовала с мистером Баначеком, и, наклонясь к мужу, вполголоса, с таинственным видом спрашиваю, неужели он не знает, что мы едем в одном поезде с мистером Баначеком.
Он тупо глядит на меня:
— С каким Баначеком?
— Да с этим поляком.
Ему следовало бы продолжить: это с тем, который носит очки в желтой оправе и имеет обыкновение говорить: можете обвинять меня в чем угодно, но что я путаю эш и ша, это уж проштите?.. — Но муж молчит, что-то припоминает, пытается сопоставить и наконец признается:
— Я действительно не знаю никакого Баначека.
Я пробую еще раз:
— Возможно, что его зовут вовсе не Баначек, а Бубечек и он не поляк, а чех, но то, что он страстный филателист, в этом я абсолютно уверена.
— Никакого Бубечека я тоже не знаю, — сухо отвечает муж, и я с грустью думаю, что его память ровным счетом ничего не сохранила от той поездки, когда мы, еле-еле успев на поезд, уселись у окна, за которым замелькали огни вокзала и ночная темь, и я представила себе, как утром мы приезжаем в наш город и, дрожа от сырости, торопливо прощаемся, а вокруг нас спешащая по перрону толпа, в которой мы вскоре потеряем друг друга из виду. Мне кажется, что мы должны использовать те часы, которые нам еще предстоит проехать вместе. Должны поговорить. Та невидимая связь, которая установилась между нами, должна окрепнуть, как-то упрочиться, однако время, проведенное вместе, оказалось слишком коротким для того, чтобы мы могли доверительно побеседовать, излить душу; видимо, непреодолимое желание услышать голос другого (причем этот другой не должен был говорить об обыденных вещах), и породило этого Баначека, абсурдную личность, о котором мы рассказывали друг другу разные истории, наделяли всякими чудачествами, вспоминали случаи из его жизни, говорили о нем, как о своем добром знакомом, и теперь мне трудно поверить, что мой муж забыл все это.
— Ах да, конечно, ты не знаешь его, — говорю я не без издевки. — Ты же был в командировке, когда мы познакомились с ним.
Я размышляю о том, что могла бы добавить еще что-нибудь, бросить какой-то намек, двусмысленную фразу, покраснеть или, наоборот, таинственно замолчать, но в этом нет ни малейшего резона — мой муж не станет ревновать, он твердо верит, что я не способна изменить ему…
Я думаю, что моему мужу никогда не приходило в голову, что я могу быть неверна ему, и эта шальная мысль, внезапно пришедшая мне на ум, застряла в моем мозгу; неподвижная и жестокая, она горделиво воцарилась там, не вызывая никаких других мыслей, она попросту существует, настолько высокомерная, что мне становится не по себе.
— Постой, постой, я, кажется, припоминаю, но ты же знаешь, какая у меня ужасная память на имена и лица.
— Нет, ты не можешь знать его, — поспешно заявляю я. — Ты был в командировке, когда мы сидели с Эвелин в кафе и он подсел за наш столик — я имею в виду того сорокатрехлетнего поляка филателиста, который два часа говорил с нами о марках. Когда в промежутке я вышла позвонить, Эвелин призналась ему, что в детстве тоже собирала марки, и будто бы какой-то известный филателист оставил ей в наследство коллекцию. Поначалу Баначек абсолютно ничего не понял из того, что она ему говорила, но когда вдруг сообразил, что к чему, сжал руку Эвелин, да так крепко, что ее пальцы хрустнули, и сказал: «Пошли скорее».
Увы, дома у Эвелин оказалось лишь несколько красных четырехкопеечных марок, и утром, когда Баначек уходил от нее, он с возмущением упрекнул ее за ложь. Вначале Эвелин подумала, что это остроумная шутка, но затем вдруг поняла, что на самом деле обманула человека. С этой минуты Эвелин патологически возненавидела мистера Баначека.
— Не тот ли это самый Баначек, который после поездки в Ленинград сделал моей жене ребенка? — спрашивает мой муж.
— Да, — радостно отвечаю я. — У тебя и впрямь отвратительная память на имена и лица.
Я рада, что он не забыл, и представляю себе, что ему вспоминаются маленькие подробности нашего тогдашнего путешествия, минуты робости, когда поезд уже тронулся и все возились со своими вещами и стелили постели, а мы все еще сидели в пальто и читали мысли друг друга, не решаясь высказать их вслух … Я представляю себе, что он вспоминает картины прошлых лет, которые должны были быть важны для нас обоих, однако что-то мешает мне быть в этом уверенной. Ведь он мог как-то по-другому сказать о том, что вспомнил Баначека, а он сказал… это тот самый, который сделал ребенка моей жене …
Конечно, он не мог сказать прямо: «Ах да, я понимаю, на что ты намекаешь…» Он должен был завуалировать свой ответ, создать вокруг него тогдашнее настроение, подключиться к моей фантазии… но сделать это надо было иначе. Разумеется, ему даже не пришло в голову, что этой, слегка грубоватой шуткой он напомнил мне об одном летнем вечере, об одном солнечном закате, когда под соснами стало темно, а небо еще пламенело. Всего за несколько мгновений до этого был виден полыхающий диск, затем солнце закатилось и повсюду воцарилось торжественное безмолвие. Помню, что я все время смотрела на крошечную березку с шестью листочками, нашедшую себе приют на кочке, и вдруг сказала, что у нас будет ребенок. Я все время думала, что не стану говорить ему об этом, мы столько времени не виделись и за эти два месяца я поняла, что одна буду растить ребенка, но внезапно мир показался мне столь прекрасным, что я не смогла промолчать. У меня и в мыслях не было строить какие-то иллюзии, но, возможно, втайне я надеялась, что с нами произойдет, как в фильме: муж обезумеет от счастья, с нежностью приложит ухо к моему животу, чтобы послушать, дышит ли наш ребенок …
Когда мы поженились, я пришла к выводу, что вовсе не он, а я сделала ему ребенка. Он сказал, что я глупая, если так думаю, но я никак не могу отделаться от этих мыслей. Мне страшно, что он женился на мне лишь из чувства долга, я ощущаю себя потерянной, словно отняла у него свободу, и не могу забыть тот вечер… а затем еще один вечер … и еще, еще, еще …
А теперь, значит, конец? Люди едут в свадебное путешествие, а мы в разводное, только он еще не догадывается, что это конец… Я не хочу больше думать. Думать всегда успеется. Муж решил, что я задремала, мои веки опущены, однако сквозь них проникают солнечные лучи, за окном прекрасное лето.
Милый молодой человек познакомился с красивой девушкой, они влюбились друг в друга и стали встречаться. Затем началась война. Молодой человек ушел на фронт, и девушка осталась одна. Это были очень тяжелые времена. У девушки не было работы, и она часто голодала. Она, правда, жила в одной комнате с легкомысленной подругой, которая ни в чем не нуждалась, но ей было стыдно жить за чужой счет. Потом пришло печальное известие, что юноша погиб. Теперь девушке все стало безразлично, и хотя подруга всячески отговаривала ее, она как-то вечером принарядилась и вышла. Это было удручающее зрелище: она стояла на углу улицы под холодным дождем в легком пальтишке, берет сдвинут на бок, и ждала, когда к ней подойдут …
Наконец война кончилась и мужчины вернулись домой. В длинной колонне, шагающей через мост, девушка увидела своего любимого. Юноша остался жив. Они встретились в старом кафе, с которым были связаны их воспоминания. Девушка была одновременно и счастлива и несчастна, ее мучило сознание, что она не сумела остаться верной любимому, и боялась признаться ему в этом. Юноша сделал ей предложение, однако девушка стала избегать встреч с ним. Однажды они все-таки случайно встретились на мосту, но девушка, не в силах вынести боль свидания, бросилась под проезжавшую мимо машину. Когда юноша подбежал к ней, она была мертва.
… На следующий день юноша в тоске бродит по тому самому мосту и смотрит на темнеющую внизу воду. Он не хочет жить без любви и кидается с моста вниз.
Нам предстоит малоприятный переход по вагонам. Мой муж открывает двери, а я закрываю их, поезд мотает из стороны в сторону, и мы пытаемся удержать равновесие. Миновав множество читающих, беседующих, дремлющих людей, мы, наконец, усаживаемся на мягких коричневых стульях вагона-ресторана. Внезапно становится очень светло, пейзаж раздвигается, по одну сторону окон все залито солнцем, по другую — остро очерченная тень вагона. И я снова с удивительной ясностью ощущаю, что мы едем. Меня охватывает блаженное чувство, наверное, нечто подобное испытывают цыгане, когда слышат скрип тележных колес и одна деревня сменяет другую, и возле домов лают собаки.
Я с улыбкой смотрю на мужа, хочу поделиться с ним пришедшим мне в голову сравнением, но встречаю его мрачный, погруженный в себя взгляд, в котором не вижу радости — радости, что мы, наконец, едем, что впереди нас ждет отдых, взгляд у него скорее озабоченный и я боюсь, что в эту минуту он переживает, как могли мы пуститься в путешествие, словно божьи птахи, просто потому, что неделю назад нам взбрело это в голову, и мы даже не успели подготовиться к поездке, связаться с нашими литовскими друзьями и подумать, куда точно едем и надолго ли. Он считает, что мы уже слишком стары, чтобы путешествовать, не ведая, где проведем ночь, где остановимся, он, словно руководитель экспедиции, который боится ответственности, зная, что снаряжение оставляет желать лучшего.
— Прости, — говорит он после того, как официантка приносит нам пиво. — Мне ужасно жаль, что вчера я столько выпил на этом дне рождения. Сейчас я туп, как только что окончивший институт инженер, в голове ни единой мысли, которая сделала бы меня счастливым, и когда я увидел твои сияющие глаза, то понял, как ты рада, что мы, наконец, едем, у меня же такое ощущение, будто я всегда был начисто лишен каких бы то ни было эмоций. Попытайся понять, вчера я не мог иначе, я должен был освободиться от депрессии…
Мне становится стыдно за свои недавние мысли, ведь на самом деле я приписала собственные подозрения и опасения ему. Возможно, что именно я боюсь приключений, которые не связаны с удобствами, с чувством надежности, однако в то же самое время муж думает о чем-то совершенно ином и ему даже не приходит в голову задуматься о завтрашнем дне.
— Ты мог бы не придавать всему такого значения, поехал бы себе просто к морю, валялся на песке, смотрел на звезды. — Произнося это, я слышу в своем голосе упрек, мне становится вдвойне стыдно и я не могу сама понять, почему так сказала.
Но мой муж не замечает моего тона, он делает вдох, словно собирается сказать речь, и начинает:
— Конечно, мы должны были просто поздравить его и через полчаса уехать, а вместо этого ушли последними и тебе было неловко, что я вел себя, как несдержанный мальчишка… Но ведь надо же было хоть раз увидеть, какими мы станем через тридцать, а может и через двадцать лет, — всего вероятнее — даже раньше, — горячится он. — Эта картина возникла передо мной, как только мы вошли к ним на дачу и увидели гостей, сидящих за длинным, заставленным всякой всячиной столом, и кто-то из них отпустил примитивную и даже пошлую шутку, и вместо того, чтобы от неловкости опустить глаза, все засмеялись. Заржали, испытывая истинное удовольствие от этой шутки. Я бы еще понял, если б они были пьяны, но они вовсе не были так пьяны, чтобы не контролировать свои мысли и реакцию. Просто они утратили чувство реальности и уже не в состоянии были взглянуть на себя со стороны. Заметь: все они — преуспевающие в жизни люди, достигшие своих целей. Борьба для них уже кончилась и, возможно, единственным критерием стало личное благополучие.
Разумеется, они еще и сейчас в своей сфере авторитетны и приносят обществу пользу, может быть, даже наибольшую пользу. Это практики и реалисты, я сидел с этими деловыми людьми за одним столом, и мне все время хотелось отколоть что-нибудь такое, что шокировало бы их. Но в то же самое время я понимал: что бы я ни сказал — до них это попросту не дойдет. Никто из них не оценил бы остроты моих высказываний и все было бы отнесено на счет моей молодости или выпитого спиртного, никому даже в голову бы не пришло, что мною могли двигать эмоции.
— И поэтому тебе надо было напиться?
— Безусловно, ибо после каждой рюмки коньяка они становились все симпатичнее, и вскоре я пришел к выводу, что мое первое впечатление обманчиво, что на самом деле эти люди увлекательно и с азартом говорят о своих «Жигулях», дорожных происшествиях, дачах, заботах, связанных с индивидуальным строительством и обо всем прочем, что для них важно. Я понимал только одно: мое первое впечатление было как будто впечатлением трезвого человека, попавшего в пьяную компанию.
— А что ты думаешь о них сегодня?
— Сегодня я думаю уже о себе… о том, что через пару десятков лет буду точно таким же: буду упиваться своим успехом, потеряю чувство реальности, сменю духовные ценности на благополучие.
Мой муж пьет пиво. Без аппетита жует омлет. Молчит. Возможно, он наслаждается эффектом, произведенным его словами, которые якобы в достаточной мере оправдывают его пристрастие к выпивке. Но, может быть, я ошибаюсь. Считаю его проще, чем он есть, я не способна разделить с ним его тревоги, они вызывают у меня улыбку.
Я смотрю, как он закуривает сигарету, пускает дым в окно, выходящее на теневую сторону железной дороги, и думаю, что за все эти вместе прожитые годы я могла бы, вернее, должна была бы лучше узнать своего мужа. Представляю, как ужасно будет, если в один из дней (непрекращающийся дождь, с карнизов крыш ручьями льется вода, траву затопило, неба из-за дождя не видно), если в один из таких дней кто-то расскажет о нем всю правду. Дождь действует удручающе, и я боюсь, вдруг он окажется алкоголиком или гомосексуалистом или … Возможно, он просто подлый человек и я боюсь каждого намека, слова, воспоминания, боюсь людей, которые знали его раньше; боюсь писем, почтовых открыток, телефонных звонков… Еще несколько лет тому назад у меня не было такого страха, но, наверное, тогда все было по-другому.
Он улыбается:
— Будем надеяться …
Постояв на одной из очередных станций, поезд трогается, дома редеют, замелькали залитые солнцем поля, кустарник, отдельные деревья, поезд набирает скорость, и мой муж говорит:
— Не грусти. Через двадцать лет нам не придется предавать себя и через тридцать лет тоже, если, конечно, за это время мы не растеряем все свои принципы.
Я думаю о том, что все, о чем я думаю, — вздор.
Мои чувства сменяются подобно холодному и теплому течению, моментами я наслаждаюсь стуком колес, представляю себе дни, которые мы проведем у моря, новые ландшафты, любуюсь теми, что проскальзывают за окном … Но в то же самое время вижу шевелящиеся губы мужа, однако не слышу, что он говорит, потому что никак не могу отделаться от мысли, что в этом путешествии есть что-то уродливое, нечестное …
Внезапно я замечаю в своих глазах страх и, словно парализованная, смотрю на свое застывшее лицо, не веря тому, что смотрю на себя, затем отрываюсь от зеркала и вижу бесконечно меняющуюся живую изгородь из елей, где ни одно дерево не похоже на другое, и говорю мужу, что до сих пор как будто не замечала перед собой зеркальной стены. Я почему-то была убеждена, что она стеклянная. И теперь, увидев себя, испугалась.
Я объясняю мужу, что все время смотрела или на него или в окно, и только когда подвинула стул, чтобы разглядеть попутчиков, увидела себя в зеркале …
Муж расплачивается, и мы идем по покачивающимся вагонам. Дойдя до своего, видим, что часть пассажиров за это время сошла, зато прибавилось несколько новых. Сев рядом с мужем, я думаю, что, наверное, все-таки люблю его, и в общем-то неважно, верен он мне или нет, страшно лишь одиночество, которое постигнет меня, если он полюбит другую. Я боюсь, вдруг какая-то случайная встреча или привязанность создаст у него слишком большую иллюзию счастья и я не смогу предложить ему взамен ничего равноценного.
Я боюсь, что я все еще боюсь за свою любовь.
Мой муж покупает мороженое. Тележка с маняще прохладным содержимым красуется посреди зала. Большого, просторного высокого зала; зала ожидающих, отъезжающих, провожающих, входящих, выходящих, стоящих, сидящих и толпящихся в очереди за мороженым. А вот и он, в руках два эскимо в разноцветных обертках — словно цветы. Лицо у него почему-то очень счастливое. Нет, он держит в руке свечи, думаю я, не цветы, а свечи. Мой муж приближается, а в нескольких шагах от меня стоит девчушка, славная малышка в белых гольфах, и с любопытством разглядывает меня. Она ничуть не стесняется, что с таким назойливым любопытством разглядывает постороннего человека. На ней светлое в цветочек платье, головка ее аккуратно подстрижена, темная челка, словно рамка, обрамляет лицо и сияющие глаза. Она и впрямь очаровательный ребенок, но я не понимаю, чем могла так заинтересовать ее, и в растерянности отворачиваюсь.
— Прошу, — говорит мой муж, протягивая мне мороженое, которое я начинаю тут же разворачивать, освобождаю от бумаги шоколадный брикетик, откусываю, и с чувством разочарования ощущаю во рту тающую безвкусную массу.
— У нас почти восемь часов свободного времени, — говорит муж.
Поезд, которым мы едем дальше, отходит лишь вечером, наш чемодан лежит в серой металлической ячейке камеры хранения, мы едим мороженое, стоим у похожей на паутину железнодорожной карты, из всех нитей которой нас интересует та, что вьется вдоль синего пятна. Синее — это море и на его берегу множество станций с незнакомыми названиями. Мой муж громко рассуждает о том, до какой из этих станций стоило бы взять билет, я не слушаю его, киваю, я со всем согласна, и он направляется к кассе пригородных поездов. Я провожаю его взглядом, затем оборачиваюсь и вижу в толпе девчушку в белых гольфах, которая ходит вокруг какой-то невидимой точки, девочка задумалась, разглядывает выложенный каменными плитками пол в здании вокзала, мимо нее проходят ожидающие, отъезжающие, провожающие, мне представляется, будто все они большие куклы этой девочки, но ей они надоели, и мой муж, который отлучался в билетную кассу, возвратившись, говорит:
— Через пять минут отправляется поезд, нам надо отыскать нужную платформу, я думаю, мы сойдем там, где нам понравится.
Я со всем согласна, в вокзалах для меня всегда есть что-то гнетущее, во всех вокзалах, какие бы они ни были красивые и внушительные, есть что-то грубое, грязное, тревожное — зловеще-тревожное, и люди, которые сидят, жуют, коротают время, тоже какие-то случайные, в них есть что-то жалкое, неустойчивое, даже давящее. Когда мы пробегаем туннель и спешим вверх по лестнице, чтобы выбраться на солнечный свет, меня не покидает чувство, будто мы спасаемся бегством от вокзала.
Без особого труда мы находим электричку, которая доставит нас к морю, задыхаясь и отдуваясь садимся у окна и с удивлением видим, что, кроме нас, едут еще только двое — один в одном, другой в другом конце вагона. Странно, что так мало народу едет в этот чудесный летний день к морю, мы ведь никак не могли ошибиться поездом, потому что мой муж, обнаружив на стене железнодорожную карту, принялся изучать названия незнакомых станций на берегу выкрашенного синей краской моря. Поезд трогается, мимо движутся городские дома, их средь зелени ландшафта становится все меньше и меньше, и я думаю, что выезжать из города гораздо приятнее, чем въезжать в него.
— У меня мелькнуло одно воспоминание, — говорит муж. Он внимательно изучил карту и теперь сел напротив меня. — Странное воспоминание об ослепительно белых дюнах, поросших кое-где колосняком, и все — небо, море и колосняк — ярко-синее; я стою на какой-то возвышенности, зрелище завораживает меня. Я знаю, что это было когда-то давно в Майори. Майори — одно из дачных мест на Рижском взморье. Дальше это воспоминание расплывается: я сижу лицом к морю, но моря не вижу, его закрывает кудрявая голова женщины в очках. Я пытаюсь смотреть мимо нее, но голова словно нарочно, словно дразня, все время оказывается передо мной. Вот и все. Я знаю, что моя мать когда-то отдыхала на Рижском взморье, но, по-моему, одна. Во всяком случае, так мне кажется, хотя я не вполне уверен. Я ни у кого не спрашивал, брала ли мама меня с собой или нет, да и не собираюсь этого делать. Мне жаль лишиться этого воспоминания, я не хочу превращать его в вымысел. Факты ценны своей достоверностью, не более. Но тем не менее, когда перед моим мысленным взором неожиданно возникает это сверкающее и прекрасное воспоминание, меня охватывает удивительное чувство, я испытываю наслаждение; в этот момент я с волнением предвкушаю: сейчас я увижу в морских просторах нечто такое, что захватит меня, и уже в следующее мгновение из моего поля зрения исчезнет та женщина в очках… И в то же время мне не хочется ничего увидеть.
Я говорю, что порой и у меня иные сны удивительно похожи на явь, я сама не знаю, почему так говорю, но слова вырываются сами собой, я сознаю, что должна еще что-то добавить, но тут же забываю, что именно.
Поезд идет вдоль края узкого водоема, вода со стороны железнодорожного полотна схвачена в бетон, там сидят мальчишки и удят рыбу. Я кидаю взгляд на мужа и вижу, что он разглядывает меня с какой-то странной настороженностью, все в нем напряжено, я ничего не понимаю и безмолвно вопрошаю: поднимаю брови, широко открываю глаза, но тут поезд останавливается и мое внимание привлекает вошедшая в вагон девочка в белых гольфах и желтом цветастом платьице. Девочка робко останавливается у двери, глаза испуганные, рот искривлен — она вот-вот заплачет; внезапно выражение ее лица меняется, она маленькими поспешными шажками подходит ко мне, и я узнаю в ней девчушку, которая с любопытством разглядывала меня на вокзале, и улыбаюсь ей.
Я все еще улыбаюсь, когда она пытается объяснить мне что-то по латышски, а я ничего не понимаю. Девочка смотрит на меня, прислушивается к звучанию незнакомых ей слов, ее лицо, только что радостное, становится растерянным, и я чувствую себя несчастной оттого, что не могу помочь ей. В вагоне полумрак, хотя по обеим сторонам железнодорожного полотна сверкает солнце, передо мной стоит маленькая грустная девочка, и мне кажется, словно я в чем-то виновата, чувство вины давит меня, я готова просить прощения или пощады, но вдруг в моем настроении происходит перемена, я мирюсь с обстоятельствами, беру девочку за руку, и мы подходим к человеку, который может помочь ей. Я говорю, что у девочки стряслась какая-то беда, а я не знаю латышского. Женщина, к которой я обращаюсь, загибает уголок страницы, кладет книгу на скамейку, притягивает к себе девочку, ставит перед собой и начинает утешать ее. Всхлипывая, девочка что-то рассказывает, а затем из ее глаз начинают капать слезы. Теперь они заняты друг другом и я для них не существую. Еще какой-то миг я стою возле них, а потом возвращаюсь к мужу.
— Это не был сон, — медленно и убежденно произносит муж. — Дело было так, что в тот раз мать взяла меня с собой на несколько дней, помнится, обратно я возвращался с какой-то маминой знакомой, пробыв там всего два-три дня… Вот я и подумал, что мы могли бы сойти в Майори и берегом моря пойти дальше. Если найдем какое-нибудь славное место, можно будет позагорать и искупаться.
Мой муж продолжает говорить, но его слова сливаются со стуком колес, да я больше и не слушаю его, потому что перед моими глазами возникают морские пейзажи, огромные дюны, покрытые ослепительно-белым струящимся песком, пригнутый ветром к земле колосняк, теплая чистая искрящаяся вода, манящая и зовущая вода; покачиваться бы на этой воде и слушать плеск волн, погрузив взгляд в синеву неба. Перед моими глазами возникают морские пейзажи, один прекраснее другого, меня охватывает нетерпение, я не в силах больше ждать, когда же, наконец, поезд остановится в Майори, и думаю о том, что мы могли бы снять в каком-нибудь доме комнату с видом на море, потому что в Палангу всегда успеется, время у нас есть…
И вдруг прекрасная природа поможет мне забыть все, приблизит меня к мужу, как будто ничего и не произошло, я справлюсь с собой и со своим характером, и все, что до сих пор еще мучает меня, отступит и покажется незначительным;
я смогу позволить ему погладить меня по волосам, не боясь, что в эту минуту он увидит во мне другую;
у меня снова может возникнуть желание, чтобы он прикоснулся ко мне, обнял и я бы захотела прикоснуться к нему;
чувствовать беспомощность и окрыленность, нежность и боль, чувствовать себя счастливой, избавиться от страха, смеяться над своим упрямством или глупостью, сковывающей мысли и делающей их гнетущими и безнадежными; забыть пугающие видения, говорить обо всем открыто, ничего не тая, стараться понять его, стать лучше;
жить в лете, оторвавшись от всего окружающего, вдвоем, друг для друга, жить для моря и для любви, и хоть одну неделю быть счастливой.
Я не в силах представить себе свою мечту как нечто реальное, и тем не менее чувствую — что-то во мне жаждет его ласк и одновременно для меня невыносимо даже случайное его прикосновение, я больше не умею быть счастливой, и что самое горькое — я, кажется, больше не верю в свою любовь…
И вот мы в курортном городке, зеленая электричка едет дальше, а мы, оживленные, направляемся туда, где, по нашим предположениям, должно быть море. Вначале по обеим сторонам дороги множество дающих тень деревьев, на улице, где дачи, — тишина, навстречу изредка попадаются прохожие; мы рассуждаем между собой, как пройти к морю, нам не хочется спрашивать дорогу, потому что нам кажется, что мы сами найдем ее.
Мой муж рассказывает, что когда-то отдыхал с родителями в доме, где хозяйский пес провожал всех постояльцев до самого берега моря, словно знал, что люди поселились здесь ради моря… Он бежал впереди и время от времени оглядывался — смотрел, иду ли я за ним. Мы только что приехали, мать стала наводить порядок в комнате и наказала мне никуда далеко от дома не уходить. Я помню, что во взгляде собаки было что-то завораживающее, я просто должен был идти за ней, несколько раз я решал про себя: еще десяток шагов — и все, но когда за соснами сверкнуло море, я уже больше ни о чем не думал и наперегонки с собакой помчался к берегу. После этого я получил от матери взбучку, сейчас я уже не помню, но, по-моему, именно так кончилась эта история.
Мне начинает казаться, что дачам нет конца, что мы попали в большой курортный город, мой муж идет быстро, ему не терпится поскорее встретиться с голубыми картинами своих воспоминаний, но когда за одним из поворотов вырастает огромное белое здание, муж тянет меня назад. Мы идем той же дорогой, сворачиваем на узкую улочку, оказалось, что это тупик, и тут я не выдерживаю и спрашиваю, как пройти к морю. Молодая женщина в пестром пляжном костюме, улыбаясь, показывает в ту сторону, откуда мы пришли. В сторону огромного здания. Она говорит, что нам надо лишь пройти санаторий и будет море.
Мы благодарим, снова подходим к большому белому зданию и, уже миновав его, замечаем, что на балконах, точно флаги, вывешено сохнуть белье. Слева виднеется второе, третье и четвертое высокое здание, и внезапно мы оказываемся на берегу, хотя, пожалуй, это еще не совсем берег — по бетонной дорожке мы подходим к самой кромке воды и только тогда догадываемся снять обувь.
Какой простор! Слева и справа, насколько хватает глаз, люди — пестрая снующая толпа! — люди в шезлонгах, под навесами, на песке, люди в воде и на берегу, и мне вдруг кажется, что сюда съехалось полсвета.
— На этом побережье и не растет колосняк, — говорит мой муж, садясь и снимая с себя рубашку. Я размышляю о том, что надо бы подстелить махровое полотенце, песок здесь какой-то зернистый и грязный и лежать на таком песке, приложив ухо к земле и слушая плеск волн, невозможно. Я размышляю о том, что многое на этом свете не так, как мне бы хотелось.
— Невероятно! — восклицает мой муж — он встал и оглядывает окрестности. Я вижу то же самое, что видит он.
— Мы ехали не сюда, — говорю я тихо. — Вечером поедем дальше. Завтра будем в Паланге, там станем ходить по пляжу до тех пор, пока не найдем какое-нибудь укромное местечко.
— Невероятно, — говорит мой муж, — почти у каждого с собой транзистор. — И внезапно начинает смеяться. Солнце припекает. Стоит июль. На море штиль, уже больше недели держится засушливая погода.
Наверное, было бы лучше заснуть, подремать на теплом песке, потом проснуться, услышать, как плещется море, и забыть обо всем — конечно, это было бы правильнее, но уже через несколько мгновений я приоткрываю веки и вижу, что муж испытующе смотрит на меня, он замечает мой взгляд и отводит глаза: наблюдает за красоткой, словно сошедшей с обложки журнала, которая семенит к воде; сделав несколько осторожных шагов, как будто вода обжигает ее, она останавливается, позволяя всем сидящим, разгуливающим и лежащим мужчинам любоваться собой.
Я думаю о том, что мой муж мог бы подойти ко мне и спросить: «Дорогая, что тебя мучает?» Мог бы все равно каким образом поинтересоваться, почему я такая молчаливая, почему замкнулась в себе, но в тот момент, когда его взгляд встретился с моим, он отвел его в сторону и стал следить за красоткой, направляющейся к воде; страшно представить, что наш брак распадется лишь через два-три года, это подобно медленной смерти — ждать дня, когда мы уже больше не в силах будем смотреть друг на друга… А сейчас, может быть, сохранилось бы еще что-то хорошее, пусть хоть какие-то мгновения, воспоминания, и я бы не возненавидела его… разве только обвиняла за то, что он предал нашу любовь.
И все же я испытываю страх перед тем днем, часом, секундой, когда мне не останется никакой другой возможности, и живу нелепой надеждой — а вдруг все снова наладится, у меня такое чувство, будто жизнь, которой я живу, протекает вне меня и давно уже не подчиняется моим желаниям и мечтам, и я, как маленький ребенок, которому читают взрослую книгу, где почти все непонятно ему, однако он не решается вопросами прервать поток слов, боясь, что ему не станут читать вслух. Может быть, мы действительно женились без любви, только потому, что я ждала ребенка и ему захотелось разыграть передо мной порядочного человека … Достойно ли это тогда моих мечтаний любить кого-то, сделать счастливым, быть вдвоем-втроем, быть семьей, делить дни и ночи, вместе гордиться и вместе разочаровываться… Разочаровываться?
Слова: испытывать радость, строить совместное будущее, делить счастье и горе.
В этих словах для меня звук металла, они то и дело заставляют думать о том, что мы несчастливы, в нашей жизни что-то не клеится, уже с самого начала не клеится, и я вынуждена с завистью смотреть, как по воскресным улицам прогуливаются семьи: отец, мать и один или двое ребятишек. Я вижу в их глазах радость и гордость, они прекрасны в своем согласии и единении, а я лишена всего этого и чувствую себя обкраденной, потому что ведь и я имею право на такую семью.
Возможно, что с моей стороны это просто нелепое желание, на которое мой муж отвечает удивленной улыбкой: «Зачем? — спрашивает он, — зачем нам надо гулять втроем, достаточно, если пойдет один, а ты лучше почитай, пока мы гуляем».
«Черт побери, — говорит он, — я понимаю, что наш ребенок хочет поиграть с другими детьми, но я не понимаю, почему я должен идти вместе с вами к Ильмсалам, целый вечер сидеть за столом и болтать о всякой чепухе». Я пытаюсь втолковать ему, — а как же другие ходят семьями, на что он поворачивается ко мне спиной, будто и не слышал.
Затем он приходит среди ночи домой и говорит, что беседовал с тем-то или с тем-то из своих знакомых, и я должна верить ему.
Затем … Он приходит… И говорит… Затем … Он приходит и говорит…
«А я должна сидеть дома? — спрашиваю я мужа. — Я тоже хочу беседовать с твоими друзьями и слушать их умные рассуждения».
«Пожалуйста», — отвечает на это он.
Слова.
Везде и всюду тысячи слов, в которых звучит металл и которые не делают тебя счастливой. А я сижу дома, прислушиваюсь к каждому звуку, жду, нервничаю и представляю себе:
как мой муж нежно прижимает к себе какую-то женщину, говорит ей «дорогая», как он раздевает ее и неловко раздевается сам, и как то, что я представляю себе, происходит сейчас и происходило уже не раз;
как мой муж возвращается домой, гладит ребенка по головке, ложится рядом со мной, бесцеремонно притягивает меня к себе и тут же засыпает, а на следующее утро, выспавшись, говорит мне «дорогая» и хочет, чтобы я спала с ним, была искренней в своей любви, отдавала ему всю свою любовь;
и меня охватывает гнев, когда я думаю об этом — я ненавижу его за ложь, за вымышленных друзей, за то, что после всего этого он еще может обнимать меня, мне кажется, что я для него какая-то домашняя принадлежность: стол, стул, кровать и что отношение его ко мне чисто потребительское: я несчастная дурочка, которую используют лишь по привычке;
и меня охватывает грусть, когда на следующую ночь я не хочу его объятий и под каким-то предлогом отодвигаюсь подальше, плачу в подушку, чтобы умерить презрение к самой себе — ревнивице, потому что я верю, что он действительно был с друзьями и не мог прийти домой раньше, но что я могу поделать с собой, если в эту ночь он мне отвратителен.
Слова…
Я поверила словам мужа, когда пригласила его к моей тете, у которой мы должны были на время нашего путешествия оставить ребенка, и муж сказал, что не хочет ехать к ней, поскольку ему надо еще поработать. Он сказал, что у него нет времени и ни к чему нам ехать туда вдвоем.
Я всегда верила его словам, думала, что если двое людей живут вместе, то им следует доверять друг другу. Обман невозможен. Можно ошибиться, но не солгать.
Я поверила, что он собирается работать, и мы договорились, что я приеду домой на следующий день; мне помнится, будто он еще уговаривал меня вернуться вечером, но я сочла это некрасивым по отношению к тетиной семье. Откуда я могла знать, что у тети окажется полон дом гостей и мне просто-напросто негде будет переночевать. Тогда-то я и вернулась в город последним автобусом, уже в темноте. Был прохладный поздний вечер, я торопилась, чуть ли не бежала домой, навстречу мне, из темноты, поблескивало освещенное окно, я представила себе, как мой муж сидит в накуренной комнате и стучит на пишущей машинке; как, увидев меня, он радостно вскрикнет и кинется мне навстречу, чтобы прерывающимся от волнения голосом рассказать о своей работе, находках и успехах, или, наоборот, понурив голову, пожаловаться, что ничего не получается, и я смогу утешить и ободрить его … Я торопилась домой, к этому освещенному окну, вокруг меня, в домах, царила сонная тишина и темь, я с гордостью думала о своем муже, меня тянуло домой, к нему, и внезапно мне вспомнилось, как я смотрела на него в тот раз.
В тот раз в окно всю ночь падал уличный свет, и когда я внезапно проснулась от короткого, всего лишь, может быть, двадцатиминутного сна, уличный свет померк и на дворе забрезжило утро. Я помню, насколько нереальным было то, что рядом со мной, вернее почти рядом — на раскладушке, придвинутой к моей кровати — спал мужчина. Я приподнялась и стала смотреть на его лицо. Спокойное лицо, казавшееся в синеватом утреннем свете вылепленным из фарфора, было вполоборота обращено ко мне. Я смотрела на него с любопытством, мне казалось, будто он не дышит, и вдруг я почувствовала в себе что-то такое, в чем до сих пор не решалась себе признаться. Я вся пылала от охватившего меня мучительного влечения к этому спящему мужчине; дрожа, как в ознобе, я снова залезла в постель, спрятала голову под подушку, прикрыла изнывавшее от желания тело одеялом, перед глазами все время стояло спокойное и прекрасное для меня в этот миг лицо…
Я торопилась и прохладным поздним вечером оказалась перед окном нашего дома, мне вспомнилось то утро, когда уличный свет, падавший в окно, стал меркнуть, а я украдкой, неведомо для него, смотрела на лицо своего будущего мужа, мучаясь в девственном влечении, и мне захотелось снова, как в тот раз, смотреть на него, наблюдать за тем, как он, с давно потухшей сигаретой во рту, с воодушевлением работает за своим письменным столом, следить за его движениями — быть вместе с ним, не мешая ему, и я подошла поближе к окну, где небрежно задернутые шторы оставили в стекле светлую полоску, чтобы отыскать сидящего за столом мужа, но увидела лишь край кушетки в глубине комнаты и на нем чью-то руку. Женскую руку с длинными тонкими пальцами. На одном из них — кольцо с большим зеленым камнем. Внезапно рука исчезла из моего поля зрения, я стояла, словно парализованная, и чувствовала лишь, как по спине пробегают мурашки, я еще не успела и шага сделать, как снова увидела эту руку. Белоснежную обнаженную руку с красивыми пальцами, бесстыдно обнаженную руку и обнаженное плечо, и я отпрянула от окна, думая только об одном — как можно скорее уйти подальше от этого дома, и внезапно передо мной возникло воспоминание детства: я уже долгое время лежу в высокой, горьковато пахнущей траве, все вокруг залито зеленым светом, перед глазами рыхлая земля, по ней ползет жук в блестящем панцире. Жук уползает, я его больше не вижу, мне кажется, будто его и не было, и я прижимаюсь лицом к земле. Ее сырое дыхание проникает мне в кожу, я боюсь, что в любую минуту ко мне в уши залезут отвратительные усатые уховертки, грязные навозные черви, сороконожки, а я не могу пошевелиться, я уже никогда больше не смогу двигаться, я должна стать землей, плющом, спорышем, лебедой, репейником, чертополохом… Пусть они тогда соберутся вокруг меня, склонятся надо мной с испуганными лицами, умоляют меня, ждут, все еще не решаясь дотронуться до меня, не решаясь заговорить, не решаясь смотреть друг другу в глаза. Я хочу умереть…
— Дорогая, ты что — заснула? — слышу я встревоженный голос мужа.
Нет, я не заснула, я думала, вспоминала, но, услышав заботливый вопрос мужа, перестаю думать, поднимаюсь и иду к воде; я ничего не отвечаю ему, вхожу в море, теплая вода доходит до колен, бедер, груди, я плыву с закрытыми глазами до тех пор, пока передо мной не открывается необъятная синь. Полнейшая тишина. Я набираю в легкие воздух и ныряю, затем вижу: зеленый купол, пузырьки воздуха поднимаются кверху, у купола светлая, похожая на пленку, крыша, несколькими движениями я разрываю эту пленку, надо мной простирается синее лето.
Я устало опускаюсь на махровое полотенце, внезапно всюду масса людей, оглушительная музыка, до меня доносятся визг, крики, смех, ко мне катится мяч, и мой муж говорит:
— Что тебе пришло в голову заплыть так далеко? Могла бы немного и обо мне подумать, я чуть с ума не сошел со страху.
— Хорошо было, — отвечаю я, насмешливо улыбаясь. — Разве я могла думать о тебе, когда мне было так хорошо …
Мы молча одеваемся и так же молча проходим мимо ив к соснам. Мой муж сердит на меня, я чувствую, что должна как-то смягчить свой грубый ответ, попросить у него прощения, но что-то во мне противится этому. Может быть, упрямство, может быть, равнодушие.
— Не мешало бы поесть, — говорит мой муж, и я чувствую, как с каждым шагом, приближающим нас к алюминиевым столикам с голубым верхом, на которых белеют тарелки и бутылки с кефиром, я все сильнее ощущаю голод.
Я отламываю кусочек черного хлеба, прижимаю его языком к небу, пока его вкус не растекается во рту — это мой ритуал, удовольствие, которое я доставляю своему пустому желудку, игра, нечто похожее на то, когда нюхаешь цветок, прежде чем сорвать его, затем смотрю, как мой муж принимается уничтожать сардельки; не поднимая глаз от тарелки, он отрезает кусок за куском, машинально мажет горчицей и запихивает себе в рот, еще не успев проглотить предыдущий; мне кажется, он ненавидит процесс еды, такое впечатление, будто еда для него пустая трата времени, надоедливое, но необходимое занятие, от которого он не получает ни малейшего удовольствия. Он словно подгоняет себя, чтобы поскорее покончить с этим и закурить… Когда мы только еще поженились, я пыталась выяснить, какое его самое любимое блюдо, но он лишь пожал плечами.
Я думаю о том, сколько значительных событий, чувств, мыслей и развлечений проходят для него незамеченными; мне кажется, что мы живем в разных мирах, мой рот кривится в усмешке, когда я прихожу к выводу, что единственной, быть может, точкой соприкосновения в нашей совместной жизни является то, что мы оба не стыдимся своего, порой не слишком свежего белья.
Покончив с едой, мой муж разминает в пальцах сигарету, скользит взглядом по моей, еще почти нетронутой порции сарделек, а затем со скучающим видом принимается разглядывать сидящих за столиками людей. Неожиданно он весело восклицает:
— Взгляни на цивилизованных цыган!
— Цыган? — Я удивляюсь, как я раньше их не заметила. И действительно, эту многодетную семью, сидящую за несколько столиков от нас, трудно назвать цыганской, все же я насчитываю на женщине, которая сидит с видом матроны, пять юбок из пестрого ситца и блестящего атласа с воланами, закрывающих ее ноги в сандалиях, вижу переливающиеся ряды перламутровых бус и серьги; зато отец семейства смахивает скорее на какого-нибудь служащего, на нем белая рубашка и черный костюм, который, правда, помят и выглядит летом неуместно; в темных глазах цыгана проскальзывает какая-то неуверенность, робость, когда он то и дело сует руку в карман, чтобы вытащить оттуда деньги, которые мальчуган в коротких штанишках обменивает в буфете на еду и сладости.
— Странный народ, — говорит мой муж. — У них свои принципы и своя мораль, развивающаяся техника и социальные перемены не пугают их, у меня такое впечатление, будто они считают, что все люди живут ради них, а в наших глазах они выглядят забавным анахронизмом. Но, разумеется, лишь в том случае, когда нам не приходится иметь с ними дела, — добавляет он, приносит из буфета лимонад и обещает, пока я буду есть, рассказать мне поучительную историю про цыган.
— В прошлом году Бруно вместе со своим коллегой Виллемом был в Саратове на каком-то совещании, в день отъезда выяснилось, что с бронью на самолет вышло недоразумение. Они поехали в аэропорт и после долгих упрашиваний, хитростей и скандалов им было обещано, что через несколько часов их посадят на вечерний самолет. Чтобы скоротать время, они отправились погулять, и вдруг видят — цыгане. Мужчины рады, дескать, цыгане принесут им счастье, и без конца суют им мелочь. Цыгане благодарят и благословляют их, и вдруг одна цыганка предлагает им погадать. И хоть Бруно и говорит — никаких гаданий, цыганка хватает его руку и начинает что-то бормотать, а затем спрашивает, есть ли у него деньги покрупнее. Бруно достает из бумажника десятирублевку, сам не понимая, почему он это делает. Цыганка, увидев в его глазах колебание, говорит, зажми, мол, свои деньги покрепче в ладонь, я сделаю тебя богатым, и продолжает что-то бормотать, затем издает истошный крик, словно посылает проклятие, после чего приказывает Бруно разжать ладонь. Десятирублевка преспокойно лежит в его руке, и женщина говорит, что через год у Бруно будет тысяча таких красненьких бумажек. Лицо у Бруно расплывается от счастья, но тут цыганка спрашивает, не найдется ли у него еще денег. Бруно опять открывает бумажник и как назло обнаруживает там последнюю двадцатипятирублевку, снова зажимает ее в ладони и слушает монотонное бормотание цыганки; опомнился он только тогда, когда женщина приставила к его лицу осколок зеркала и потребовала, чтобы он высмотрел в нем свое счастье. Бруно смотрит, видит свой покрасневший нос, затем раздается «чуры-вуры-бум», и цыганка приказывает ему раскрыть ладонь, в которой он все это время крепко сжимал деньги, когда он распрямляет пальцы, то с изумлением видит: ладонь его пуста. «Где деньги?» — спрашивает потрясенный Бруно. Цыганка отвечает, сгорели, мол, твои денежки, но это не беда, поскольку скоро ты станешь очень богатым. Бруно же приходит в бешенство, грозится позвать милицию, стонет, причитает, что это были его последние деньги и ему не на что ехать домой, а цыганка на это говорит: «Если тебе не жаль, можешь купить моим детям в благодарность конфет, хотя бы сто граммов „Кара-Кума“». Тут Бруно впадает в совершенную ярость и тащит цыганку в аэропортовскую милицию, но цыганка артачится как коза и шипит: «Если ты кому-нибудь хоть словечко об этом скажешь, то знай: даже если рядом с тобой будет лежать самая что ни на есть распрекрасная девушка, ты останешься холоден как лед».
Мой муж делает паузу, смотрит на цыганскую семью, уплетающую вафли, и на его губах появляется плутоватая усмешка, меня же занимает вопрос, как Бруно удалось выцарапать обратно свои деньги.
— Невероятно, но после предостережения цыганки у Бруно пропал всякий интерес к своим деньгам, он махнул рукой, отпустил женщину и пошел взглянуть, куда запропастился Виллем. А тот понуро сидел на скамейке и грустным взглядом провожал пролетавший в эту минуту над ними самолет. Бруно было ужасно неловко рассказать приятелю эту историю, и он решил, что если им посчастливится достать билеты, он соврет, что потерял бумажник. Они прождали несколько часов, пока, наконец, счастье улыбнулось им. Но ты только представь себе эту картину: билеты уже выписаны и тут уже Виллем с несчастным видом поворачивается к Бруно и говорит, что нигде не может найти свой бумажник, что, очевидно, он его потерял. Я думаю, им на двоих хватило в тот вечер и слез и смеха, потому что у Виллема в бумажнике было всего две двадцатипятирублевки.
Мы как следует подкрепились и бредем по дачной аллее в сторону вокзала. Мой муж теоретизирует по поводу цыганских трюков и, внезапно вспомнив о чем-то, усмехается и говорит:
— У истории, которую я тебе рассказал, весьма своеобразный конец. Так вот, мужички обезденежели настолько, что у них не нашлось мелочи даже на сигареты. Напоследок им удалось что-то загнать и Бруно заказал междугородний разговор с женой — пришли, дескать, денег, а то цыгане вконец обчистили. Но жена ни в какую не верит, говорит — вы там кутили и добирайтесь, мол, как хотите, никакого дела мне до этого нет.
— А как могут жены верить, — спрашиваю я, останавливаясь и глядя мужу в глаза, — если вранье у мужей стало второй натурой. Они спят со своими любовницами, а жене говорят, что были на собрании или встретили кого-то из друзей детства, врать для них так же естественно, как для цыган заниматься вымогательством.
— А что же они должны говорить своим женам? Правду, чтобы в доме были вечные ссоры, чтобы из-за нескольких приятно проведенных часов разбилась семья? Они говорят, что были на собрании, и семейная идиллия продолжается до конца дней, если только жена не начнет до этого выслеживать мужа, — с противной усмешкой говорит мой супруг.
— А совесть? — спрашиваю я тихо.
— А понимание? — вскипает муж. — Разве хоть одна женщина стремится понять, что у мужа могут быть неприятности, что он в душевном тупике, ему необходима разрядка и поэтому он проводит один из вечеров с друзьями за рюмкой вина. Понимает ли женщина, что большинство мужчин по своей природе полигамны и, несмотря на свой высокий интеллект, не могут подавить в себе желания спать со всеми женщинами мира, но это желание не имеет ничего общего с любовью, любовь — это интимное чувство двух людей, нежное взаимопонимание, а не грубое порабощение одного человека другим.
Мы пришли на вокзал, низкие платформы кишели отдыхающими — горожанами, которые выбрались на денек к морю. Подходит переполненная электричка, начинается толчея, давка, наконец мы в вагоне и у меня такое чувство, будто я без ног. Мой муж улыбается, я тоже пытаюсь улыбнуться, но улыбка получается грустной, потому что мне не нравится ни ехать в переполненном вагоне, ни загорать на многолюдном пляже. Я устала, и мне грустно, что у меня муж, который считает естественным, когда лгут жене, хотя, может, это и правильнее, и я просто не должна была в тот вечер возвращаться от тети домой, ведь я бы ничего не знала тогда, и вчера и позавчера была бы в объятиях мужа и он спал бы со мной как со всеми женщинами мира и ничто бы не омрачало нашу интимную нежную любовь.
От усталости ноги у меня сделались как колоды, им хочется покоя, я откидываюсь на спинку сиденья и стараюсь вытянуть их как можно дальше, но это не помогает. Ноги безумно устали все время свешиваться вниз, таскать мое тело, однако они приговорены на всю ночь оставаться втиснутыми в узкое пространство между двух сидений. Я думаю о том, что сиденье здесь как скамья пыток, однако, несмотря на это, мой муж спит — он умеет спать всегда и везде, когда его клонит ко сну или он устал. Его голова в изнеможении склонилась на мое плечо, и я завидую мужу; я ничего не могу поделать с собой, сон не идет ко мне в этом коричневом полумраке вагона с двумя рядами сидений, наполненном стуком колес и храпением спящих.
Я хочу переменить положение ног, поджимаю их под себя, они едва-едва умещаются, и я вынуждена прислонить голову мужа к спинке сиденья, но это ничуть не беспокоит его, он даже не шелохнулся, лишь смешно приоткрыл рот. Теперь мне легче. Я свернулась клубком и стала маленькой, ноги гудят, но это даже приятно.
Я размышляю о том, что нам предстоит ехать еще много часов. Много праздных часов, в течение которых мне едва ли удастся заснуть и единственным моим развлечением будет разглядывать пассажиров, сидящих напротив. Эту женщину, которая сладко спит, опершись на своего, ничего из себя не представляющего, мужа. У него какое-то сморщенное лицо, тонкие губы, полуоткрытый рот, на подбородок струйкой стекает слюна. Мне неприятно и даже противно смотреть на эту струйку слюны, однако мой взгляд снова и снова останавливается на подбородке мужчины, я жду, когда он проснется, мне интересно, вытрет ли он слюну тыльной стороной ладони, рукавом пиджака или же носовым платком, а если жена проснется раньше, разбудит ли она мужа, чтобы тот вытер подбородок, или вытрет сама. И я уже представляю себе, как жена просыпается, взглядывает на мужа, замечает струйку слюны, усмехается и снова закрывает глаза. На длинных пальцах женщины поблескивают кольца, красивые руки покоятся на коленях, одна рука прикрывает другую, но тем не менее я насчитываю пять или шесть колец, такое впечатление, будто пальцы унизаны золотом и камнями, я представляю себе, как ее рука достает носовой платок и проводит им по подбородку мужа, но тут же понимаю всю абсурдность нарисованной моим воображением картины. Женщина, сидящая напротив меня, высокого роста, ее темные пышные волосы свешиваются мужу на грудь, эта женщина красива, какая-то первобытная красота заключена в ее крупном и в то же время тонко очерченном лице, и я думаю о том, как комично, должно быть, выглядит на свадебной фотографии ее маленький, с морщинистым лицом и лысой головой муж. Их союз как-то противоестествен, боюсь, что их счастье подменено ложью, едва превозмогаемой привычкой друг к другу, ядом, который они пьют, как дорогое вино, чокаясь хрустальными бокалами.
Ноги у меня совсем затекли, я меняю позу, болтаю ногами, массирую их, но все равно кажется, будто несметное количество крошечных иголок впивается в них, я вздыхаю, мечтая о мягкой полке спального вагона. За окном ночь, темные леса, темные поля, полыхающий край неба, очертания домов, уже наступил новый день; сутки, число и вчерашний день кажутся неделей. Действительно, у меня впечатление, будто мы путешествуем уже очень давно, и я с грустью думаю, как мало радостного было в этом путешествии, но, может быть, я сама виновата? Веря, что произойдет что-то необычное, я с первого же дня ждала каких-то удивительных переживаний …
Но ведь были пляж, полный снующих людей, зной, море;
маленький несчастный плачущий ребенок, которому я не смогла помочь;
дюны, поросшие кустарником, где мы переодевались и где под кустами было как в общественной уборной;
толчея и давка в электричке, какой-то обливающийся потом мужичок, отирающийся возле меня;
уединенное место в парке неподалеку от вокзала, лебеди в розово-синей воде, отражающей вечернее небо, и тут же неожиданно двое пьянчуг с завернутой в газету бутылкой, их слюнявые пьяные физиономии и насмешки по поводу длинных волос моего мужа;
и снова мне вспоминается пляж с грязным пористым песком, полным битого стекла.
Можно подумать, что против нас действует какой-то заговор и что мы ничего лучшего не заслужили… и, наверное, когда мы приедем в Палангу, на небе соберутся темные тучи, пойдет дождь и будет идти все дни напролет, и без конца будут падать тяжелые холодные капли, нам некуда будет укрыться от холода и сырости, и вот так и закончится наш отпуск.
Проводница громко выкрикивает название какой-то станции, затем идет по проходу, продолжая пронзительным голосом выкрикивать непонятные мне слова, пассажиры просыпаются. Вверенные заботам проводницы, они просыпаются от своего неуютного сна, начинают возиться с чемоданами и узлами, готовясь сойти; сидящая напротив меня женщина поднимает голову с плеча мужа, зевает, прикрывая рот своей красивой рукой, затем оглядывается по сторонам, на мгновение ее глаза останавливаются на подбородке мужа, я вижу ее презрительно-насмешливый взгляд, вижу, как она снова прикрывает свои перламутровые веки и торжествую, что мое представление об этой женщине оказалось верным, но тут она достает из сумочки носовой платок, собирается протянуть руку к лицу мужа, затем передумывает, прячет платок в сумочку, трясет мужа за плечо, говорит что-то, муж просыпается, и на его лице, когда он проводит рукавом пиджака по подбородку, появляется какая-то вымученная гримаса.
Поезд замедляет ход, и вот он уже со скрипом останавливается перед ярко освещенным зданием вокзала, мой муж открывает глаза, растерянно смотрит по сторонам, но уже в следующую минуту лицо его застывает, он снова спит, не успев за этот короткий миг сообразить, где спит, не ощущая неудобства от того, что спит сидя, однако я поймала момент, когда он открыл глаза, и с нежностью думаю о том, как часто я видела их, каждый раз иными и в ином освещении, и внезапно меня охватывает щемящий страх: ведь может настать время, когда мы станем друг другу чужими, как большинство людей на улице, нет, мы все же скажем друг другу — «здравствуй», он спросит, как поживает наш ребенок, как я… Я вдруг очень ясно осознаю: близость или дальность этого момента зависит сейчас от меня, а я вовсе не уверена, являются ли мои подозрения и то, что он предал нашу любовь, такой уж серьезной причиной, ведь ничтожно мало мужчин верны своим женам, в их жизни бывают и приключения, и развлечения, и мимолетные влюбленности — поверхностное чувство, от которого сами же они испытывают позднее неловкость… да и имею ли я вообще право оставлять нашего ребенка без отца?
Но почему он мне врет?
Кто врет, тот крадет и в ад попадет …
Эта когда-то услышанная в детстве фраза начинает стучать в моем мозгу — монотонно, мучительно, злорадно, угрожающе, предостерегающе, и я снова ощущаю беспомощность, а может быть безнадежность, во мне снова пробуждаются сомнения: кто он на самом деле? Что он делает, когда я не вижу его? Каков истинный характер моего мужа?.. Я думаю о том, как больно было бы внезапно узнать, что отец твоего ребенка подлец. Эта мысль не укладывается в моем сознании. Я не верю, что мое чувство к нему настолько велико, чтобы я стала носить подонку в тюрьму передачи. Он бы перестал существовать для меня, я просто забыла бы его и постаралась сделать так, чтобы и ребенок забыл и… Но, может быть, моя любовь к нему — это не любовь, а просто привычка. Привычка к добропорядочному отцу семейства, к удобной и благополучной жизни?
Может быть, любовь только тогда любовь, когда в человеке любят и хорошее и плохое одновременно, любят жертвенно, наперекор убеждениям и морали.
Слова, слова… слова стучат в висках: кто врет, тот крадет и в ад попадет; напрасно ты сетуешь и заламываешь руки: если любовь начнет угасать, пусть лучше сгинет навсегда; любовь, враг, перегрызи свой корень, он горек; от всего, что прекрасно, в тебе есть по частичке, но то, чем владеешь ты и только ты — это твое верное сердце; мы держимся вместе, как потревоженный пчелиный рой; коль придешь, приди с цветами, я люблю цветы …
Совершенно неожиданно передо мной встает летний день, дождливый день и двор, утопающий в грязи… Я сидела в комнате одна, мне было в ту пору тринадцать лет, а может и меньше, я сидела на диване и держала на коленях подушечку, вышитую красными цветами, и думала о мальчишке из соседнего дома. О самом плохом и грубом мальчишке нашей улицы, и в глазах у меня стояли слезы. Я плакала из-за него, потому что ему приходилось мерзнуть в этот дождь в лесу и никто не хотел помочь ему. У его матери появился новый муж, и вся улица знала, что отчим бьет парня, но все только радовались этому. Злорадствовали. Говорили — нашла коса на камень. Наверное, он и в самом деле был плохой, потому что все его терпеть не могли, и вот он убежал из дома и уже много дней жил за городом в лесу. Какие-то мальчишки видели его там, стали швырять в него камнями, но он удрал, и вот я сидела в этот дождливый день одна в комнате и мне было ужасно жаль его. Я ясно представляла себе, как он, насквозь промокший, пытается укрыться под каким-нибудь деревом. И как ему приходится воровать, чтобы добыть еду, и как он становится все хуже и хуже.
Помню, как звала его в мокром лесу, где с деревьев беспрерывно капало, в руках у меня был завернутый в газету пакетик со съестным, как я увидела, что кто-то прошмыгнул за деревьями, а затем побежал, как положила сверток на землю, отошла подальше и из-за деревьев стала наблюдать — у меня было чувство, словно я заманиваю перепуганного ежонка попить молока, мне стало не по себе, и когда парень, наконец, подошел и стал жадно есть, я не смогла сдержать слез, и вечером, лежа в постели, решила, что, когда вырасту, выйду замуж за какого-нибудь негодяя и сделаю из него человека. Я мечтала о том, что из него получится порядочный человек, может быть даже знаменитость, и я буду гордиться им.
Через несколько дней парня отвезли в тюрьму — его поймали на краже — а потом переправили в колонию. Я помню, что как-то раздобыла его адрес и хотела написать ему. Помню, что хотела …
Я снимаю туфли и снова поджимаю под себя ноги, уже сквозь сон слышу, как проводница идет по вагону, повторяя название очередной станции, затем засыпаю и просыпаюсь, вся дрожа. Для летнего месяца необычно холодно, пассажиры сидят съежившись, закутавшись в кофты, платки, прижавшись друг к другу, ландшафт за окном застилает серая мгла, неожиданно железная дорога делает поворот и картина меняется: в спокойное серое марево просачиваются розоватые тона, а затем за далеким лесом начинает тревожно полыхать…
Я догадываюсь, что проснулась от предрассветной прохлады, и протягиваю руку, хочу разбудить мужа, чтобы вместе увидеть, как рождается новый день, но рука останавливается, скользит по подлокотнику сидения, и меня охватывает жестокое, болезненное желание одной увидеть восход солнца, где-то в мозгу пульсирует мысль — это ему в наказание за мои часы одиночества, когда он где-то развлекался, и, не отрывая глаз от открывшегося передо мной пейзажа, я смотрю в окно.
Я уже давно стою на автобусной остановке, но почему-то все автобусы, не останавливаясь, проезжают мимо, может быть, остановку перенесли, думаю я, но вижу, что остальные спокойно ждут. Все это время меня мучил страх за собаку, она то ли убежала, то ли пропала, и я должна была ехать искать ее. Наконец к остановке подошел смешной двухэтажный автобус. На второй этаж все взбирались по лестнице, но я не решилась, побоялась, что снизу меня будут разглядывать мужчины. Двери же нижнего этажа были заперты и внутри никого. Автобус отошел, и я подумала, что, может быть, в моей внешности что-то не так и поэтому я не могу ехать автобусом. Я стала поправлять берет, но он все время сползал на правый глаз, словно моя голова была скользкой. Мне было неловко, люди могли подумать, что я нарочно натягиваю берет на глаза, чтобы быть похожей на одну киноактрису. Вдруг я вспомнила, что кто-то сказал мне, будто собака в школе, смешно, что я не нашла в этом ничего необычного; и вот я в школе, только наружная дверь вела почему-то прямо в зал, где в этот момент три лиловато-сиреневых лошади сидели на своих задах и, как дрессированные собачки, держали передние ноги высоко поднятыми, тренер же в синем тренировочном костюме с лампасами певучим голосом командовал: «Раз-два». Лошади ритмично качали головами, и их серые гривы развевались, словно на ветру. Тренер вынул из кармана сигарету и закурил, и тут я заметила, что у одной из лошадей во рту тоже сигарета, но только огромная, и конец ее полыхает красным. Теперь и тренер заметил курящую лошадь и резко произнес: «Тебе нельзя курить», — и добавил: «Сейчас же идем со мной». Я поняла, что за этим последует наказание, тренер отвел лошадь в какое-то помещение с белыми блестящими стенами, полом и потолком. Лошадь, словно человек, пружинящим шагом прошла на середину помещения, села и стала весело и с интересом озираться вокруг.
Ящик для хранения ручного багажа захлопнулся, мы снова избавились от своего чемодана. Тусклое и словно какое-то заспанное утреннее солнце заглядывает в окно вокзала, светлым пятном падает на ноги спящего на скамье мужчины. Как приятно было бы улечься на одну из желтых фанерных скамей, поспать часок или два, потому что на дворе прохладное утро и спешить нам некуда, но мой муж рассчитывает попасть в какую-нибудь гостиницу, и мы выходим из здания вокзала, идем по голубовато-серому асфальту, спрашиваем у дворника дорогу, мой муж то и дело поглядывает на пока еще низко стоящее солнце и говорит:
— Сегодня должна быть хорошая погода.
В гостинице сонный администратор поднимает нас на смех. «О чем, дорогие мои, вы думаете?» — восклицает он. «Ну а в других гостиницах?» … Администратор недвусмысленно разводит руками. Я удивляюсь, что все дома в окрестностях вокзала выкрашены в серый цвет, мой муж закуривает, и мы идем дальше, пока не замечаем маленький зеленый скверик с несколькими клумбами и тремя скамейками. Мы садимся спиной друг к другу и вытягиваем ноги на скамье. Я достаю из сумки сваренные вкрутую яйца и бутерброды с котлетами без масла. Мы принимаемся за еду. Мимо проходит женщина в голубом плаще и пренебрежительно смотрит на нас. Улица почти безлюдна, и я думаю, как приятно было бы сейчас спать в теплой комнате, под теплым одеялом, положив голову на мягкую подушку.
Я заворачиваю скорлупу в бумагу и, не найдя мусорного ящика, сую сверточек в сумку, затем спрашиваю мужа, имеет ли он вообще представление, где находится то красивое место, куда он обещал меня повести. Муж пожимает плечами. Похоже, обдумывает.
— Полагаю, что мы его найдем, — наконец отвечает он как-то неопределенно, и мы идем дальше.
— Прошло уже двенадцать лет с тех пор, как я пробыл здесь неделю на соревнованиях, и хотя в тот раз исходил город вдоль и поперек, мне кажется, будто я попал в Клайпеду впервые, — говорит муж, и я улавливаю в его голосе неуверенность, робкое желание оправдаться, если случится, что он вдруг заблудится или пойдет совсем не в ту сторону.
— Это была моя первая столь долгая поездка на соревнования, — продолжает рассказывать он, видимо стремясь как-то сгладить неприятное впечатление от нашего утреннего похода, отвлечь мое внимание от ноющих ног, прохладной погоды или от соблазнительных дверей почты, куда так и хочется войти, чтобы немножко подремать в тепле.
— Но в моей памяти почти ничего не осталось от той поездки, разве что один странный момент, длившийся почти час. Этот час не тускнеет, из года в год сохраняя свою остроту, я отчетливо помню все, могу заново почувствовать запахи, воспроизвести краски, даже восстановить мысли. Порой мне думается, что без этого часа моя жизнь могла бы сложиться совсем иначе … Возможно, что, говоря это, я занимаюсь мистификацией, но все-таки послушай: я был в то время заядлым спортсменом, все мои лучшие друзья занимались спортом, все наши мысли и мечты были связаны с ним. Пять раз в неделю тренировки, постоянное беспощадное стремление вперед, я помню, что в те годы прочитал не более десятка книг. Думаешь, я преувеличиваю, нет, просто не хватало времени при такой напряженной жизни, когда духовная сторона ее казалась чем-то никчемным и скучным. Нам было вполне достаточно восхищаться техникой чемпионов мира и тайком подражать их манере. Никаких забот о будущем, надо было только стать хорошим спортсменом и тогда-то уж тебя протащат в какой-нибудь институт.
Здесь, в Клайпеде, наша команда жила на окраине города в гостинице, построенной для моряков. С одной стороны открывался вид на новостройки и порт, с другой — на луга с одинокими деревьями и море. Как-то после обеда мы сидели с ребятами в комнате и играли в карты, отдыхали перед вечерним соревнованием, и вдруг мне ужасно захотелось пойти погулять. Я не помню, что сказал парням — обычно мы ходили всюду втроем или вчетвером, а на этот раз мне захотелось пойти одному.
Погода была великолепной. На море еще белел лед, земля же была вся в проталинах. Я долго стоял на ступеньках гостиницы, а затем зашагал по улице. Солнце над морем было желтым, но как только лучи его упали на стены домов, то оказались оранжевыми. Я прошел мимо дома, одно окно которого было приоткрыто и оттуда неслись звуки скрипки; я остановился, поглядел на стекавшую по водосточной трубе воду и вдруг меня охватило чувство растерянности, даже беспомощности: мне захотелось вернуться к ребятам, но в то же самое время я знал, что не вернусь. Вдали поблескивал лед, надо льдом стояло золотистое сияние, мне представилось, что за ним должно быть открытое море, но свет был таким ярким, что я не был в этом уверен. Я перешел через дорогу и ступил на мягкую землю. Помню, как мысленно я убеждал себя, что гулять на свежем воздухе полезно. Это было странным самооправданием, самооправданием человека, который хочет загладить какой-то свой некрасивый поступок и пытается найти ему извинение.
Прошло немало времени, прежде чем я огляделся вокруг: дома неожиданно оказались крошечными и далекими, меня окружал коричневый с пожухлой травой пейзаж. В нескольких десятках метров от меня я увидел одинокое дерево с пышной зеленой листвой позднего лета. Заметь: в апреле я увидел дерево с зеленой кроной и ни разу не подумал, что это мог быть обман зрения. Я и сейчас мысленно могу нарисовать себе эту картину, и на ней зеленое дерево … Я подошел к дереву и прижался щекой к шершавой коре, не знаю почему, но я снял шапку и почувствовал, как легкий ветерок ласкает мои волосы, а затем меня охватила грусть, но не грусть по чему-то определенному, а огромное, заполнившее всего меня чувство печали. Я зашагал дальше, старался думать о предстоящих вечером соревнованиях, но не мог, я попал во власть чего-то доселе неизведанного, чего именно, я не понимал да и не пытался понять. Незаметно для себя я очутился на берегу маленькой речушки. Пошел вдоль берега, в одном месте через речушку был перекинут мост, перебравшись на другую сторону, я обнаружил, что нахожусь на песчаном полуострове, поросшем ивняком. Песок был удивительно белый и чистый, словно по нему никогда не ступала нога человека, и внезапно я ощутил необъяснимую радость. У меня было чувство, словно я всегда стремился попасть именно на этот полуостров. Я представил себя здесь летом: я лежу на песке, слежу за перемещающимся солнцем и искрящейся неподалеку от меня голубой водой. Я счастлив, но это какое-то беспредметное счастье. Мне трудно объяснить, надо это самому пережить, я только могу сказать, что с того дня весь мир стал для меня иным.
Позднее я очень часто думал об этом полуострове, мечтал когда-нибудь летом приехать сюда, нередко то воспоминание встает у меня перед глазами, я пробовал дать этим минутам какое-то рациональное объяснение, думал о том, что там произошел физический и одновременно символический отрыв от обособленного спортивного братства; я впервые почувствовал себя человеком, частицей природы, а не механическим готовым продуктом… Хотя в действительности такая трактовка не имеет ни ценности, ни значения…
Мой муж пришел в возбуждение от этих воспоминаний, мы уже не идем, а мчимся по улицам, иногда останавливаясь, чтобы спросить дорогу, в конце концов влезаем в автобус, и я понимаю, какое это блаженство — сидеть. Муж утешает меня, объясняя, что автобус повезет нас мимо порта на окраину города к гостинице, где они в тот раз ночевали, это и есть конечная остановка, а оттуда рукой подать до полуострова.
— Потерпи еще немного, скоро будешь лежать на горячем песке столько, сколько твоей душе угодно, я все эти годы мечтал приехать сюда… ведь это же глупо, мы понапрасну теряем столько дней на всякую ерунду и не можем сделать над собой усилие, чтобы поехать туда, куда хотим… А ведь путешествовать — это так просто, — добавляет он со счастливой улыбкой.
Я уже боюсь, что этой поездке не будет конца: мой муж с беспокойством поглядывает в окно, город кончается, справа море и корабли, как будто бы порт, а может быть и судоремонтные заводы, затем мы долго едем равниной.
— С тех пор прошло столько лет, возможно автобус едет теперь по другой дороге, — успокаивает меня муж, но я понимаю, что он взволнован, лицо его растерянно, я почти уверена, что мы едем не туда, съездим зря, вернемся измученные, отправимся в другую сторону, снова заблудимся; ноги болят, туфли жмут, но я стараюсь не хныкать. Из автобуса выходят последние пассажиры, и мой муж спрашивает, конечная ли это остановка. «Конечная», — отвечает шофер.
На автобусной остановке недавно построенный из силикатного кирпича павильон ожидания, вокруг — строительный мусор. С корнем вырванные старые деревья, огромные могучие деревья беспомощно лежат на поле, развороченном бульдозером. В отдалении, за высокой сетчатой оградой наполовину возведенные строения. Рабочие кладут стены. На берег вытащено ржавое судно. На пригорке уцелевшее одинокое дерево. Дерево с зеленой кроной. Мой муж увлекает меня за собой. Спотыкаясь, мы вприпрыжку взбираемся на пригорок. Наверху видим скопившуюся желто-серую грязную воду, которая клином прокладывает себе путь в равнину. И больше ничего.
Я сажусь и снимаю туфли. Ненавистные туфли, волдырь на пальце правой ноги уже лопнул; стертое место покраснело и покрылось темными пыльными разводами. Я снова пробую надеть туфли, но чувствую острую боль. Решаю — лучше пойду босиком. Мой муж изучает окрестности. Молча. Сосредоточенно. Мне страшно оттого, что он может сейчас сказать, и я медленно начинаю брести обратно к автобусной остановке.
— Они здесь все застроили, — говорит он с грустью, — мне кажется, что эта речушка была до автобусной остановки. Может, сходим туда, так, на всякий случай, отсюда близко, — и он показывает на виднеющиеся вдалеке ряды одноэтажных домов.
Я хочу возразить, сунуть ему под нос свой стертый палец, чтобы он, наконец, заметил его, но муж продолжает идти: замкнутый, угрюмый, погруженный в себя, грустный, и мне становится жаль его, хочется утешить, сесть на камень, положить его голову себе на колени, постараться успокоить. Сказать, что человеческая жизнь не может остановиться из-за какого-то его воспоминания, что это воспоминание навсегда останется для него прекрасным, и что если б даже он и нашел тот полуостров, едва ли там было бы по-прежнему хорошо, потому что наверняка этот полуостров кишел бы загорающими, без конца вопили бы транзисторы, под ивовыми кустами валялись бы разбитые бутылки и скверно пахло, а так его воспоминание сохранится нетронутым и чистым.
Я иду вместе с ним мимо домов, вижу грязную сточную канаву, втекающую в море, свисающие через сетчатую ограду ветки вишен с белыми от известковой пыли ягодами, ступаю босыми ногами по острому щебню, и вдруг мой муж замечает, что я разута, и, увидев мою стертую ногу, ужасается, какой он невнимательный, относит меня на руках к водокачке, моет мне ноги, обматывает стертый палец носовым платком; уже стоя в ожидании автобуса, мы обнаруживаем, что солнце закрыли серые тучи, все вокруг потускнело и поблекло, и я говорю:
— Ничего, теперь поедем прямиком к открытому морю, где волны огромные, как в океане.
— Мне следовало бы раньше сообразить, что двенадцать лет слишком большой срок, ведь за это время застроили все Мустамяэ, а я, дурак, думал, что славный маленький полуостров под боком у города такой же, как был, — спокойно говорит он.
— Но в известном смысле наше путешествие поучительно, — продолжает он. — Я, наверное, только сейчас понял, какой чудовищно длинный срок двенадцать лет.
Да, я строю себе иллюзии, я имею полное право после вчерашнего утомительного дня и мучительного утра представить себе морское побережье, ослепительно белые дюны, в которых можно спрятаться и позагарать нагишом, вдыхая морской ветер; почему бы мне не помечтать, сидя в скоростном автобусе, который мчится по живописным местам в сторону Паланги. Только погода капризничает. Недавно солнце освещало маки и ноготки, растущие вперемежку перед автобусной станцией, а теперь оно скрылось, все вокруг серо, небо серое и дорога серая … И все-таки хочется верить, что скоро-скоро, когда мы приедем, выглянет солнышко и мне не придется надевать ненавистные туфли, я буду ходить босиком по песку, по воде, мы пойдем по песку, по воде и забудем все города, улицы и толпы людей.
Мы пойдем по пляжу и будем идти до тех пор, пока нам не попадется какое-нибудь славное уединенное местечко. Пусть мы даже пройдем много километров, заночуем в стогу сена, и все дни до захода солнца станем проводить на берегу. Нам больше ничего не надо. Нам действительно больше ничего не надо.
Мы… он и я… мой муж рассказывает забавные истории, шутит, смеется, пожимает мне руку. Но мое сердце ожесточилось и я высвобождаю руку из его ладони, однако он этого не замечает. Когда мы приедем к морю, я спрячу свою ожесточенность на дно души, хотя не понимаю, почему не могу сделать этого уже сейчас. Все сегодняшнее утро я переживала чужие, казалось мне, заботы, а сейчас смеюсь, слышу его голос, вижу на его губах улыбку и смеюсь, хотя сама не знаю чему. Кончилась бы, наконец, эта езда на автобусе. Езда — это бездействие, если б мы уже шли, не надо было бы думать… я опять смеюсь и глядящие со стороны, наверное, считают нас веселыми путешественниками. Они ничего не знают о нас. Я ничего не знаю о них. Мой муж ничего не знает о том, что я чувствую и думаю. Он просто ничего не заметил, и это значит, что я ему безразлична.
Ехать осталось считанные километры, но мне кажется, что я не дождусь конца поездки, утрачу самообладание, взорвусь, начну плакать, истерически кричать, или окажусь настолько хорошей актрисой, что сумею остаться спокойной и скрыть от него свои подспудные чувства… Но разве я хотела этого? Разве я разыгрывала все эти дни нежную, заботливую и любящую жену? И все-таки он ничего не заметил, он и меня не замечает, я не существую для него, я всего лишь попутчица и ничего более. Попутчица.
Сидеть в теплой комнате и сквозь разрисованное морозом окно смотреть на заснеженный пейзаж.
Смейся, смейся же! Твой муж сказал что-то смешное. Твой чужой муж. Отец одного живого и двух неродившихся детей.
Отвечай. Он о чем-то спросил тебя.
Муж, возвратившийся домой поздней ночью, его пьяная физиономия с вытаращенными глазами при свете настольной лампы. Он склоняется над тобой…
Да, я строю себе иллюзии, но неужели я не вправе после всех этих совместно прожитых лет надеяться на что-то хорошее?
Наконец автобус останавливается. Деревянное строение с надписью «камера хранения» открыто до 20 часов. Женщина, спрашивающая: «Квартира нужна?»; вторая, третья и четвертая задают тот же вопрос. Облачное небо. Мы сдаем чемодан. Мы в маленьком городе. Главная улица, очевидно главная, по обеим ее сторонам, на тротуарах, много людей. Столовая. Очередь на улице. Очередь за пивом, очередь за квасом, очередь за мороженым.
Мы едим. Торопимся на пляж, нетерпеливо переминаемся с ноги на ногу. Едим. Погода прояснилась. Пытаемся угадать, в какой стороне море. Угадываем.
Придя с мужем на палангаский пляж, мы видим — тысячи отдыхающих уже захватили его. Вышло солнце. Над морским простором голубело небо. На море стоял штиль, ни единой волны, но у меня не создалось впечатления простора — в море полуостровом вклинилось похожее на причал сооружение длиной в двести метров, а то и больше.
— Ну что — поехали обратно? — спросил муж.
— Подожди немного, я пойду искупаюсь, — ответила я, сбросила с себя платье и кинулась в «высоченные волны».
Я чувствую, как его рука касается моей кожи, медленно поглаживая, движется вниз и замирает. Чувствую легкое пожатие его пальцев, и тут же мне кажется, будто этого прикосновения и не было. Сколько раз я ощущала это прикосновение и каждый раз мое сердце готово было остановиться; прерывистое дыхание стихает, переходя в легкий вздох, и все мое тело начинает жить. Я страстно хочу, чтобы прикосновение повторилось, чтобы оно не осталось минутной зыбью на воде, чтобы вспышка, пробудившая мое желание, не погасла, и внезапно чувствую пустоту.
Я резко отталкиваю его руку и встаю. Все вокруг померкло, солнце подернулось дымкой, люди куда-то разошлись, я понимаю: наступил вечер и я долго спала. Оттого, что я так быстро поднялась, закружилась голова, я снова сажусь на песок, муж перекатывает из одной руки в другую влажный комочек песка, все вокруг окрашено голубовато-лиловым.
— Ну вот, наконец-то мы в красивом уединенном месте, — говорит муж. — Я смотрю на него, и внезапно мне хочется ударить его, швырнуть ему в глаза песком, ох, чего бы я только не сделала сейчас… но я ничего не делаю, смотрю на него и всю меня охватывает отвратительная беспомощность, грусть, слабость.
— Здесь поблизости никого нет, — нерешительно говорит он, и я чувствую его пальцы на своем плече, нежные, ласкающие, любимые, ненавистные пальцы.
— Я не хочу, — резко говорю я и слышу свой сухой холодный голос, без конца повторяющий: я не хочу, не хочу; затем мои губы немеют, сжимаются и застывают, словно сведенные судорогой, лицо и ноги каменеют, я знаю, мне следует что-то добавить, сказать, обосновать, объяснить, извиниться, но рассудок мой тоже каменеет, я вижу за ивняком серую неподвижную воду, слышу ленивый тихий плеск моря и удивляюсь, что над водой нет ни одной чайки.
Бывают дни, когда мое беспокойство становится невыносимым: дождливые воскресенья (непрекращающийся дождь, с крыш ручьями льется вода, траву затопило, неба из-за дождя не видно), мой муж куда-то вышел, и его все нет. Дождь струйками стекает по оконному стеклу, ветви деревьев отяжелели, и часы минута за минутой отсчитывают время. Бывают вечера, я в поздний час выхожу на улицу, спешу в темный парк, где на осеннем ветру раскачиваются фонари и на ветках поблескивают капли дождя. Бывают утра, я лежу в постели одна и думаю, что когда придет он, я его не узнаю. Я буду смотреть на его лицо и не узнавать, я забыла в этом лице все, что когда-то было мне дорого, осталась лишь призрачная улыбка, искажающая его грубые незнакомые черты. Бывают ночи, я слышу треск и шорох, тихие шаги, а затем тишину, которую нарушает неожиданный скрип тормозов остановившегося на улице такси; я жду, секунды как вечность, и вечность не кончится, даже если откроется дверь, ночь продолжается, еще более жуткая, чем предыдущая, еще более мучительная, а затем снова скрип тормозов и снова пугающая вечность.
Я чувствую, как его жадная рука обхватывает меня, прижимает к земле, начинает поспешно стягивать с меня купальный костюм, ощущаю на своем теле его горячее от страсти дыхание, пальцы, которые сжимают мне грудь, ладони, скользящие по животу; я столько раз уже в следующий миг испытывала счастье, ощущала себя как бы частицей его силы, весь мир становился светлым и надежным: прекрасные цветы, деревья, птицы, облака, небо, солнце, море…
Я чувствую, как его жадная рука обхватывает меня, прижимает к земле, но мое тело словно из камня, неподвижное, тяжелое, словно из булыжника, и мое сердце и мысли тоже из камня.
Затем остается пустота, я сажусь и натягиваю на плечи лямки от купального костюма. Зарываю руки в нагретый солнцем песок и говорю: «Я не хочу».
— Почему? — словно обиженный ребенок, спрашивает муж. Плаксиво, словно ребенок, у которого отняли игрушку. Требовательно, словно его лишили того, что принадлежит ему по праву.
Я захожу в воду и плыву. Проплываю несколько метров и снова выхожу на берег. Вода теплая, слишком теплая, чтобы получить от нее удовольствие.
— Может быть, ты все-таки объяснишь, чем я тебя так рассердил? — спрашивает мой муж, мой оскорбленный, незаслуженно наказанный, оставленный без привычного удовольствия муж. Мой муж.
Я делаю вид, что не слышу, снимаю мокрый купальный костюм и надеваю другой. Выжимаю купальник и кладу на ивовый куст сушиться; я могла бы сказать ему, что по горло сыта его фокусами и ложью, что в тот вечер вернулась домой случайно и все видела. И посоветовать в следующий раз аккуратнее задергивать шторы.
Могла бы сказать, видишь ли, дорогой, я влюбилась и теперь мне противно спать с тобой.
Я еще не решила, что скажу ему, знаю только, что рано или поздно мне придется что-то сказать, но пока этот разговор можно отложить, и меня охватывает желание чуть помучить его, рассчитаться с долгом, который накапливался годами, и я говорю:
— Ты даже представить себе не можешь, какой изумительный восход был сегодня утром.
Он удивлен, что я не спала в поезде, и спрашивает, почему я не разбудила его, но я не отвечаю и продолжаю рассказывать, что пейзаж был голубовато-серым с редкими призрачными деревьями и кустарником, небо бесцветное и вдруг, совершенно неожиданно, на горизонте заиграли краски. Я рассказываю о том, с каким усилием полыхающее зарево принялось отвоевывать себе все больше пространства на небосклоне, как обновился и ожил мертвый до этого момента ландшафт, как помешала мне увидеть миг восхода петлявшая железная дорога, но затем солнце появилось в моем окне, причудливое, пламенеющее, почти оторвавшееся от горизонта, и небо внезапно стало желтым, и эта желтизна как бы тянула солнце ввысь, и тогда мне показалось, что поезд стоит на месте, и что это солнце с бешеной скоростью проносится над землей, а потом ему вздумалось поиграть со мной в прятки: оно то исчезнет за поездом, побудет там, спрятавшись какое-то время, и появится в окне уже с другой стороны, как огромный шар …
— Почему ты меня не разбудила? — повторяет муж.
— Не хотела, — дерзко отвечаю я.
Я, конечно, могла бы сказать, что пыталась его разбудить, потрясла его за плечо, но потом пожалела — зачем тревожить его покой, прерывать приятный сон, проснувшись, он почувствовал бы себя неуютно и ему было бы трудно снова заснуть. Я могла бы солгать и продлить милую идиллию и взаимопонимание в семье; я бы солгала ему и себе, скрепила бы ниточки лжи, и мы, наконец, оказались бы так связаны, что оба поверили бы в свое счастье.
— Не хотела, — дерзко отвечаю я и вызывающе смотрю на него. Какое-то мгновение он внимательно разглядывает меня, затем потягивается, распрямляет свое худое тело и длинные руки, громко зевает и говорит, что пора собираться, похолодало, а нам далеко идти. Я с испугом понимаю, что он уже забыл, как я ответила ему. Просто не обратил внимания на то, что я хотела разозлить его, дать понять, что между нами что-то произошло, как забыл и о том, что минуту назад я отказала ему в своей любви.
Это кара. Равнодушие — это кара, равнодушие хуже, чем пощечина;
кара за то, что я его любила;
что от нашей любви родился ребенок;
что из-за моей любви ему пришлось на мне жениться;
что я до сих пор хочу, чтобы он любил нас;
чтобы мы трое были счастливы.
— Интересно, что сейчас делает наша малышка? — спрашиваю я, оглядываясь по сторонам, и вижу красивый берег, пляж с высокими дюнами и безбрежное море.
(А что ей делать, пробегала весь день, теперь тетя укладывает ее спать.)
— Ты только представь себе, все дни она носится по этому пыльному двору!
(Во-первых, двор не пыльный, и я полагаю, что ей весело играть с другими детьми.)
— Скажи, но почему мы не могли взять ее с собой, здесь столько семей с детьми, мы просто бессердечные люди, сбываем ребенка с рук и сами едем развлекаться. Неужели ты не считаешь это бессердечным?
(Дорогая, нам тоже необходим отдых и, кроме того — как ты представляешь себе наше путешествие, если б мы взяли с собой ребенка?)
— Мы могли с таким же успехом поехать прямо сюда, ты подумай, как малышка была бы счастлива и как полезен был бы ей морской воздух.
Он вообще не отвечает, чертит на песке круги, стирает и снова чертит; мои слова летят в воздух, и ветер относит их в море, где не видать ни одной птицы … Мы хотели пойти вдвоем далеко, найти красивое уединенное место, ночевать в стогу сена, проводить все дни у моря, но мы не смогли этого сделать, наш путь преградила табличка: «Конец пляжа, проход воспрещен, штраф…» Нам пришлось остаться вместе с другими отдыхающими, слушать их визг, надеть купальники, следить за тем, чтобы не украли наши вещи, и вот уже вечер. Мы должны возвращаться в город, смотреть на огни, на дома и на людей, ходить по мощеным улицам, хотя туфли давно уже натерли мне ноги.
Он ничего не говорит и продолжает чертить на песке, а ведь я знаю, что он ответил бы, и сознаю, что все сказанное мною мелко, но мне хочется, чтоб он сказал, просто сказал: «Прекрати, наконец, эти сентиментальности, ты ведь и сама понимаешь…» — но он продолжает чертить круги, стирает их, чертит новые, и внезапно я прихожу к выводу, что он здесь, на пляже, только из чувства долга по отношению ко мне. Его удерживают лишь обязанности порядочного человека: жена, ребенок, семья, он охотнее делал бы что-то другое, находился бы где-то в другом месте, и я думаю о том, что должна дать ему эту свободу.
— Хорошо бы подыскать где-нибудь ночлег, — говорит мой муж. — Боюсь, что теперь уже поздно, — и он виновато смотрит на меня. Я пожимаю плечами.
Я пожимаю плечами, стараюсь дать ему понять, что мне совершенно безразлично, будет у нас ночлег или нет. Он может делать все, что хочет, идти куда хочет, спать с кем хочет. Чужой человек, знакомый, в лучшем случае друг, не более.
Передо мной пустынный лиловато-серый пляж. Чувство покинутости. Ах, как это оказалось просто. Остаться одной. Бродить одной. Спать одной. Деревянное сооружение, похожее на мост, запружено крошечными фигурками людей. Море перед заходом полыхает красным. Огромное солнце медленно садится. Кажется, это было так невероятно давно, когда оно вставало. Играло за окном вагона в прятки. Теперь оно спокойное, величавое, усталое. Погружается в море. Внезапно пляж полон людей. Людей, которые ищут в песке янтарь: молодых, старых, детей — они словно курицы, клюющие зерно. Пестрые, отливающие красным курицы. На горизонте окрашенные в коричневые, лиловые и желтые тона ландшафты. Восток. Плоские силуэты кораблей. Замки на воде. Декоративные сады.
Волны равномерно катятся на песок.
Одиночество — это душевный покой, восхитительная уверенность, освобождение от забот, терзаний, страха. Одиночество просто. С одиночеством свыкаешься. Чудовищных размеров клубника тонет в море. Мир становится приторно сладким — миром перезревшей клубники. Все небо в апельсиновых корках. Раскаленный блин. Покой.
Представление окончено. Люди группами покидают пляж. Стало совсем прохладно. Янтарь склеван, лежаки унесены. На курортный городок опускаются сумерки.
Мы стоим перед стеклянной дверью шикарного ресторана. Дверь заперта, по фойе разгуливает швейцар и разводит руками, на лице у него препротивная ухмылка. Наконец он распахивает дверь, грубо отталкивает моего мужа и улыбается элегантному серому костюму. Мой муж оскорблен и разозлен. Клянет швейцаров и рестораны, я бросаю на него взгляд и пугаюсь: перед шикарным, сверкающим разноцветными огнями рестораном курортного города стоит жалкий мужичок. Коричневые сандалии, один из ремешков порван, темно-синие поношенные брюки от костюма, коричневая куртка, клетчатая рубашка, длинные встрепанные волосы. Обыкновенный неудачник, незадачливый человек, к тому же еще оскорбленный тем, что его не пускают. Однако сам он доволен своим видом и не только доволен, каждый раз, когда я тащу его в магазин, он сердится, брюзжит, костюм для него хорош до тех пор, пока не начнет разлезаться по швам.
Мне становится неловко за мужа, я смотрю, как он стоит, держа в одной руке капроновую сетку, из которой торчит махровое полотенце, а в другой сигарету, лицо выражает растерянность, и мне кажется, будто я вижу его спустя много-много лет. Словно мы очень долго были в разлуке и только сейчас свиделись, и я убеждаюсь, что это совсем другой человек: хуже, некрасивее, беспомощнее. И словно меньше ростом. Чужой.
— Пойдем, — говорит он тихо.
— Куда?
— На автобусную станцию, я думаю, мы можем поспать там на скамейке.
Я открываю глаза, мой взгляд медленно скользит по ярко освещенному помещению, останавливается на уборщице в синем халате, которая как раз переставляет ведро на метр дальше, выжимает тряпку и привязывает ее к облезлой половой щетке, затем вижу за большими окнами или стеклянными стенами темную ночь и закрываю глаза, чтобы продолжить прерванный сон или увидеть новый, но меня снова кто-то трясет. Я чувствую в этом принуждение, приказ проснуться, но даже думать не хочу о том, чтобы встать, еще меньше, чтобы куда-то идти, затем начинаю ощущать свою голову, свою неправдоподобно тяжелую голову, шея болит, и я понимаю, что должна переменить позу — тогда я потягиваюсь и просыпаюсь.
— Нам придется уйти, автобусная станция на ночь закрывается и нас выгонят, — слышу я голос своего мужа, смотрю на его несчастное сонное лицо и поднимаюсь. На улице темно, холодно, и все во мне противится тому, чтобы куда-то тащиться, но дверь за нами уже запирается на цепочку, вдалеке я вижу теплый свет окон, мысленно представляю себе мягкие удобные кровати и спрашиваю мужа: «Что же теперь будет?»
Он не отвечает. Я понимаю, что ему неловко и стыдно, потому что сказать ему нечего, наверное, он клянет себя за легкомыслие и беспечность, не мог предусмотреть, какой холодной может оказаться летняя ночь… Может быть, он посоветует пойти быстрее. Побежать, чтобы согреться, скажет — подумаешь, устали ноги, ну и что, найдем какой-нибудь стог сена или отправимся на пляж и заберемся в спасательную шлюпку под брезент. Но он молчит, а солнце прогреет песок на пляже лишь через много-много часов.
Но, возможно, мне следует винить во всем себя — доверилась такому беспомощному человеку, надо было самой искать ночлег, пока еще было время, а не идти вместе с ним на автобусную станцию. И внезапно меня наполняет презрение, на память приходят дни, когда ему надо было заняться каким-то делом, позаботиться о чем-то, уладить что-то; нет, он будет ходить из угла в угол, стонать, часами раскачиваться; такое впечатление, что он боится разговаривать с людьми, попросить их о какой-то услуге, когда же, например, надо дать рабочему на чай, он теряется, и все падает на меня. Как будто это в порядке вещей, что мой муж ничего не может, что он не приспособлен к будничной жизни, и мне вдруг становится непонятно, как я до сих пор не задумывалась об этом, и начинает казаться, что все это время я была замужем за кем-то другим, за человеком, которого я сама придумала, и мне хочется плакать.
— Пойдем, — тянет меня муж. Бульвар. С двух сторон деревья, освещенные фонарями. Дома. Во многих окнах еще горит свет. Веселая толпа молодежи. Влюбленные парочки. Кто-то играет на рояле: слабые несвязные звуки. Звуки без мелодии. Муж обнимает меня за плечи, и я не отталкиваю его руку, так теплее. Мы похожи на влюбленных, которые не в силах расстаться. Никто не догадывается, что этой ночью нам некуда идти. Никто не догадывается, что мы больше не любим друг друга.
Понимание этого пришло ко мне постепенно — правда, которой я боялась, которую скрывала, пыталась спрятать за слова и чувства; я жила верой, что люблю его, и вдруг увидела, что осталась одна. Мы так далеко отошли друг от друга, что уже не услышим, если один из нас окликнет другого.
Я бы хотела сейчас, чтобы ветер стал гнуть деревья, срывать листья, чтобы я услышала его завывание, шум моря, стоны стволов … Вокруг так тихо. В холодном небе мерцают холодные звезды. Будут идти годы, мы по-прежнему вместе — втайне презирая, ненавидя друг друга, обманывая… Я понимаю, что нам надо сию же минуту поговорить, решить, сказать откровенно, что мы друг о друге думаем. Мне противно смотреть на себя, идущую как ни в чем не бывало, под руку со своим мужем, терпеть фальшь и ложь.
— Послушай, — неожиданно говорит мой муж, — давай повернем обратно. — В его голосе дрожь, волнение, страх, мне кажется, я слышу, как колотится его сердце, вижу в свете фонаря его лицо со сжатыми губами, затем перевожу взгляд дальше и замечаю в нескольких десятках метров приближающихся к нам мужчин, до меня доносятся их пьяные голоса, особенно громкие и жуткие на пустынной дорожке парка.
— Что — испугался? — вызывающе спрашиваю я и иду дальше.
— Подожди, — восклицает он, затем хватает меня за рукав. — Конечно, испугался, — произносит он тихо.
Я резко вырываюсь. Он идет рядом со мной, и я думаю: ах вот ты, значит, какой трус. С радостью бросился бы наутек и оставил меня одну, но ты даже бежать боишься. А послать меня на аборт ты не побоялся, потому что еще страшнее для тебя было бы воспитывать второго ребенка. Ты потратил тысячи слов, убеждал, призывал меня быть благоразумной и согласиться на это простое дело. Простое дело — всего-навсего три дня в больнице. Простое дело, чтобы потом спать со мной до следующего простого дела. Конечно, для тебя умертвить нашего неродившегося ребенка было пустяком. Кажется, ты назвал это «умерщвлением предрассудков», но ты не подумал, что одновременно заставил меня умертвить что-то и в себе. Что-то, чего для тебя никогда не существовало…
Я слежу за тем, как трое мужчин окружают нас, один из них обращается к нам по-литовски, вежливо, почтительно, мой муж бормочет в ответ что-то нечленораздельное, затем его рука скользит в карман, дрожащими пальцами он достает из пачки сигареты и протягивает им — он был бы счастлив сейчас отдать все, что у него есть, лишь бы избежать боли, ожидаемого удара, однако все, что от него хотят — это несколько сигарет, после чего его долго благодарят, и я вдруг ощущаю огромное разочарование: ничего не произошло.
Мне жаль, что они его не ударили.
Неожиданно я понимаю — что-то все-таки произошло, но что именно, еще толком не знаю и оглядываюсь по сторонам: деревья в свете фонарей ярко-зеленые, по одну сторону дороги высокая ограда, по другую — подстриженные деревья, из которых только ближние освещены, за ними чернеет пустота, за ней светлая дорожка парка, полоска газона, трое удаляющихся мужчин, звезды в небе. Холодная летняя ночь. Но я не чувствую холода … мой муж стоит тут же, да, да, у него попросили сигареты, и он дал, затем… его обступили трое неизвестных, я смотрела на все это со стороны; мой муж пошарил в кармане и достал пачку сигарет, сейчас он смотрит на меня, я вижу на его губах едва заметную легкую улыбку и вскрикиваю от ужаса.
Я вскрикиваю от ужаса, хотя мой рот закрыт и ничто не нарушает тишину парка, перед моими глазами все еще стоит картина: один из мужчин благодарит, мой супруг засовывает пачку сигарет обратно в карман, мои глаза жадно следят за каждым движением незнакомцев, и неожиданно мне становится жаль, что ничего не произошло. Что он не лежит на земле без сознания, и что на дорожке парка нет пятен крови. Я смотрю на своего мужа, вижу едва заметную улыбку на его губах и вскрикиваю от ужаса, понимая, что он прочитал мои мысли; мне хочется сказать, что это был минутный порыв, глупый, вызванный усталостью и нервным напряжением, что я сама перепугалась, что я никогда не желала ему зла, но слова застревают в горле, и хоть губы пытаются что-то прошептать, но этого мало, даже если б слова лились потоком, этого оказалось бы мало, и не в силах вынести затянувшегося молчания, я бегу.
… все вокруг залито зеленоватым светом, перед глазами рыхлая земля, жук в блестящем панцире ползет по земле, сырое дыхание проникает мне в поры, я становлюсь землей, плющом, спорышем, пусть они склонятся надо мной с бледными от страха и ужаса лицами, не решаясь взглянуть друг другу в глаза.
Слышу, как меня окликает муж.
Слышу, как кто-то зовет: «Маарья!» Между деревьями тропинки, переплетающиеся темные тропинки, все бегут по разным тропинкам, и кто-то окликает меня по имени. Голос все дальше и дальше, голос гаснет, замирает, перестает звучать, ночь… я как будто вернулась домой в неурочное время и прокралась к окну, чтобы увидеть своего мужа, ласкающего другую, я чувствую себя отверженной, не знаю, что делать, залезаю на низкую сосну и засыпаю, прижавшись спиной к пахнущему смолой стволу; я не могу идти домой, потому что это уже не мой дом, там живет какой-то мужчина и какая-то незнакомая женщина; когда зардеется край неба и наступит утро, я вернусь домой, войду в комнату, словно ничего не произошло, муж поцелует меня, спросит, как поживает тетина семья, будет приветливо расспрашивать, мне же спросить его не о чем, я думаю о том, что все опять будет как прежде, до следующего раза, а после следующего раза снова как прежде; улыбающийся муж, любящий муж, муж рядом со мной, надо мной, подо мной, повсюду мой муж, и он кричит: «Маарья!», здесь в парке, в этом чужом городе, чужой мужчина, и мне некуда идти, сосны слишком высоки, чтобы спать на них, земля сырая и холодная, перед глазами взрыхленная земля, ее холодное дыхание проникает в меня, мне хочется умереть…
Я боюсь этого темного парка, призрачных деревьев, этой тишины. Я не хочу, не смею, у меня нет права!
Я боюсь…
Улицы перекрещиваются, переплетаются, раздваиваются, одна улица начинается из другой, мои ноги отказываются идти. Они устали, я их окончательно измучила, я не могу попросить у них прощения, не могу положить на скамейку, чтобы дать им хоть несколько минут благословенного отдыха, а самой тем временем постараться собрать свои безнадежно запутавшиеся мысли, однако глаза закрываются, и внезапно мои мысли начинают казаться мне ненужными, глупыми, утомительными, надоедливыми, они не согревают меня, и не дают мне спать. Грустно. Обидно, что муж не сидит рядом со мной, но тут же равнодушие вытесняет и эту мимолетную мысль — по всей вероятности, он наслаждается свободой, сидит с какой-нибудь женщиной в уютной комнате, лежит на мягкой постели, но я даже зависти не чувствую, я знаю одно — мне надо поскорее встать, снова отправиться бродить по улицам, не то я могу замерзнуть и простудиться, а глаза слипаются и ногам хочется еще хоть чуточку подремать.
Кто-то дотрагивается до меня, я на миг открываю глаза, вижу стоящего передо мной мужчину в светлом костюме, затем мои веки снова устало смыкаются, но мне уже не уснуть, я слышу быструю литовскую речь, изредка прерываемую короткими паузами, потом несколько вопросов, заданных по-русски, и когда снова открываю глаза, удивляюсь, сколько заботы и участия в склонившемся надо мной лице, мой взгляд скользит по пиджаку мужчины, я представляю, как было бы приятно набросить сейчас на себя этот пиджак, и внезапно понимаю, что мне ужасно холодно, я стараюсь не дрожать, хочу, чтобы этот мужчина поскорее ушел и не слышал, как стучат у меня зубы. Но мужчина жестикулирует, пытается знаками объяснить мне что-то, я догадываюсь — он принял меня за глухонемую, усмехаясь, собираюсь сказать, что я просто устала и мне все осточертело, спросить, как пройти на автобусную станцию, но он неожиданно снимает с себя пиджак и набрасывает мне на плечи.
Берет меня за руку, и мы идем.
Я опираюсь на его руку, не в силах подавить озноб, замечаю его улыбку, опускаю глаза, пытаюсь отстраниться от него и тут мне вспоминается молодая глухонемая женщина, которая имеет обыкновение прогуливаться по улице в красном пальто, в руках — белые цветы. Весной она каждое воскресенье гуляет по городским улицам с букетом нарциссов в руках, улыбается прохожим, губы ее шевелятся, словно составляют слова, у нее грустные глаза, грустные, даже когда она улыбается …
Мы подходим к какой-то калитке, и я вижу большой куст с белыми цветами, вдыхаю запах жасмина, под ногами шуршит садовая дорожка, она, наверное, посыпана крошечными камушками, но я не смотрю вниз, я не могу слышать шороха камней, я живу в мире безмолвия, где существует лишь аромат жасмина, и внезапно стараюсь вспомнить, как пахнут нарциссы.
Я никак не могу вспомнить, как пахнут нарциссы. Мой спутник достает из кармана пиджака ключи, чувствую, как его пальцы шарят у моего бедра, я не вижу его лица, но ощущаю запах алкоголя и табака, близость лица, близость незнакомого человека, который не является моим мужем; мне должно быть безразлично, кто он, мои мысли лишь о мягком диване, теплой комнате, и в следующую минуту мы входим в дверь.
Дверь закрывается, я слышу щелчок французского замка, вижу, как зажигается свет, вижу красную прихожую, мужчину, который снимает с меня пиджак и вешает на черную блестящую вешалку, затем жестом приглашает в комнату: вытягивает руку и отвешивает легкий поклон; я делаю несколько робких шагов, словно сомневаясь, словно еще раздумывая, и оказываюсь в просторной комнате, обои на стенах кажутся в полумраке золотистыми, на столе в круглой стеклянной вазе цветут лилии, мужчина подходит к столу, поправляет цветы, затем растерянно останавливается посреди комнаты и, секунду поразмыслив, показывает на коричневый венский стул, я сажусь, вокруг меня золотое и коричневое, и только потолок белый, и цветы белые, и в комнате стоит необыкновенно сильный запах лилий.
Здесь тепло — осознаю я вдруг, и мои плечи опускаются, руки слабеют, я пытаюсь еще о чем-то думать, хочу встать, что-то сделать, открыть рот, сказать, но затем решаю, что все это можно отложить, а пока закрыть глаза и хоть несколько минут не двигаться, почувствовать обволакивающее тебя тепло — хоть несколько минут, две минуты, пусть даже две секунды.
… Я понимаю, что спала долго, моя голова опирается на руку, которая лежит на столе, заменяя подушку, голова стала невероятно тяжелой, и рука затекла, я проснулась, правда, мне бы хотелось еще поспать, но я ощущаю какой-то непонятный страх, сердцебиение, одышку, головокружение, открываю глаза, вижу отсвет уличных фонарей, силуэты веток на оконной занавеске и вспоминаю, что пришла сюда с незнакомым мужчиной и заснула за столом; я встаю и замечаю на полу полоску света, приоткрытую дверь, комнату с приготовленной постелью, делаю несколько нерешительных шагов, разглядываю кровать с синим атласным одеялом и белыми простынями, ощущаю притягательную силу этого зрелища, желание вытянуться хоть на миг, мне кажется, я так ужасно давно не лежала в постели и столько ночей спала на каких-то стульях и сиденьях в поезде, автобусе, парке, на вокзалах, что я вправе после всего этого хотя бы чуть-чуть полежать на простынях.
В комнате, где стоит кровать, никого нет, я прислушиваюсь к доносящимся из дома голосам и слышу тишину; стою в пустой комнате и разглядываю себя в большое, чуть ли не от пола до потолка зеркало. Еще раз смотрю на разобранную манящую постель, вероятно, гостеприимный хозяин понял, как я устала, и уступил мне ее, меня вовсе не интересует, где он сам, я хочу спать, стягиваю с себя свитер, затем юбку, хочу погасить лампочку у кровати, но не нахожу выключитель и внезапно замечаю, что зеркало смотрит на меня.
Зеркало следит за тем, как я, согнувшись, в одном белье, в чужой комнате, перед чужой кроватью, ощупываю пальцами шнур, чтобы найти выключатель… Я подхожу к зеркалу, провожу рукой по волосам, приближаю к нему лицо, высоко приподнимаю пальцами брови, уголки глаз тоже приподнимаются и из зеркала на меня смотрит новое лицо, лицо какой-то другой женщины, затем приподнимаю кончик носа и передо мной лицо еще одной незнакомой женщины, я широко открываю глаза и неожиданно вижу:
своего мужа, сидящего на скамье у автобусной станции, в небе холодные звезды, вокруг ночная прохлада, выражение боли на дорогом мне лице, страх, беспокойство, и всюду темная ночь;
себя в чужой постели на белоснежных простынях, в теплой уютной комнате, ласкающей незнакомого мужчину…
Не желая больше ни о чем думать, я хватаю свою одежду, бегу в другую комнату, поспешно одеваюсь, готовая в любую минуту вырваться из подстерегающих меня рук, ощупью нахожу под столом туфли, у меня нет времени надеть их, открываю французский замок и оказываюсь на улице.
Бегу, сворачиваю в первый попавшийся проулок, затем направо и попадаю на знакомую улицу, знаю, что она приведет меня к автобусной станции, на миг останавливаюсь, чтобы надеть туфли, и устремляюсь дальше, до площади, в центре которой автобусная станция, и там нахожу своего мужа, сидящего на скамейке перед камерой хранения. Он сгорбился и курит. Я сажусь возле и смотрю на него, рядом горит фонарь, и мне видны глаза, рот, нос мужа, каждая черточка его лица, я все смотрю и смотрю на него, он долгое время остается серьезным, затем грустно улыбается, и я понимаю, как он рад. Я чувствую себя премерзко, мне хочется заплакать, все рассказать ему, объяснить, но я беру у него до половины выкуренную сигарету и докуриваю ее до конца.
Он ни о чем не спрашивает и ничего не говорит, набрасывает на меня махровое полотенце и, когда я гашу сигарету, привлекает меня к себе. И только через какое-то время начинает:
— Когда ты так неожиданно убежала, я долго пытался найти тебя, вначале звал, потом бродил молча, понимая, как бессмысленно искать тебя в темноте. Я прислонился спиной к дереву, и на меня страшным грузом обрушилось одно воспоминание. Как-то ранним летом мы гуляли с тобой вечером по Мустамяэ…
Я никогда не рассказывал тебе, да и сам пытался забыть тот случай, но тут, в парке, когда я уже потерял всякую надежду найти тебя, я вдруг понял, что должен рассказать.
… Я узнал, что ты ждешь ребенка, я сейчас не помню, как и от кого узнал, во всяком случае ты сказала мне об этом гораздо позднее. Я был в отчаянии: мне даже в голову не приходило, что такое может случиться, я испугался, что рухнут все мои мечты и жизнь сведется к сплошным семейным заботам… Ты обрадовалась, увидев меня, была оживлена, старалась и меня заразить своим весельем, но я отвечал на твои шутки грубо, держался заносчиво, высмеивал тебя… Пойми, все это было обдумано мной заранее, я хотел только одного: чтобы ты стала меня презирать, чтобы после этого разговора тебе не захотелось иметь от меня ребенка… Помню свое лицо, искаженное отвратительной усмешкой, и как ты внимательно взглянула на меня и вдруг побежала. Это была минута, за которую я, наверное, до самой смерти буду проклинать себя, время от времени я снова вижу свою усмешку, и это воспоминание наполняет меня гнетущим чувством стыда.
Ты убежала, но вместо торжества меня охватил необъяснимый страх, что я могу потерять тебя, мне захотелось, чтобы ничего этого не было, чтобы время повернуло вспять, но я боялся, что это уже невозможно. Я побежал за тобой, на тебе было светлое платье и найти тебя было нетрудно, но я не подошел к тебе. Слишком свежо было во мне чувство стыда и слишком неожиданно я понял, как сильно люблю тебя. Я следил за тем, как ты подошла к дому, как за тобой закрылась дверь. Я ни о чем не думал, только чувствовал. Горечь и сладость счастья, тревогу, радость, печаль. Я понял, что какая-то часть моей жизни прожита, и мне страстно захотелось той, новой… Возможно, именно в тот вечер я научился любить.
Я отламываю от печенья кусочек, крошечный кусочек, сую его в рот и думаю о том, что я уже не так чиста, как раньше: события минувшей ночи отвратительными картинами встают у меня перед глазами, но картины эти искажены, призрачны, и я не могу понять, бодрствую я сейчас или нахожусь во власти какого-то кошмара; когда через какое-то время я снова думаю о том, что не так чиста, как раньше, я остаюсь равнодушной, и в то же время понимаю, что равнодушие это — притворство, минутный самообман, откладывание чего-то, ожидание решения, идущего извне, и я отламываю от печенья кусочек за кусочком, пока не съедаю все, и тут слышу голос своего мужа:
— Ты только полюбуйся. — Я смотрю и вижу, как пляж, еще несколько десятков минут назад почти пустой — редкие купающиеся да энтузиасты утренней гимнастики — заполняет все больше и больше отдыхающих. Приятное уединенное место, которое мы выбрали для себя рано утром, теперь осаждено со всех сторон, море ослепительно сверкает и даже легкой зыби на нем нет.
Мой муж садится в тени ивового куста, солнечные лучи, через листву пробивая себе дорожку, падают на него, играют на лице и руках.
— Мне сейчас вспомнилось, как мы отдыхали когда-то в Кясму, — начинает рассказывать муж, на мгновение умолкает, ложится, его волосы касаются моей ноги, мне щекотно, впервые за долгое время я чувствую его близость, мне хочется, чтобы он сейчас взглянул на меня, но он не смотрит и продолжает: — Это было примерно в середине пятидесятых годов, в то время снимать дачи было не так модно, как теперь, а может, люди по каким-то другим причинам не делали этого, во всяком случае на том побережье можно было увидеть лишь горсточку отдыхающих; мне запомнились вечера, когда на противоположном берегу, на Вызуской концертной эстраде играла музыка и наши дачники сидели у тихой розовой воды и благоговейно слушали долетающие через залив звуки. Я помню, что даже меня, парнишку, охватывало в те вечера странное беспокойство, я смотрел на огни противоположного берега и мне страшно хотелось быть там. Я помню, как все жаловались, что в Кясму невыносимо скучно, с нетерпением ждали гостей, хотели устроить карнавал — все равно что, лишь бы сделать лето интересней.
Сейчас я с грустью думаю — в действительности там было все, что нужно для отдыха от городской жизни, просто люди не умели ценить этого, и сейчас, когда я вижу сотни лежащих почти вплотную тел, то Кясму того времени кажется мне раем… Для меня остается загадкой, что же заставляет людей собираться толпами, словно им угрожает какая-то опасность, но если б мы кому-то рассказали, что провели лето на безлюдном острове, нас прежде всего спросили бы — а не сошли ли вы с ума.
Следовательно, человек боится сойти с ума? А ведь ясно как день, что именно постоянное напряжение городской жизни может свести с ума. Чем отличается этот пляж от города? Разве только тем, что здесь нет машин и есть возможность побыть на свежем воздухе, у моря. Вот мне, к примеру, этого мало, мне хочется покоя и тишины. У меня не укладывается в голове, что из этих тысяч людей никто, кроме меня, не стремится, хотя бы на какое-то время, избавиться от окружающих тебя толп.
Порой я думаю, может быть, человек неспособен представить себе одиночество, ему необходимо привычное окружение, природа не в силах дать ему умиротворение. Вначале, когда появились транзисторы, я полагал, что их таскают с собой из-за дурацкого желания продемонстрировать свой жизненный уровень, хотя, вероятно, это не так, скорее всего человек не может прожить даже несколько часов без искусственных раздражителей и благодаря радио каждый миг отдыхающего заполнен, он либо слушает музыку, новости, радиопьесы, беседы, либо ест, купается, носится с мячом, играет в карты и таким образом избегает моментов бездействия. Тех страшных моментов, когда ему приходится оставаться наедине с собой… И что самое существенное — он должен видеть вокруг себя людей, ты только взгляни на них — словно кино — приятно для глаз, можно любоваться красивыми девицами, рисовать в своем воображении чувственные картины: чудесно, великолепно, интересно, восхитительно, удивительно…
Мой муж берет бутылку водки, делает изрядный глоток, закусывает копченой колбасой, и я слышу, как у него на зубах хрустят песчинки, затем протягивает бутылку мне, я зажмуриваю глаза, тепловатая жидкость обжигает мой рот, я чувствую подступающую к горлу тошноту, делаю над собой усилие, и минутное отвращение проходит.
— Ах, пусть, — машет рукой муж, заворачивает огрызок колбасы в желтую бумагу, пробкой затыкает бутылку и сует ее в песок. — А чем мы умнее? Сидим в прекрасный летний день на берегу моря и распиваем водку. — Он выбирается из тени ивового куста на солнце, ложится на песок и застывает.
Конечно же он сказал это в шутку, решил подурачиться, поиронизировать, но я вспоминаю,
как предложила ему купить водку, сказав, что после проведенной на улице холодной ночи мы должны выпить, чтобы не заболеть, а сама при этом думала — напиться бы и забыть все, а теперь вот не могу выпить этого отвратительного пойла столько, чтобы забыть…
как с интересом следила за незнакомцами, окружившими мужа, и внезапно пожалела, что они его не ударили;
как стояла в чужой комнате у чужой постели, провела рукой по волосам, приблизила лицо к зеркалу;
как заметила на своем, ставшем чужим, лице скрытую страсть, стремление обмануть мужа; необъяснимую страсть, низменное противоречивое желание…
Трудно, почти невозможно освободиться от этого, мне страшно, что все последующие дни и ночи я не смогу отделаться от сознания, что совершила что-то недостойное, снова буду представлять себе, как лежу на песке, тело как будто сведено судорогой, пальцы мнут в ладони песок, мне хочется раздавить песчинки, чтобы хоть как-то умерить чувство стыда и презрения к себе, оно, как приступ лихорадки, как камень, отягощающий сердце и бьющий по нервам, и я понимаю, что не освобожусь от этого до тех пор, пока не расскажу все.
Расскажу все? — решение внезапно оборачивается вопросом, я сажусь, вижу ярко освещенные дюны, низкие сосны, которые дальше переходят в сосновый лес, сверкающее море, усеянный людьми пляж, моего мужа, лежащего в нескольких шагах от меня — неподвижно, раскинув руки, на лице покой, расслабленное тело распластано на песке; и я думаю о том, что если б осталась на ночь в том доме, все было бы кончено, а сейчас я еще продолжаю жить прежней жизнью, рядом с мужем, у нас общая судьба, семья, заботы, радости… и если еще несколько секунд тому назад я мысленно представляла, как подхожу к моему мужу и тихим голосом заговариваю с ним, то теперь я уже не способна на это. В отчаянии я снова опускаюсь на песок и словно сквозь туман, невероятно далекие, мне вспоминаются мои прежние мысли, мечты…
— я хотела бы приласкать Тебя, но Тебя нет, сколько бессонных вечеров я думала о Тебе, ждала Тебя, боясь, что Ты уже не придешь, но я терпелива, и если мы когда-нибудь будем вместе, я прошепчу Тебе на ухо, что Ты первый, кто целовал меня, и Ты первый, кого я хочу целовать;
— и мы долго сидим на прибрежных камнях, там, где я часто ждала Тебя, и я смотрю на море и в Твои глаза, и знаю, что мы трое любим друг друга, и только тогда, когда начнет рассветать, мы пойдем с Тобой по берегу моря в сторону города и будем счастливы, так счастливы;
— мы пообещаем быть откровенными, всегда все говорить друг другу, ничего не скрывать, никогда, ничего, я и Ты, мы должны быть откровенны и мы будем такими до конца жизни.
Впервые я увидела его, когда он с Карлом играл в корону, и подумала, какой милый молодой человек, а позже — я как раз сидела и читала книгу — вдруг заметила, что он улыбнулся мне, и отвела взгляд: по-моему, это так естественно, если парни улыбаются девушкам, и поэтому я не придала его улыбке никакого значения. После обеда мы играли в баскетбол, игра была бурной, утомительной, веселой, и мне нравилось дразнить его, передавая мяч другим. Вечером были танцы. На мне было розовое платье, и какой-то мужчина постарше сделал мне комплимент, но его я в зале не увидела, кто-то сказал, что он играет в корону, и когда я, наконец, заметила его танцующим с Эллен, то позавидовала ей. Танец кончился, парни вышли на балкон, я закрыла балконную дверь и села перед ней, однако они все-таки открыли ее. Наконец тот парень пригласил меня танцевать, мне показалось, будто он слегка дрожал, и я видела, что он все время пытается совладать с этой дрожью, мне же было бесконечно хорошо держать свою руку в его подрагивающей от волнения ладони. После танца он вернулся на балкон, а я стала танцевать с другими. Объявили последний вальс, я ждала, что он подойдет, но он стоял у двери и лишь мило улыбался. Я разозлилась и уже больше не смотрела в его сторону. Когда музыка кончилась и я вышла в вестибюль, он предложил мне сесть, мы сели на диван, он положил руку на спинку дивана, и я прислонилась к ней, он не убрал своей руки, я сидела неподвижно, затем пришли наши девчонки, я хотела было встать, чтобы пойти с ними, но он удержал меня, девчонки стали тянуть меня за руку, он не отпускал, тогда, окружив нас, они затеяли игру «Кто в садике…» В тот вечер, прощаясь, мы обменялись теплым взглядом, Эллен сказала, что парень, с которым я сидела на диване, уже давно мечтал со мной познакомиться, но все никак не решался.
На следующий день он словно бы сторонился меня, я разозлилась, и, когда сидела в вестибюле и читала газету, и он позвал меня на балкон, я ответила, что оттачиваю свой мозг, и сказала это так заносчиво, что он ушел. Вечером снова были танцы, но его в зале не оказалось, настроение у меня упало до минус 20, на душе — мороз и вьюга. Внезапно я увидела его, он шел ко мне, я заметила, как он несколько раз провел расческой по волосам, взглянул на себя в зеркало, затем взял кресло и пододвинул к моему. Мы болтали, потом он пригласил меня танцевать. После вальса мы снова уселись в свои кресла, и он сказал, что если я хочу танцевать с кем-то другим, то он меня не держит. Я ответила — не хочу, и тут же спросила, может, это он хочет танцевать с другими, на что получила лестный ответ: «Мне с вами очень хорошо». Когда снова объявили вальс, мы снова пошли танцевать, а после танца он позвал меня на балкон. Вскоре в зале стало непривычно тихо, погасили свет, мы пошли через пустой и темный зал, неожиданно он обнял меня за плечи и откинул с моих глаз волосы. Я тряхнула головой, чтобы они снова упали на глаза. И так несколько раз. Он поцеловал меня в щеку, а затем в ухо, я смотрела в темноту широко раскрытыми глазами и не отворачивала головы. Потом я зажгла свет в зале. В тот вечер мы крепко пожали друг другу руку; лежа вечером в постели, я долго не могла уснуть, то и дело дотрагивалась до своей щеки и левого уха.
Утром, когда я бежала мыться, он стоял неподалеку от нашей комнаты, я помахала ему, он приветливо кивнул мне в ответ. После завтрака я отправилась гулять, и он предложил сопровождать меня. Мы шли, держась за руки, выпавший за ночь снег искрился на солнце. Мы долго смотрели на сидящего на камне тюленя, и мой знакомый рассказал мне, как однажды купался вместе с тюленями, после чего еще больше вырос в моих глазах. Затем я призналась ему, что больше всего на свете люблю море, и он отвернул край моего капюшона, чтобы увидеть мои глаза. Я смирилась с этим, стала кидать в него пушистым снегом и, когда он таял, сама вытирала капли с его лица. Затем стала откусывать с деревьев почки, и внезапно меня охватило желание походить по снегу босиком, мы долгое время так и шли друг за другом: он, держа в руке туфли, я — сапоги. Несколько раз он пытался поцеловать меня, но я опускала голову на грудь и отталкивала его. Он смог поцеловать меня только в щеку, но если б я еще хоть раз сказала ему «вы», он имел бы право поцеловать меня в губы, так я ему обещала.
Нам осталось пробыть на пляже совсем недолго, затем мы уйдем, чтобы успеть до восьми часов забрать из камеры хранения свой чемодан, ведь мы собираемся выехать ночным автобусом. Сейчас у нас еще есть возможность растянуться на песке, дать ногам отдохнуть, искупаться, снова полежать на песке, и я думаю: какой все-таки чудесный день. Какой легкий, ничем не отягощенный день, словно день бабочки, день цветка, и я страшусь предстоящей поездки. Мне бы хотелось отложить отъезд еще на несколько дней, хотя этот многолюдный пляж и не делает нас счастливыми, нам хочется прочь отсюда, домой, на северное побережье, что с того, что там нет высоченных волн и морского простора, зато — покой и тишина. И снова я думаю: мы, мой ребенок, мой муж, я. Все по-прежнему, словно ничего и не произошло и весь этот солнечный день я пыталась избавиться от путаницы в голове, наслаждалась теплым морем, белым песком, голубым небом, а теперь солнце садится, и я уже ни в чем не уверена.
Я зажмуриваю глаза, прислушиваюсь к визгу, окликам, смеху, проходит минута, другая; минуты летят, мы лежим без движения, и все ближе час, когда нам придется одеться и пойти на автобусную станцию: я не понимаю, почему до сих пор не встала, не сделала несколько шагов, чтобы погладить своего мужа по голове, поговорить с ним, облегчить душу и уйти с этого пляжа вдвоем, счастливыми … Счастливыми?.. Я боюсь. Я в течение стольких часов хотела и боялась прикоснуться к нему, все время откладывала этот момент на потом, а теперь боюсь, что он никогда и не наступит, этот момент. Сегодня мы обменялись всего несколькими фразами, лежали каждый сам по себе, и у меня такое чувство, что я догадываюсь, о чем он думает, смотрит в небо и все время думает; мне вспоминается, как он смотрел на меня прошлой ночью, вспоминается его рассказ о том, как в Мустамяэ он не спускал с меня глаз, пока я не зашла в дом. И внезапно я понимаю, что все, что он мне говорил, и что я до сих пор воспринимала как исповедь, искренне радуясь, что он все еще любит меня, на самом деле было намеком, хорошо замаскированным намеком — он дал мне понять, что вчера следил за мной, видел, как я входила с незнакомым мужчиной в дверь какого-то дома и долго оставалась там…
Охватившее меня беспокойство переходит в панику, я чувствую себя маленькой и жалкой, хочу зарыться в песок, боюсь, что никогда больше не решусь посмотреть ему в глаза, думаю, что, наверное, поэтому он сегодня так молчалив, что его угнетает мое легкомыслие, возможно, он подозревает меня в заранее обдуманном любовном похождении, поражается, как я могу после этого с невинным видом класть ему голову на плечо… Я встаю, робко подхожу к мужу, сажусь, готовая каждую минуту разреветься, слова застревают в горле, я знаю, что в следующий момент безутешно зарыдаю, все испорчу и ничего не смогу сказать в свое оправдание…
— Ну как, искупаемся еще разок перед уходом? — спрашивает муж, глядя на меня, я быстро отвожу взгляд и вижу стоящую недалеко от нас девчушку, она кажется мне удивительно знакомой, и я вспоминаю, что видела ее в Риге на вокзале, а позднее в электричке, когда не поняла, что у нее стряслось; я хочу улыбнуться ей, но от подступающих слез губы мои дрожат и не повинуются, девочка поворачивается и взбегает на гребень дюны, становится между мужчиной и женщиной, высоко поднимает руку и машет. Солнце позолотило ее руки, маленькая ручонка машет мне, а у меня нет сил, чтобы помахать ей в ответ.
— Послушай, Маарья, — неожиданно говорит муж, — ты когда-нибудь задумывалась над тем, какими бы тебе хотелось видеть людей?
Я разглядываю его волосатую, покрасневшую от солнца грудь и молчу, понимаю, что этот вопрос задан не без тайного умысла, испытываю странное чувство облегчения, словно меня избавили от какой-то неприятной обязанности; теперь я знаю — муж решил поговорить о том, что мучает и меня, и сразу же на душе становится хорошо — в ближайшие минуты оба мы освободимся от сковывающего нас недоверия, простим друг друга, и я провожу рукой по его груди и спрашиваю:
— Ты случайно не обгорел сегодня?
Мой муж приподнимается на локтях, оглядывает свою покрасневшую грудь и снова опускается на песок.
— Мне бы не хотелось, чтобы ты ответила: добрыми, справедливыми, честными и т. п., все отвечают примерно так, а мне думается: военный должен был бы ответить, что хочет видеть всех людей военными; художник — художниками, инженер — инженерами, бюрократ — бюрократами, эротоман — эротоманами, этот перечень можно было бы продолжить до бесконечности, и таким образом получилась бы забавная взаимосвязь. Мне кажется, человеку хочется, чтобы остальные люди лучше всего понимали бы его в его стремлениях, желаниях, целях, морали — тогда его жизнь среди себе подобных была бы легкой и счастливой. Я делаю отсюда два великолепных вывода: если б все страны имели одинаковый государственный строй, то на земле царил бы прочный мир, и если б все супружеские пары состояли из одинаковых людей, то царило бы всеобщее счастье, но, разумеется, уже одна мысль об этом кажется абсурдной.
Однако, вопреки моему абсурдному выводу, многие люди жаждут найти в своих спутниках жизни самого себя, и если им это не удается, в доме начинаются ссоры, неприятности, разлад. Конечно, они не отдают себе отчета в том, что их единственным желанием является подавить индивидуальность супруга, ведь это обычный разговор: «Я не понимаю, как ты можешь так думать, поступать, вести себя». Но примечательно то, что они не то что не умеют, а просто не хотят понять другого человека, и тогда начинают говорить об отсутствии любви, разочаровании и тому подобном. Ладно, допустим, что любовь всемогуща, я видел, как влюбленная в искусство женщина показывала своему мужу прекрасный пейзаж, а муж, инженер, который никогда ничего вокруг себя не замечал, начинал во имя любви охать и ахать от восхищения, хотя картина нисколько не трогала его, и он в это время думал о моторах, машинах или черт знает о чем. Здесь уже начинается игра, бесчестное притворство, остается впечатление, будто он за поцелуи продает свою индивидуальность, на самом же деле точки соприкосновения у этой супружеской пары совсем в другом, поэтому-то они и любят друг друга. Так вот, часто говорят, что любовь обогащает человека, и действительно, как-то я попал на золотую свадьбу и стал свидетелем долго длившегося счастья, увидел двух милых старичков, которые произносили одинаковые фразы, на все имели одинаковую точку зрения, и что самое странное, — были почти на одно лицо. И если теперь всерьез сказать, что эти счастливые старички — идеал, разве не станет жаль, что, любя, они как бы перестали быть, с годами они сгладили все свои острые углы и шероховатости и в конце концов стали скучными, как два биллиардных шара или подшипника.
Он умолкает, ждет, что я что-то скажу, смотрит на мое лицо, пытаясь прочитать на нем ответ — подтверждение или возражение своим словам, я же нахожусь во власти странного чувства, мне кажется, что мой муж почему-то испытывает отвращение к счастью, любая ситуация, которая приносит хоть малейшее ощущение счастья, ему противна, но, может быть, он просто боится подобных ситуаций? По-моему, я вдруг поняла своего мужа, правда, я еще не уверена, мне хочется сказать ему об этом, но он снова заговорил, и я думаю, что не имеет ни малейшего значения, скажу я ему или нет.
— Мы уже три дня колесим и за это время повидали немало людей, но ты заметила, как мало среди них радостных, в основном это мрачные, замкнутые в себе и озабоченные люди. Какой смысл жить, если вся жизнь представляется сплошной долиной уныния. Но похоже, что многие воспринимают свою жизнь именно так. Я же думаю, что и половины бед, забот и неприятностей не было бы, понимай люди друг друга. Это должны быть отношения на совершенно новом уровне, которые держались бы на искренности и откровенности. Навсегда исчезли бы такие понятия, как чванство, самоуничижение, злоба, презрение, мелочность и многое другое, что выпестовало в себе человечество…
Мой муж садится, разглядывает песок, горстку светлого, чистого, отшлифованного ветром песка, затем смотрит на море и вяло произносит:
— Я, кажется, хотел поговорить совсем о другом… ну, да ладно, ерунда, пойдем лучше выкупаемся, уже поздно, мы должны до восьми забрать чемодан из камеры хранения, а то придется еще одну ночь провести в этом прекрасном курортном городе.
У меня такое чувство, словно меня обманули: конечно же, мы должны были поговорить о другом, а теперь мы вбегаем в теплую мутную воду, поверхность которой покрыта каким-то студенистым слоем, незнакомая женщина озадаченно спрашивает: «Скажите, здесь всегда такая грязная вода?» — Мы отрицательно мотаем головой и заходим поглубже, мы знаем, что еще вчера море было чистым и прозрачным, а сегодня зацвело, вокруг нас миллиарды крошечных жизней, делающих воду мутной, но плавать вместе с ними ничуть не противно. Вода всегда ласковая и добрая, в воде человек становится как бы лучше. Я плыву рядом с мужем, лениво перебирая руками и ногами, и думаю о том, что всю жизнь неверно понимала любовь, создала себе какое-то нелепое представление о ней, искусственную идеальную ситуацию, на самом же деле любовь непостижима, она глубже, серьезнее и вообще ясно представить себе ее невозможно. Еще вчера я готова была добровольно дать своему мужу свободу, чтобы сделать свою жизнь независимой от его жизни, была зла, оскорблена, а сегодня не решаюсь сказать ему о своем заблуждении, боюсь, вдруг он сделает ложные выводы и я стану ему после этого отвратительна… Но, может быть, я преувеличиваю, зря раздуваю вчерашнее происшествие, может быть, мой муж выслушает меня, усмехнется и уже в следующий миг забудет все, что я ему рассказала… я ведь даже не знаю, сколько места отведено в его мыслях мне и любви …
И я снова ловлю себя на том, что думаю о любви, как думала о ней всегда, и не знаю, хочу ли я вообще думать иначе?
— я лежу рядом с Тобой, любимый, слушаю Твое тихое дыхание, за окном темная ночь. Ты путешествуешь по стране сновидений, я же еще не сплю, думаю за Тебя наши общие думы, мечтаю о будущем, вижу множество светлых дней, наших дней, мы не говорим друг другу о своих чувствах, потому что слова нам не нужны, достаточно глаз, достаточно того, что мы вдвоем, друг против друга, и из глаз в глаза текут мгновения, часы, годы, наша жизнь;
— я вижу Тебя идущим рядом со мной, Твои глаза, нос, волосы, руки, ноги, и внезапно Ты исчезаешь, Тебя нет; что-то разбилось, возможно, я услышала звук падения, возможно, мне почудилось, что услышала, но внезапно Тебя больше нет; я вижу идущие рядом со мной глаза, нос, волосы, руки, ноги, но Тебя я больше не вижу.
Шли дни, я была усталой и злой от ожидания, и вот однажды я увидела в сумерках, через стекло, его лицо. Он стоял у входа в магазин вместе со своими друзьями, и они заглядывали через окно внутрь, словно кого-то искали. Не знаю почему, но в этот момент во мне проснулось какое-то упрямство, задор, мне хотелось, выйдя из магазина, не останавливаясь пройти мимо, но он преградил мне дорогу и взял за руку. Мы поздоровались и пошли к дому, он все время что-то говорил, но слова его пролетали мимо меня и я думала о том, что он вовсе не тот, кого я ждала, я слышала, как он несколько раз упомянул имя Эллен, и мне показалось, что его голос, произнося это имя, звучал особенно тепло и нежно, я знала, что они уже давно знакомы с Эллен, и не испытывала ни малейшей ревности, во всяком случае, я десятки раз твердила себе, что не ревную, но вдруг я остановилась и колюче спросила, знал ли он о том, что еще встретит меня. Он пробормотал что-то невразумительное. Мы шли, взявшись за руки, перчатки я несла в руке и меня злило, как равнодушно и даже небрежно он держал мои пальцы. Вероятно, я сама была виновата, ведь я не отвечала на его вопросы, шагала молча, и когда, в конце концов, мне стало жаль его, я не нашлась, что сказать. Внезапно он побежал и потянул меня за собой, словно хотел встряхнуть меня, зажечь, чтобы я стала такой же, как в начале нашего знакомства, но я оставалась холодной. У парадной мы распрощались, он, правда, пытался удержать меня, но я вырвалась и бросилась по ступенькам наверх, на втором этаже я остановилась и выглянула в окно. Я надеялась еще хоть раз увидеть его, но темнота не посчиталась с моим желанием. Тогда я поняла, что он больше никогда не придет, мне захотелось помчаться вниз, побежать за ним, но что-то во мне воспротивилось этому. В душе остались пустота и безутешность. Но тем не менее все последующие вечера я ждала, что он придет, и каждый раз, когда открывала почтовый ящик, мое сердце начинало тревожно биться, но писем от него в почтовом ящике не было.
Я гляжу в окно и вижу здание тартуского вокзала, знакомые дощатые стены, навес, опирающийся на деревянные столбы, киоск, где продают пирожки и горячий кофе, железную ограду, за ней кусты, меня охватывает чувство умиления, к горлу подступает ком, как будто я вот-вот заплачу. Глаза мужа прикованы к окну, и, когда поезд останавливается, он говорит: «Мы выглядим сейчас так, словно вернулись из кругосветного путешествия».
Он шутит, но когда я начинаю вспоминать, мне кажется невероятным, что всего четыре дня тому назад мы вышли из такси на Балтийском вокзале, чтобы начать наше путешествие. Мне вспоминаются расплывчатые, как во сне, пейзажи и люди; отрезок времени, уместившийся между ними, кажется чудовищно длинным, я снова чувствую умиление, тоску по ребенку, покою и тишине и думаю, что это было долгое и утомительное путешествие.
— Знаешь, дорогая, — обращается ко мне муж, — за эту поездку с нами, фактически, не произошло ничего примечательного, удивляться тут нечему, в человеческой жизни месяцами и даже годами не происходит ничего примечательного, но про себя я думаю, что для нас обоих это путешествие было очень важным, впрочем я не знаю, стоит ли нам вообще вспоминать об этом.
Я хочу спросить: «О чем?», но не спрашиваю, внезапно понимаю, как много может содержать в себе обычное местоимение, вагон теряет очертания, свет меркнет, за окном полыхает вечернее небо, на скамье напротив сидит семья: муж, жена, мальчик и девочка, детям лет по десять, они возбуждены, крутятся возле своих респектабельных родителей, беспрерывно болтают; в вагоне загорается свет, я ужасно устала, мне хочется вздремнуть до того, как мы приедем домой, внезапно я чувствую потребность закурить, встать и походить взад-вперед по вагону.
Я сижу в вагоне рядом с мужем, не могу ходить взад-вперед, не могу выйти покурить, мне бы пришлось тогда пробираться между коленями мужа и передним сидением, а это потребовало бы от меня больших усилий, и уснуть я тоже не могу, потому что мой муж разговаривает со мной, и я не спрашиваю у него, что может значить одно обычное местоимение, да он, очевидно, и не ждет моего вопроса, собирается говорить дальше; однако он молчит, смотрит на меня, я чувствую, что лицу становится щекотно, я не думала, что глазами можно щекотать, а может быть, его взгляд, коснувшись меня, оцарапал мне щеку, и, посмотрись я сейчас в зеркало, я увижу тонкую красную полоску, которая тянется от глаза к губам; я смотрюсь в зеркало, наклоняюсь к нему поближе, высоко поднимаю пальцами брови, уголки глаз тоже приподнимаются.
— Что с тобой, Маарья?
Я чувствую тяжесть его руки на своей руке, слышу испуганный голос, вижу взволнованное лицо, какой-то миг я еще глотаю слезы, затем они начинают литься из глаз, я утыкаюсь лицом в прохладное плечо мужа, кладу ему руку на колено, мои пальцы, словно клещи, впиваются сквозь одежду в упругую кожу. Боль, отчаяние, безысходность, злость, обида и страх этих злосчастных дней — все сосредоточилось в кончиках моих пальцев и просочилось бы в него, если б не грубая ткань… Но вот уже хватка моих пальцев ослабевает, я поднимаю голову с плеча мужа, с надеждой ловя его взгляд.
— Что с тобой? — спрашивает мой муж, у него мягкий голос, слова слетают с его губ раздельно, каждое, как длинная фраза, и я чувствую — они словно ответы, которых я долго ждала, не смея надеяться, что когда-нибудь услышу их.
— Знаешь, — говорю я, проглатывая вместе со слезами конец слова, — знаешь… я вернулась домой ночью, в тот же день ночью, когда отвезла ребенка к тете…
— Я знал это, — тихо отвечает муж.
— Ты?.. Знал? — Я вздрагиваю, словно от неожиданного толчка и забываю про слезы, которые еще секунду назад катились из глаз, не верю, что не ослышалась, однако я действительно не ослышалась; десятки мыслей роем проносятся в голове и тут же исчезают.
— Да, знал, — как-то нерешительно говорит он и проходит немало секунд, прежде чем он продолжает:
— В тот вечер, часов в семь — я как раз с головой ушел в работу — явился Андрес и с ним какая-то девушка — не то подруга детства, не то юношеская любовь, во всяком случае они были в отличнейшем настроении, принесли шампанское, мы сидели, болтали, но я все время не мог отделаться от чувства, что мешаю им, словно я был там незваный гость. Наконец я сказал, что должен ненадолго отлучиться, ушел, побродил пару часов, и когда уже подходил к дому, мне показалось, будто из него вышла ты. Сперва я не поверил, подумал, что обознался, но, увидев небрежно зашторенное окно, понял все. Я мысленно представил себе — ты быстро выходишь, чуть ли не выбегаешь из калитки, затем, словно окаменев, останавливаешься поодаль. Я надеялся, что ты еще стоишь там, побежал, но тебя уже не было.
… голос все дальше и дальше, гаснет, перестает звучать; я слишком рано вернулась домой, я в испуге отскакиваю от окна, не хочу подглядывать, как мой муж обнимает кого-то, отбегаю, ощущаю покинутость, желание поскорее уйти отсюда, все равно куда, ведь можно же уйти куда-то, но внезапно останавливаюсь — у меня еще есть возможность вернуться, войти в дом, влепить мужу пощечину, взять свои вещи и уехать навсегда; еще есть такая возможность, я стою на улице, опершись рукой о планку забора, а затем бегу, бегу от самой себя, ибо боюсь вернуться …
— Почему ты сразу не сказал мне об этом? — спрашиваю я, не в состоянии больше ни плакать, ни смеяться, ни краснеть, ни бледнеть, я ничего не могу, ничего не знаю, в голове крутится где-то слышанная фраза, что о своем муже надо всегда думать плохо, тогда не будет разочарования, если кто-то отзовется о нем нелестно, но, может быть, я сама сейчас придумала эту фразу, чтобы оправдать себя, выплеснула охватившую меня злость и досаду, потребовав от мужа обосновать свое поведение, ту садистскую пытку, которой он подверг меня своим молчанием.
— Но ведь ты же ни о чем не спрашивала, — произносит он, грустно улыбаясь. — Я мог думать, что ты считаешь все это несущественным, к тому же я не знал, где ты провела ту ночь, полагал, что это твоя тайна и ты не хочешь, чтобы я знал, когда ты на самом деле вернулась от тети домой.
Мне хочется зарыться в песок, чтобы никто меня не видел, чтобы меня занесло дюнами и чтобы они поросли ивняком. Мне хочется оказаться вне поезда в лиловом полыхающем вечернем небе, и чтобы в вагоне пустовало одно место, которое доехало бы до Таллина, отправилось вместо меня домой, легло в постель, а я осталась бы вечерним небом, которое, постепенно темнея, окрасилось бы красками ночи. Мне хочется заплакать, но слезы испугались, их больше нет, я смотрю на мужа, вижу в его глазах свой взгляд, и мне жаль себя.
— Ты теперь сама понимаешь, как необходимо нам было это путешествие, — нежно говорит муж, гладя мои волосы, и мне хочется, чтобы он без конца гладил мои волосы и ничего больше не говорил, и тут же я хочу, чтобы он говорил, быть может, за всю свою жизнь я никогда не знала, чего я, собственно, хочу.
— Я отлично представляю себе, что происходило в тебе после того, как ты вернулась домой и в окне, небрежно задернутом шторами, увидела нечто такое, что меньше всего ожидала увидеть… Но пойми меня правильно, ведь на самом деле неважно, был там я или кто-то другой, важно, что за эти дни ты разобралась в самой себе. Поверь, что и мне было нелегко, я терпел эти муки вместе с тобой, пытался разгадать твои мысли, десятки раз порывался рассказать, как все было на самом деле, но благодаря тому, что я молчал, ты отвоевала для нас обоих нечто чрезвычайно важное. Возможно, ты поняла, что твоя любовь выше ревности, освободилась от навязчивых идей, которые все эти годы мучили тебя… Одно время я уже потерял надежду, что ты выйдешь победительницей, видел, что ты чуть ли не презираешь меня, был в отчаянии от того, что своим молчанием совершаю что-то непоправимое … Но не стоит вспоминать об этом. Теперь я счастлив.
Я утыкаюсь лицом в его колени, он гладит мои волосы, я отметаю от себя все мысли, мне хорошо, скоро покажутся огни Таллина, мы приедем домой и уже завтра отправимся на северное побережье, где песчаный берег изрезан заливчиками и полуостровками. Правда, там нет высоченных волн, но ведь и в Паланге мы их не видели.