Я не страшусь суда такого
И, может, жду его давно,
Пускай не мне еще то слово,
Что емче всех, сказать дано.
Мое — от сердца — не на ветер,
Оно в готовности любой:
Я жил, я был — за все на свете
Я отвечаю головой.
А. Твардовский
Всесоюзное идеологическое совещание 1966 года. — Нападение. — Отбиваю атаки. — Статья в «Шпигеле». — Партийное следствие. — Заседание Комитета партийного контроля. — Исключение из КПСС. — Публичное осуждение. — Реакция общественного мнения. — Письмо академика С. Струмилина. — Письмо генерала Петра Григоренко. — Дружба нерасторжима
За несколько дней до моего отъезда из Варшавы в конце сентября 1966 года мне рассказали, что на польско-советской границе у одного поляка была обнаружена и конфискована краткая версия дискуссии по моей книге «1941, 22 июня», происходившей в Институте марксизма-ленинизма 16 февраля 1966 года. Об этом немедленно был поставлен в известность ЦК КПСС. Я был несколько озадачен. Почему такой переполох? Сообщения о дискуссии давным-давно перешагнули всякие границы. По Варшаве «краткая запись» гуляет уже полгода, то же самое и в Праге, вероятно, и в других социалистических странах. Приходит в голову объяснение двоякого рода: во-первых, поляка действительно задержали и отобрали «краткую запись». Те, кто его задержал, возможно, и понятия не имели о дискуссии в ИМЯ, но не исключено, что КГБ и КП Белоруссии используют этот случай в своих интересах для укрепления своего престижа; во-вторых, они это делают тем охотнее, так как осведомлены о настроениях, которые царят в Москве «наверху», ведь после процесса Синявского — Даниэля неосталинистский крен усилился.
Я возвратился в Москву в начале октября. Не прошло и недели, как мне позвонил взволнованный приятель и попросил встретиться с ним где-нибудь в нейтральном месте. Мы встретились. Он мне рассказал, что в ЦК происходит идеологическое совещание и что там с резкими нападками на меня выступил секретарь ЦК компартии Грузии по пропаганде Д. Стуруа. В тот же день я узнал подробности происходящего и даже точный текст того, что сказал Стуруа. А сказал он следующее:
«Книга Некрича вполне определенная. Господин Некрич изволит клеветать на нашу партию. Господин Некрич изволит клеветать на внешнюю политику Советского правительства и коммунистической партии. Господин Некрич изволит утверждать, что Советский Союз пошел на принципиальные уступки гитлеровской Германии».
Кроме Стуруа, на совещании по поводу моей книги выступил секретарь ЦК Коммунистической партии Белоруссии Пилотович, который говорил об использовании стенограммы обсуждения в ИМЯ буржуазной пропагандой и ставил вопрос, каким образом запись попала за границу (позднее этот вопрос будет обсуждаться Комиссией партийного контроля). Председатель Комитета государственной безопасности Семичастный выступил с разъяснением, что стенограмма не подлинная, а сфабрикованная.
Таким образом, книга «1941, 22 июня» оказалась в фокусе идеологической борьбы. Военные действия были открыты. Я должен был либо капитулировать, либо защищаться. Я выбрал путь борьбы.
17 октября 1966 г. я обратился с двумя письмами. Первое было адресовано президиуму Всесоюзного совещания идеологических работников. Второе — секретарю ЦК КПСС П. Н. Демичеву. В обоих письмах я протестовал против выступления Стуруа и просил дать мне возможность выступить на совещании с ответом.
Отправив оба письма, я позвонил помощнику Демичева И. Т. Фролову (ныне ответственный редактор журнала «Вопросы философии»). Фролов был очень предупредителен, обещал немедленно доложить секретарю ЦК о моем письме и посоветовал затем обращаться к заместителю заведующего отделом пропаганды и агитации ЦК КПСС А. Н. Яковлеву, который отвечает за проведение идеологического совещания. Несколько раз я тщетно пытался достигнуть Яковлева по телефону, но он явно уклонялся от разговора со мной. Между тем совещание окончилось. На закрытии совещания выступил П. Н. Демичев, который пожурил Стуруа за его грубость. Но даже этот легкий упрек Демичева оказался для меня весьма полезным. Выступление Демичева показывало, что чаша весов еще колеблется.
Спустя три недели мне позвонил домой работник отдела агитации и пропаганды Зайцев, который сообщил мне, что Стуруа был поправлен в заключительном слове Демичева, что тем самым инцидент исчерпан и что в связи с моей книгой «1941, 22 июня» ЦК не имеет ко мне претензий. Заявление Зайцева было чрезвычайно важным, и я, повторив тут же то, что он мне сказал, попросил его подтвердить, правильно ли я его понял. Он подтвердил.
На следующий день я поставил об этом звонке в известность членов нашего институтского партийного комитета, и те вздохнули с облегчением.
Некоторую роль в приторможении «дела Некрича» сыграло выдвижение моей кандидатуры в члены-корреспонденты Академии наук СССР. Выборы должны были состояться осенью, но публикация моей фамилии в общем списке кандидатов в академики по всей Академии наук (список всех кандидатов печатается в центральном правительственном органе — газете «Известия») произвела некоторое впечатление в официальном мире. Моя кандидатура была предложена академиком И. М. Майским и поддержана рядом других академиков. На выборах я оказался в середке, получив недостаточное количество голосов, чтобы быть избранным, но достаточное, чтобы с честью выйти из этой игры. Разумеется, об избрании всерьез я и не помышлял. Но выборы в Академию наук затормозили на некоторое время начавшееся сталинистами наступление.
Однако спустя два месяца, в начале 1967 года, после того как прошел XXIII съезд КПСС, наступление возобновилось с новой силой.
Теперь оно проводилось исподволь. Партийное общественное мнение планомерно подготовлялось к разгрому моей книги. Печатаемое ниже мое письмо дает некоторое представление о ситуации:
«СЕКРЕТАРЮ МГК КПСС тов. ШАПОШНИКОВОЙ А.П.
Уважаемая Алла Петровна!
Вынужден обратиться к Вам в связи с выступлением ответственного сотрудника МГК КПСС тов. Владимирцева на собрании пропагандистов Фрунзенского района г. Москвы 25 ноября с. г.
Тов. Владимирцев сказал, будто на обсуждении книги А. М. Некрича «1941, 22 июня» в Институте марксизма-ленинизма означенная книга подверглась осуждению.
На самом же деле на этом обсуждении[7], созванном Институтом марксизма-ленинизма при ЦК КПСС по инициативе Комитета по делам печати 16 февраля 1966 г., книга была оценена всеми без исключения выступавшими, а их было 22 человека, положительно. Многие из выступавших предлагали книгу переиздать и в связи с этим просили автора учесть пожелания и замечания, высказанные во время дискуссии.
Именно так обстояло дело в действительности (см. стенограмму обсуждения). Спрашивается, зачем понадобилась тов. Владимирцеву эта явная неправда? Ответ ясен: для подкрепления собственного утверждения о вредности книги А. М. Некрпча ссылками на авторитетное мнение научной общественности. Я решительно протестую против непартийного поведения т. Владимирцева, введшего в заблуждение пропагандистов целого района гор. Москвы, и настаиваю на том, чтобы его заявление было опровергнуто.
7 декабря 1966 г.»
Ответа на свое обращение я не получил.
Кампания приняла целеустремленный характер...
...Жизнь — довольно странная и противоречивая штука. Именно в этот самый момент, когда вокруг моей головы тучи начали сгущаться все больше и больше, мое ходатайство (и моего Института) о предоставлении мне служебной командировки в Англию для работы в английских архивах сдвинулось после шестилетней проволочки с места. Я заполнил въездные анкеты и начал ждать.
Позднее я понял, что по нашему русскому счастью правая рука не ведает, что творит левая: мое дело просто шло своим рутинным путем из канцелярии в канцелярию, перекладывалось со стола на стол, но еще не было представлено выездной комиссии ЦК, которая и решает в конечном счете дело.
...В марте 1967 года меня пригласил к себе директор Института В. М. Хвостов. Страсти к тому времени несколько поутихли, и он хотел подчеркнуть свою лояльность ко мне. Хвостов был человеком противоречивым: его честолюбие и готовность ради карьеры следовать самым примитивным и стандартным образам жизни партийного работника наталкивались на его интеллигентность, на его образованность, на его инстинктивное уклонение от открытого участия в погромах, брезгливое нежелание запачкать свои руки: когда нужно было, он искал и без особого труда находил для «пачканья рук» нужных людей.
Хвостов рассказал мне, что ему предлагали принять участие в разгромной рецензии на мою книгу, но он отказался. Затем он сказал мне:
— Александр Моисеевич, в ЦК начато против Вас дело. Советую Вам без промедления написать заявление в Центральный Комитет.
— Заявление о чем?
— У Вас же имеются в книге недостатки и ошибки, Вы сами об этом говорили. Вот и напишите об этом, выразите сожаление... — здесь Хвостов остановился, считая, по-видимому, что он сказал мне достаточно.
Я поблагодарил его и обещал подумать. Когда мьг прощались, Хвостов сказал мне примирительно:
— Я понимаю, что недоразумения между нами были потому, что Вы хотели утвердить свою независимость.
Я промолчал.
За долгое время это была первая дружеская встреча. Она была и последней. Несколько раз мьг виделись издали, раскланивались, но никогда уже больше не разговаривали. Хвостова сделали вскоре президентом Академии педагогических наук СССР, а еще спустя два года он неожиданно умер.
...Да, я думал о том, что сказал мне Хвостов. Через несколько дней я получил еще одно предостережение: мне принесли черновой вариант разгромной статьи, которая готовилась в Институте марксизма-ленинизма. Нападение было неотвратимо. Но выбор был мною сделан в тот самый момент, когда я написал первую страницу рукописи. Нет, я не собирался приносить извинения, каяться и прочее: для меня открылась новая полоса моей жизни и в этой последней, вероятно, части моей жизни не должно было быть места для конформизма нашего лицемерного общества. Я постепенно удалялся от него, но частицы моей прошлой жизни, невидимые нити все еще связывали меня, и я понимал, что так будет всегда.
Может показаться невероятным, но последний толчок моей чаше весов дал... журнал «Шпигель», выходящий в Гамбургере и моя чаша весов резко качнулась вниз, а, может быть, взлетела вверх?
Вот как это случилось.
В номере от 18 марта 1967 года «Шпигель» опубликовал две большие статьи о событиях в СССР: одна была посвящена Светлане Аллилуевой, другая — моей книге и мне.
...Однажды в партийный комитет, где я находился в это время, позвонили из фотохроники ТАСС. Корреспондент сообщил мне, что он имеет задание сфотографировать меня. Я удивился, но решил, что, может быть, ситуация меняется. Но все было совсем по-другому. Фоторепортер, который пришел ко мне домой, сказал мне, что один западногерманский журнал сделал заказ на мой портрет, уплатил валюту и теперь ожидает моей фотографии. Это было чисто коммерческое дело, и фотохроника ТАСС просто выполняла уже оплаченный заказ.
Нет, не говорите, хорошо жить в России. Здесь по крайней мере скучать не приходится...
«Шпигель» поместил мой портрет, сделанный фотохроникой ТАСС, и большую статью о книге, ее обсуждении и об ответственности за неподготовленность к войне. Статье была предпослана врезка. Ее текст и послужил толчком к началу партийного дела против меня. Во врезке было среди прочего написано, что на XXIII съезде руководитель КПСС Брежнев хотел реабилитировать Сталина. Этому воспротивилась группа прогрессивно настроенной интеллигенции, военные, ученые и др. Их мнение было выражено в книге историка Некрича «1941, 22 июня».
Я давно усвоил жизненное правило, что самое опасное — это обрести личного врага. Это правило знали и сталинисты. Поэтому статья в «Шпигеле» была, наконец, тем желанным поводом для расправы надо мной в назидание всем прочим, которую они вот уже полтора года пытались осуществить.
Вскоре заведующий отделом науки ЦК Трапезников продемонстрировал этот номер журнала группе приближенных к нему историков. Затем, как мне говорили, он показал этот номер Брежневу, приведя последнего в ярость от фразы, будто он хотел реабилитировать Сталина. Брежнев отдал приказ Комитету партийного контроля при ЦК КПСС начать партийное следствие по поводу книги «1941, 22 июня», обстоятельств вывоза за границу стенограммы дискуссии в ИМЯ и использования книги буржуазной пропагандой.
В последних числах апреля я узнал, что в Институте марксизма-ленинизма готовится разгромная статья для газеты «Правда», которую пишет Г. А. Деборин. В присутствии нескольких своих друзей я позвонил Деборину домой и спросил его, верно ли это. Деборин пытался уклониться от прямого ответа, но пытался выяснить, откуда мне это стало известным. Я тоже уклонился от ответа, пошутил, что «слухами земля полнится». Из разговора с Дебориным я понял, что информация верная и «дело» против меня уже начато, хотя в тот момент я не представлял, каким образом развернутся события. Больше всего меня беспокоило, что все это обернется плохо для нашего парткома. Ситуация создавалась острая. Решение надо было принимать немедленно. По стечению обстоятельств сразу же после разговора с Дебориным вдруг появилась возможность непосредственного обращения к секретарю ЦК КПСС М. А. Суслову с просьбой о личном приеме. Через два дня мне сообщили ответ Суслова: этим делом занимаются много людей, и он, Суслов, не может в него вмешиваться. Теперь оставалось только ожидать дальнейшего развития событий. Спустя две недели я получил официальное приглашение явиться в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС к партконтролеру (партийному следователю) Сдобнову. Следствие вели двое партконтролеров: Сдобнов и Гладнев.
Когда меня пригласили в КПК, я и понятия не имел о процедуре партийного дела, и Сдобнов даже не счел нужным ознакомить меня с ней. Я очень удивился, увидев там заместителя директора Института Штрахова. Ведь моя книга непосредственного отношения к Институту не имела. Мне было непонятно, почему не был приглашен секретарь парткома Данилов. Оказывается, для Комитета партийного контроля важно присутствие представителя администрации того учреждения, в котором подследственный работает. Таким образом, администрация фактически участвует в разбирательстве, помогая КПК. Я убедился в этом на собственном опыте. Штрахов вовсе не был безмолвным свидетелем, а активно помогал партконтролерам.
По счастью, у меня сохранились записи, которые я тогда вел немедленно после встреч в КПК, и документы, которые я писал по требованию партконтролеров. Таким образом, я моп7 очень точно описать все, что тогда происходило. Для западного читателя, а особенно для специалистов в области истории, политических и социальных наук будет полезно знать некоторые детали. Это поможет их более правильному пониманию сущности системы, существующей в Советском Союзе.
Первая беседа со мной в КПК была 22 мая 1967 года и продолжалась 4 часа. Мне задавали вопросы по поводу моей книги, как я ее задумал и зачем написал. Позднее я понял, что партследователи хотели выяснить, не сделал ли я это по злому умыслу, чтобы нанести ущерб интересам КПСС и советского государства. Другая группа вопросов касалась моего отношения к книге спустя полтора года после ее выхода в свет. Все содержание, ход и тон беседы не оставлял сомнения в том, что партследователи чувствуют ко мне внутреннюю неприязнь, хотя они были в меру вежливы. Никаких записей беседы не велось: в этом не было необходимости, так как замаскированный магнитофон выполнял секретарские обязанности. Такая система избавляла от необходимости показывать подследственному протокол и лишала его тем самым возможности проверять правильность интерпретации его ответов. В этом отношении процедура партийного следствия гораздо хуже обычного судебного следствия.
Из вопросов, которые мне были заданы Сдобновым и Гладневым, наиболее важными мне показались два вопроса. Первый из них был, почему я не отмежевался от выступления на дискуссии в ИМЯ Алексея Владимировича Снегова. Я отвечал, что вообще ни от кого не отмежевывался, да мало ли было наговорено глупостей, например, докладчиком Дебориным, я ведь не стал от него отмежевываться и т. п.
Второй вопрос был, очевидно, стержнем всего.
Сдобнов спросил меня: «Что, по-вашему, важнее — политическая целесообразность или историческая правда?» Как бы косвенным образом следователь давал мне понять, что дело не в том, правдива ли моя книга или нет — это вопрос второстепенный, — а в том, насколько целесообразно в данный момент поднимать тему неподготовленности СССР к германскому нападению и ответственности за это. С вопросом Сдобнова перекликались слова другого следователя — Гладнева, сказанные в коридоре, когда он провожал меня после первой встречи: «Не делайте ошибки, мы не Ваши оппоненты, мы находимся на службе», т. е. незачем тратить время, чтобы нас убеждать...
Мой ответ на вопрос Сдобнова был таким: нельзя противопоставлять политическую целесообразность исторической правде. Опыт истории показал, что в конечном счете историческая правда соответствует политической целесообразности.
— Так что для Вас все-таки важнее? — допытывался Сдобнов, — историческая правда или политическая целесообразность?
— Историческая правда, — ответил я.
Штрахов усердно помогал следователям. Один раз я не выдержал и резко его оборвал, за что немедленно получил строгое замечание от Гладнева: «Товарищ Некрич, не забывайте, что Вы находитесь в ЦК КПСС».
Одна характерная особенность в поведении моих собеседников, если их так можно назвать, запомнилась мне. Все документы, которые я им показывал, — письма читателей, рецензии, мои заявления о «проработке», которая происходит по административным и пропагандистским каналам, — внимательно прочитывались Гладневым и Сдобновым, молча передавались из рук в руки, но никаких эмоций, только быстрые взгляды. Лишь один раз Сдобнов взорвался, когда читал мое письмо секретарю МГК КПСС Шапошниковой по поводу выступления Владимирцева.
В конце беседы мне было предложено ответить на три вопроса в письменном виде. Вот эти вопросы и мои ответы:
Вопрос. Ваше отношение к книге «1941, 22 июня».
Ответ. Свою книгу «1941, 22 июня» считаю исторически достоверной, патриотической и соответствующей решениям XX, XXII, XXIII съездов нашей партии, а также Постановлению ЦК КПСС от 30 июня 1956 года. Книга была опубликована в научно-популярной серии издательства «Наука» осенью 1965 г. Она получила одобрение Главлита, была затем обсуждена историками-коммунистами в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, где в целом была одобрена. Имеются положительные отклики и рецензии печати социалистических стран и коммунистических органов печати западноевропейских стран.
Вопрос. Ваше отношение к обсуждению книги в Институте марксизма-ленинизма.
Ответ. Обсуждение моей книги 16 февраля 1966 года происходило не по моей инициативе. Инициатором его были Комитет по печати и Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, который и был непосредственным организатором собрания. Научная дискуссия была открытой, поскольку обсуждалась книга, вышедшая в открытой печати. На дискуссии присутствовало около 200 историков, гражданских и военных, а выступило 22 человека, в том числе начальник отдела истории Великой Отечественной войны, его заместитель, редакторы всех шести томов «Истории Великой Отечественной войны Советского Союза». Все выступавшие дали в основном положительную оценку книге, сделав при этом ряд критических замечаний. Все это видно из стенограммы обсуждения.
Вопрос третий. Ваше отношение к зарубежным откликам.
Ответ. Зарубежные отклики были двоякого рода. Меня очень обрадовали положительные отклики коммунистической прессы как в социалистических странах, так и в капиталистических странах Западной Европы. Коммунистическая пресса расценила книгу как оружие против пропаганды буржуазной реакционной печати, утверждавшей, что в СССР якобы имеет место тенденция к восстановлению культа личности Сталина. В ответ на клеветническую радиопередачу так называемой «Немецкой волны» я написал «Открытое письмо» и передал его в Агентство печати «Новости». По причинам, мне неизвестным, оно опубликовано не было. В других публикациях буржуазной печати речь шла не о книге, а о стенограмме обсуждения в Институте марксизма-ленинизма.
Свои ответы я принес Сдобнову 24 мая. Он внимательно прочел, никак не комментируя. Затем, уже прощаясь, предупредил меня, что беседы будут продолжены. Я пожал плечами...
Во время бесед следователи очень нервно реагировали на те приводимые мною факты, которые, очевидно, не укладывались в заранее составленную ими схему сценария. Например, все, что я говорил об искусственной шумихе, созданной вокруг моей книги председателем Комитета по печати Михайловым, его сотрудниками Маховым и Фомичевым, яростно опровергалось, мое возмущение выступлением на идеологическом совещании секретаря по пропаганде ЦК Грузии Стуруа разбивалось о стену деланного равнодушия.
Я спросил Сдобнова, чем вызваны эти беседы, почему в Комитете партийного контроля обсуждаются вопросы научного характера. На это я получил ответ, что по указанию руководства проводится расследование всего комплекса, связанного с книгой «1941, 22 июня», а именно — книга, ее обсуждение, зарубежные отклики, проникновение информации за границу.
— Так что это — персональное дело? — напрямик спросил я Сдобнова.
— Вопрос еще не решен, — уклончиво ответил он.
Мои письменные ответы и послужили главным обвинительным материалом против меня самого. Поняв это, я понял и то, какое важное значение имеет американское процедурное правило, позволяющее подследственному не отвечать на поставленные вопросы, если ответы на них могут причинить ему вред. Но «социалистическая демократия» очень далека от элементарного понимания защиты индивидуальных прав...
Спустя месяц, 24 июня, меня вновь вызвали в Комитет партийного контроля. Было это спустя несколько дней после «шестидневной войны», и накал антисемитизма еще не прошел...
На этот раз со мной беседовали уже три партийных контролера. На помощь первым двум был призван сотрудник сектора печати некто Сеничкин. На этот раз мы не остались в кабинете Сдобнова, а молча прошли по длинному коридору и поднялись на третий этаж. На моем лице, видно, отразилось недоумение, куда же меня ведут, потому что Гладнев спросил меня: «Вам сказали, куда мы идем?» Я отрицательно помотал головой. «Мы идем к товарищу Мельникову, члену КПК», — вполголоса сказал мне Гладнев. Я кивнул головой. Это имя мне ничего не говорило. Вскоре мы очутились в просторном кабинете. Хозяин его, высокий грузный мужчина лет шестидесяти, поднялся нам навстречу, протянул широкую ладонь и пригласил садиться. Мы сели: Мельников во главе стола, по левую руку от него трое следователей, по правую я. Поглядывая на меня своими большими, пожалуй, черными глазами, член Комитета Роман Ефимович Мельников сказал, что Комитет остался неудовлетворен моими ответами, и в среду 28 июня мой вопрос будет обсуждаться на заседании Комитета под председательством Пельше. Пельше был членом Политбюро и председателем Комитета партийного контроля при ЦК КПСС. Видно, моему делу придавали особенное значение, если решили вынести его на такое высокое собрание. Мельников предложил Сдобнову зачесть ту часть подготовленного к заседанию документа, который касался меня. Итак, я приглашен для предварительного ознакомления с обвинительным заключением! Я взял карандаш и приготовился было делать заметки, но тут же сообразил, что больше запомню, если внимательно буду слушать.
Негромким, но внятным голосом Сдобнов прочел обвинительное заключение. Конечно, формально этот документ так не назывался, но таким он был по существу. Я старался ничем не выдавать своего волнения, хотя на самом деле волновался очень. Заметил, что задрожали пальцы и положил руку на стол ладонью.
Когда Сдобнов читал наиболее резкие обвинения, Мельников бросал на меня взгляд: «Ну, что, какого?» — не поворачивая головы проверял мою реакцию, прикидывал, легко ли будет со мной справиться. В таких местах я, кажется, не то вздыхал, не то шевелил скулами, а, может быть, просто смотрел прямо перед собой, симулируя равнодушие. Но вот Сдобнов положил на стол последнюю прочитанную им страницу. Мельников предложил обменяться мнениями. Я сказал, что чтение на слух воспринимаю плохо и должен прочесть документ собственными глазами, тем более что в отличие от бесед, где речь, казалось, шла о научных проблемах, здесь выдвинуты против меня тяжелые политические обвинения. Вся тройка следователей дружно запротестовала. Ах, как им не хотелось, чтобы я взглянул на этот документ! Сдобнов предложил прочесть документ еще раз, медленнее, даже останавливаясь на тех местах, которые могли показаться мне важными. Я решительно протестовал и продолжал настаивать на своем. Мельников заколебался. Наконец, он сказал Сдобнову, чтобы мне дали прочесть документ и разрешил сделать необходимые заметки. Гладнев предложил, чтобы затем мы вновь вернулись к Мельникову, дабы выслушать мнение. То ли Мельникову не хотелось определять свою собственную позицию, то ли по другим соображениям (дело шло к концу рабочего дня), но он предложил, чтобы в дальнейшем беседа протекала без его участия. «Разумно, — подумал я, — во-первых, он никак не ангажируется, во-вторых, прослушает магнитофонную запись».
Я просидел в кабинете Сдобнова полчаса, читая и выписывая наиболее важные части документа. Вскоре трио появилось вновь (должно быть, они ходили в буфет закусить). Несмотря на мои протесты, выписки у меня были отобраны. Сдобнов объяснил, что документ секретный. Я протестовал, но жаловаться было некому: Мельников предусмотрительно отстранился. Вся эта комедия сделалась мне ясной. Затем Сдобнов предложил мне начать разговор по существу предъявленных обвинений. Я отказался, ссылаясь на то, что к такому разговору не подготовлен, должен подумать. Следователи настаивали, ставили вопросы, пытаясь втянуть меня в разговор. Я отвечал нехотя, так как полагал, что из меня хотят выудить аргументацию с тем, чтобы самим лучше вооружиться к предстоящему бою в среду. «Ну, ясное дело, не хочет разговаривать!» — раздраженно воскликнул Гладнев, поднялся и удалился вместе с Сеничкиным. В кабинете остались Сдобнов и я. Он выдвинул последний довод: если я приду на следующий день, то меня примет первый заместитель председателя Комитета Гришин. Я пообещал подумать, на том мы и расстались. Подозревая в предложении ловушку, чувствуя себя отвратительно физически и не располагая достаточным временем для подготовки, я решил прийти прямо на заседание Комитета, а приема у Гришина не просить. Позднее это было использовано против меня как доказательство моего пренебрежительного отношения к партии.
...До заседания оставалось всего 36 часов. Снова на помощь пришли мне друзья. Моя жена Надя старалась ничем не выдать своего волнения, хотя темные круги под глазами и нервное подергивание век выдавали ее. Легли мы поздно, поднялся я в шестом часу утра...
Накануне мне сообщили, что вице-президент Академии наук А. М. Румянцев разговаривал по поводу моего дела с Сусловым, и тот будто бы заверил его, что дело ограничится выволочкой. Но я в это не поверил, ибо к чему было бы устраивать парад-алле в таком случае? Я понимал, что Румянцев мне сочувствует и делает кое-что, чтобы облегчить мое положение, но сообщение это расценил как дезинформацию. Дезинформация такого же рода поступила и из других источников. Мне явно расставляли капкан.
На заседание Комитета я приехал вместе с Александром Михайловичем Самсоновым, директором издательства «Наука», которого тоже призвали, чтобы держать ответ. Мы жили напротив друг друга, и потому было вполне естественно, что и поехали вместе.
...Я курил в коридоре в полном одиночестве, когда мимо меня прошел элегантно одетый старик в дорогом сером костюме. Держался он прямо, шел деловитой походкой человека, сознающего свое значение. В двух-трех метрах позади вышагивал коренастый молодой человек, одетый в стандартный черный костюм. Он нес портфель. Пожилой держал в руке маленький букет цветов, аккуратно завернутый в бумагу. «Пельше», — мелькнула мысль.
Деваться было некуда, вышла секретарша и указала мне на приемную, где вызванные в Комитет ожидали приема. Это была темная, без окон прямоугольная комната с постоянно горящим электрическим светом. В комнате стояло несколько сосновых столов и стулья. Комната напоминала камеру с той только разницей, что здесь не было охраны, и из нее можно было выйти, что я немедленно и сделал. Все здесь было рассчитано, чтобы повлиять на настроение обвиняемого, заставить его почувствовать тоску, безнадежность, сломить его волю.
Вскоре в коридор вышла секретарша и сказала: «Кто пришел по делу Некрича, прошу заходить». Значит, «дело» действительно существует...
...Кабинет Пельше, в котором происходило заседание, представлял собою большой светлый зал. Справа от входной двери было несколько окон и балкон. Возле стен были поставлены мягкие кожаные стулья для приглашенных. С этой же стороны в глубине комнаты стоял большой темножелтый письменный стол полированного дерева, а рядом столик с разноцветными телефонными аппаратами; у задней стеньг — стеллажи с книгами и деревянная панель — дверь, которая вела, очевидно, в комнату для отдыха.
По левую сторону стоял длинный и широкий стол, покрытый, как водится, зеленым сукном. В дальней узкой части стола лицом к входной двери стояло председательское кресло. По обе стороны от председательского места расположились члены Комитета. Были они разного роста, большие и маленькие, лысые и с пышными седыми шевелюрами, в очках и без, дородные и худые, но что-то неуловимо общее объединяло их всех. Среди них было несколько женщин. Одна из них полная, высокого роста, с зачесанными назад седыми, но еще густыми волосами, обернулась и пристально посмотрела на меня.
Ближе к дверям за столом разместились чины рангом поменьше: партследователь Гладнев, а напротив него Сдобнов, затем какая-то светловолосая женщина в белой кофточке и светлой юбке. Рядом с ней сидел известный мне заведующий агитационно-пропагандистским отделом Московского городского комитета партии Иванькович, человек небольшого роста с холодными, злыми глазами и с протезами вместо рук.
Среди приглашенных я увидел П. Н. Поспелова, директора Института марксизма-ленинизма, генералов Тельпуховского и Грылева (первый из ИМЯ, второй из военно-исторического отдела Генштаба), ответственного редактора журнала «Вопросы истории КПСС» Косульникова.
Увидел я и старого знакомца по занятиям в Фундаментальной библиотеке Академии наук СССР П. П. Севастьянова, историка, специалиста по Дальнему Востоку, который, очевидно, представлял здесь Министерство иностранных дел. Пришел Г. Деборин, оглянулся и занял свободное место рядом с Сеничкиным, маленьким бесцветным человечком, который всем своим видом старался подчеркнуть значительность того, что должно здесь произойти, и значительность собственной персоны. Напротив него примостился исполняющий обязанности директора нашего Института Пука Степанович Гапоненко.
Я сел на стул рядом с Самсоновым, поближе к окну. Было душно. Неподалеку от меня занял место Пеня Петровский, внук Григория Ивановича Петровского и сын героя гражданской войны, бывшего руководителя Коммунистического интернационала молодежи (КИМ) Петра Петровского, погибшего в годы сталинского террора, племянник комкора Петровского, освобожденного из лагеря в начале войны и геройски погибшего в сражении. Петровский-внук, который в течение 27 лет своей жизни ходил с клеймом сына врага народа, был после реабилитации своего отца принят в партию и работал научным сотрудником в музее В. И. Ленина. Петровский примыкал одно время к демократическому движению. Он участвовал на свою беду в дискуссии по поводу моей книги в ИМЯ. Позднее его речь была объявлена антипартийной, и теперь он привлекался к партийной ответственности по «делу Некрича».
...Пельше открыл заседание. Слово для информации получил Сдобнов. Я начал делать заметки:
Сдобнов излагает обстоятельства дела во всех аспектах. Книга Некрича порочная. Объяснения он дал неудовлетворительные. Выводы автора не соответствуют концепции советской исторической науки и похожи на концепции буржуазных историков. Противопоставляет тотальную мобилизацию в Германии бездеятельности советского правительства. Обеляет политику Англии, Франции, США. Фальсифицирует факты: предупреждение, посланное Черчиллем Сталину, предупреждение Шуленбурга. Включает в территорию собственно Германии оккупированные ею земли — играет на руку немецким реваншистам. Очерняет положение в советской промышленности, в том числе и оборонной. Советско-германский пакт изображается как выгодный только Германии, получается, что советское правительство было обмануто, следовательно, очерняет советское правительство (!).
Автор не отмежевался от антипартийных выступлений на дискуссии в ИМЯ. На дискуссии некоторые утверждали, что существуют две группы историков: догматики и марксисты. Некрича, сказал Сдобнов иронически, относят ко второй группе. Некрич пишет об умышленном уничтожении военных кадров — утверждает, что главной причиной нападения Гитлера на Советский Союз был страх перед коалицией СССР, Англии и США, чем оправдывает гитлеровский тезис о превентивной войне. Не говорит об истинных виновниках войны — монополиях. Ссылок на иностранные документы по количеству больше, чем на советские. Тут Сеничкин вмешался и скороговоркой назвал цифры тех и других. Некрич подводит читателя к мысли, что победа СССР в войне была незакономерной.
Петровский, продолжал Сдобнов, выступил на обсуждении с антисоветской речью. При беседах в КПК продолжал отстаивать свои неверные позиции. До сих пор не представил письменного объяснения в КПК (именно этим Петровский и спас себя от строгого партийного взыскания — А. НА). Петровский является автором записи обсуждения в ИМЯ, которая попала за границу.
За рубежом книга Некрича была подхвачена враждебной пропагандой: передачи «Немецкой волны», публикация стенограммы в итальянском троцкистском журнале «Се-нестра», в «Нувель Обсерватор», в «Шпигеле» с портретом автора и с подписью под ним: «Некрич — критик Сталина».
Затем слово было предоставлено мне.
Мое выступление было подготовлено заранее и отпечатано на машинке. Первый экземпляр был передан мною стенографистке КПК. Но уже по ходу выступления я вносил некоторые коррективы. Так, в самом начале своего выступления я заявил, что хотя в документе, прочитанном Сдобновым, вопрос о культе личности Сталина не ставился вовсе, но по существу речь идет именно об этом, таков подтекст документа.
В заключение выступления я сказал, что в книге имеются, конечно, недостатки и просчеты. В частности, я признал справедливым упрек Сдобнова, что включил в территорию собственно Германии земли, захваченные рейхом.
Однако я не сказал на Комитете, и не сожалею об этом, что эта ошибка была мною замечена сразу же после выхода книги из печати и была включена в перечень других фактических ошибок и опечаток, переданный польскому, чехословацкому и венгерскому издательствам, осуществлявшим перевод моей книги. Я считал для себя унизительным защищаться таким образом.
Я заявил, что есть большая разница между конкретными замечаниями и попытками на их основании построить политические обвинения. Все политические обвинения я полностью отвергаю.
Далее я вскрыл то, что было закамуфлировано в документе КПК, — попытка задним числом снять ответственность со Сталина и политического руководства за тяжелое положение, в котором оказалась наша страна в июне 1941 года. Я напомнил об основных фактах истории того времени и попытался показать беспочвенность обвинений, выдвинутых против меня. Закончил я так: «Вначале я уже говорил и хочу повторить еще раз: несомненно, что в книге имеются недостатки, она отнюдь не идеальна. Что же касается политических обвинений, выдвинутых против меня, то я их решительно отклоняю.
...Свой долг историка-коммуниста я видел в том, чтобы по мере своих сил участвовать в борьбе партии за преодоление ошибок периода культа личности и помочь извлечь из этих ошибок правильные уроки».
Во время моего выступления то и дело раздавались враждебные реплики, на которые я не реагировал. После окончания моего выступления посыпались вопросы: многие спрашивали меня, почему я не отмежевался от антипартийного выступления Снегова. Я отвечал, что дискуссия носила научный характер, и я отвечал лишь на такого рода выступления.
Член КПК. Значит, если при Вас говорят антипартийные вещи, то это Вас не касается? Где же Ваша партийность?
Поспелов. Это Вы привели с собой людей в ИМЯ!
Некрич. Обсуждение происходило не по моей инициативе, а по инициативе ИМЯ. Те, кто руководил дискуссией, и несут ответственность. О том, что будет дискуссия в ИМЯ, были вывешены объявления. И это совершенно естественно. Что плохого в том, что на дискуссию пришли историки-коммунисты?
Во время моего ответа раздавались негодующие возгласы. Лишь один Пельше сохранял полную бесстрастность, я бы даже сказал, что он, видимо, с презрительным равнодушием относился к этому спектаклю.
Директор издательства А. М. Самсонов, сам историк и автор книг о битвах под Москвой и под Сталинградом, говорил спокойно, с достоинством, признал свою ошибку в том, что издательство выпустило книгу, заявил, что публиковать ее не следовало. В то же время он заметил, что в книге нет ничего такого, что прежде не было бы опубликовано в других советских изданиях. Выступление Самсонова произвело на членов Комитета благоприятное впечатление. Весь его облик высокого, плотного, седеющего темноволосого человека в больших роговых очках, державшегося с достоинством, но не вызывающе, признавшего, к тому же, свои ошибки, был по душе членам Комитета. Один из членов КПК сказал раздумчиво, повертев книгу в руках: «Ведь вот, товарищ Самсонов, отнесись Вы более внимательно к книге, и книга бы не вышла, и дела никакого бы не было». Несмотря на серьезность ситуации, мне пришлось крепко сжать скулы, чтобы не улыбнуться, — вот как просто дела решаются — и книги нет, и дела нет, всем хорошо, все довольны, — и вспомнил знаменитого нашего артиста Аркадия Райкина, изображавшего советского чинушу: «личный покой — прежде всего». Но в обгцем-то было не до смеха. Мельников несколько раз повторил, обращаясь к Самсонову: «Ведь говорил же Белоконев, чтобы Вы книгу не издавали, ведь говорил же, а Вы не послушались». (Генерал-майор Белоконев от имени КГБ подписал отрицательную рецензию на мою рукопись.)
Драматическим было выступление Петровского. Держался он твердо и смело, решительно отклонил обвинение, будто его речь была антисоветской, так же как и приписываемое ему составление «Краткой записи». Относительно моей книги он сказал, что считает ее честной и партийной. Тогда члены Комитета начали бросать реплики и подзадоривать его... Кульминационным моментом в выступлении Петровского было его заявление, что партследователь Гладнев кричал на него, стучал кулаками по столу и, наконец, заявил ему: «Я был бы горд, если бы мое имя стояло рядом с именем товарища Сталина». В зале начался неясный шум. Побагровевший Гладнев попросил предоставить ему слово, но... не опроверг последнего утверждения Петровского! Гладнев знал, что в этой аудитории было много приверженцев курса на реабилитацию Сталина. Я уверен, что многие сидевшие в зале сочувствовали Гладневу, и они были бы не прочь, если бы их портреты вывесили рядом со Сталиным.
«Я сказал Петровскому, — объяснял Гладнев, — что Ленин вовсе не был голубком, когда нужно было, он мог и прикрикнуть и заставить выполнить то, что он приказывал. В этом смысле я и постучал кулаком по столу. Но увидев, что Петровский неправильно меня понял, я извинился».
Здесь Мельников с полуулыбкой победоносно оглядел зал, покивал одобрительно головой, как бы говоря: «Вот видите, Гладнев извинился».
В своем выступлении Петровский напомнил о речи Молотова на сессии Верховного Совета СССР в августе 1939 года, когда он говорил о бессмысленности вести войну под фальшивым флагом «уничтожения гитлеризма». Слова Молотова, которые читал Петровский, падали в мертвую тишину, пока, наконец, заместитель Пельше Гришин заявил: «Партия вопрос о Молотове уже решила».
Петровский. Он был исключен за участие в антипартийной группе. Но внешняя политика, которую он проводил, не была осуждена.
Кто-то из членов КПК негодующе сказал: «Мы сейчас обсуждаем вопрос не о Молотове, а о Вас, товарищ Петровский».
Затем Петровский неожиданно начал говорить о своей семье, о том, что семья отдала «четыре прекрасных жизни» и что он, несмотря на несправедливость, допущенную по отношению к его семье, вступил в КПСС, потому что верит в торжество правды, в торжество коммунизма. Члены КПК с облегчением вздохнули. После выступления Петровского был объявлен перерыв. Члены Комитета во главе с Пельше остались в его кабинете, а остальные вышли в секретарскую комнату и в коридор. Я отметил про себя любопытную деталь: всем был предложен чай с сахаром и лимоном, членам же Комитета, кроме того, принесли еще и сушки! Даже в такой мелочи все по рангам, согласно занимаемому положению, подумал я.
Перед тем как покинуть зал заседаний, я подошел к Пельше и передал ему папку, в которой лежали напечатанные на машинке выписки из документов и другие материалы, подтверждавшие мою точку зрения. «Хорошо, — ответил Пельше, — передайте материалы Сдобнову». — «Но, — возразил я, — там мое дело уже закончено. Теперь оно решается здесь», — жестом показал на край стола, где сидел Пельше. «Хорошо, — бесстрастно повторил Пельше, — оставьте папку здесь». Я положил папку и вышел в коридор. Там толпились люди. Подошел к секретарше, она налила мне чаю.
«Неудачно ты выступил», — сочувственно говорит мне Гапоненко. «Да, неудачно», — извиняюще улыбается Севастьянов. Самсонов молчит. Затем Гапоненко, чтобы развеселить нас, начал рассказывать что-то смешное. Я рассмеялся. В это время мимо проходил Мельников. Когда заседание возобновилось, он начал свою речь такими словами: «Мы здесь Некрича критикуем, а он ничего, ходит себе, улыбается...»
Очевидно, во время чаепития в кабинете Пельше члены Комитета были проинструктированы, как им вести себя. События развертывались совсем не привычным образом: пока что никто не каялся, лишь Самсонов признал свою ошибку в очень достойной и спокойной манере.
После перерыва первым слово получил Поспелов. Невозможно пересказать всего, что он наговорил. Это была сплошная мешанина из каких-то обрывков воспоминаний о войне, рассказа о том, как лили специальную бронебойную сталь. Все это подавалось в лучших традициях сталинского времени. Слушая Поспелова, я чувствовал себя помолодевшим если не на 30, то во всяком случае на 20 лет. Он совершенно беззастенчиво перевирал то, что у меня было написано в книге. Делал он это со сноровкой профессионала, всю свою жизнь посвятившего этому ремеслу. Поспелов прекрасно знал, что он говорит для людей, большинство из которых книги Некрича не читало, а в лице Поспелова чтут саму партийность. В самом деле, этот бывший преподаватель латыни был ныне освобожденным членом Президиума Академии наук СССР, глазами и ушами партии в этом ареопаге советской науки, членом ЦК КПСС. В прошлом он был одно время кандидатом в члены Президиума ЦК, секретарем ЦК КПСС, ответственным редактором «Правды» и пр. и пр. Профессору Поспелову, так же как и выступившему после него Деборину, было важно показать Комитету партийного контроля, что они осознали не только вредность книги Некрича, но и промахи, допущенные ими во время дискуссии в Институте марксизма-ленинизма. В то время Поспелов был еще директором Института. Мне же Поспелов казался совершеннейшим рамоли. «Боже мой, — подумал я, — и этот склеротик был секретарем ЦК?!»
...Деборин выложил сначала, так сказать, аргументацию «от науки», обернулся затем по сторонам и сказал: «Должен сообщить вам один любопытный факт. — Подождав, пока наступит полная тишина, Деборин продолжал: Некрич, узнав о том, что я написал на его книгу отрицательный отзыв, позвонил мне домой и угрожал мне». Заявление Деборина вызвало соответствующую реакцию: «Ах, угрожал! Вот до чего докатился!» Я со своего места громко произнес: «Это ложь!» Но, разумеется, на мои слова никто внимания не обратил. Однако одного этого «любопытного факта» Деборину показалось недостаточно, и он продолжал: «На кого Некрич опирается за рубежом? Я могу вам сказать. Недавно я был на конференции в Берлине, и там один чехословацкий историк говорит мне: „Что вы все время пишете книги о своих подвигах? Нам нужны книги о ваших просчетах, ошибках, такие, как книга Некрича".» Реакция на слова Деборина была соответствующей: взрыв негодующих возгласов. «Как же они ненавидят чехов, и, должно быть, не только их», — мелькнула мысль.
Пельше предоставил затем слово еще одному эксперту, генерал-майору Грылеву, начальнику военно-исторического отдела Генштаба, человеку, известному своими решительными просталинскими взглядами. Грылев, в отличие от Деборина, внешне держался сдержанно, говорил сухо, без эмоций, но в то же время, так же как и Поспелов и Деборин, без смущения искажал текст книги, придумывая и вымысливая логические заключения, которых у меня в книге не было.
Наконец слово получил и. о. директора моего Института Л. С. Гапоненко. У него был большой опыт по части того, как держаться при подобных щекотливых обстоятельствах. Он сразу же подчеркнул, что книга Некрича к Институту отношения не имеет, работа внеплановая, отвечает издательство, и в таком духе Некрича в Институте критиковали, а он обиделся. Потом нашлись люди, которые избрали его в партком... («Да, — усмехнулся я про себя, — нашлись всего 280 человек».). Было в его выступлении одно забавное место: он бросил мне упрек, почему я в «1941, 22 июня» не разоблачил книги... меньшевика Абрамовича! Книга эта, как известно, никакого отношения к событиям Второй мировой войны не имела, а касалась Октябрьской революции. Через несколько недель, когда страсти поутихли, я спросил Гапоненко, причем здесь была книга Абрамовича, на что он мне ответил в обычной своей полудружеской манере: «Понимаешь, обстановка была такая, должен же я был что-то сказать»...
...Один за другим начали выступать члены Комитета: первые заместители Пельше — Гришин, Постовойов, затем Мельников, еще кто-то. Их речи дышали ненавистью не только ко мне, а ко всему, что было связано с отходом от Сталина и его политики. Гришин упомянул со злобой о реабилитированных, в смысле, что они сеятели смуты. Что же касается меня, то лейтмотивом всех без исключения выступавших было: «Некрич потерял партийность. Ему не место в партии». Кто-то предложил исключить из партии также и Петровского, другой возразил, что можно ограничиться взысканием и т. д. И тут со мной случилась странная вещь. Постепенно слова, которые произносились, начали утрачивать для меня какой-либо смысл. Я был потрясен этим взрывом ненависти. Вдруг до моего сознания дошло, что мой случай — желанный повод, чтобы дать излиться этой злобе, накопившейся за последние 10-12 лет, когда эти же люди, воспитанные и выдвинутые в сталинские времена, вынуждены были участвовать позднее в антисталинских мероприятиях. Они делали это скрепя сердце, часто саботируя или интерпретируя по-своему решения, принятые Центральным Комитетом, указания Хрущева, стараясь его скомпрометировать.
...Здесь разыгрывался пошлый фарс. И я фактически отключился от того, что происходило дальше, слышал лишь гул голосов. Потом вдруг кто-то тронул меня за плечо. Оказывается, мне предоставлено последнее слово. Что сказать этим людям, от которых я так бесконечно далек? Что сказать этим людям, которые так откровенно позволяют себе выступать в защиту сталинизма, формально осужденного партией, и делают это с одобрения председательствующего, члена Политбюро партии? Опровергать факт за фактом то, что они здесь говорили? Бессмысленно. И я произношу всего четыре фразы: «Я потрясен всем тем, что я здесь услышал. Я должен это осмыслить. В партии я не случайно, вступил в нее на фронте. Свою книгу писал, исходя из патриотических побуждений». Произношу эти слова и сажусь. В зале мертвая тишина. Пельше подводит итог. Существуют две точки зрения: одна — Некрича, другая — партии. Они несовместимы. Вывод: исключить из КПСС. Обоснование и формулировку он читал по уже заранее приготовленному и напечатанному тексту. Мне запомнилось лишь: книга антипартийная, использована реакционной пропагандой, врагами партии — троцкистами и еще кем-то, упорствует в своих ошибках. Затем: «Сдайте Ваш партбилет». Я встаю и иду по направлении к двери. Ко мне подходит немолодой уже человек, полусочувственно-полуопасливо смотрит на меня, уж не начну ли я, чего доброго, кусаться?! Нет, не начну...
Спускаюсь по лестнице вниз, к выходу из здания. Внезапно останавливаюсь в недоумении: как же я выйду из здания ЦК, ведь партбилет-то у меня отобран? Сотрудник госбезопасности, проверяющий документы при входе и выходе, вопросительно смотрит на меня.
— У меня партбилет отобрали.
— Ваша фамилия? — Называю себя.
— Можете идти.
Кажется, это все. Я выхожу на улицу. По-прежнему душно. Развязываю галстук и кладу его в портфель. Делаю глубокий вдох, а затем выдох. И по привычке начинаю в уме производить новые слова: вдох — вход, выдох — выход.
Черт! Значит, выдох — это выход, а выход — это выдох! Почему-то я вдруг успокаиваюсь и ухожу прочь, все дальше и дальше от серого здания ЦК КПСС на Старой площади...
Несмотря на то, что заседание Комитета партийного контроля было подготовлено тщательно, вся основа обвинения была крайне зыбкой. Больше того, тем, кто готовил мое дело, пришлось прибегнуть не только к передержкам и фальсификации текста книги, но и к прямой лжи, к введению в заблуждение членов Комитета партийного контроля. Но скорее всего такова была испытанная и проверенная годами партийная практика, где правда вообще не имела значения.
Приведу один пример. Сдобнов в своем выступлении заявил, будто на книгу имеются отрицательные отзывы маршалов Советского Союза И. С. Конева, К. С. Москаленко, Ф. И. Голикова. Это утверждение Сдобнова должно было произвести соответствующее впечатление на членов Комитета, хотя ни один из этих отзывов зачитан не был. Я не мог на заседании опровергнуть Сдобнова. Но через несколько дней я выяснил, что маршал Москаленко категорически утверждает, что никто к нему за отзывом на мою книгу не обращался, и, таким образом, отзыва он не писал. Что же касается отзыва Ф. И. Голикова, то такой отзыв был им действительно дан. Вот что он написал, прочитав книгу. Печатаю полностью:
Сразу же о книге по прочтении
— Исследование, близкое к расследованию, если не к следствию.
— Хорошая, правильная, полезная и весьма ценная книга, бесспорно, актуальная.
— В книге очень много таких данных, которые неизвестны не только одному массовому читателю, но и высшим кругам общества.
— Обнаруживается, что у нас не издано многих нужных книг иностранных авторов, в том числе и особенно нужных книг немецких авторов.
— Применительно к себе:
а) очень многое из прочитанного мне было неизвестно, в том числе о действиях Генштаба и НКО, а также Сталина;
б) многое из перечисленных в книге источников я должен прочитать, притом впервые;
в) многие из источников недоступны, т. к. они у нас не изданы, а также в силу неудовлет. знания нем., ант., и др. языков;
г) в ходе чтения припомнилось многое из работы РУ;
д) по прочитанному можно составить довольно большой перечень вопросов для собственной работы над воспоминаниями о работе РУ, в т. ч. о вопиющей несогласованности между ведомствами, которые вели разведку, о полном отсутствии контакта между ними;
е) по теме о военной миссии в Англии и США обратиться за консультацией к А. М. Некричу, может быть, за помощью.
24.Х1...65 г. Карловы Вары.
Голиков
Интересно, что одним из главных аргументов, подкрепляющим утверждение, будто автор подпал под влияние буржуазной идеологии, послужил подсчет количества сносок на иностранные источники и на советские, произведенный Сеничкиным, Гладневым и Сдобновым. Этот подсчет, по их утверждению, показал, что количество сносок на иностранные источники больше, чем на советские. Какое, казалось бы, это вообще имеет значение? Но, нет. Этот аргумент был использован не только ими, но и одним из выступавших членов Комитета партийного контроля. Забавно, однако, что и здесь партследователи смухлевали: ради интереса я как-то пересчитал сноски, оказалось, что ссылки на советские источники все же преобладают! Вот на каком уровне находится наша идеологическая элита: а ведь Сдобнов — доктор экономических наук, профессор Высшей партийной школы!
В конце июля я составил подробный разбор обвинений, выдвинутых на заседании КПК, и этот 28-страничный документ пошел бродить по белу свету.
Однажды меня пригласил к себе новый секретарь парткома Павел Волобуев (позднее директор Института истории СССР) и просил этот документ не распространять...
Через несколько часов после моего исключения из партии я возвратился домой и позвонил секретарю партийного комитета В. П. Данилову, коротко рассказал ему, как было дело, и попросил приехать. Он долго отнекивался, видимо, ему не хотелось приезжать. В конце концов у меня собралось несколько членов партийного комитета, которым я подробно изложил, что произошло. Я высказал мнение, что мое исключение будет обращено против парткома в целом и что, вероятно, партийному комитету лучше всего будет отказаться от моей защиты. Зная нашу партийную систему, я отдавал себе отчет в том, как могут развернуться события. Члены парткома были растеряны, да и как было им не быть растерянными. После короткого обмена мнениями они разошлись по домам. Это была моя последняя встреча в составе партийного комитета.
Все мои дальнейшие шаги были предприняты с целью оградить моих бывших коллег по партийному комитету от преследований мстительного аппарата ЦК. Не следует забывать, что отдел науки возглавлял С. П. Трапезников, остро ненавидевший Институт истории и особенно Данилова, которого он считал не только историком коллективизации, сошедшим с правильного партийного пути, но и персонально ответственным за неизбрание его, Трапезникова, в члены-корреспонденты Академии наук СССР, в чем он, впрочем, заблуждался.
Я решил действовать согласно партийным канонам и, не дожидаясь получения официальной формулировки об исключении, 4 июля 1967 года отправил заявление в Политбюро с призывом пересмотреть решение Комиссии партийного контроля.
Решение КПК, оглашенное Пельше, состояло из пяти пунктов: первый пункт касался меня, второй — Самсонова, которому был объявлен выговор с занесением в учетную карточку, в третьем пункте Болтину и Тельпуховскому указывалось на недостатки в проведении обсуждения моей книги, в пятом пункте предлагалось создать комиссию для проверки работы парторганизации Института истории и оказания ей помощи. А в четвертом пункте предписывалось произвести расследование непартийного поведения отдельных коммунистов, выступавших на дискуссии в Институте марксизма-ленинизма. Цель была одна — принудить к покаянию всех и, таким образом, зачеркнуть дискуссию в Институте марксизма-ленинизма, будто ее вовсе и не было.
Прежде всего в Комитет партийного контроля к тому же Сдобнову были вызваны Кулиш, Дашичев, Анфилов, т. е. все военные. Не могу точно сказать, что там происходило, но дело ограничилось строгим внушением. Анфилов, как говорят, написал покаяние. Отдельно на Комитет был вызван доктор исторических наук Лев Юрьевич Слезкин. Это один из честнейших людей, которых я когда-либо встречал в жизни. Сын известного, увы, напрасно забытого теперь русского писателя Юрия Слезкина, Лева еще во время финских событий 1939 года был мобилизован в армию и прослужил там вплоть до окончания войны в 1945 году. Мы с ним были однолетками, оба родились в 1920 году. Мать Левы была когда-то актрисой, и от родителей он унаследовал очень тонкую нервную организацию и эмоциональную реакцию. Во время войны Лева Слезкин был командиром танка, и во время танковой атаки в горящем танке лишился одного глаза. С тех пор он ходил с черной повязкой на лице, и эта повязка очень шла к его тонкой фигуре и чуть удлиненному лицу. Во всем его облике было нечто романтическое, да он и был по своей натуре романтиком. После войны он окончил исторический факультет Московского государственного университета, аспирантуру под руководством профессора А. С. Ерусалимского, затем стал доктором наук, специалистом по истории США и стран Латинской Америки. Он написал несколько очень хороших книг. Дважды был командирован на Кубу. Вернувшись в Москву, он написал «Историю кубинской республики».
После своего возвращения с Кубы Лев Юрьевич был вызван в Комитет Партийного Контроля. Наверное продержали его там не один час. Вышел он оттуда со «строгим указанием». Вроде это было и не взыскание вовсе, но когда в последующие годы заходила речь о заграничной командировке, кандидатура профессора Слезкина неизменно отклонялась. Вот уже 12 лет как его не выпускают за границу.
По счастью доктор исторических наук Слезкин натура творческая. В 1979 году вышла в свет первая часть замечательного исследования, которому он отдал много лет своей жизни — «У истоков американской истории», о ранней истории Соединенных Штатов Америки. Эта книга сразу же стала бестселлером.
Когда я думаю о наказании, которое постигло почти всех участников дискуссии, не могу отделаться от мысли, что дело было не только в книге, а в общей тенденции, возникшей в нашей стране вскоре после революции. Партийная установка, нигде публично не высказанная в прямой форме, заключалась в том, чтобы создать новую коллективную память народа, начисто выбросить воспоминания о том, что происходило в действительности, исключить из истории все, что не соответствует или прямо опровергает исторические претензии КПСС. Очистка коллективной памяти производилась прежде всего путем физического уничтожения живых свидетелей истории. Систематический террор уничтожил послойно российскую интеллигенцию — хранительницу народной памяти, включая всех представителей буржуазных партий, за ними последовали эсеры, потом марксисты-меньшевики, и, наконец, марксисты-большевики. После этого начались регулярные чистки среди нового поколения гуманитариев. И каждый раз народ избавляли от части его коллективной памяти, от части его истории. Взамен насаждалась память о том, чего на самом деле не было — искусственная память. А если кто-нибудь вдруг всплеснет руками, да воскликнет: «Помилуйте, так ведь все не так было!», — он и есть самый опасный человек. И тут власть требует отречения и покаяния, а если нет, то начинает мстить.
Мстительность власти, я бы сказал, мелкая мстительность власти — это неотъемлемая характерная черта советского режима.
После моего исключения из партии пострадали почти все мои друзья, не только один Слезкин. Каждый по-своему, конечно. Никто из них не получал больше разрешения на выезд за границу. Одна сотрудница Института, с которой мы были дружны когда-то, была удалена с поста ученого секретаря Института. Разумеется, формальная причина была подыскана.
Однако «промыванием мозгов» дело не ограничилось. Дашичев, Кулиш, Анфилов ушли в отставку с военной службы. Известного публициста Евгения Александровича Гнедина долго таскали в Комитет партийного контроля, а он до того провел в сталинских лагерях семнадцать лет. В течение двух лет КПК пытался «схватить» Алексея Владимировича Снегова, старого коммуниста, отсидевшего также семнадцать лет на Колыме, а после возвращения ставшего активным борцом за восстановление исторической правды. Было предписано исключить Снегова из партии. Самсонов лишился своего поста директора издательства «Наука», через некоторое время его назначили главным редактором институтского издания «Исторические записки». Расправа коснулась не только тех, кто принимал участие в обсуждении моей книги, но заодно и тех, на кого сталинисты давно точили зубы.
Репрессии обрушились, например, на Виктора Ивановича Зуева, который много лет проработал в издательстве «Наука» сначала редактором, затем заведующим редакцией истории, заместителем главного редактора издательства. Много лет Виктор Иванович был секретарем партийной организации издательства. Человек безукоризненной честности, преданный своему делу, он пользовался огромной популярностью не только среди сотрудников издательства «Наука», но и среди многих ученых, работавших в системе Академии наук СССР и в военных кругах. Зуев был участником Отечественной войны, был ранен, и прихрамывающая походка навсегда осталась памятью о войне. Благодаря инициативе и энергии Зуева в издательстве «Наука» начала выходить военно-историческая серия. Эта серия пользовалась и пользуется большой популярностью. Независимость суждений Зуева, его авторитет, откровенность в высказывании мнений, оценок рукописей вызывала злобу и недовольство партийных бездельников и невежд, которые пытались протолкнуть свои очень слабые рукописи в печать; стремясь прикрыть свою некомпетентность, а иногда и просто безграмотность, эти авторы писали заявления на Зуева, обвиняя его в разного рода политических ошибках и промахах (между прочим, среди них было и «покровительство Некричу»), В конце концов им удалось после острой борьбы вынудить Зуева покинуть издательство и перейти на работу в журнал «Новая и новейшая история».
Через две недели после моего исключения из партии я был вызван в Октябрьский райком КПСС, где зав. отделом Книгин ознакомил меня с постановлением КПК. Оно гласило:
«1. Исключить члена КПСС Некрича Александра Моисеевича, члена КПСС с марта 1943 года, партбилет № 00158709 за преднамеренное извращение в книге «1941, 22 июня» политики Коммунистической партии и советского правительства накануне и в начальный период Великой Отечественной войны, что было использовано зарубежной реакционной пропагандой в антисоветских целях».
(подпись:) ПЕЛЬШЕ
Когда я прочел это решение, я был обеспокоен формулировкой «преднамеренное извращение», ведь это выражение соответствует юридической формуле «с заранее обдуманным намерением», «со злым умыслом». Она может, не обязательно, конечно, но в случае необходимости открыть дорогу для уголовного преследования. Откуда взялась эта формулировка? Тут я вспомнил, что в документе, подготовленном Комитетом партийного контроля, содержалась такая фраза: «то ли по недомыслию, то ли по злому умыслу». Мне предоставлялась на Комитете возможность покаяться, и тогда считалось бы, что «проступок» совершен мною «по недомыслию». Мой отказ принести покаяние автоматически привел к другой формулировке, в которой присутствовала преднамеренность деяния. Такая формулировка могла висеть над моей головой подобно дамоклову мечу.
Поэтому 15 июля я отправил второе письмо Брежневу, в котором решительно протестовал против этой формулировки и против исключения из КПСС.
Еще до заседания Комитета партийного контроля, когда меня впервые ознакомили с обвинительным документом, я обратил внимание, что мне показали лишь часть документа, первые десять страниц. Позднее уже на заседании я понял, почему так было сделано: мне не хотели показать обвинений, выдвинутых против партийного комитета Института истории, членом которого я был. Не был допущен на заседание Комитета и секретарь партийного комитета В. П. Данилов, несмотря на его просьбу. Далее в одном из пунктов постановления КПК по делу Некрича предусматривалось создание комиссии для проверки работы парторганизации Института истории.
Выше я уже писал, что давно подозревал, что атака, которая ведется против моей книги, на самом деле задумана как более широкое мероприятие, направленное к роспуску «демократического парткома» Института истории и к прекращению критики Сталина. На «верху» уже давно с тревогой наблюдали за деятельностью нашего парткома. В ЦК были посланы десятки доносов, которые содержали политические обвинения. Секретарь парткома Данилов не успевал отвечать на все эти запросы и обвинения. Изменить состав партийного комитета законным, выборным путем не удалось. Поэтому «дело Некрича» собирались использовать как предлог для замены парткома другим, конформистским. Исключение меня из партии должно было разобщить партийную организацию Института, усилить позиции просталинских элементов, вызвать шатания и неуверенность в составе самого парткома, парализовать его волю и его активность. Но на первых порах решили действовать осторожно. Ведь «дело Некрича» покоилось на весьма шатких основаниях.
В Институте истории исключение меня из партии произвело ошеломляющее впечатление, некоторые члены партии звонили в Комитет партийного контроля, встречались со Сдобновым и Гладневым, которые давали какие-то невнятные разъяснения. Суть этих разъяснений сводилась к следующему: дорога назад, в партию Некричу не заказана, но он должен перестроиться...
Несколько членов партии обратилось с письмом в Политбюро, в котором выражали сомнение в правильности обвинения о «преднамеренном извращении политики партии» в книге «1941, 22 июня» и просили вопрос об исключении пересмотреть. Учитывая настроения, царившие
в тот момент в партийной организации Института, в ЦК было решено созвать институтское партийное собрание лишь для информации о решении КПК, прений ни в коем случае не открывать, ограничиться обычной резолюцией — «принять к сведению». Собрание было непродолжительным. Были попытки со стороны сталинистов внести резолюцию, одобряющую решение Комитета партийного контроля, но представитель райкома напомнил, что это не требуется.
Положение мое было довольно сложным. Обычно после исключения из партии 1уманитария снимали с работы или переводили куда-нибудь с глаз долой, например, в библиотеку. Меня же решено было на работе оставить. Чье это было решение, сказать трудно. Решение Комитета партийного контроля утверждалось на заседании Политбюро или на заседании секретариата ЦК. Рассказывают, что Пельше, докладывая мое дело, предложил снять меня с работы, но эта часть его предложения не получила поддержки. К этому времени выяснилась реакция коммунистических партий социалистических стран и Западной Европы. Оказалось, что повсеместно книга вызвала положительные отклики, было опубликовано множество рецензий, причем в некоторых из них отмечалось, что опубликование книги Некрича опровергает слухи, будто в СССР происходит реставрация сталинизма. В то время мимо такого рода реакции пройти было просто невозможно. Кроме того, не все члены Политбюро, видимо, были согласны с решением КПК. Спустя несколько лет на совещании редакторов газет Полянский извлек мою кни1у из письменного стола и сказал: «Не понимаю, что в этой книге плохого».
Немаловажное значение имело и мое поведение после исключения. Оно соответствовало традиционным представлениям: подал апелляцию в ЦК КПСС, обратился в свой партком с просьбой поддержать апелляцию. Но именно здесь произошла почти драматическая история, о которой следует рассказать.
В ПАРТИЙНЫЙ КОМИТЕТ
ИНСТИТУТА ИСТОРИИ АН СССР
ЗАЯВЛЕНИЕ
28 июня с. г. решением Комитета партийного контроля при ЦК КПСС я был исключен из членов партии.
4 и 15 июля я обратился в Политбюро ЦК КПСС на имя генерального секретаря партии тов. Л. И. Брежнева с просьбой пересмотреть это решение (копии этих заявлений были переданы мною в партком). Мотивы просьбы подробно изложены в этих заявлениях.
В связи с тем, что на протяжении 22 лет (с 1945 г.) я принимал активное участие в работе партийной организации Института истории, и моя научная деятельность протекала на глазах коллектива сотрудников Института, прошу партийный комитет поддержать мою просьбу о пересмотре решения о моем исключении из КПСС.
1 сентября 1967 г.
Доктор исторических наук (А. М. Некрич)
Через день секретарь парткома В. П. Данилов в присутствии своего заместителя Я. С. Драбкина сказал мне, что на ближайшем заседании партийного комитета мое заявление будет рассмотрено. При этом Данилов заверил меня, что он поддержит мое ходатайство. То же самое обещал мне и Драбкин.
Я не сомневался, что ходатайство действительно найдет поддержку в парткоме, членом которого я еще так недавно был, хотя и не верил в восстановление в партии.
Для меня было большим ударом, когда я узнал через несколько дней, что партийный комитет решил воздержаться от ходатайства. Еще большим ударом было для меня, что ни Данилов, ни Драбкин моего ходатайства не поддержали. Было несколько членов парткома, которые настаивали на ходатайстве, но они оказались в меньшинстве. Я думаю, что это решение и было началом конца парткома, поскольку многие члены его утратили моральную силу не только в глазах коллектива, но и в своих собственных. Как и полагается в таких случаях, Данилов говорил о том, что «мы не можем жертвовать интересами коллектива Института ради интересов одного человека». Старая, очень старая песня... Никому такая позиция не пошла еще на пользу, не пошла она на пользу и самому Данилову.
Кажется, ничто, даже исключение из партии, не подействовало на меня так, как поворот руководителей парткома на 180 градусов. Я был удручен ужасно, и было тоскливо на душе. Единственно, что меня немного приободрило, что многие мои товарищи осудили позицию Данилова, считая ее ошибочной и недальновидной.
Осенью 1967 года произошли очередные выборы в партийный комитет, и его состав был почти полностью обновлен.
Поскольку я подал апелляцию в ЦК КПСС, то меня не трогали. Ожидали, каково будет решение. У меня была плановая работа, которая завершалась только в конце 1969 года, часть ее уже обсуждалась на заседании сектора и со стороны служебной ко мне никаких придирок быть не могло.
В промежутке журнал «Вопросы истории КПСС» опубликовал обширную статью Деборина и Тельпуховского обо мне. Статья называлась «В идейном плену у буржуазных фальсификаторов истории». Она повторяла и развивала основные положения выступлений на заседании Комитета партийного контроля. Теперь, когда все это вылезло наружу, сразу выяснилось, что обвинения не выдерживают критики. Деборин и Тельпуховский не постеснялись и здесь, «на глазах у изумленной публики», заниматься подлогами и передержками.
В скором времени я отправил в редакцию журнала подробный разбор статьи и, идя от одного обвинения к другому, показал их нарочитость и абсурдность. Копии письма были мною отправлены Брежневу и в Президиум Академии наук СССР.
Статья Деборина и Тельпуховского вызвала среди общественности взрыв негодования. В редакцию посыпались индивидуальные и коллективные письма историков, писателей, старых большевиков и просто читателей журнала. Процитировать их все здесь невозможно, для этого понадобились бы буквально сотни страниц. Отмечу лишь, что среди тех, кто открыто выразил свое осуждение статьи, были историки-академики Н. Дружинин и М. В. Нечкина, председатель Национального комитета советских историков А. А. Губер, известный экономист академик С. Струмилин, писатели В. Каверин, В. Тендряков и поэт Б. Слуцкий. Прошу всех тех, кого я не называю здесь, простить меня и правильно понять причины этого. Я помню обо всех и благодарю их. Приведу лишь одно письмо, самое краткое, но достаточно выразительное.
В редакцию журнала «Вопросы истории КПСС»
Уважаемые товарищи!
Ознакомившись в № 9 текущего года с разносной рецензией Г. А. Деборина и В. С. Тельпуховского на книжку А. М. Некрича и сличив ее с действительным содержанием этой книжки, считаю своим долгом ученого и коммуниста заметить следующее:
Книжку Некрича можно расценивать по-разному, но и в самой резкой критике есть грань, за которой она сама уже становится вряд ли терпимой клеветой. И я боюсь, что рецензенты книжки Некрича, вольно или невольно искажая до неузнаваемости ее содержание, уже оказались на этом скользком пути. Было бы, однако, еще только полбеды, если бы каждый из них рисковал при этом лишь своей собственной репутацией правдолюбия. Гораздо хуже то, что подобные рецензии совсем не украшают и журнал, на страницах которого они бытуют без достойного последующего на них отклика самой редакции или ее читателей. Нельзя допустить, чтобы читатели журнала, выходящего под маркой нашей партии, обращаясь к нему в поисках исторической правды, могли почувствовать себя хотя бы один раз обманутыми на его страницах.
Надеюсь, что меня поймет редакция журнала.
9/ХП-67 г. Академик С. Струмилин
...Как-то я сидел в одиночестве дома, когда раздался звонок в дверь. На пороге стоял, чуть улыбаясь, пожилой человек очень интеллигентного вида. Он мне сразу понравился, и я попросил его войти в комнату. Сели. Незнакомец сказал мне:
— Вам шлет привет генерал Григоренко, — и вынул из портфеля пакет. В пакете было письмо генерала и его статья о начале войны, получившая затем всемирную известность.
Привожу текст письма Петра Григорьевича Григоренко полностью.
Глубокоуважаемый Александр Моисеевич!
Прочитав рецензию на Вангу книгу в журнале «Вопросы истории КПСС», я долго не мог прийти в себя. Книга как по содержанию, так и по способу изложения не дает никаких оснований даже для сотой доли тех обвинений, которые выдвинуты в рецензии. Поэтому я расценил последнюю как попытку наложить запрет на распространение Вашего труда.
Не возмутиться этим честный человек не может. Жизненная важность этой темы для нашей страны не может быть оспорена. Разработка же ее по сути даже не начата. Даже Ваша книга более заявка на тему, чем ее разработка. Учитывая это, я, по-видимому, проявил в своем письме несколько большую горячность, чем следует в моем положении. Но это пусть останется на моей совести. Меня расстроит только одно: если что-нибудь из написанного мною в прилагаемом письме будет расценено как неуважение к Вам и Вашему труду. Наоборот, я искренне преклоняюсь перед Вашим гражданским мужеством и умением в доходчивой и тактичной форме раскрыть очень острую тему.
С искренним уважением П. Григоренко
Приложение: Копия письма в редакцию журнала «Вопросы истории КПСС».
Р. 5. Если Вы с чем-либо не согласны в письме, буду рад получить Ваши возражения и замечания в устной или письменной форме, как Вы сочтете более удобным для себя. Адрес и телефон в конце письма.
П. Г.
Разумеется, я был чрезвычайно обрадован этим письмом. Ведь генерал Григоренко был для меня символом честности, смелости и неподкупности. Письмо пролежало у меня десять лет. Теперь наконец я мо1у его опубликовать.
Сдобнов и другие «заказчики» этой статьи были несколько смущены реакцией общественности, но и тут не растерялись и начали объяснять в ЦК высокопоставленным лицам, что, мол, все эти отклики инспирированы самим Некричем. Абсурдность этого очевидна.
Заместитель заведующего отделом науки ЦК КПСС проф. Чехарин был весьма неприятно поражен такой реакцией и предложил редакции журнала сделать подборку писем читателей и обязательно опубликовать отклики нескольких академиков. Ответственный же редактор журнала Косульников действительно опубликовал несколько выдержек из писем, в которых статья Деборина и Тельпуховского одобрялась!
В этих условиях, видно, и было решено потихоньку «дело Некрича» приглушить, а его самого — на работе оставить, но ограничить публикацию работ, за границу не пускать, аспирантов не давать, на научные конференции не приглашать.
Деборин получил свою награду — орден Трудового Красного Знамени к 60-летию со дня рождения.
Но приглушить «дело Некрича» уже нельзя было, ибо сами его организаторы создали этому делу максимум паблисити. В ближайшие годы один за другим начали выходить переводы «1941, 22 июня», сопровождаемые комментариями, документами, прологами и эпилогами. Книга была переведена и издана в Польше, Чехословакии, Венгрии, Италии, Австрии, Франции, Югославии, США.
В конце ноября 1967 года партследователь Сдобнов сообщил мне по телефону, что моя апелляция отклонена. Да и как могло быть иначе? Ведь я не проявлял желания каяться, а это противоречило всем неписанным законам, установленным в партии. Церковь нуждается в грешниках, но в грешниках раскаявшихся. Нераскаянный грешник как бы бросал вызов церкви. Но в то же время, совсем как в темные века инквизиции, еретик покаявшийся все равно оставался в глазах церкви еретиком, и обращение с ним было соответствующее. То же самое было и в КПСС. Если бы меня не исключили из партии, то всю мою оставшуюся жизнь мне бы напоминали о моих «грехах» и о великодушии партии, которая меня простила и вернула в свое лоно. Так и происходит моральное уничтожение человеческой личности.
После ноября 1967 года я не только не обращался в высшие партийные органы с просьбой о восстановлении меня в партии, но неизменно уклонялся от неофициальных приглашений совершить формальное покаяние и дать возможность Комиссии партийного контроля простить меня. Такого рода намеки и предложения делались мне много раз в течение последующих девяти лет и в последний раз — во время моего разговора с директором Института всеобщей истории академиком Е. М. Жуковым в конце февраля 1975 года. Эти предложения передавались мне разными людьми, связанными с партийными органами и с органами государственной безопасности.
Сразу же после моего исключения из партии на собраниях пропагандистов начали разъяснять, по каким причинам это произошло. И в самом деле, положение было довольно странное: исключают из КПСС не за подпольное издание, не за издание, вышедшее за рубежом, а за книгу, мытую-перемытую в цензуре, опубликованную советским научным издательством. Естественно, что докладчикам приходилось извиваться, как ужам на сковородке.
Интересно, однако, что же говорили докладчики. Вот краткая запись одного из выступлений в партийном кабинете МГК КПСС.
Докладчик. Немало гнусного написано о Великой Отечественной войне. В Москве, например, вышла книга доктора исторических наук, старшего научного сотрудника Института истории Некрича. В книге по существу содержится критика советской политики в начале войны. Некрич старается вслед за буржуазными пропагандистами доказать, что если бы СССР не заключил договора с гитлеровской Германией, а пошел бы на сближение с Англией и Америкой, которые хотели честно остановить гитлеровскую агрессию, то Второй мировой войны не было бы. Не говоря уже о том, что это клеветническая трактовка войны, налицо явное совпадение взглядов реакционных английских и германских буржуазных пропагандистов со взглядами советского историка. В книге содержится утверждение, что Советский Союз вел себя коварно, а западные державы честно. В советской исторической литературе эти вопросы освещены достаточно: англофранцузская дипломатия пыталась толкнуть гитлеровскую Германию на СССР.
Нам все ясно. Нельзя не отметить, что книга Некрича построена на буржуазных источниках и игнорируются советские данные. Некрич в конце концов обвинил партию и правительство, что они не подготовили достаточно страну к нападению, что не было достаточной перевооруженности.
На московском городском комсомольском активе в середине июля 1967 года докладчик получил две записки. Первая: а может быть, Некрич просто ошибся, а не делал этого преднамеренно?
— Нет, — последовал ответ, — он не мог ошибиться. Ведь он доктор исторических наук.
Вторая: почему решение об исключении принято два года спустя после выхода книги?
— Все это время ему старались разъяснить его ошибки, но он не хотел слушать.
Однако мнения были далеко не однородными. На одном закрытом собрании докладчика, ответственного работника, спросили, не считает ли он, что «дело Некрича» наносит Советскому Союзу огромный ущерб за рубежом. На что тот ответил откровенно: «Да, была сделана большая глупость, придется его восстановить».
Сообщение об исключении было немедленно передано за рубеж многими корреспондентами иностранных газет и радио. Комментаторы оценивали исключение как усиление нажима сталинистов и укрепление их позиций в руководстве партией.
По иронии судьбы именно в это время вышел перевод моей книги в Чехословакии, затем в Венгрии, чуть раньше книга вышла в Польше.
...Очень многое переменилось в нашей стране после смерти Сталина, и совершившиеся перемены были необратимы, несмотря на все зигзаги истории. В сталинские времена я был бы немедленно арестован и осужден как враг народа. От меня, возможно, отвернулись бы некоторые мои друзья, а знакомые вообще бы заявили, что такого человека знать не знают и в глаза не видывали. Это было очень обычно и даже не вызывало негодования, лишь горький осадок в душе.
Мое исключение из партии не только не вызвало охлаждения со стороны моих друзей, но скорее наоборот, каждый из них на свой лад и манер старался сделать мне что-нибудь приятное. Один из моих друзей повез меня «проветриться» в места, где жил когда-то великий русский поэт Александр Пушкин, на Псковщину, в Михайловское и Тригорское. Это была чудесная прогулка, которая позволила мне быстро прийти в себя.
Ко мне очень хорошо относились многие мои сослуживцы по институту. Даже большинство недругов было сдержано в выражении своей неприязни.
Мои друзья никогда не покидали меня в самые сложные, тяжелые моменты моей жизни. Я счастлив в друзьях. Они и я составляли неразрывное целое, и я верю, что ни расстояния, ни недоразумения, которые ведут иногда к неадекватным последствиям, не могут, в конечном счете, расторгнуть наши душевные узы.
А что же книга «1941, 22 июня»?
20 августа 1967 г. Главлит (т. е. главная цензура) приказала всем библиотекам, в которых нет отдела специального хранения, книгу изъять, списать по акту и уничтожить. И книгу рвут и сжигают во многих библиотеках страны. Это происходит не в средние века, а во второй половине XX века в первом в мире социалистическом государстве.